В О Д Я Н О Й

I Над затоном, на тополе водяной шил-приштопывал «Месяц, свет лей, моя нить, шей. Я сошью себе ботинки И для суши и для тины: Месяц, свет лей, моя нить, шей. С четверга да на пяток сошью себе кожушок: Месяц, свет лей, моя нить, шей. Кожух зелен, боты ярки, завтра к свадьбе мне подарки: Месяц, свет лей, моя нить, шей». II Рано девица утром встала, в узелок белье завязала: «Пойду, матушка, на запруду, я платки себе стирать буду». «Не ходи, ты дочь, на запруду, нынче сны мои были к худу! Не ходи ты лучше к плотине, оставайся-ка дома ныне. Жемчуга я во сне сбирала, в белый плат тебя обряжала, пенной кипени был исподник,— не ходи ты к воде сегодня. Бело платье сулит несчастье, жемчуга — беду в одночасье, день негожий — пятница ныне, Не ходи ты, дочка, к плотине». Только дочери не сидится, на запруду она стремится, точно чьей-то рукой влекома не желает остаться дома. Намочила первый платочек, подломился под ней мосточек. Над девицею молодою закрутило круги водою. Захлестнулись над нею волны, и простор затянулся водный; а на тополе, на затоне водяной заплескал в ладони. III Невеселый, неприютный край подводный, зыбкий, где меж стеблями кувшинок лишь мелькают рыбки. Здесь ни теплый луч не греет, ветерок не веет, словно в сердце безнадежном сумрак холодеет. Невеселый край подводный, призрачные струи: в полутьме и в полусвете день за днем минует. Водяного двор просторен, в нем богатства вдосталь, но туда лишь поневоле заезжают гости. Кто в хрустальные ворота раз войдет единый, никогда тому не встретить больше взор родимый. Водяной сидит в воротах, сети починяет, а жена его, молодка, дитятко качает. «Баю-баю, мой малютка, сын мой бесталанный, [20] ты смеешься беззаботно, я ж — от горя вяну. Ты за материнской лаской тянешь ручки обе; мне же лучше б оставаться на земле во гробе. Там у церкви за оградой, под крестом дубовым, я была бы по соседству с материнским кровом. Баю-баю, мой родимый, водяной малютка! Мать приводит мне на память каждая минутка. Как она меня мечтала выдать замуж честно, но безвестно я пропала, сгинула, исчезла! Вот и вышла дочка замуж, без венчанья в храме: были сваты—черны раки, рыбы — шаферами! Муж мой ходит — спаси боже! мокрый и по суше, [21] под водою прячет в крынки человечьи души. {14} Баю-баю, мой сыночек зеленоволосый, матери любви с тем мужем знать не довелося. Обманута, опутана в коварные сети, только мне и утешенья — ты один на свете». «Ты что поешь, жена моя? Хуже нет напева! Ты меня проклятой песней доведешь до гнева. Не пой этак, жена моя! Кипит во мне ярость: превращу тебя я в рыбу, как с другими сталось!» «Не спеши, супруг подводный, расточать угрозы! Не ругай ты загубленной, растоптанной розы. Ты сгубил меня в расцвете молодости ранней: ни с одним ты не считался из моих желаний. Я сто раз тебя молила, ласково просила отпустить хоть на часочек к матушке родимой. Я сто раз тебя просила, — слез не стало литься, — мне позволить в раз последний с матерью проститься! Я сто раз тебя молила, павши на колени, но в твоем обросшем сердце нету сожаленья! Не сердись и не ярись ты, господин подводный, или рассердись и сделай, чем грозил сегодня. Но угрозу ту свершая, преврати — не в рыбу, а, чтоб памяти лишилась, — в каменную глыбу. Преврати меня ты в скалы подводные эти, чтобы я не тосковала о солнечом свете». «Рад бы я, жена, послушать жалобное слово, только — пустишь рыбку в море, — как поймаешь снова? Из подводного тебя я отпустил бы царства, да боюсь уловок хитрых, женского коварства! Так и быть уж, отпущу я тебя на сушу: только будь и ты верна и послушна мужу. Никого не обнимай, даже матки родной, [22] а, как смеркнется, опять будь в стране подводной. От утрени до вечерни срок тебе дается; а для верности — дитя здесь пусть остается». IV Как бы стать поре весенней без солнышка яркого? Что бы было за свиданье без объятья жаркого? И когда родной при встрече вскинет руки дочь на плечи, чье же сердце черствое ласке не потворствует? День-денской с родимой плачет водяница рядышком: «Ах мне больно расставанье, страшен вечер, матушка!» «Ты не бойся, дорогая, отпугну того врага я, и не дам ему в обиду я родное чадушко!» Свечерело. Муж зеленый по двору слоняется; в клеть с засовом мать и дочка крепко запираются. «Дорогое мое чадо, ты не бойся злого гада: над тобой его на суше власть не простирается». Лишь к вечерне отзвонили, — грохот в дверь наружную: «Эй, жена! Домой сбирайся я еще не ужинал!» «Уходи, злодей, с порога, скатертью тебе дорога, убирайся, душ губитель, в свой затон запруженный!» В полночь — снова грохот в двери, снова им повелено: «Эй, жена! Домой сбирайся! Время стлать постелю мне». «Прочь, нечистый, от порога, скатертью тебе дорога: привыкай, как раньше спал, спать на тине-зелени!» На рассвете — снова грохот, уж заря поля росит: «Эй, жена! Пора до дому: малый плачет, груди просит!» «Ах, родимая! Мне жутко, там остался мой малютка, жалко мне сыночка бросить!» «Не ходи, моя родная! Вражья речь изменчива: ты печешься о дитяти — о тебе не меньше я». «Уходи, злодей несытый, если плачет, — принеси ты, положи дитя к порогу, — поручи нам, женщинам». Над затоном воет буря, в буре крик вздымается: детский плач, пронзивши душу, сразу обрывается. «Ах, родная! Страшно, жутко, это плачет мой малютка, это — мщенье водяного надо мной сбывается!» Что-то падает. Под дверью струйка крови алая: дверь в испуге открывая, мать бледнеет старая! Сердце ей сжимает ужас: перед ней средь алых лужиц — безголового ребенка стынет тельце малое! [23]