Она так ни разу и не заговорила, но я уверена, что и сейчас звонит она, моя дочь. Я представляю, как она приходит домой из школы, скидывает в углу оранжевые кроссовки, на ходу сует в рот шоколадку, садится за телефон в комнате сестры и набирает мой номер. Ей, видно, интересно, кто я такая и как это я ее бросила; наверно, гадает, что я за человек. Ей до смерти хочется услышать мой голос, но едва я отвечу, она бросает трубку. Теперь ее очередь бросать.
Звонков с каждым разом, похоже, все больше. 11, 12, 13 звонков. Я пытаюсь сопротивляться, но в конце концов сдаюсь, бросаю все в саду, срываюсь с места и бегу в дом к телефону. Алло! Алло! Молчание, щелчок и гнусные короткие гудки. Мне кажется, она похожа на меня: такая же любопытная, настойчивая, пугливая, всегда на что-то надеющаяся; пытающаяся понять, как это так вышло, что она, мой единственный ребенок, растет в семье, с которой я познакомилась за день до ее рождения.
Я кладу трубку, с минуту стою на крыльце, спускаюсь по кедровым ступенькам в сад. Я работаю в Портеровском детском садике, но сейчас февраль, и я перешла в вечернюю смену — могу теперь целыми днями разгребать двор, в котором предыдущие жильцы закапывали мусор. Муж смеется, что я ненормальная, раз надеюсь разбить сад на этом грязном, забытом Богом песчаном дворе, зажатом среди городских построек. Я нахожу тут целые пластиковые сумки грязной посуды — видно, кто-то не мог стерпеть ее в своем доме, — кипы полусгнивших газет, пластиковые коробки, которые никогда не смогут разложиться, ветхие стоптанные башмаки, запечатанную упаковку с кошачьей подстилкой, какие-то вылинявшие майки. Но я люблю разбирать этот кошмар, мне нравится наблюдать, как после месяцев тяжелого труда начинают появляться очертания чего-то похожего на сад. Мне нравится удобрять землю навозом и целое утро выбирать из нее разный сор. Я вся в грязи и поту и сегодня опять не могу отогнать от себя мысли о дочери.
Когда начинаются эти звонки, я иду на всякие хитрости, чтобы заставить ее что-то сказать. Иногда я говорю: «Алло, это Анна», — чтобы она знала, что попала туда, куца хотела. Еще я говорю: «Алло, это „Баскин-Роббинс“, — чтобы она опешила и от неожиданности что-нибудь спросила, например есть ли сегодня в продаже „Банановый аромат“». Может, так я наконец услышу ее голосок и хоть что-то про нее узнаю, хотя бы какое она любит мороженое. Один раз прикинулась автоответчиком: «Алло, вы набрали номер Анны Паччиано. К сожалению, сейчас я не могу подойти к телефону. Будьте любезны, оставьте ваше сообщение. Спасибо…» Я точно услышала ее тихое ребячье дыхание и про себя взмолилась о том, чтобы услышать голос, но трубку повесили.
Однажды я даже сказала: «Алло, это ты, Кэтлин?» — они говорили, что собираются назвать ее этим именем, и я подумала, что таким образом застану ее врасплох… Но это был муж, он звонил с работы.
— Анна, — сказал он, — может, хватит?
Росс — терпеливый и любящий, но не понимает моей боли. Раньше я, бывало, обрушивала на него все мои «если»: если бы только тогда у меня были деньги или было где жить; если бы только мне сказали, что я больше не смогу родить ребенка; если бы мне хоть разок дали подержать ее… Но мы с Россом исчерпали тему детей много лет назад, когда днями напролет работали друг у друга в саду, копали, консервировали, говорили, занимались на свежем воздухе любовью и ждали часа, когда сумеем жить вместе.
За восемь лет брака мы обзавелись племянниками и племянницами, многочисленными крестниками и бесчисленными соседскими ребятишками. И сейчас я редко говорю про Кэтлин.
Сотрудница социального отдела, оформлявшая удочерение, сказала, что у меня будут другие дети. И я забуду эту боль. Даже еще буду гордиться тем, что подарила дочку бездетной паре. Но меня мало утешают все эти красивые слова. Мне оправдания нет — я отказалась от своего единственного ребенка. Наверно, тосковать о ней я буду всю жизнь.
Я заложила много садов в разных дворах, и каждый раз это трудное дело. Тут ют земля неровная и полна мелкой гальки. С залива тянется сырой соленый туман. Солнце попадает в наш дворик, затертый между высокими викторианскими домами, только утром да ранним вечером. Там, в тени за домом, будет цвести плющ, а на излете лета даст семена базилик. Кругом разрастутся белые лилии, и не будет здесь только дельфиний — огромных цветов моего детства.
Я вспоминаю, как летом помогала матери поливать утром сад. Помню, как ночью, когда я уже лежала в кровати, за окном бушевал лютый монтанский ветер. Помню, как однажды в ноябре проснулась утром и увидела, что морозом в саду побило все дельфинии. Увидев мою зареванную физиономию, мама ласково рассмеялась и объяснила, что мороз с ветром — такая же часть жизни, как солнце и дельфинии, и что всему свое время. Но мамуля, заныла я, это же мы их вырастили. Нет, ответила она, они выросли из семян, мы только создавали им условия. Я уставилась на мать. Мне показалось, что Бог и мама сговорились против дельфиний. Весной они снова появятся, пообещала она и стала растапливать печь, чтобы приготовить завтрак.
Иногда я начинаю думать про Кэтлин, когда читаю в газете: «Трагедия в гараже — юнцы из Нью-Джерси выполняют договор о взаимных самоубийствах», «Мужчина подвозит одиннадцатилетнюю девочку и отрезает ей левую ногу по колено», «Прислуга вырезает всю семью, жива только девочка-приемыш», «Мать убивает дочь-порнозвезду». Я пытаюсь ухватиться за те детали, которые помню, — ирландская фамилия, отец — практикующий окулист в Плезент-Крике. Отбрасываю все, что не может иметь отношения к моей дочке. Так… Азиатские черты лица, день рождения в ноябре, имеется близнец. И все же мелькает мысль, что Кэтлин может оказаться любой из этих жертв, и, страшно сказать, эта мысль даже как-то успокаивает, может, потому, что если все время воображать худшее, то оно не произойдет. А может, потому, что лучше уж фантазии, чем вообще ничего.
В апреле я начну красить подпорки и ящики для цветов, рыхлить землю и сажать семена — мне нравится эта работа. Дважды в день буду поливать посевы, лелеять невидимую мне жизнь. Стану волноваться, что семена окажутся слабыми, почва слишком песчаной, а соседские мальчишки, пока я на работе, примутся играть на нашем дворе в войну. Еще буду волноваться, что парфюмерный магазин выбросит у забора вредные химикаты. Там, где я вижу будущую жизнь и плодородие, остальные видят грязь.
Но этот роман с невидимой жизнью скоро закончится: к марту она обнаружит себя первыми ростками нарциссов, тихо выходящими из-под земли в северо-восточном углу нашего двора. Я стану их поливать, разговаривать с ними, включать для них музыку в патио, и все будут думать, что я не в себе. Крошечным темным листочкам будет трудно в этих суровых условиях, но все-таки они выживут. За ними последуют другие побеги; это будет моей победой.
В роддоме мне таки не показали Кэтлин, первый раз я увидела ее в Сан-Франциско, когда ей было лет пять. Я встала у кассы и вдруг почувствовала, что на меня кто-то смотрит. Это была приемная мать моей дочери — я ее сразу узнала, хотя сейчас она выглядела старше и не так шикарно, как тогда, в роддоме. В тот раз это была гордая и красивая тридцативосьмилетняя женщина с ярко накрашенными губами, похожая на кинозвезду. Она села рядом с моей кроватью и стала показывать фотографии маленькой девочки, которую они с мужем удочерили год назад, фотографии игрушек, комнат и дворика за домом, в котором будет жить моя дочь. Ее муж нервно прохаживался по палате, а она держала мою бледную руку, массируя опухшие суставы.
Но сейчас, в кафе, эта женщина была совсем иной, она одна узнала меня и страшно перепугалась. Она смотрела на меня, приоткрыв рот, на побелевшем лице выступила испарина. Наши глаза встретились, она быстро повернулась к старшей дочери и стала помогать ей в сложном деле — донести ревень из тарелки до губ. Она, видно, надеялась, что я — плод ее воображения и что в следующий раз, когда она поднимет глаза, меня уже не будет, я исчезну навсегда, как и планировалось с самого начала. Моя дочь сидела рядом с ней, с шумом всасывая суп из большой ложки, у нее были такие же темные и непослушные волосы, как у меня, а кожа по-ирландски светлая, как у отца. Она напоминала меня в пять лет, на ней была широкая мешковатая одежда, выбранная ее матерью, которая старше меня на двадцать лет, — ей столько же, сколько моей маме.
Отец Кэтлин нежно коснулся пухленькой ручки моей дочери и посмотрел на нее — мол, чмокай потише. Оставив свой сандвич на прилавке, я бросилась наружу, на стоянку, врубила мотор и помчалась через задний проезд на улицу. Остановилась, только когда приехала домой; дворники всю дорогу — шесть миль — исправно терли сухое стекло. Я думала только о том, что никогда бы так ее не одела.
Иногда я представляю себе всякие ужасы, которые Кэтлин может вообразить про меня: что я умерла родами, что не хотела ее или не пыталась оставить у себя. Или что решила избавиться от нее, потому что она была мне неприятна еще внутри моего тела, или что я глупая, беззаботная или ветреная, и эти качества передадутся ей с генами. Или я о ней вообще не думаю. Ее родители собирались с самого начала сообщить Кэтлин, что она — им не родня, и не уклонятся от ее расспросов, но постараться, чтобы она в эту тему не углублялась. А что, если она побоится спрашивать? Сказали ли они ей правду или я, по их словам, погибла вместе с ее отцом в автокатастрофе?
Служащая из социального отдела округа сказала, что, когда Кэтлин исполнится восемнадцать, она сможет запросить мои биографические данные, которые я им сообщила во время беременности. Они скажут ей, что это бескорыстное решение было принято в ее же интересах, и что приемные родители мечтали о ней больше всего на свете, и их дом для нее лучше, чем мой. Может, они расскажут ей, что в нашей семье по наследству передается музыкальный талант и сенная лихорадка, что я итальянского происхождения, занимаюсь садоводством и пою в хоре. Ей скажут, что сейчас у меня, вероятно, есть собственные дети, и общение со мной может разрушить мою семью; что воспоминания, возможно, причиняют мне боль, и вообще у них нет моего теперешнего адреса. Но они вряд ли предупредят, что от тетрациклина у нее может появиться сыпь в горле. И о том, что в семье Паччиано все рождаются с длинным копчиком, и, хотя можно сделать операцию, он все равно через несколько лет отрастет. И наверно, не сообщат, что ее мать и одна из ее теток больны эндометритом и для них потеря ребенка — не та боль, которую можно забыть.
Мне будет несложно отыскать дочь, и я, видимо, займусь этим, когда она станет постарше, хоть и дала обещание — и письменное, и в душе — навсегда исчезнуть из ее жизни. Но мне необходимо знать, что ей хорошо; и мне хочется, чтобы и она знала, что я ее люблю. Я хочу, чтобы мы обе обрели душевный мир, который может прийти, только когда мы заглянем друг другу в глаза.
Но пока я только воображаю, как она сидит в комнате сестры, рядом с бежевым телефоном, неуклюже поджав длинные ноги, и доедает шоколадку. Мне представляется, что их большой дом стоит в предместье, в самом конце дороги, ведущей в горы. У нее есть стоя комната и много славных вещей: книжек, одежды; может быть, даже есть флейта.
Под ее окном растет персиковое дерево. Она потрясающе хороша со своими густыми итальянскими кудряшками и темными, прозрачными, как у меня, глазами; у нее узкая, как у всех нас, ступня и длинный копчик; в школе из-за него нельзя просидеть на деревянном стуле и часа. У нее отцовская молочного цвета кожа, тонкая шея и острый подбородок. Нашего паччиановского двойного подбородка у нее уж точно не будет.
Временами сад становится для меня обузой: утром не хочется идти поливать, к концу дня устаю орать на соседских ребятишек всякий раз, когда они, прыгая через забор, приземляются на мои бегонии. Иногда тля успевает добраться до помидоров прежде меня, а когда свекла, которую я вырастила, собрала и промыла, покрывается в холодильнике плесенью, я начинаю проклинать свой напрасный труд и клясться, что больше никогда не буду ничего выращивать.
Но потом я прищипну фузии и сделаю из базилика соус песто, а под зиму посею шпинат, морковь и брюссельскую капусту. Весной выставлю на стол свежую клубнику и будем пить вино с друзьями, соседями и сослуживцами. Сад наполнится петуниями и наперстянками; муж, как всегда, сфотографирует меня среди них. И однажды днем, когда я буду пить чай на патио, позвонит моя дочь. Я подойду к телефону; у нее заколотится сердце, и она заговорит. И не бросит трубку.
Lisa K.Buchanan, «The Mother Who Never Was»
Copyright © 1990 by Lisa Buchanan
Опубликовано в «Мадемуазель»
© А. Сошальский, перевод