Тринадцатого ноября — несчастливое число, месяц мертвых — Кат отправилась в Главный госпиталь Торонто на операцию. Киста яичника, большая.

Такое бывает у многих женщин, сказал доктор. Отчего, никто не знает. И никак нельзя определить, злокачественная эта штука или нет, есть ли в ней уже споры смерти. Только после оперативного вмешательства. Доктор говорил об операции с тем же самым выражением, какое Кат видела на лицах старых ветеранов, когда они рассказывали по телевизору, как шли в атаку на позиции противника. Та же свинцовая челюсть, тот же зубовный скрежет и мрачноватый азарт. Правда, было одно существенное отличие — «атаковать» собирались ее тело. Пока не подействовал наркоз, Кат считала, тоже яростно стиснув зубы. Ею владел страх и одновременно любопытство. Оно и прежде выручало ее не раз.

Кат взяла с доктора слово, что в любом случае он сохранит для нее эту штуковину. Ее страшно интересовало собственное тело, что бы там ему ни вздумалось вытворить или взрастить. Правда, когда чокнутая Дэния, журнальный худ-ред, поведала Кат, будто бы эта опухоль — своего рода послание ее тела и теперь она должна спать с аметистом под подушкой, чтобы погасить свои энергетические вибрации, Кат посоветовала ей заткнуться.

Опухоль оказалась доброкачественной. Кат нравилось слою «доброкачественная», как будто речь шла о живой душе, желавшей ей добра. Величиной с грейпфрут, сказал доктор. «С кокос», — поправила его Кат. Это у других «грейпфруты». «Кокос» точнее. Твердая, как кокос, и так же покрытая волосами.

Волосы были рыжими — длинные пряди скручивались и переплетались между собой, напоминая то ли безнадежно свалявшийся клубок мокрой шерсти, то ли противный склизкий комок, который вытаскиваешь из трубы, когда засорится ванна. Еще там были тоненькие косточки, или их осколки — птичьи косточки, останки раздавленного машиной воробья. И еще ногти, с пальцев ноги или руки. И пять вполне сформировавшихся зубов.

— Это какая-то аномалия? — спросила Кат у врача, и тот улыбнулся. Теперь, когда после схватки с противником он остался невредимым, можно было немного расслабиться.

— Аномалия? Нет, — ответил он уклончиво; так сообщают матери, что с ее новорожденным не все ладно. — Вообще говоря, это обычное дело.

Кат была слегка разочарована. Она бы предпочла оказаться единственной и неповторимой.

Она попросила банку с формалином и положила в нее опухоль. Это плоть от ее плоти, к тому же доброкачественная, разве можно ее выбросить. Кат привезла ее домой, поставила на каминную полку и назвала Волосатиком. Ничем не хуже медвежьей головы или мумии любимой кошки, любого другого чучела с шерстью и зубами, из тех, что держат обычно на каминных полках. Во всяком случае, Кат притворяется, что не видит разницы. По крайней мере, смотрится весьма эффектно.

Джеру не нравится. При всем своем показном пристрастии ко всему новому и необычному он слишком брезглив. В первый же раз, когда Джер появляется после операции (украдкой приползает, прокрадывается), он говорит Кат, что Волосатика надо выбросить. Называет его «омерзительным». Кат отказывается наотрез и заявляет, что предпочитает Волосатика в банке на каминной полке цветочкам, красивеньким трупикам, которые он ей принес, да и сгниют они завтра, не то что ее Волосатик. Как украшение на каминной полке, Волосатик просто бесподобен. Джер недоволен; по его словам, Кат вечно впадает в крайности, переходит все границы, просто какая-то юношеская страсть к эпатажу, что вряд ли можно счесть проявлением остроумия.

Когда-нибудь, предупреждает он, она зайдет слишком далеко. Слишком далеко для него, он хочет сказать.

— Но ведь поэтому ты и взял меня на работу, разве не так? — замечает Кат. — Потому что я захожу слишком далеко.

Но сегодня Джер настроен критически. По его словам, любовь Кат к разного рода вывертам отражается на ее работе в журнале. Все эти костюмы го кожи, нелепые, вымученные позы — скорее всего, никто не захочет продолжать и дальше в том же духе. Понимает ли она, что он имеет в виду, на что намекает? Ведь он говорил об этом и раньше. Она слегка кивает головой, молчит. Ясно, о чем он: рекламодатели недовольны. Слишком экстравагантно, слишком вызывающе. Этого еще ей не хватало.

— Хочешь взглянуть на мой шов? — спрашивает Кат. — Только не смеши меня, а то разойдется.

Джера от таких вещей тошнит — он не выносит вида крови, всего, что связано с гинекологией. Два года назад, когда его жена рожала, его едва не вырвало прямо в палате. Рассказывал об этом с гордостью. Кат хочется зажать сигарету в углу рта, как в черно-белых фильмах сороковых годов. И выпустить дам ему в лицо.

Всякий раз, когда они спорили, ее дерзость возбуждала его. Все заканчивалось грубым объятием, долгим неистовым поцелуем, от которого перехватывает дыхание. Он всегда целует ее так, будто кто-то третий наблюдает за ним оценивающим взглядом. Надо же, какую модную штучку целует, броскую и дерзкую, с ярко накрашенным ртом, короткой стрижкой. Целует девушку, женщину в донельзя узкой мини-юбке и плотно обтягивающих леггинсах. Джер любит зеркала.

Но сейчас он не возбужден. И Кат не может заманить его в постель — она еще не готова, она еще больна. Он наливает себе выпить, но оставляет стакан полупустым, берег ее за руку, словно спохватившись, добродушно треплет по плечу в свободном пуховом свитере, уходит слишком рано.

— До свидания, Джералд, — говорит Кат.

Его имя звучит как насмешка. Она его отлучает, дает отставку, будто срывает медаль с его груди. Это предупреждение.

Он был Джералдом, когда они познакомились. Это она превратила его сначала в Джерри, потом в Джера. (В этом имени слышится напор, страсть.) Это она заставила его выбросить убогонькие морщинистые галстуки, объяснила, какую обувь носить, выбрала для него итальянский костюм свободного покроя, изменила его прическу. Она сформировала его вкусы — в еде, выпивке, легких наркотиках и эротическом женском белье. В своем новом облике, с новым, жестким именем, обрубленном на звучном «р», он был ее творением.

Себя она тоже создала сама. В детстве она была Кэтрин, хорошенькой куколкой, и суматошная мать с вечно заплаканными глазами наряжала ее в платьица с рюшечками и оборочками. К старшим классам с оборочками было покончено, и она превратилась в живую круглолицую Кэти с чистыми блестящими волосами и великолепными зубами, милую, но привлекательную не более, чем реклама здоровой пищи. В университете она стала Кэт — резкой, грубоватой на язык, в узких черных джинсах, клетчатой рубашке и полосатой джинсовой кепке с большим козырьком. Сбежав в Англию, она изменила свое имя на Кат. Короткое, с отзвуком улицы, и острое, как коготь. И главное — необычное. В Англии пропадешь, если не сумеешь как-то выделиться, особенно если ты не англичанка. Надежно защищенная своим новым обличьем, она победно пронеслась через восьмидесятые.

Кат до сих пор убеждена: это имя помогло ей добиться собеседования, а потом и получить работу. В авангардном журнале — черно-белая печать, глянцевая бумага, передержанные фото, крупным планом женские лица, растрепанные ветром волосы падают на глаза, ярким светом выделена одна половина лица. Журнал назывался «Лезвие бритвы». Стрижка как вид искусства, немного новостей из мира настоящего искусства, кинообзоры, немного сплетен о звонких именах и мода — целый гардероб идей, воплощенных в одежде, и одежда как овеществленная идея — своего рода метафизические подплечники моды. Кат досконально изучила свое ремесло, постигла все его секреты. Раз и навсегда поняла, как добиться успеха.

Кат пробивалась вверх по служебной лестнице: сначала макетирование, потом дизайн, потом подготовка целых разворотов и наконец всего номера. Это было нелегко, но старалась Кат не напрасно. Она стала творцом. Создавала новый стиль. Вскоре, идя по улице в Сохо или стоя в толпе на всевозможных показах, она видела ожившие творения своих рук, которые щеголяли в придуманных ею моделях и изрекали перепевы ее мнений. Она чувствовала себя едва ли не Господом Богом — Всевышнему не хватило времени заняться модным ширпотребом.

К тому времени ее лицо утратило округлость, хотя зубы были по-прежнему великолепны — североамериканские дантисты свое дело знают. Она коротко стриглась, почти что наголо, отработала убийственный взгляд в упор, довела до совершенства особый поворот головы, выражавший спокойное сознание собственного превосходства. Нужно было заставить всех поверить, что тебе известно нечто, пока еще недоступное остальным. И еще нужно было поддерживать в них веру, что они тоже могут приобщиться к тому, что придаст им незаурядность, силу, сексуальную притягательность, вызовет всеобщую зависть — правда, за определенную цену. Цену журнала. Им было невдомек, что все это создавалось с помощью фотокамеры. Застывший свет, застывший миг. Изменив ракурс, она могла изуродовать любую женщину. Как и любого мужчину. Из любой дурнушки сделать красавицу или, по крайней мере, придать ей пикантность. Все это — фотография, искусство делать картинку. Все это умение выбирать. Этого нельзя было купить, и не важно, какую часть своего скудного жалованья вы истратите на модную вещицу из змеиной кожи.

Несмотря на престиж, платили в «Лезвии бритвы» мало. Кат не могла позволить себе большинство из тех вещей, которые подавала в журнале с таким блеском. Экстравагантность и дороговизна Лондона начали тяготить ее. Она устала поглощать из соображений экономии в несчетных количествах канапе на литературных ленчах, устала от застарелого табачного запаха, въевшегося в темно-красные ковры в лондонских пабах, от труб, которые лопались каждую зиму, когда случались холода, и от всех этих редакционных Кларисс, Мелисс и Пенелоп с их вечным верещанием, как прошлой ночью они буквально, совершенно промерзли до костей и что буквально никогда-никогда еще не бывало таких холодов. Холодно было всегда. И трубы прорывало всегда. Никому и в голову не приходило поставить нормальные трубы, чтобы они не лопались. Лопающиеся трубы были английской традицией, как и многое другое.

Например, английские мужчины. Чтобы снять с тебя трусики, они завораживают тебя медоточивым голосом и потоком двусмысленностей, а затем, добившись своего, впадают в панику и убегают. Или остаются и ноют. Как скрипучая дверь. Если англичанин плачется вам в жилетку, вы должны считать это комплиментом. С его стороны это выражение особого доверия, он удостаивает вас чести узнать его подлинное «я». Его истинное, скулящее нутро. В сущности, так они представляли себе назначение женщины: слушать их нытье. Кат умела справляться с такой ролью, но не получала от этого ни малейшего удовольствия.

Между тем перед англичанками у нее было очевидное преимущество: она не принадлежала ни к одному классу. У нее не было класса, она была стоим собственным классом. Общаясь с английскими мужчинами во всех их возможных разновидностях, Кат чувствовала себя в безопасности — они не могли прилепить к ней никакого социального ярлыка, не могли определить при помощи детекторов, которые у них всегда при себе, в карманах штанов, на языке какого класса она говорит, и не могли задеть ее стоим мелким снобизмом, столь обогащавшим их внутреннюю жизнь. У этой свободы была оборотная сторона — Кат оставалась для всех чужой. Она приехала из колоний — такая раскованная, такая энергичная, никого здесь не знает, и, стало быть, можно не опасаться последствий. Перед ней можно открыть любые тайны, как в исповедальне, а потом уйти, не чувствуя угрызений совести.

И конечно же, она чересчур умна. Английским мужчинам присущ дух соперничества, они любят побеждать. Несколько раз это причиняло ей боль. Дважды пришлось делать аборт, потому что мужчины, с которыми она была близка, не признавали иных вариантов. Она научилась говорить, что не хочет иметь детей, а если вдруг в ней проснется материнский инстинкт, то заведет себе хомячка. Жизнь стала казаться слишком длинной. Запасы адреналина истощались. Скоро ей будет тридцать, а будущее не сулило никаких перемен.

Так обстояли дела, когда объявился Джералд. «Ты потрясная», — сказал он, и это было именно то, что она хотела услышать, даже от него, даже при том, что слово «потрясный» устарело, как прически пятидесятых годов. Она была готова и к его голосу: ровному, металлическому, носовому тембру уроженца Великих озер, с отчетливым твердым «р» и полным отсутствием театральности. Нормальный скучный голос. Так говорят у нее на родине. Она вдруг почувствовала себя в изгнании.

Джералд прощупывал почву, Джералд заманивал. Он много слышал о ней, видел ее работы, разыскивал ее. Он рассказал, что крупная компания в Торонто собралась издавать журнал мод, шикарный и, конечно же, интернациональный по содержанию, но уделяющий внимание и канадской моде, со списком магазинов, в которых можно купить рекламируемые товары. В этом отношении они будут выгодно отличатся от американских журналов, которые уверяют читателей, будто туалеты от Гуччи можно купит только в Нью-Йорке или Лос-Анджелесе. Как бы не так, времена изменились, теперь все что угодно можно найти в Эдмонтоне! В Виннипеге!

Кат слишком долго не была дома. Канадская мода — такое возможно? Было бы вполне по-английски сострит, сказав, что «канадская мода» — это оксюморон. Но Кат промолчала, прикурила от зажигалки в ядовито-зеленом кожаном футляре (разрекламированной в майском номере «Лезвия бритвы») из бутика в Ковент-Гардене и взглянула Джералду в глаза.

— Бросит Лондон нелегко, — произнесла она ровным голосом и окинула взглядом модный ресторан на Мэйфер, где они заканчивали ленч; Кат выбрала это место, поскольку платил он. Она не стала бы выбрасывать столько денег, чтобы поест. — Где же я буду обедать?

Джералд заверил ее, что теперь рестораны Торонто — лучшие в Канаде. Он с радостью станет ее гидом. Они побывают в превосходном китайском ресторане, в роскошном итальянском. Он помолчал, переводя дух, и вдруг спросил:

— Я хотел полюбопытствовать. Насчет твоего имени. Кат — это такая дикая кошка?.. — Ему понравилась двусмысленность придуманной шутки, но Кат приходилось слышат такое не раз.

— Нет, — ответила она. — Это «Кит Кат». Шоколадка. Тает во рту. — Посмотрела на него своим убийственным взглядом в упор и усмехнулась, чуть скривив рот.

Джералд смутился, но не отступил. Ее хотят, в ней нуждаются, от нее в восторге — вот суть его слов. Им нужен человек со свежим, новаторским подходом и с ее опытом — иными словами, они готовы платит за это большие деньги. Но кроме денег ее ждет вознаграждение другого рода. Участие в создании исходной концепции, в формировании всей художественной стилистики и полная свобода действий. Он назвал сумму, от которой у Кат перехватило дыхание, но, разумеется, она не подала вида. Теперь она поумнела и научилась скрывать заинтересованность.

И она вернулась, через три месяца оправилась от культурного шока, посетила превосходный китайский ресторан и роскошный итальянский и при первой же возможности соблазнила Джералда, прямо в его кабинете младшего вице-президента. Его наверняка никогда не соблазняли в такой обстановке — если вообще соблазняли. Хотя все произошло после окончания рабочего дня, рискованность ситуации привела его в неистовство. Сама идея. Ее дерзость. Кат в супермодном лифчике, который он видел только в рекламе белья в воскресных выпусках «Нью-Йорк тайме», стоя на коленях, расстегивала Джерадцу брюки прямо перед фотографией его жены в серебряной рамке, фасующейся на письменном столе рядом с немыслимой подставкой для шариковых ручек. В ту пору он был настолько правильным, что чувствовал себя обязанным сначала снять обручальное кольцо и аккуратно положить его в пепельницу. На следующий день он принес ей коробку шоколадных трюфелей от «Дэвида Вуда». Лучшие трюфели, подчеркнул он, боясь, что она не оценит их качества. Кат нашла это банальным, но в то же время милым. Банально, мило, рассчитано на впечатление — в этом был весь Джералд.

В Лондоне она никогда не снизошла бы до такого, как Джералд. Он не был ни забавным, ни сведущим, не был обаятельным собеседником. Но он легко загорался, легко поддавался влиянию — он был чистым листом бумаги. На восемь лет старше нее, однако казался намного моложе. Ей нравилось, как он втайне, по-детски радовался собственной порочности. И был благодарным. «Просто не верится, что это правда», — повторял он гораздо чаще, чем следовало, и главным образом в постели.

Причины такой благодарности Кат поняла, встречаясь с женой Джералда на скучных вечеринках в редакции. Законченная ханжа. Ее звали Шерил. Судя по прическе, она до сих пор пользовалась крупными бигуди и дешевым лаком для волос. Ее ум был подобен дому, в котором все комнаты оклеены одинаковыми обоями от Лоры Эшли: ровные ряды нерасфывшихся бутончиков в пастельных тонах. Наверное, занимаясь любовью, она надевала резиновые перчатки, а потом ставила галочку в списке домашних дел. Слава Богу, с очередной грязной работой покончено. Она смотрела на Кат с таким видом, будто хотела сбрызнуть ее освежителем воздуха. Чтобы отыграться, Кат представляла себе ванную Шерил; вышитые лилиями полотенца для рук, пушистые чехлы на сиденьях унитазов.

Между тем дела в журнале шли плоховато. Хотя Кат не знала недостатка в деньгах для воплощения своих замыслов и работа в цвете позволяла ей испытать себя на новом поприще, она не получила обещанной Джералдом свободы. Приходилось считаться с советом директоров, которые все до одного были мужчинами, бухгалтерами или, по крайней мере, ничем от них не отличались — осторожные и медлительные, как кроты.

— Это же просто, — втолковывала им Кат. — Вы обрушиваетесь на читателей, демонстрируя, как им следует одеваться, и заставляете их почувствовать неловкость от того, что они выглядят иначе. Вы работаете на стыке реальности и восприятия. Поэтому читателей нужно непрестанно ошарашивать чем-то новым, чего они еще не видели, чего у них нет. Вы их будоражите — они покупают.

Совет директоров, напротив, считал, что читателям надо просто предлагать то, что у них уже есть, но в умноженном количестве. Больше мехов, дорогой кожи, кашемира. И побольше громких имен. Совету директоров были чужды импровизация, желание рисковать, спортивный азарт; они не хотели морочить читателей ради собственного удовольствия.

— Мода вроде охоты, — повторяла им Кат в надежде пробудить их мужские гормоны, если, конечно, они у них были. — Это игра, напор, штурм. Это жестокая борьба. Это эротика.

Но они полагали, что мода — это хороший вкус. И требовали добротной элегантности. А Кат хотелось пулеметной очереди из засады.

Во всем приходилось идти на компромисс. Кат хотела, чтобы журнал назывался «Последний крик», но на слух членов совета такое название звучало грубо. К тому же, подумать только, они сочли его чересчур феминистским.

— Это же в духе сороковых, — не уступала Кат. — В моду вернулись сороковые, разве вы не чувствуете?

Нет, они не чувствовали. Они хотели, чтобы журнал назывался «Or» — «золото» по-французски, — что недвусмысленно декларировало систему ценностей, но, по мнению Кат, было лишено оригинальности. Сошлись на «Фелиции», это название устроило обе стороны. В нем слышался легкий французский акцент, и означало оно «счастливая» (что гораздо спокойнее, чем «крик»). Хотя остальным знать это было не обязательно, Кат примирил с этим словом намек на кошачье племя, что сглаживало дамскую претенциозность. Кат изобразила его на обложке как размашистый росчерк ярко-розовой губной помадой и тем облегчила себе душу. Она притерпелась к этому названию, но не дорожила им, как первой любовью.

Война разгоралась по поводу любого новшества в дизайне, любой попытки Кат по-новому подать материал, любой самой невинной провокации. Настоящие страсти кипели из-за разворота с рекламой белья — трусики слегка приспущены, на полу разбитые флаконы духов. Целый скандал разгорелся из-за рекламы новых чулок — одна нога привязана к стулу чулком контрастного цвета. Не оценили они и рекламы мужских перчаток (триста долларов за пару) — две руки, затянутые в тонкую кожу, весьма двусмысленно смыкаются на шее.

Так продолжалось пять лет.

После ухода Джералда Кат бродит по комнате. Взад-вперед, взад-вперед. Ноют швы. Не хочется думать о том, как она будет обедать в одиночестве, разогрев полуфабрикаты в микроволновой печи. Зачем она вернулась сюда, в этот унылый город на берегу отравленного внутреннего моря? Из-за Джера? Смешная мысль, но допустимая. Неужели это из-за него она остается здесь, несмотря на растущее раздражение?

Он уже не приносит ей полного удовлетворения. Они слишком хорошо изучили друг друга, и теперь все катится по привычной колее. Их дни безумств, чувственной дрожи прошли; теперь они урывают пару часов после работы. Она больше не знает, зачем он ей нужен. И говорит себе, что достойна большего, что надо расширить круг общения. Но не встречается с другими мужчинами, почему-то не может. Попыталась раз-другой, и ничего не вышло. Иногда ходит поужинать или в киношку с кем-нибудь из «голубых» дизайнеров. Ей нравятся сплетни.

Наверное, она скучает по Лондону. Здесь, в этой стране, в этом городе, в этой комнате, она как в клетке. Можно начать с комнаты — хотя бы открыть окно. Просто нечем дышать. Из банки с Волосатиком тянет формалином. Цветы, которые ей прислали после операции, почти все завяли; только те, что Джералд принес сегодня, стоят свежие. Ну-ка, подумай, почему он не прислал цветы в больницу? Забыл или это что-то означает?

— Волосатик, — говорит Кат, — жаль, что ты не умеешь разговаривать. С тобой можно было бы вести гораздо более содержательные беседы, чем с большинством недотеп в этом индюшатнике.

Детские зубки Волосатика поблескивают на свету; кажется, он вот-вот заговорит.

Кат трогает лоб. Похоже, поднимается температура. Что-то подозрительное творится у нее за спиной. Было мало звонков из журнала. Обошлись без нее, и это плохая новость. Правящим королевам не следует уходить в отпуск, и на операции им лучше не ложиться. Кет становится не по себе. У нее нюх на такие вещи, она не раз участвовала в дворцовых переворотах, и ей известны их приметы. Ее чувствительные антенны улавливают надвигающееся предательство.

Утром она заставляет себя подняться, готовит крепкий кофе в кофеварке, натягивает вызывающий замшевый костюм цвета стальных доспехов и тащится в редакцию, хотя должна выйти на работу только на следующей неделе. Внезапность, внезапность. При ее появлении сотрудники перестают шептаться в коридорах и, когда она ковыляет мимо, приветствуют ее с притворной радостью. Кат садится за свой стол в минималистском стиле, просматривает почту. Голова раскалывается, боль в швах не утихает. До Джера доходит слух о ее возвращении. Он СРОЧНО хочет ее видеть, но не приглашает на ленч.

Он ждет Кат в своем недавно отделанном кабинете — гамма светло-золотистых и белых тонов, письменный стол восемнадцатого века, они выбирали его вместе, — на столе викторианский чернильный прибор, на стенах в рамах увеличенные фото из журнала: руки в темно-бордовых перчатках, запястья, закованные в жемчуга, глаза завязаны шарфом от «Гермеса», над ним пылающий женский рот. Одна из ее лучших работ. Джералд прекрасно экипирован, в рубашке из мягкого шелка с открытым воротом, в шикарном свободном итальянском пуловере из шерсти с шелком. О, эта спокойная небрежность, эта выразительная игра бровей. Перед вами состоятельный человек, он обожает искусство и вносит его в свою жизнь, да и сам он образец искусства.

Боди-арт. Творение ее рук. Она хорошо поработала, в нем наконец-то появилась сексуальность.

Джер — сама любезность:

— Я не хотел ставить тебя в известность раньше следующей недели.

Но все-таки ставит. Так решил совет директоров. Они считают, что она слишком экстравагантна, что у нее нет чувства меры. Он не мог повлиять на их решение, хотя, разумеется, пытался.

Ну конечно же. Измена Монстр взбунтовался против своего создателя, безумца ученого. «Это я породила тебя!» — хочет она крикнуть ему в лицо.

Кат не в лучшей форме. С трудом удерживается на ногах. Но стоит, хотя Джер предложил ей сесть, и вдруг понимает, чего хочет, понимает, чего ей недостает. Джералда — надежного, старомодного, прежнего Джералда в обтягивающих зад брюках. Не Джера, которого она создала по своему подобию. Другого человека, каким он был, пока его не сгубили. С домом, ребенком и фотографией жены в серебряной рамке на письменном столе. Она хочет, чтобы это была ее фотография. Она хочет ребенка. Ее обокрали.

— И кто же мой счастливый преемник? — спрашивает Кат. Хочется закурить, но она боится показать, что у нее дрожат руки.

— По правде говоря, я, — отвечает он с напускной скромностью.

Но это же смешно. Джералд не способен издать даже телефонную книгу. «Ты?» — чуть слышно переспрашивает Кат. У нее хватает ума не рассмеяться.

— Мне давно хотелось покончить со всей этой финансовой ерундой и заняться творческим делом. Я знал, ты поймешь, ведь тебя все равно бы не оставили. Я знал, что ты предпочла бы человека, который, так сказать, опирался на заложенный тобой фундамент.

Надутый осел. Она не может отвести глаз от его шеи. Ее влечет к нему, она ненавидит себя за это, но ничего не может с собой поделать.

Пол под ногами качается. Джер плавно подходит к ней по светло-золотистому ковру, берет за плечо в серой замше.

— Я напишу тебе прекрасную рекомендацию, — говорит он. — Не волнуйся на этот счет. Разумеется, мы можем по-прежнему видеться. Я буду скучать без наших свиданий.

— Ну разумеется, — произносит Кат.

Он целует ее с пылким сладострастием, как показалось бы стороннему наблюдателю, и она отвечает на его поцелуй. Дать бы подонку в ухо.

Кат едет домой на такси. Водитель грубит и остается безнаказанным. Силы окончательно покидают ее. В почтовом ящике лежит напечатанное типографским шрифтом приглашение: Джер и Шерил приглашают завтра на вечеринку. Отправлено по почте пять дней назад. Шерил отстала от событий.

Кат раздевается, напускает воду на дно ванны. В доме мало выпивки, нечего понюхать или покурить. Ну и влипла, сама себе вырыла яму. Спокойно. Есть другая работа и другие мужчины, хотя бы в теории. И все же у нее что-то отняли. Как это могло случиться — с ней? Когда на кого-то точились ножи, она всегда первая вонзала их в спины. И всегда вовремя распознавала, когда целились в нее, и избегала удара. Может быть, она потеряла хватку?

Кат в ванной смотрит в зеркало, придирчиво разглядывает свое лицо в запотевшей глади. Лицо восьмидесятых, похожее на маску, жестокое лицо: прижми слабого к стенке и бери, что хочешь. Но теперь на дворе девяностые. Она так быстро отстала? Ей только тридцать пять, а чутье уже не подсказывает ей, что нужно тем, кто на десять лет моложе. Это может стать фатальным. Со временем придется бежать все быстрее и быстрее, чтобы быть в первых рядах, и ради чего? Часть прожитой жизни оказалась дорогой в никуда, она кончилась. Пусто. Можно ли еще что-то спасти, изменить — что-то вообще сделать?

Когда Кат, обтеревшись губкой, выходит из ванной, она едва держится на ногах. У нее жар, это очевидно. Она чувствует, как внутри что-то сочится или исходит гноем. Она слышит это так же отчетливо, как воду, капающую из крана. Сочащаяся рана — надорвалась на беговой дорожке. Надо бы поехать в какой-нибудь пункт «Скорой помощи», пусть ее накачают антибиотиками. Вместо этого Кат, пошатываясь, идет в гостиную, берег банку с Волосатиком, ставит на кофейный столик. Садится, скрестив ноги, прислушивается. Волоски плавно покачиваются. Ей слышится какое-то жужжание, словно гудят пчелы.

Кат спрашивала у доктора, могла ли эта опухоль возникнуть из зародыша, если оплодотворенная яйцеклетка случайно попала не туда, куда следует. Нет, ответил доктор. По мнению некоторых медиков, такие опухоли в зачаточном состоянии уже присутствуют в организме женщины с момента рождения или даже раньше. Возможно, это ее неразвившийся близнец. Что они представляют собой на самом деле, остается неизвестным. Хотя в них обнаружено много видов ткани. Даже ткань мозговых клеток. Но разумеется, они лишены структуры.

И все же, сидя на коврике и глядя на Волосатика в банке, Кат представляет себе, что это — ребенок. В конце концов он возник из ее чрева. Плоть от ее плоти. Ребенок, зачатый ею от Джералда, ее несостоявшееся дитя, которому не суждено было нормально расти. Ее малютка-уродец сводит счеты.

— Волосатик, — говорит Кат, — ты такой некрасивый. Только мама могла бы любить тебя.

Ей становится его жаль. Она скорбит. Слезы бегут по лицу. Такое с ней обычно не случается, по крайней мере, в последнее время.

Волосатик разговаривает с ней без слов. Он такой, какой есть, он реальность, а не выдумка. И говорит он ей то, чего она не хотела бы слышать о себе. Это новое знание — мрачное, бесценное и незаменимое. Оно ранит.

Кат встряхивает головой. Что ты делаешь — уселась на полу и болтаешь с комком волос? Ты больная, говорит она себе. Прими болеутоляющее и ложись в постель.

На следующий день ей немного лучше. Звонит Дэния из отдела макетирования и, сочувственно воркуя, говорит, что хотела бы забежать во время ленча, чтобы взглянуть на ее ауру. Кат предлагает ей отправиться куда-нибудь подальше. Дэния обижается и сообщает, что увольнение Кат — это расплата за аморальное поведение в прошлой жизни. Кат советует ей заткнуться. У нее и в этой жизни хватает грехов, за которые приходится платить.

— Откуда в тебе столько злости? — спрашивает Дэния. Она говорит это без укоризны, с неподдельным удивлением.

— Не знаю, — отвечает Кат. Совершенно искренне.

Повесив трубку, она ходит по комнате. Внутри что-то потрескивает, как жир на сковородке. Из головы не выходит Шерил — Кат представляет себе, как та снует по своему гнездышку, готовясь к вечеринке. Возится с волосами, окаменевшими от лака, расставляет вазы, безвкусно перегруженные цветами, волнуется, почему не везут заказанные закуски. Входит Джералд, небрежно целует жену в щеку. Супружеская сцена. Его совесть очистилась. Ведьма мертва. Он попирает ее ногой, как победитель. Муж перебесился и готов жить дальше как ни в чем не бывало.

Кат вызывает такси, едет к «Дэвиду Вуду» и покупает две дюжины шоколадных трюфелей. Просит упаковать их в очень большую коробку и положить в большой пакет с фирменным знаком магазина. Потом возвращается домой, вынимает Волосатика из банки. Дает ему стечь в сите, а затем, нежно поглаживая, промокает бумажными полотенцами. Обильно посыпает какао, так что на нем образуется плотная коричневая корка. Но Волосатик все равно пахнет формальдегидом, и тогда она заворачивает его в пленку, потом в фольгу, потом в розовую папиросную бумагу и завязывает розовато-лиловой лентой. Кладет в коробку от «Дэвида Вуда» на подушку из резаной бумаги и укладывает вокруг трюфели. Запечатывает коробку клейкой лентой, опускает в пакет, прикрыв сверху несколькими листами розовой бумаги. Это ее подарок, ценный и опасный. Ее гонец, но со своим собственным посланием. Он скажет правду всякому, кто захочет знать. Если по справедливости, то пусть Джералд получит его. В конце концов, это и его ребенок.

Кат печатает на машинке: «Джералд, извини, что не смогла принять приглашение. Это последний крик. С любовью, К.».

Вечером, когда прием в самом разгаре, Кат вызывает посыльного. У Шерил не возникнет ни малейших подозрений, если ей привезут подарок в упаковке из такого дорогого магазина. Она откроет ее не таясь, при всех. Наступит ошеломленная тишина, потом посыпятся вопросы. Тайное станет явным. Это причинит боль. А дальше все покатится неведомо куда.

Кат совсем худо. Сердце колотится, в глазах все плывет. Но за окном падает снег — пушистыми, влажными, тихими хлопьями, как в детстве. Она надевает пальто и выходит на улицу; по дурости. Собирается пройтись только до угла, но идет дальше, не останавливаясь. Снежинки тают на лице, и кажется, будто это прикосновения детских пальчиков. То, что она сделала, — ужасно, но она не чувствует себя виноватой. Ей легко и покойно, она полна кротости, и пока что у нее нет имени.

Margaret Atwood, «Kat»

Copyright © 1990, The New Yorker Magazine

Опубликовано в «Нью-йоркер мэгэзин»

© Н. Васильева, перевод