Осенью 1960 года, когда мне было шестнадцать и отец некоторое время сидел без работы, мать познакомилась с человеком по имени Уоррен Миллер и влюбилась в него. Все это происходило в Грейт-Фоллсе, штат Монтана, в разгар нефтяного бума вокруг «Джипси бэйсин»; весной того же года отец привез нас туда из Льюистона, штат Айдахо, в надежде, что люди — маленькие люди вроде него — делают или вот-вот будут делать деньги в Монтане, и он думал, что успеет отхватить свою толику удачи, прежде чем все кончится и пойдет прахом.

Профессией отца был гольф. Тренер по гольфу. Во время войны он учился в колледже, а не воевал. И с 1944 года, когда родился я и они с матерью уже два года как были женаты, он занимался этим — учил людей игре в клубах и на курсах в местах, где он вырос, поблизости от Колфакса и Палоуз-Хиллс на востоке штата Вашингтон. Пока я подрастал, мы жили в Кер д’Алене и в Мак-Колле, штат Айдахо, и в Эндикотге, Паско и в Уолла-Уолле, где отец и мать учились когда-то в колледже и познакомились, а потом и поженились.

Мой отец был прирожденный спортсмен. Его отец, а мой дед, держал магазин одежды в Колфаксе и жил не бедно, и мой отец научился играть в гольф на таких же курсах, на каких потом преподавал сам. Он мог заниматься любым видом спорта — баскетболом, хоккеем, метанием подковы, а в колледже играл в бейсбол. Но любил он гольф, потому что другие считали, что это очень трудно, а ему гольф давался легко. Он был улыбчивый, красивый мужчина с темными волосами, невысокий, с тонкими руками, его короткий плавный посыл радовал глаз, но удару не хватало силы, и потому отец не мог участвовать в соревнованиях высшего класса. Но учил он игре в гольф замечательно. Он умел обсуждать игру своих учеников спокойно и так, что они верили, будто обладают способностями к гольфу, и людям нравилось находиться рядом с ним. Иногда они с матерью играли вместе, а я должен был идти за ними и катить их тележку с клюшками, и я знал, что он знает, как они смотрятся вдвоем — привлекательные, молодые, счастливые. Он был человек тихий, добродушный и оптимистичный, и вовсе не пустой, как могло бы показаться. Заниматься таким делом, как гольф, — все-таки значит вести не совсем обычную жизнь, не такую, как у коммерсанта или врача, но и отец мой, по сути, был не совсем обычным человеком, он был наивен и честен и, скорее всего, прекрасно приспособлен именно к той жизни, которую вел.

В Грейт-Фоллсе отец два дня в неделю работал на авиабазе, на тамошних курсах, а остальное время — в закрытом клубе за рекой, «Уитлетщ клубе». Брал сверхурочные часы, потому что, говорил он, люди хотят учиться таким играм в хорошие времена, а хорошие времена обычно скоро кончаются. Тоща ему было тридцать девять, и, по-моему, он надеялся, что с кем-нибудь познакомится в этом городе, с кем-нибудь, кто подтолкнет его, или поможет как-то воспользоваться нефтяным бумом, или предложит работу получше, или вообще даст некую возможность, которая выведет его, и мою мать, и меня к чему-то хорошему.

Мы снимали дом на Северной Восьмой утице в старом квартале одноэтажной кирпично-каркасной застройки. Наш дом был желтый, перед ним была низкая изгородь из штакетника, а в боковом дворе стояла плакучая береза. Неподалеку от наших улиц проходили железнодорожные пути, а за рекой был нефтеперегонный завод, где круглые сутки из трубы над металлическими резервуарами рвалось яркое пламя. По утрам, просыпаясь, я слышал гудки на первую смену, а поздно ночью с севера доносился грохот насосов, качающих сырую нефть из пробуренных на авось скважин.

Мама в Грейт-Фоллсе не работала. В Льюистоне она служила бухгалтером на молокозаводе, а в других городах, где мы жили, подменяла учителей математики и естественных наук — это доставляло ей удовольствие. Она была на два года моложе отца, маленькая очаровательная женщина, она умела шутить и смешить людей. Они с отцом познакомились в колледже в 1941 году, он ей понравился, и она взяла и поехала с ним, когда он получил работу в Спокане. Я не знаю, понимала ли она, почему отец решил бросить работу в Льюистоне и переехать в Грейт-Фоллс. Может, заметила какую-то перемену, почувствовала, что будущее стало представляться ему иначе, — он словно уже не мог положиться на то, что его будущее само о себе позаботится, как было до тех пор. Или там были другие причины, и она, любя его, поехала с ним. Но я не думаю, что ей самой хотелось жить в Монтане. Она любила места своего детства — восточную часть штата Вашингтон, считала, что там и погода лучше. Ей казалось, что в Грейт-Фоллсе будет слишком холодно и одиноко, что с людьми там сойтись будет трудно. Хотя в то время она, должно быть, еще верила, будто ведет нормальную жизнь, переезжая с мужем и сыном с места на место и работая, когда удается, и все обстоит прекрасно.

Летом того года горели леса. Грейт-Фоллс стоит уже на равнине, но с юга, запада и востока его окружают горы. В ясные дни прямо из города видны горы — здесь всего шестьдесят миль до самых настоящих Скалистых гор, до их высокого восточного хребта, голубого, четко очерченного, уходящего в Канаду. В начале июля леса загорелись в каньонах за Огастой и Шото; названия этих городов мне ничего не говорили, но им угрожала опасность. Пожары начинались по непонятным причинам. Они пылали весь июль, август и даже сентябрь, когда уже появилась надежда, что ранняя осень принесет дожди, а может, и снег, но этого не случилось.

Весной стояла сушь, и летом ничего не изменилось. Я вырос в городе и ничего не понимал в лесах, но мы слышали, что фермеры верили, будто засуха предвещает засуху, мы читали в газетах, что деревья в лесах высохли, как древесина в сушилках, и что, если фермеры хоть что-то соображают, они должны убрать пшеницу пораньше, чтобы сократить потери. Даже Миссури совсем обмелела, рыба дохла, течение замедлилось, у берегов открылись илистые отмели, и никто не выходил на лодках.

Отец каждый день давал уроки гольфа летчикам и их подружкам на авиабазе, а в «Уитлевд клубе» играл с владельцами ранчо, нефтяниками, банкирами и их женами — ему платили, чтобы он повышал их класс игры, и он старался как мог. Тем летом отец вечерами после работы сидел за кухонным столом, слушал по радио бейсбольные репортажи с Востока, и пил пиво, и читал газету, а мама в это время готовила обед, а я делал уроки в гостиной. Он рассказывал о членах клуба. «Все они хорошие парни, — говорил он маме. — Работая на богатых, богатыми мы не станем, но, если потереться среди них, можно схватить удачу за хвост». Говоря это, он смеялся. Ему нравилось в Грейт-Фоллсе. Он считал, что эти места еще открыты для всех и неосвоены, что ни у кого пока нет времени отпихивать тебя локтями и что тут сейчас самая хорошая пора. Не знаю, что он тогда думал о самом себе, но он был мужчина и больше, чем многие другие, хотел быть счастливым. Вроде бы, вопреки всему, именно тогда он наконец оказался в нужном месте.

К началу августа лесные пожары к западу от нас не прекратились, в воздухе висела дымка, иногда не видно было ни гор, ни линии, где земля встречается с небом. В самом городе вы не замечали дымки, различить ее можно было, только если смотреть на Грейт-Фоллс сверху — с гор или с самолета. По ночам я стоял у окна и смотрел на запад, вверх по течению реки Сан в сторону охваченных огнем гор, и воображал, что вижу пламя, и холмы в огне, и движущиеся фигурки людей, но видеть всего этого я не мог, а видел только зарево — широкое, багровое, уходящее вдаль — над тьмой, отделявшей нас всех от пожара. По ночам я иногда просыпался и ощущал вкус дыма, его запах. Два раза мне даже приснилось, что от искры, пролетевшей по ветру много миль и угодившей к нам на крышу, дом загорелся и сгорел дотла. Правда, и во сне я знал, что конец света не наступит, и мы выживем, и что сам по себе пожар не так уж страшен. Конечно, тогда я не понимал, что значит — не выжить.

С таким пожаром ничего нельзя было поделать, и Грейт-Фоллс был охвачен общим настроением — или ощущением — сродни растерянности. А еще появлялись статьи в газетах, безумные статьи. Якобы леса поджигают индейцы, чтобы получать работу на тушении пожаров. Видели человека, который ехал по просеке и бросал из кабины грузовика горящие палки. Винили и браконьеров. Еще говорилось, что в отдаленную вершину горного массива Маршалл молния ударила сто раз в течение часа. В гольф-клубе отец слышал, что на борьбу с пожаром отправили уголовников: убийцы и насильники из тюрьмы Дир-Лоджа сначала поехали добровольно, а потом удрали и оказались на воле.

По-моему, никто не думал, что Грейт-Фоллс загорится. Слишком много миль отделяло нас от пожаров, слишком много городов загорелось бы до нас — слишком уж большое невезение нужно было для этого. Но все поливали крыши своих домов, и каждый день мужчины отравлялись туда на самолетах и прыгали в огонь. К западу от нас дым поднимался как грозовые тучи, словно огонь сам по себе мог вызвать дождь. А когда во второй половине дня ветер усиливался, мы знали, что огонь преодолел линию рвов и перекинулся дальше или начался еще один пожар в незатронутом до сих пор месте, и всем нам было не по себе, хотя мы ни разу не видели огня и не ощутили жара.

Я тогда пошел в одиннадцатый класс местной школы и пытался играть в футбол, хотя эта игра мне не нравилась и не очень-то у меня получалась, и я пытался играть только потому, что отец думал, будто таким образом я найду себе друзей. Но бывали дни, когда мы не тренировались, потому что врач говорил, что дым издерет нам легкие, а мы этого даже и не заметим. В такие дни я был предоставлен самому себе и заходил в «Уитленд клуб» к отцу — курсы на авиабазе закрылись из-за пожаров — и допоздна гонял с ним мяч ради практики. К концу лета у отца стало меньше рабочих дней, и он больше бывал дома. Из-за дыма и засухи люди перестали ездить в клуб. Уроков тоже стало меньше, и отец реже встречался с членами клуба, с которыми познакомился и подружился весной. По большей части он работал в клубном магазине, продавал снаряжение и одежду для гольфа, журналы, давал напрокат тележки и подолгу собирал мячи в ивняке у реки, где кончалась тренировочная дорожка.

Как-то раз вечером, в конце сентября, через две недели после начала занятий в школе, когда леса на западе, казалось, горели уже вечность, мы с отцом шли с корзинками для мячей по тренировочной дорожке. Левее и далеко позади кто-то посылал мячи с тренировочной подставки. Я слышал шмяканье клюшки и свист мячей — они взлетали в сумеречное небо, падали и отскакивали в нашу сторону. Накануне вечером мать с отцом говорили о приближавшихся выборах. Оба они были демократы. Их семьи всегда голосовали за демократов. Но тут отец сказал, что сейчас он склоняется к тому, чтобы поддержать республиканцев. Никсон, по его словам, хороший юрист, хотя и не личность. Он сумеет поддержать профсоюзы.

Мама смеялась над ним и закрывала глаза руками, словно не хотела его видеть.

— Ох, Джерри, не может быть, — говорила она, — только не ты! Неужели ты становишься защитником права на труд?

Она шутила. Не думаю, что ей было так уж важно, за кого он будет голосовать, и не о политике они говорили. Мы сидели на кухне; еда уже была на столе.

— Слишком уж далеко они зашли в одном направлении, — сказал отец.

Он положил руки по сторонам тарелки. Я слышал его дыхание. Он еще не снял свой костюм для гольфа — зеленые штаны и желтую нейлоновую рубашку с красной эмблемой клуба. Тем летом бастовали железнодорожники, но он никогда не говорил о профсоюзах, и я не думал, что это должно нас волновать.

Мама стояла у мойки и вытирала руки.

— Ты работаешь, а я нет, — сказала она. — Просто я хочу напомнить тебе об этом.

— Хотел бы я, чтобы нам надо было голосовать за Рузвельта, — отозвался отец. — Вот кто чувствовал страну.

— Тогда было другое время, — ответила мама и села за металлический стол напротив него. На ней было платье в бело-голубую клетку и передник. — Тогда люди боялись, и мы тоже. Теперь все изменилось к лучшему, ты забыл об этом.

— Ничего я не забыл, — возразил отец. — Но сейчас я хочу думать о будущем.

— Отлично, — сказала она и улыбнулась. — Замечательно. Рада слышать это. Уверена, Джо тоже рад.

И мы принялись за обед.

На следующий день, однако, в конце тренировочной дорожки — возле ивняка у реки — отец был уже в другом настроении. За неделю он не дал ни одного урока, но казалось, его это не расстраивает и не сердит. Он курил сигарету — что-то новенькое, вообще-то отец не курил.

— Стыдно не работать в такую погоду, — сказал он и улыбнулся.

Взял из корзинки мяч, размахнулся и бросил его сквозь ивняк в сторону реки. Мяч беззвучно упал в ил.

— Как твой футбол? — спросил он. — Будешь вторым Бобом Уоторфилдом?

— Нет, — сказал я. — Не думаю.

— Я тоже не хотел быть вторым Уолтером Хагеном, — заметил отец.

Ему нравился Уолтер Хаген. У него была фотография Хагена в широкополой шляпе и тяжелом пальто; улыбаясь в объектив, он сбивал мяч с подставки, а на земле лежал снег. Отец прикрепил фотографию на внутренней стороне дверцы шкафа в их с матерью спальне.

Он стоял и смотрел, как одинокий игрок посылает мяч к лунке. Мы видели его смутно.

— Вот человек с отличным ударом, — отметал отец, глядя, как тот мягко отводит клюшку назад и резко бьет с поворотом. — Так и Хаген играл. Он родился с клюшкой для гольфа.

— Как ты? — спросил я, потому что мама когда-то сказала, что отцу тренироваться не надо.

— Да, как я, — ответил отец, затягиваясь сигаретой. — Я всегда думал, это очень просто. Наверно, я что-то пугаю.

— Мне не нравится футбол, — сказал я.

Отец искоса взглянул на меня и стал смотреть на запад, туда, где пожар заслонял солнце, окрашивая его пурпуром.

— А мне нравился, — сказал он мечтательно. — Мне нравилось, получив мяч, бежать по полю и всех обводить.

— Я никого не обвожу, — ответил я.

Давно хотелось сказать ему это; я надеялся, он скажет, что можно бросил, футбол и заняться чем-нибудь другим. Мне нравился гольф, я был бы счастлив играть в гольф.

— Хотя гольф я бросать не собирался, — сказал он, — хотя, может, просто не мог решиться.

Он не слушал меня, но я на него не обиделся.

Вдалеке, у тренировочной подставки, послышался удар клюшки по мячу — одинокий игрок послал его в вечернее небо. Мы с отцом молча ждали, когда мяч стукнется о землю и отскочит. Но мяч попал в отца, он ударил отца в плечо, около проймы, ударил не сильно, не так сильно, чтобы причинить боль.

Отец сказал:

— Вот это да! Ты только посмотри.

Он взглянул на мяч, валявшийся рядом, и потер плечо. Мы видели человека, который послал мяч, — он возвращался к белому зданию клуба, помахивая клюшкой, как тростью. Он и понятия не имел, куда падают его мячи. Думать не мог, что попал в отца.

Отец смотрел, как этот человек скрывается в длинном белом здании клуба. Постоял некоторое время, словно слушал что-то, чего я слышать не мог, — смех, может быть, или музыку. Он всегда был счастливым человеком и, по-моему, просто ждал: вот что-то случится, и он снова почувствует себя счастливым.

— Если тебе не нравится футбол, — он вдруг посмотрел на меня так, словно вспомнил о моем присутствии, — брось его, и дело с концом. Займись метанием копья. В этом есть чувство свершения. Я как-то пробовал.

— Хорошо, — сказал я и стал думать о метании копья — о том, сколько оно весит, из чего сделано и трудно ли будет научиться метать его правильно.

Отец неотрывно смотрел туда, где небо было прекрасно — глубокое, полное фасок.

— Там ведь пожар, так? Я чувствую запах.

— Я тоже, — ответил я, вглядываясь в небо.

— У тебя ясная голова, Джо. — Он посмотрел на меня. — С тобой не случится ничего плохого.

— Надеюсь, — сказал я.

— Это хорошо, — сказал отец. — Я тоже надеюсь.

И мы пошли назад, к зданию клуба, по дороге подбирая мячи.

Когда мы подошли к клубному магазину, свет внутри горел, и через зеркальные стекла я видел человека, который сидел в складном кресле и курил сигару. Он уже был в пиджаке, но на руке висела куртка, и он еще не снял бело-коричневые туфли для гольфа.

Когда мы с отцом вошли со своими корзинками, он встал. Я ощутил сигарный дым и бодрящий запах новенького снаряжения для гольфа.

— Приветствую вас, Джерри, — сказал он, улыбнулся и протянул отцу руку. — Как со стороны, я в форме?

— Я и не понял, что это были вы, — с улыбкой ответил отец и пожал руку. — У вас образцовый удар. Можете хвастаться.

— Я, пожалуй, слишком разбрасываю мячи, — признал тот и снова сунул в рот сигару.

— Это общая беда, — заметил отец и потянул меня к себе. — Кларенс, это мой сын. Джо, это Кларенс Сноу. Он президент этого клуба. Он здесь самый лучший игрок.

Я поздоровался за руку с Кларенсом Сноу. Ему перевалило за пятьдесят; пальцы у него были длинные, худые и сильные, как у отца. Он не слишком крепко сжал мою руку.

— Много там осталось мячей, Джерри? — спросил Кларенс Сноу, проводя рукой по тонким темным волосам и глядя на темное поле за окном.

— Совсем немного, — ответил отец. — Стемнело, и мы ушли.

— А ты, сынок, тоже играешь в гольф? — Кларенс Сноу улыбнулся.

— Он — молодцом, — сказал отец прежде, чем я успел ответить.

Он сел на второе складное кресло, под которым стояли его уличные ботинки, и стал расшнуровывать туфли На нем были желтые носки, над ними виднелись белые, безволосые лодыжки Развязывая шнурки, отец смотрел на Кларенса Сноу.

— Мне надо поговорить с вами, Джерри, — проговорил Кларенс Сноу. Взглянул на меня и втянул носом воздух.

— Отлично, — сказал отец. — Это может подождать до завтра?

— Нет, не может, — ответил Кларенс Сноу. — Подниметесь ко мне в кабинет?

— Конечно, поднимусь, — согласился отец. Снял туфли для гольфа, поднял одну ногу, растер ее, затем поджал пальцы. — Инструменты невежды, — сказал он и улыбнулся мне.

— Это не займет много времени, — сказал Кларенс Сноу и вышел, оставив нас с отцом в освещенном магазине.

Отец откинулся в складном кресле, вытянул ноги и пошевелил пальцами в желтых носках.

— Он меня уволит. Вот какой будет разговор.

— Почему ты так думаешь? — спросил я.

Меня это поразило.

— Ты в этих делах не разбираешься, сынок. Меня и раньше выгоняли. Это просто чувствуешь, и все.

— Но почему?

— Может, он думает, я трахал его жену, — ответил отец. Я никогда раньше не слышал от него ничего подобного, и это тоже поразило меня. Он смотрел из окна в темноту. — Впрочем, не знаю, есть ли у него жена. — Отец стал надевать уличные туфли; это были черные мокасины, блестящие, новые, на толстой подошве. — А может, я выиграл деньги у кого-то из его друзей. Ему не нужны причины. — Он задвинул белые туфли под кресло и встал. — Жди меня здесь.

Я знал, что он в бешенстве, но не хочет, чтобы я это знал. Ему нравилось это — заставить тебя поверить, что все обстоит прекрасно, и раз уж все должны быть счастливы, то пусть будут, если могут.

— Порядок? — спросил он.

— Порядок, — ответил я.

— Ты пока думай о хорошеньких девчонках, — сказал он и улыбнулся мне.

И пошел, чуть ли не поплелся, из магазина, оставив меня наедине с самим собой среди полок, забитых серебристыми клюшками для гольфа, и новенькими кожаными сумками, и туфлями, и коробками с мячами — среди орудий отцовского ремесла, этих неподвижных и безмолвных сокровищ.

Через двадцать минут отец вернулся; он шел быстрее, чем когда уходил. Из кармана рубахи выглядывала желтая бумажка, лицо застыло. Я сидел в кресле, в котором раньше сидел Кларенс Сноу. Отец поднял с зеленого ковра белые туфли, сунул под мышку, подошел к кассовому аппарату и стал вынимать деньги из ячеек. Негромко проговорил:

— Нам надо идти.

Он рассовывал деньги по карманам брюк.

— Он тебя выгнал? — спросил я.

— Да, выгнал.

Отец на мгновение замер, стоя возле открытой кассы, словно его слова прозвучали странно для него самого или имели какое-то другое значение. Он выглядел, как мальчишка моего возраста, который делает нечто запретное и старается сделать это вроде бы не нарочно. Но я подумал: может, Кларенс Сноу велел ему перед уходом взять себе все деньги из кассы?

— Слишком уж мы хорошо жили, наверное, — сказал он. Потом прибавил: — Посмотри вокруг, Джо. Может, тебе чего-нибудь хочется. — Он сам взглянул на клюшки, и кожаные сумки, и туфли для гольфа, свитера и прочую одежду за стеклянными витринами. Все эти веши стоили кучу денег, и отцу они очень нравились. — Бери, и дело с концом, — сказал он. — Они твои.

— Я ничего не хочу.

Отец посмотрел на меня из-за кассы.

— Ничего не хочешь? Не хочешь этого дорогого барахла?

— Нет, не хочу, — ответил я.

— У тебя хороший характер, вот в чем беда. Но пожалуй, это не слишком большая беда. — Он задвинул ящик кассы. — У невезения кислый привкус, правда?

— Да, отец, — сказал я.

— Хочешь знать, что он мне сказал?

Отец оперся ладонями на стеклянный прилавок. Он улыбнулся мне, как будто это казалось ему смешным.

— Что? — спросил я.

— Он сказал, что не требует от меня никакого ответа, но думает, что я подворовывал. Какой-то болван потерял на поле бумажник, и они не представляют, кто другой мог подобрать его. Выбор пал на меня. — Он покачал головой. — Я не вор. Ты это знаешь? Это не я.

— Знаю.

Я и не думал, что это он. Подумал, что уж скорее сам похож на вора, но я им тоже не был.

— Уж так меня здесь все любили, вот в чем беда, — сказал он. — Если ты помогаешь людям, они тебя за это не жалуют. Они как мормоны.

— Наверное, так, — сказал я.

— Когда ты станешь старше… — начал он, а потом, видно, не захотел продолжать. — Если хочешь знать правду, не слушай, что люди говорят тебе в лицо.

Больше он ничего не добавил. Вышел из-за кассы с карманами, набитыми деньгами, с туфлями в руках. Проговорил:

— Пошли, пора.

У выхода погасил свет, придержал для меня дверь, и мы вышли в теплую летнюю ночь.

Когда мы переехали реку и оказались в Грейт-Фоллсе на Сентрал-авеню, отец остановился у магазина в квартале от нашего дома, зашел туда, купил банку пива, вышел и сел в машину, оставив дверь открытой. Солнце скрылось, и сразу похолодало, словно стояла осенняя ночь, хотя было сухо, и на светло-синем небе высыпали звезды. Дыхание отца отдавало пивом, я знал, что он думает о предстоящем разговоре с матерью и о том, как все обернется.

— Знаешь, что бывает, — спросил он, — когда происходит то, чего ты больше всего не хотел?

На нашу машину падал свет из маленького магазинчика. Позади нас по Сентрал-авеню ехали машины — люди возвращались с работы, люди, на уме у которых были мысли о приятных вещах, о том, что их ждет дома.

— Нет.

Я думал о метании копья, о броске высоко в ясный воздух, когда копье взлетает и падает, как стрела, и о том, что отец в моем возрасте метал копье.

— А ничего не бывает, — сказал он и на несколько секунд умолк. Подтянул колени к подбородку, держа пивную банку обеими руками. — Нам бы, наверное, надо что-нибудь учудить. Ограбить этот магазин или что еще. Пусть уж все валится на наши головы.

— Я не хочу делать ничего такого, — сказал я.

— Наверное, я дурак, — сказал отец и стал трясти свою банку с пивом, пока оно не зашипело. — Сейчас трудно понять, каковы мои перспективы. — Он ненадолго умолк. — Ты любишь своего папку? — спросил он через некоторое время обычным тоном.

— Да.

— Как ты думаешь, я сумею о тебе позаботиться?

— Да, — сказал я. — Сумеешь.

— Сумею, — сказал он.

Захлопнул дверцу, мгновение глядел через ветровое стекло на покупателей в магазине, которые сновали взад и вперед за стеклянными витринами.

— Избранные не всегда чувствуют себя избранными, — проговорил он. Завел машину и взял меня за руку — так обходятся с девчонками. — Ни о чем не волнуйся, я уже Успокоился.

— А я не волнуюсь, — ответил я.

Это была правда, потому что я думал: все будет хорошо. И хотя я ошибался, это было не самым плохим способом подготовиться к встрече с неведомым, когда оно уже на пороге.

После этого вечера в начале сентября все стало быстро меняться в нашей жизни. Переменилась домашняя жизнь. Изменилась жизнь отца и матери. Сам мир, как ни мало я думал о нем и как ни мало рассчитывал на него, переменился. Когда тебе шестнадцать, ты не знаешь, что знают твои родители, — иначе говоря, больше знаешь о том, что они понимают, и меньше о том, что у них на сердце. Это не дает тебе слишком рано повзрослеть, не дает повторять их жизнь, что было бы, конечно, неправильно. Но отгораживаться от них — этого я не делал — было бы еще большей ошибкой, тогда бы ускользала правда о жизни твоих родителей, было бы неизвестно, что думать о ней и вообще о мире, в котором предстоит жить.

В тот вечер, когда отец потерял работу в «Уитлевд клубе», он пришел домой и сразу все выложил маме, и они оба вели себя так, словно это шутка. Мама не разозлилась, не расстроилась, не спросила, почему его уволили. Они шутили и смеялись. Когда мы ужинали, мама присела к столу и, казалось, задумалась. Она сказала, что не найдет места подменной учительницы, пока не кончится семестр, но съездит в школьный департамент и оставит свои данные. Она сказала, кто-нибудь может предложить отцу работу, когда станет известно, что он свободен, и вообще — это просто замаскированная удача, а ведь за ней мы сюда и приехали, а эти монтанцы не видят золота, хоть и ходят по нему. Она говорила и улыбалась отцу. Еще она сказала, что и я могу найти работу, и я ответил, что найду. Еще она сказала, что станет банкиршей, хотя для этого ей придется закончить колледж. Она смеялась. Наконец сказала:

— Ты можешь делать что-нибудь другое, Джерри. Наверное, ты уже достаточно наигрался в гольф.

Поев, отец пошел в гостиную слушать новости по радио из Солт-Лейк-Сити — эта станция у нас ловилась после наступления темноты, — а потом заснул на кушетке прямо в костюме для гольфа. Поздно вечером они прошли к себе в спальню и закрыли дверь. Я слышал их голоса, они разговаривали. Слышал, что мама снова смеется. И отец тоже смеялся и громко, все еще смеясь, сказал:

— Не угрожай мне. Мне нельзя угрожать.

А позже мама сказала:

— Просто, Джерри, тебя оскорбили в лучших чувствах, вот и все.

Через некоторое время я услышал, как в ванной открыли кран, и понял, что отец сидит там и разговаривает с мамой пока она принимает ванну, — он это любил. Еще позже я услышал, как закрылась их дверь, щелкнул выключатель, и дом погрузился в тишину.

После этого отец некоторое время, казалось, совсем не собирался искать работу. Через несколько дней позвонили из «Уитленд клуба», и кто-то — не Кларенс Сноу — сказал, что произошла ошибка. С этим человеком говорил я, он попросил меня передать сказанное отцу, но отец им не отзвонил. Спрашивали его и с авиабазы, но отец снова не отозвался. Я знал, что он плохо спит. По ночам было слышно, как открывались и закрывались двери, звякали стаканы. Иногда по утрам я выглядывал из окна спальни и видел, как он по утренней прохладе тренируется на заднем дворе, посылая пластиковый мяч от изгороди к изгороди, ходит широким свободным шагом, словно его ничто не тревожит. В иные дни после школы он брал меня на долгие автомобильные прогулки, мы ехали в Хайвуд, в Белт, в Джералдину — это города на восток от Грейт-Фоллса, — и он позволял мне вести машину по безлюдным дорогам среди пшеничных полей, где я ни для кого не представлял опасности. Однажды мы ехали через реку в Форт-Бентон и видели из машины, как на крошечном поле возле города играют в гольф.

И вдруг отец стал по утрам уходить из дому, словно на работу. Мы с мамой не знали, куда он ездит, но она говорила, что, наверное, он уезжает в центр, что он и раньше терял работу и его это всегда выбивало из колеи, но в конце концов собирался с духом, приходил в себя и опять был счастлив. Отец стал носить другую одежду — брюки цвета хаки и фланелевые рубашки, то есть одевался, как все прочие, и больше не поминал о гольфе. Иногда говорил о пожарах, которые и в конце сентября горели в каньонах около Аллен-Крика и Касл-Рифа — эти названия я вычитал в «Трибюн». О пожарах он говорил быстро и отрывисто. Рассказывал мне, что дым от таких пожаров огибает землю за пить дней и что из сгоревшей древесины можно было бы Построить пятьдесят тысяч таких домов, как наш. Однажды в пятницу мы с ним пошли на бокс в городской зал «Ауди-Ториум» и смотрели, как парни из Гавра колотят парней из Глазго, а потом, выйдя на улицу, увидели ночное зарево пожаров, которое высвечивало белесые облака так же, как это было летом. И отец сказал:

— Даже если в ущельях пойдут дожди, пожары не кончатся. Утихнут на время, потом опять разгорятся. — Он прищурился, глядя на толпу, валившую из зала. — Но нам-то здесь, — проговорил он и улыбнулся, — в Грейт-Фоллсе, ничто не угрожает.

Это было в те дни, когда мама начала искать работу. Подала заявление в школьный совет. Два дня проработала в магазине готового платья, но потом ушла.

— У меня нет влиятельных друзей, — сказала она мне словно в шутку.

Но мы и правда никого не знали в Грейт-Фоллсе. Мама завела знакомых в бакалейном магазине и аптеке, а отец — в «Уитленд клубе». Но дома у нас никто не бывал. Думаю, если бы родители были моложе, мы бы перебрались в другое место — просто собрались бы и переехали. Но об этом никто не заговаривал. Было такое ощущение, будто мы все чего-то ждем. На улице деревья желтели и становились прозрачнее, и листья падали на машины, припаркованные у тротуара. Это была моя первая осень в Монтане, и мне казалось, что деревья выглядят, как в восточных штатах, и что они совсем не такие, какие должны были быть в Монтане. Я не ожидал, что тут вообще есть деревья, я думал, здесь голые прерии — земля и небо, сливающиеся в неразличимой дали.

— Я могу работать инструктором по плаванию, — сказала мама как-то утром, когда отец уже ушел, а я искал по всему дому учебники. Она в своем желтом халате стояла у окна и пила кофе. — Дама из Красного Креста сказала, что если я возьму группу, то смогу давать и частные уроки. — Она улыбнулась и сложила руки на груди. — У меня еще цело удостоверение спасателя.

— Звучит неплохо, — ответил я.

— Я могла бы снова поучить папу плавать на спине.

Мама научила меня плавать, у нее это хорошо получалось. Она пыталась научить отца плавать на спине, когда мы жили Льюистоне, он старался, но впустую, и она потом свела это к шутке.

— Эта дама сказала, что монтанцы хотят плавать. Как ты думаешь? Такие разговоры всегда что-то да значат.

— А что это значит? — спросил я, держа в руках учебники.

Стоя в оконном проеме и глядя на улицу, она обхватила себя руками и покачалась взад-вперед.

— Наверное, нас всех смоет великий потоп. Хотя я в это не верю. И все же… Кое-кого из нас не смоет, а вынесет на гору. Так-то лучше, правда?

— Для хороших людей конец должен быть хороший.

— Понятное дело, — ответила она. — Но не всегда так получается.

Повернулась и пошла на кухню готовить мне завтрак.

Спустя несколько дней мама стала работать в местном отделении Христианского союза молодых женщин, в кирпичном доме, что на Северной Второй улице, возле здания суда. На работу ходила пешком, носила в дамской сумочке купальник и кое-какую косметику, чтобы приводить себя в порядок перед возвращением домой. Отец сказал, что он рад, если маме там нравится, и что мне тоже следовало бы найти работу — я до сих пор этого не сделал. Но ни словом не обмолвился, как дела с работой у него самого, как он проводит время, что думает о нашем будущем, что собирается делать. Мне казалось, что он отстранился от меня, словно узнал какую-то тайну и не хочет ею делиться. Однажды я шел домой с футбольной тренировки и увидел его в кафе «Джек и Джилл»; он сидел за стойкой, пил кофе и ел пирог. На нем была красная рубаха-шотландка и вязаная шапочка, и он был не брит. На соседнем табурете сидел неизвестный мне человек и читал «Трибюн». Видимо, его знакомый. В другой раз — был очень ветреный день — я видел, как он вышел из здания суда. На нем была шерстяная куртка, под мышкой он держал книгу. Повернул за угол, вошел в библиотеку. Я за ним не последовал. А в третий раз видел его в баре «Отдых фазана» — я-то думал, там бывают только грейтфоллские полицейские. У меня кончался перерыв на ленч, и больше я не сумел ничего увидеть.

Когда я рассказал матери, что видел его в кафе и на Улице, она ответила:

— Ему просто не подвернулась работа. Пока что. В конце концов все уладится. С ним все в порядке.

Но я не думал, что все в порядке. И не думал, что мать ЗДает больше меня. Она просто удивлена, но верит ему и полагает, что пока может ждать. Но я спрашивал себя, нет ли у родителей других неприятностей, или они всегда жили, чуть отвернувшись друг от друга, а я этого раньше не замечал. Я знал, что по вечерам, когда они затворяли дверь, а я лежал в постели и ждал, когда придет сон, и слушал, как поднимается ветер, их дверь тихонько открывалась и закрывалась, мать выходила из спальни и стелила себе на кушетке в гостиной. Однажды, когда она уходила, я слышал, как отец спросил:

— Ведь ты теперь по-другому думаешь, правда, Джин?

А мама ответила:

— Нет.

Дверь закрылась, и мама больше ничего не сказала. По-моему, они не догадывались, что я об этом знал; до сих пор не представляю, о чем они в то время разговаривали и что делали. Не было ни крика, ни ссор. Они просто не оставались вместе на ночь, хотя днем, при мне, им приходилось вести обычную жизнь и ничего не было заметно. Все шло нормально. И подумать было нельзя, что между ними разлад или непонимание. Я просто знал, что так оно и есть и что мать по каким-то своим причинам начинает отдаляться от отца.

Через некоторое время я бросил футбол. Хотел найти работу, но подумывал, что весной, если мы еще будем в Грейт-Фсшлсе, займусь метанием копья, как посоветовал отец. Я взял из библиотеки книгу «Беговая дорожка и стадион для юных чемпионов», обшарил школьный подвал и нашел два деревянных копья — они стояли у бетонной стены в темном углу. Они были гладкие, полированные и куда толще, чем я ожидал. Но когда я взял копье, оно оказалось легким, и я решил, что это отличная штука, и подумал, что сумею его метать и что в этом искусстве — хотя и чудноватом — я смогу наловчиться так, что отцу это понравится.

В Грейт-Фоллсе я не завел друзей. Ребята из футбольной команды жили либо в центре, либо в Блэк-Игле, за рекой. В Льюистоне у меня были друзья, а главное — подружка, ее звали Айрис, она ходила в католическую школу, и весной, после нашего переезда в Грейт-Фоллс, мы несколько недель переписывались. Но на лето она уехала в Сиэтл и больше мне не писала. Ее отец был военным, так что, может, его куда-нибудь перевели. Я о ней не вспоминал довольно долго, на самом деле она не очень-то меня интересовала. В те дни меня могло бы интересовать многое — новые девочки, или книги, или какие-то новые мысли. Но тогда я думал только о матери и об отце и теперь, когда прошло время, понял, что в нашей семье никогда не думали друг о друге больше, чем в ту пору.

Работу я нашел в фотостудии на Третьей авеню. Там снимались летчики, помолвленные пары и школьные классы, а я после школы прибирал, менял лампы в осветительных приборах и расставлял мебель по местам.

Я заканчивал работу в пять часов и иногда ходил домой мимо Христианского союза молодых женщин, проскальзывал в заднюю дверь, а потом в длинный кафельный зал бассейна, где до пяти мама вела группу взрослых, а с пяти до шести могла давать частные уроки — за плату. Я пробирался в дальний конец, становился за рядами сидений и смотрел на нее, слушал, как она подбадривала и наставляла своих учеников, и ее голос казался счастливым и оживленным. Мама стояла на бортике, в черном купальнике — кожа у нее была белая, — и делала руками плавательные движения — показывала ученикам, стоявшим в мелкой воде. В большинстве своем это были старые женщины и старые мужчины с лысыми головами в темных пятнышках. Иногда они опускали лица в воду и медленно, неуверенно повторяли за мамой ее движения, но на деле не плыли и даже не двигались с места — просто стояли и притворялись.

— Это же так легко, — слышал я мамин ясный голос. Она говорила и раздвигала руками густой воздух. — Не бойтесь, ведь это же удовольствие. Подумайте, сколько вы потеряли. — Она улыбалась им, когда они, моргая и прокашливаясь, поднимали к ней мокрые лица. И говорила: — А теперь посмотрите на меня.

Натягивала купальную шапочку, поднимала руки со сложенными ладонями над головой, сгибала колени и бросалась в воду; мгновение плыла по инерции, выныривала и свободно и уверенно, сгибая в замахе руки, плыла до конца бассейна и обратно. Старики — наверное, землевладельцы и разведенные жены фермеров — молча с завистью смотрели на нее. А я смотрел и думал при этом, что бы сказал себе, глядя на нее, другой человек — не я и не мой отец, а кто-нибудь, кто раньше не видел маму. Он бы подумал: «У этой женщины счастливая жизнь», иди: «У этой женщины, к ее чести, славная фигурка», или: «С этой женщиной я бы познакомился поближе, но этого никогда не будет». И еще я думал, что мой отец — совсем не дурак, что любовь неизменна, хотя иногда как бы съеживается и не дает о себе знать.

В первый вторник октября, накануне дня, когда должен был начаться мировой чемпионат по бейсболу, отец вернулся домой затемно. На улице было холодно и сухо, и, когда он вошел в заднюю дверь, глаза у него блестели, а лицо горело, словно он бежал всю дорогу.

— Смотрите, кто к нам пришел, — сказала мама, но прозвучало это мило.

Она резала помидоры на фаю мойки; посмотрела на отца и улыбнулась.

— Я пришел собрать вещи, — сказал отец. — Я сегодня не ужинаю с вами, Джин.

И он прошел прямо в спальню. Я сидел у радиоприемника и ждал, когда можно будет включить бейсбольные новости. Было слышно, как он открыл дверцу шкафа, как раздвигал вешалки.

Мама посмотрела на меня, повернулась к лестнице и спокойно спросила:

— Куда ты собрался, Джерри?

В руке она держала кухонный нож.

— Я еду на пожар, — громко ответил отец из спальни. Голос был возбужденный. — Я долго ждал. Только полчаса как выяснилось, что есть место. Понимаю, это неожиданно.

— А ты понимаешь что-нибудь в пожарах? — Мама все еще смотрела в дверной проем, словно там стоял отец. — Я-то понимаю. Мой отец был страховой оценщик. Ты помнишь?

— Пришлось поговорить кое с кем в городе, — сказал отец.

Я знал, что он сидит на кровати и выбирает башмаки. Горит верхний свет, чемодан стоит на полу.

— Непросто получить эту работу.

— Ты меня слышишь? — спросила мама. Лицо у нее было напряженное. — Я говорю, ты ничего не знаешь о пожарах. Ты сгоришь. — Она посмотрела на заднюю дверь, которую отец оставил приоткрытой, но закрывать ее не стала.

— Я читал о пожарах в библиотеке, — ответил отец. Он спустился вниз, прошел в ванную, включил свет и открыл аптечку. — По-моему, знаю достаточно, чтобы не погибнуть.

— Но ты мог бы хоть предупредить? — спросила мама.

Было слышно, как закрылась аптечка, и отец появился на пороге кухни. Теперь он выглядел по-новому. Выглядел так, будто уверен был в своей правоте.

— Я должен был это сделать, но вот не сделал.

В руках он держал бритвенный прибор.

— Ты туда не поедешь. — Мама смотрела на отца через всю кухню поверх моей головы и вроде бы улыбалась. — Это… Это дурацкая идея, — сказала она и покачала головой.

— Нет, неправда, — сказал отец.

— Тушить пожары — не твое дело, — сказала мать и стала вытирать руки своим голубым фартуком, хотя, по-моему, руки были сухие. Она нервничала. — Ты не должен этого делать. Я же теперь работаю.

— Я знаю, что ты работаешь, — ответил отец, повернулся и пошел обратно в спальню. Я хотел было выйти, но не знал куда, потому что хотел слышать, что они еще скажут. — Мы будем копать заградительные рвы, — крикнул он из спальни. Я слышал, как щелкнули замки чемодана, и отец снова появился на пороге с чемоданом в руках — эту вещь подарил ему дед, когда отец уезжал в колледж на учебу. — Вы в полной безопасности.

— Я могу умереть, пока тебя не будет, — сказала мать. Она присела к столу и пристально посмотрела на отца. Она сердилась. Губы ее плотно сжались. — А у тебя здесь сын.

— Это не очень надолго, — возразил отец. — Вот-вот пойдет снег, и все кончится. — Он посмотрел на меня. — Как по-твоему, Джо? Разве это плохая затея?

— Нет, — сказал я.

Сказал слишком быстро, не подумал, что это значит для мамы.

— Ты бы поступил так же? — спросил отец.

— Выходит, тебе все равно, если твой отец там сгорит и ты его больше не увидишь? — сказала мне мама. — Тогда мы с тобой пропадем к чертовой матери. Какою нам будет?

— Не говори так, Джин, — сказал отец.

Он поставил чемодан на кухонный стол, подошел к маме, встал на колени и попробовал обнять ее. Но она вскочила, отошла к мойке, где только что резала помидоры, схватила нож и наставила на него, а он все еще стоял на коленях около пустого стула.

— Я взрослая женщина, — сказала она. Теперь она была очень зла. — Почему ты не поступаешь, как взрослый человек, Джерри?

— Не все можно объяснить, — сказал отец.

— Нет, я могу объяснить все, — сказала мама.

Она положила нож и пошла в спальню, где давно уже не спала с отцом, и закрыла за собой дверь.

Отец посмотрел на меня, все еще стоя на коленях у пустого стула.

— Наверное, я рассудил не очень-то хорошо. Ты это сейчас думаешь, Джо?

— Нет, — сказал я. — Думаю, все правильно.

Я знал, что это так и что отправиться на пожар — хорошая мысль, хотя он там может и погибнуть, потому что ничего в пожарах не смыслит. Но говорить не хотел, потому что не знал, как это на него подействует.

Мы с отцом вышли из дома и в темноте направились к масонскому храму на Сентрал-авеню. Желтый школьный автобус стоял на углу Девятой, вокруг в ожидании отъезда группками стояли мужчины. Среди них были и бродяги. Я понял это по их пальто и обуви. Но были и обычные люди — я подумал, они потеряли работу, наверное, совсем другую работу. Три женщины, тоже уезжавшие, жались под фонарем. В темном автобусе кое-где сидели индейцы. Я различал их круглые лица, гладкие волосы, отблески света в стеклах очков. Никто не входил к ним. Несколько мужчин выпивали. В ночном воздухе чувствовался запах виски.

Отец поставил чемодан на кучу багажа возле автобуса и подошел ко мне. В масонском храме — со стеклянной дверью на высоком крыльце — горели все лампы. Несколько человек смотрели наружу. Один из них — его я видел с отцом в баре «Джек и Джилл» — разговаривал с индейцем. Отец помахал ему.

— Люди делят других людей по категориям, — сказал отец. — Но ты так никогда не делай. Этому должны бы учить в школе.

Я огляделся. Люди по большинству были не очень тепло одеты и переминались с ноги на ногу. Судя по всему, они привыкли к работе, но радости от того, что ехали ночью на пожар, явно не испытывали. В отличие от отца — он вроде рвался в бой.

— Что ты там будешь делать? — спросил я.

— Работать на линии огня. Там копают рвы, через которые огонь не должен перекинуться. Говоря по правде, больше я и сам ничего не знаю. — Он сунул руки в карманы и съежился. — В голове у меня сейчас такой кавардак. Надо что-то с этим делать.

— Понимаю, — сказал я.

— Скажи маме, я не хотел ее сердить.

— Ладно.

— Мы же не хотим в один прекрасный день проснуться в гробах, ведь так? Это был бы неприятный сюрприз.

Он положил руку мне на плечо, притянул к себе, крепко прижал и рассмеялся коротким странным смешком, словно эта мысль ужаснула его. Посмотрел на другую сторону Сентрал-авеню, на «Отдых фазана», — я видел, как он входил туда неделю назад. На красной неоновой вывеске над дверью бара взлетал большой фазан, расправив крылья в ночной тьме. Улетал прочь.

— Я только что, вот сейчас, подумал об этом, — сказал отец. Снова сжал мое плечо и тут же опять засунул руки в карманы. — Ты замерз?

— Немного замерз.

— Тогда иди домой, — сказал он. — Незачем ждать, когда я сяду в автобус. Это может быть еще не скоро. Мама, наверное, тебя ждет.

— Хорошо, — сказал я.

— Не хватало, чтобы и ты ее сердил. Она уже и так зла на меня.

Я смотрел на отца. Старался разглядеть его лицо в свете уличного фонаря. Он улыбался, глядя на меня, и теперь я думаю, что в тот момент он был счастлив, счастлив от того, что мы с ним рядом, счастлив, что рискнул поехать на пожар — что бы он ни думал насчет риска. Мне все же качалось странным, что он мог зарабатывать на жизнь, играя в гольф, а потом вдруг взять да поехать тушить лесные пожары. Но именно так и случилось, и я подумал, что надо к этому привыкать.

— Ты, наверное, уже слишком большой, чтобы поцеловать старого папку? — сказал отец. — Мужчины тоже любят Друг друга. Ты же это знаешь?

— Да, — сказал я.

И он взял меня за щеки, поцеловал в губы, сжал мне лицо. Его дыхание хорошо пахло, а лицо было напряженное.

— Не разочаровывайся в жизни из-за того, что натворили твои родители, — сказал он.

— Хорошо, — сказал я. — Не буду.

Тут я почему-то испугался и подумал, что если останусь там, то он поймет, что я испугался, и потому повернулся и пошел в холодной темноте обратно по Сентрал-авеню. Дойдя до угла, обернулся, чтобы помахать ему на прощанье. Но отца не было видно, и я подумал, что он уже в автобусе и теперь ждет, сидя среди индейцев.

Richard Ford, «Electric City»

Copyright © 1990 by Richard Ford

Опубликовано в «Гранта»

© H. Малыхина, перевод