Атис и Айвар, к обоюдному удивлению, неожиданно столкнулись нос к носу возле бывшего дома Пурвини.
— Гирт поднялся наверх.
— Иванов тоже.
Скрипнула лестница. Мальчики застыли. Сердца у обоих бились так сильно, что казалось, слышно даже на улице. Из бывшей комнаты Юриса, единственной, где не были выбиты стекла, до них донесся разговор.
— Не фальшивое.
— Еще убедиться надо.
— Чего там проверять? Не видно разве, каких времен?
— Где достал?
— Не ваше дело!
— И много у тебя?
— Триста граммов. Сколько дадите?
— Государственная цена тридцать. Плачу тридцать пять. Идет?
— Ты что, дядя! — с усмешкой произнес Гирт, — Шесть красненьких за грамм, и не копейки меньше.
— А если заинтересуется милиция?
— Заткни рот, дяденька, как бы сам не влип. Восемнадцать кусков. Не хочешь, не бери, у меня есть другой клиент.
— Где товар?
— В надежном месте.
— Хорошо. Встретимся в нашем магазине в шесть вечера. Возле отдела напитков.
Тяжело отдуваясь, Иванов стал спускаться с лестницы. Дождавшись, когда тот выйдет на улицу, Гирт тоже направился в сторону дома.
Мать несколько дней с ним не разговаривала. Шикарные джинсы и майка с картинками запропастились куда-то. Гирт перерыл весь дом, заглянул в каждый угол, но так и не нашел ничего.
Повезло еще, что на свалке удалось найти драгоценности, А это значит, что сегодня вечером он уже узнает, что такое быть богатым. Матери подарит янтарные бусы, получше тех, что продал. Если она спросит, откуда деньги, скажет, что выиграл в спортлото. Мол, в той вазе хранил выигравший билет и никак не мог решить, говорить ей об этом или нет.
Антру сегодня вечером пригласит в ресторан. Сделку полагается обмыть. Ей наплетет то же, что и матери. Приятелям даже не намекнет. Если Бубновый Туз узнает, выдоит все до последней копейки. С этой компанией нечего больше якшаться. На прощанье выставит каждому бутылку дешевого вина, пусть пьют и добром поминают. Деньги положит на книжку. Говорят, есть врачи, которые за кругленькую сумму на время сделают инвалидом. Так что и от армии можно будет открутиться. Жаль уходить на два года, когда настоящая жизнь только начинается.
Покажу этому технику драгоценные камушки. Ну и рожу он скорчит! Но прежде надо осмотреться, разнюхать, что к чему, узнать настоящую цену.
Размышляя столь приятным образом и насвистывая, Гирт направлялся к дому. Шагах в двадцати за ним шли двое подростков.
— Как ты думаешь, что Гирт собирается продавать толстяку? — спросил Ивар.
— Судя по цене, золото. Но это значит, что… — Атис даже остановился. — Это значит, что в ножках кровати было спрятано и золото, и притом немало, по крайней мере, триста граммов.
У будки телефона-автомата Гирт остановился, долго шарил по карманам, пока не нашел две копейки.
— Иди, прикинься, что тебе надо звонить, — сказал Айвар и завернул во двор дома, где жил Марис.
Атис прислонился к телефонной будке и слышал каждое слово, сказанное Гиртом.
— Завалимся сегодня в кабачок. Я плачу. Почему нет? К подруге? Плюнь ты на нее! Дядя и тетка уехали в деревню? Колоссально! Живем! Где взял монеты? Не телефонный разговор. Я зайду к тебе около восьми. Чао!
Как обычно в субботу вечером в отделе, где продавались напитки, царило оживление. У прилавка толпились мужчины.
В условленный час Иванов уже ждал Гирта. Взяв у Гирта пакет сахара, он долго изучал его содержимое, даже пробовал на зуб, потом подошел к продавщице и попросил взвесить пакет.
— Триста двадцать граммов. Не сквалыга же я, — Гирт протянул руку.
Иванов раскрыл свой массивный портфель, вложил в него пакет и, отойдя немного в сторону, перегрузил в хозяйственную сумку Гирта несколько пачек.
— Как из банка, со всеми бандеролями. Если что, я тебя не знаю, ты — меня, — предупредил он.
— Послушайте! — Гирт вытащил из кармана спичечный коробок и приоткрыл его.
— Черт возьми! — прошипел Иванов. — Вы что, ограбили ювелирный магазин?
— Такие штучки в магазине не продаются.
— Сколько?
— Пять кусков.
— Такой суммы у меня нет.
— Появится, дайте знать.
— Куда?
Адрес квартиры давать рискованно. Если мать что-нибудь пронюхает, все пропало.
— Пожалуй, я сам через пару деньков загляну к вам, — пообещал он.
Купив молоко, кефир и два батона, Иванов направился домой.
А Гирт покупал на сей раз, не считая денег. В сумке уже лежала бутылка самого дорогого коньяка, шампанское, продавщица взвешивала килограмм дорогих конфет.
Атис вышел из магазина как раз вовремя. Иванов уже садился в свою машину.
— Вы куда едете, на экскурсию? — спросила пожилая женщина, очевидно, соседка.
— В Юрмалу. Жена и дочка заждались.
— Счастливые! — завистливо сказала женщина, но Иванов ее уже не слышал. Машина помчалась по улице.
Полчаса спустя Гирт с сумкой в руках вышагивал по улице Плиедеру. Атис сначала шел за ним следом, потом свернул на улицу Приежу.
Выждав удобный момент, когда во дворе никого не было, Айвар ловко вскарабкался на липу и устроился поудобнее. Все окна в квартире Паэглитисов были закрыты. Айвар вытащил из футляра бинокль капитана Леи и направил на улицу. За два квартала от дома по улице шел какой-то старик. Айвар посмотрел на часы. Двадцать ноль пять. Магазин, где работает Антра, закрывается в восемь. На дорогу надо не больше пятнадцати минут, конечно, при условии, если она не станет заходить в магазины.
Через минуту, к большому удивлению наблюдателя, во двор вошел Голдбаум. Устроившись на скамеечке под липой, он вытащил из кармана белый носовой платок, тщательно вытер потное лицо, снял очки и, дунув на них, протер.
Тут с сеткой в руках во дворе появилась Антра. Голдбаум направился ей навстречу.
— Я могу вас побеспокоить?
— Что вам надо? — нелюбезно спросила Антра.
— Я хотел бы поговорить, — Голдбаум взял Антру за локоть и усадил на скамейку под липой.
— У меня очень мало времени. Через десять минут я уйду, — твердо произнесла она.
— Я тебя искал, девочка. И вот вчера увидел, когда ты выходила из трамвая.
— Вы следили за мной, да? В вашем-то возрасте!
— А что же мне оставалось делать? Сколько тебе лет?
— Восемнадцать.
— Столько же было моей доченьке Эмми, когда я видел ее в последний раз. 20 июня 1941 года — проклятый день, когда я уехал в Ленинград и оставил ее одну в Риге! С тех пор я ничего не знаю о моей Эмми, может быть, ее увезли куда-то, а может, здесь же убили и закопали. И вдруг появилась ты с ее кольцом. Пожалей старика, скажи — откуда оно у тебя? Не бойся, про милицию я просто так сказал. Отдай мне кольцо, я хорошо заплачу.
— Я уже говорила вам, что кольцо это дал мне один парень, чтобы я узнала, сколько оно стоит, — пояснила она. — Кольцо я вернула ему.
— А оно еще у него?
— Не знаю. — И Антра вспомнила приглашение Гирта. — «Если у него появились деньги, значит кольцо он продал», — Он собирался его продать.
Раздался знакомый свист.
— Хау ду ю ду, леди!
Заметив Голдбаума, Гирт отступил на шаг и удивленно глянул на Антру. Девушка решила раскрыть карты.
— Кольцо с красным камушком еще у тебя? Нашелся покупатель. Товарищ Голдбаум, ювелир.
Гирт тут же сообразил, о чем речь.
— Нету, — признался он. — Продал.
— Кому? — Голдбаум чуть не закричал.
— Одному типу около скупки.
С минуту Голдбаум сидел, закрыв лицо руками.
— Очень вас прошу, молодой человек, скажите, где вы взяли это кольцо?
Гирт хорошо помнил тот вечер, когда они вдвоем с Антрой рылись в углу пустой комнаты и Антра поранила руку. Пусть старик повкалывает, если ему так хочется, решил он, и рассказал Голдбауму то же самое, что и Антре. Хорошо ли, плохо ли, но это совпало с рассказом, Ивара Калныня и с тем, что говорилось в документах, лежавших в столе у Голдбаума. Больше ничего не добившись, ювелир отправился домой. Антра смотрела, как он медленно выходил со двора, и ей стало жаль старика.
— Продай ему это кольцо. Он обещал заплатить любую сумму.
— Дело сделано, и кончен бал! — ответил Гирт.
— Жаль.
Внезапно Гирту пришла мысль, что старый еврей долгие годы работал ювелиром и, конечно же, сумеет оценить драгоценности.
— Погоди, я сейчас вернусь! — Он выскочил на улицу. Старика Гирт догнал на перекрестке.
— Товарищ Голдбаум, — произнес он, запыхавшись, — я постараюсь отыскать этого покупателя. Сколько я могу ему пообещать?
— За сколько ты продал кольцо?
— За десять красненьких.
— Добавь еще две или три.
— О’кей! А вы не скажете, сколько стоит это?
Гирт расстегнул одну из многочисленных молний на джинсах и вытащил коробок с чистейшим бриллиантом.
— Сколько?
— Восемь — десять тысяч, не меньше.
— Елки-моталки! — У Гирта подкосились ноги. А он, кретин, хотел толкнуть за полцены. — О’кей, дядя! Кольцо вашей дочери я постараюсь достать. Гуд бай!
— У одного мальчишки бриллиант, у другого кольцо и еще один бриллиант, — негромко бормотал Голдбаум, возвращаясь домой. — В старом доме во время войны жил богатый человек. Нечисто здесь дело, нечисто. Что делать? Сообщить в милицию? Лучше уж не вмешиваться. Начнут еще самого подозревать.
Дом под номером семнадцать на улице Плиедеру доживал свои последние дни. Во дворе, было пусто. Рядом с кустами сирени стояла железная кровать, только без спинок. В маленьком домике, приютившемся во дворе, жила раньше какая-то еврейская пара, фамилию он забыл. Тогда, до войны, вокруг домика всегда цвели цветы, росли красивые кусты. Войдя в большую комнату, Голдбаум подозрительно покосился на угол, где из пола были выломаны доски. Седая крыса с красными глазами зло глянула на непрошеного гостя и исчезла под полом.
Голдбаум не бросился на колени и не стал рыться в развороченном углу. Он понимал, что все, что было здесь спрятано, давно исчезло. Но дом этот каким-то странным образом связан с его дочерью, и он должен узнать, что с ней произошло. Надо найти человека, который жил здесь в годы войны. Кто может сказать ему об этом? Дворник, кто же еще!
Голдбаум встретил дворничиху в понедельник утром — она мыла лестницу своего дома.
— Чуть-чуть осталось, закончу, тогда и поговорим, — сказала она и завела Голдбаума в комнату.
Голдбаум с интересом рассматривал старые пожелтевшие фотографии, висевшие на стенах. Они рассказывали о жизни матушки Эллинь. В овальной рамке молодая женщина с цветами в руках и мужчина с лихо закрученными вверх усами — свадебная фотография. Рядом с ней — фотография с первенцем. Малыш, открыв беззубный ротик, сидит у матери на коленях. На следующем снимке детей было уже трое — два сына и девочка. По последним любительским снимкам Голдбаум мог судить, что дети дворничихи давно выросли и у нее уже есть внуки.
— Жена старшего сына, художница, говорит, что это банально — развешивать фотографии по стенам, — проговорила мамаша Эллинь, входя в комнату. — Но зато так мои дорогие каждую минуту со мной, все время перед глазами, по утрам я со всеми здороваюсь, спать иду — желаю всем спокойной ночи. Разлетелись по всему свету, словно птицы из гнезда, редко приходится и видеться. — Она тяжело вздохнула и села за стол напротив Голдбаума. На столе стояли пышные георгины, подарок капитана Леи ко дню рождения.
— Не знаю, станет ли вам легче, когда вы узнаете всю правду, — глядя на гостя, произнесла она задумчиво. — Только мы трое знали, как все произошло на самом деле. Жена капитана Леи вот уже несколько лет покоится на кладбище, я да Паулина Пурвиня еще маемся на этом свете. Столько лет прошло, а все никак не могу… Может, Паулина вам расскажет. Приходите к вечеру, часикам, этак, к семи.
Ивар и Магдалена, которым было поручено следить за Голдбаумом, глазам своим не поверили, когда увидели, что в дом матушки Эллинь входит Голдбаум и почти следом за ним Паулина Пурвиня.
Паулина вырядилась, как на похороны, — в черное платье, черные туфли, а покрасневшие глаза говорили о том, что она плакала. Сидя напротив Голдбаума, она заметно нервничала. Натруженные узловатые пальцы теребили кисти старомодной скатерти — она то заплетала их в косички, то расплетала.
Матушка Эллинь внесла небольшое угощение — каждому стакан чая и печенье в вазочке — и начала рассказывать:
— Мой покойный муж перед уходом на фронт много рассказывал о зверствах фашистов, о преследовании коммунистов и евреев, о концентрационных лагерях. Но люди вначале этому не верили, не хотели верить. Газеты кричали, что немцы спасли латышский народ, что латыши должны быть им за это благодарны и всеми силами помогать немецкой армии покончить с большевизмом. Евреев объявили нечистой расой, заставили их носить на спине желтую звезду и ходить только по проезжей части улицы, словно лошадей. Да что там рассказывать, вы и без меня знаете. Московский форштадт превратили в гетто и согнали туда всех евреев, словно скотину. Держали, как зверей, за колючей проволокой, а вокруг часовые с собаками. Ушли туда и старый Исаак и Минна Вейсы, которых выгнал из их домика Ганс Хаммель.
Хаммеля Голдбаум помнил хорошо. Ганс рос на глазах у Голдбаумов вместе с Эмми. Был такой славный светловолосый мальчик, любил играть с его Эмми. Позже, когда оба подросли, вместе ходили в кино, на концерты. Когда Хаммель уехал в Германию, Эмми долго не могла забыть друга детства.
Дворничиха посмотрела на Паулину — та с трудом сдерживала слезы.
— Не печалься, милая, — успокаивала дворничиха подругу. — Твоей вины в том нет никакой.
— Ганс вернулся в Ригу еще до прихода немецких войск, люди рассказывали, что его сбросили с парашютом. Из укрытий они стреляли в красноармейцев. Как-то — было это уже позже — осенью Ганс позвал меня к себе. В комнате сидела красивая девушка с длинными вьющимися волосами и огромными синими глазами.
— Эмми! — перебил Голдбаум рассказ матушки Эллинь.
— Да, — подтвердила та. — «Ты коммунистка, спрячь эту женщину! — как сейчас помню его слова. — Спрячь так, чтоб никто о ней ничего не знал, иначе тебе и всей твоей ораве конец». Что же мне делать, стала я думать. Домой к себе не поведешь, дети разболтают. К Леенихе тоже, и там малые дети. И тут я подумала о Паулине, которая недавно похоронила мужа и сама ходила ни жива ни мертва. Ночью, когда на улице стемнело, я привела девушку к Паулине. К счастью, квартира имела отдельный выход, и нас никто не заметил. Владелица дома потом уже что-то пронюхала, но не выдала. Порядочным человеком оказалась, погибла вместе со своим домом, пусть земля ей будет пухом.
— Ну, а Эмми? Что стало с Эмми? — нетерпеливо прервал Голдбаум.
Паулина Пурвиня открыла свою сумочку, вынула что-то, завернутое в лоскут, и положила перед Голдбаумом. Обгорелые листки. Вглядевшись внимательнее, он узнал почерк дочери.
Из дневника Эмми:
«20 июня 1941 года. Экзамены в консерватории сдала отлично. Теперь я свободна как птица. Поеду к подруге, на взморье, буду купаться, загорать. Родители сегодня уехали в Ленинград.
28 июня 1941 года. Началась война. Ригу бомбили. Что мне делать? Комсомольцы предлагают эвакуироваться. А если приедут родители? Нет, я дождусь их.
27 ноября 1941 года. У меня теперь новое украшение — желтая звезда. Я сама вырезала ее из старого платья, сама нашила на спину.
Ганс — подлец. Чтобы спастись от гетто, я отдала ему свои драгоценности. Пусть берет, мне не жалко. Главное сейчас — выжить, дождаться конца войны и встретиться с родителями. Почему я тогда не поехала вместе с ними? Сейчас об этом нечего и мечтать, нас разделяет фронт.
10 декабря 1941 года. Тетя Паулина делится со мной нищим пайком, который она получает по карточкам, — маленький кусочек хлеба, маргарин, мясо раз в неделю. До сих пор я не знала, что обычная, сваренная «в мундире» картошка может быть такой вкусной. Но еще больше я страдаю от духовного голода».
— Бедняжка, она так тосковала по музыке, — стала рассказывать Паулина. — Но откуда мне было взять для нее пианино. Так вот, нарисовала она на листке бумаги клавиши и играла на них часами. Сердце мое кровью обливалось, глядя на нее. Пальчики ровно спички. Наденет мою старую юбку, повяжется платком, подышит на руки и играет. Глаза блестят, губы шевелятся, словно песню поет, а звуков не слышно.
Говорю ей, бывало, ложись в кровать, погрейся. А она отвечает — форму терять нельзя. Искусство мое еще пригодится другим. Кончится война, мама с папой приедут.
Часами она мечтала о том, что будет делать после войны.
У меня возле ипподрома садик был, яблонь несколько, вишенка, слива, ягоды. Росли там картофель, капуста, морковь. Так и пережили голодные годы. Когда тепло становилось, я укрывала Эмми в садовой будке. Бедняжка, дождаться не могла, когда переедет на свою дачу — так она ее называла. Говорила, надышится свежего воздуха на всю зиму. Но и там приходилось остерегаться. Участок-то небольшой, насквозь все видно, а соседка одна уж такая была любопытная.
Однажды обе мы чуть не умерли от страха. Кто-то бежал из арестованных, так эсэсовцы с собаками его искали. Я затолкнула Эмми в угол будки, набросала сверху мешки, сама дорогу загородила. Один с железным крестом дверь открыл и спрашивает: «Коммунистен нихт?» «Никт, никт», — отвечаю. У меня и сейчас ноги холодеют, как вспомню.
Эмми научилась вязать. За талоны на водку наменяла я в деревне шерсть. Вдвоем вязали чулки, рукавицы, шарфы. Немецкие солдаты давали за них мясные консервы, маргарин, мед-эрзац. Так и перебивались — ни сытые, ни голодные. Потом уж, когда пошла судомойкой в немецкую офицерскую столовую, стало легче. Сама поем, бывало, и Эмми кое-что оставалось. Гордая была, есть вначале не хотела, говорила, в горле застревает, а потом пообвыкла.
Из дневника Эмми:
«8 мая 1943 года. На своем первом концерте я сыграю «Лунную сенату» Бетховена. В зале будет много нарядно одетых людей. Тетя Паулина, мама, отец будут сидеть в первом ряду. На мне будет длинное белое платье. И все, как зачарованные, будут слушать музыку, радоваться и печалиться, и все цветы, которые преподнесут мне, я положу к ногам своих близких».
— Последняя военная зима была суровой, — продолжала Паулина свой рассказ. — Топить было нечем. Вместе с Зелмой и Леенихой по ночам потихоньку разобрали старый сарай, доски внесли в комнату, чтоб хоть детишки не мерзли.
На рождество достали маленькую елочку, зажгли две свечки. «А сейчас я сыграю вам «Аппасионату» Бетховена, — сказала Эмми и села за свое бумажное пианино. Пальцы так и мелькают, а она потихоньку напевает. А у меня слезы так и льются.
Паулина Пурвиня все говорила и говорила. Рассказ ее напоминал поток, наконец-то прорвавший плотину. То, что хранила она в душе более тридцати лет, вырвалось наружу.
— 10 октября — день этот я не забуду до смерти — налеты начались с самого утра. Мы, рабочие офицерской столовой, несколько раз бегали в убежище, в подвал здания. Как-то вечером пришла домой, а вместо дома дымятся развалины. Через несколько дней, когда Ригу освободили, мы с матушкой Эллинь похоронили то, что осталось от Эмми, рядом с моей новой квартирой. И на могилке посадили куст сирени. Она очень любила белую сирень.