— У нас в классе новенький, — рассказываю я маме, уплетая вкуснейшие блины с черничным вареньем. А сам за ней наблюдаю. Мама моет сковородку, на которой жарила блины. Движения у нее немножко как у робота. Это значит, что ей немножко страшно. Бывают дни, когда ей очень страшно. Тогда она целый день лежит в постели или сидит в кухне на стуле, как деревянная. Но бывают дни, когда она совсем забывает о своих страхах и хлопочет в гостиной в совсем обычной одежде. Сегодня на ней халат поверх ночной рубашки и теплые меховые тапки, я обожаю греть в них ноги после мамы.
— О-о, — говорит мама. Это означает одно из двух: или мои слова ее не испугали, или она не совсем поняла, что я сказал. Для ясности я спрашиваю напрямик:
— У тебя как сегодня со страхами, очень сильные?
— Нет, в самый раз. Я справляюсь.
У многих мам нет и намека на чувство юмора. А у моей его хоть отбавляй. Она умеет все обратить в шутку.
Тогда я рассказываю дальше: у новенького есть питбультерьер.
Мама перестает скрести сковородку.
— Питбуль? — переспрашивает она испуганным голосом. Испуганный голос — это сиплый шепот. Он может превратиться в плач в любую секунду.
— Врет наверняка, — говорю я самым беспечным тоном, на какой только способен.
Мама присаживается к столу. Хотя обедать не собирается. Она никогда не ест, если ей страшно. А страшно ей очень часто. Поэтому мама страшно худая.
— Я заказала елку на Рождество, — говорит мама и старательно улыбается.
Ее хватает на полминуты. Потом улыбка сбегает с губ, и вид у мамы делается откровенно грустный.