Глава 1. Зачем нужна антропология?
Еще в прошлом поколении антропология была мало известна за пределами академических кругов. Это был малозначительный учебный предмет, изучавшийся в университетах нескольких десятков стран, на который сторонние наблюдатели смотрели, как на нечто эзотерическое, а инсайдеры – как на род священного знания, охраняемого сообществом посвященных. Антропологи отправлялись проводить полевые исследования в дальние страны, откуда возвращались с удивительными, но мало кому понятыми историями о системах родства, подсечно-огневом земледелии или военном искусстве «других». За немногими примечательными исключениями, интерес к антропологии со стороны внешнего мира был весьма умеренным, и ее влияние обычно не выходило за пределы академического мира. Лишь в редких случаях она играла какую-то роль в жизни того общества, которому принадлежали антропологи. С тех пор все изменилось. Все больше и больше людей за пределами академического мира на Западе понимают, что антропология производит фундаментальные идеи, касающиеся человеческой природы, релевантные для многих повседневных ситуаций у себя дома. Ее понятия заимствуются другими университетскими дисциплинами и применяются к новым явлениям, ее идеи о необходимости изучать жизнь «снизу» и «изнутри» оказывают влияние на современную журналистику, а количество студентов-антропологов растет постоянно, кое-где – значительно. Например, в Университете Осло число студентов-антропологов выросло с примерно 70 в 1982 г. до более 600 десятилетие спустя.
Во многих западных обществах в 1990-е годы антропология и почерпнутые из нее идеи вошли в словарь журналистов и политиков. Это не случайно. Можно смело говорить о том, что антропология незаменима для понимания современного мира и что вовсе не нужно иметь особую страсть к африканским системам родства или полинезийскому обмену дарами, чтобы по достоинству оценить ее значение.
Есть несколько причин, по которым антропологическое знание может быть полезным в понимании современного мира. Во-первых, в наше время контакты между группами, имеющими существенные культурные различия, необычайно усилились. Дальние путешествия стали безопасными, относительно недорогими и доступными для многих. В XIX столетии лишь небольшая часть населения Запада совершала путешествия в другие страны (если не считать эмигрантов), а в 1950-е годы даже довольно состоятельные жители западных стран лишь изредка проводили отпуск за границей. Как известно, все это совершенно переменилось за последние несколько десятилетий. Потоки людей, перемещающихся на время из страны в страну, возросли и привели к интенсификации контактов: бизнесмены, сотрудники гуманитарных организаций и туристы едут из более экономически развитых стран в менее развитые, а трудовые мигранты, беженцы и студенты движутся в противоположном направлении. По сравнению с предыдущим поколением гораздо больше жителей западных стран посещают «экзотические» места. В 1950-е годы человек мог посетить Рим или Лондон лишь раз в жизни. В 1980-е при помощи системы Interrail можно было доехать из Северной Европы до Португалии и Греции и совершать подобные поездки каждое лето. В наши дни такие же молодые люди могут поехать на каникулы на Дальний Восток, в Латинскую Америку или Индию. Спектр предложений на туристическом рынке также расширился и включает разнообразные индивидуальные туры, большой выбор форм отдыха, ориентированных на специальные запросы, в том числе «приключенческий туризм» и «культурный туризм», когда желающие могут отправиться в тур по южноафриканским поселениям, бразильским favelas или индонезийским деревням. То, что «культурный туризм» стал важным источником дохода для многих местных сообществ в экономически менее развитых частях мира, может рассматриваться как знак возросшего в западных странах интереса к другим культурам. Совсем небольшое расстояние отделяет культурный туризм от собственно антропологических исследований.
В то же время, когда «мы» посещаем «их» все интенсивнее и в новых обстоятельствах, происходит и движение в противоположном направлении, хотя и по иным причинам. Именно благодаря значительным различиям в стандартах жизни и жизненных возможностях в разных частях мира миллионы людей из «не-западных» стран поселились в Европе и Северной Америке. Всего лишь поколение назад жителю западного города пришлось бы предпринять путешествие в Индию, чтобы вкусить ароматы и звуки индийской кухни и музыки. В наше время во многих западных городах полно индийских ресторанов – от шикарных заведений до недорогих забегаловок (порой просто окошек в стене), торгующих едой на вынос. Фрагменты мирового культурного разнообразия жители западных стран могут обнаружить буквально на пороге своего дома. Все это стимулировало любопытство по отношению к «другим»; кроме того, стремление понять, что влечет за собой культурное разнообразие, стало важно по политическим причинам. Современные дебаты по проблемам мультикультурализма, таким как права религиозных меньшинств, ношение хиджабов, преподавание языков в школах и призывы к политике обеспечения равенства на рынке труда, призванной противостоять этнической дискриминации, свидетельствуют о насущной необходимости разумного подхода к культурным различиям.
Во-вторых, мир «сжимается» и в других отношениях. Спутниковое телевидение, сети сотовой связи и Интернет создали условия для подлинно глобальной, мгновенной и беспрепятственной коммуникации. Расстояние более не помеха для близкого контакта; развиваются новые экстратерриториальные социальные сети или даже «виртуальные сообщества», и в то же время у людей появляется более широкая информационная палитра. Более того, экономика становится все более глобально интегрированной. Количество, размеры и экономическое значение транснациональных компаний необычайно возросли в последние несколько десятилетий. Капиталистический способ производства и монетарные экономики в целом, доминировавшие в мире в течение всего XX в., стали почти универсальными. В политике глобальные вопросы также все чаще доминируют в повестке дня. Проблемы войны и мира, окружающей среды и бедности имеют такой масштаб и вовлекают столько транснациональных связей, что не могут удовлетворительно решаться отдельно взятой страной самостоятельно. СПИД и международный терроризм также относятся к транснациональным проблемам, которые могут быть поняты и решены лишь путем международного сотрудничества. Все более тесное переплетение ранее относительно независимых социокультурных пространств ведет к пониманию того, что мы все находимся в одной лодке, что человечество, разъединенное классами, культурами, географией и доступными возможностями, все-таки едино.
В-третьих, в наши дни культура быстро изменяется, и это чувствуется почти повсеместно. На Западе меняется типичный образ жизни. Стабильная нуклеарная семья более не рассматривается как единственный социально приемлемый образ жизни. Молодежная культура и тенденции в моде и музыке меняются так стремительно, что людям постарше трудно уследить за всеми их поворотами; трансформируются и привычки, связанные с пищевыми предпочтениями, приводя к большему разнообразию во многих странах и т. д. Эти и другие изменения приводят к необходимости задавать себе вопросы: «кто мы такие на самом деле?»; «что такое наша культура и имеет ли смысл говорить о “нас”, которые “имеют” эту самую “культуру”?»; «что общего у нас с людьми, жившими здесь 50 лет назад и теми, кто живет ныне где-то в другом месте?»; «имеет ли все еще смысл говорить о том, что мы прежде всего принадлежим к нациям, или более важными стали другие формы групповой принадлежности?»
В-четвертых, в последние несколько десятилетий мы стали свидетелями беспрецедентного роста интереса к культурной идентичности, которая все чаще рассматривается как ресурс. Многие чувствуют угрозу своей локальной уникальности со стороны глобализации, непрямого колониализма и иных форм влияния извне и стараются в ответ усилить или, по крайней мере, сохранить то, что они считают своей уникальной культурой. Во многих случаях организации этнических меньшинств требуют соблюдения культурных прав от имени своих «избирателей»; в других случаях государство пытается посредством законов замедлить или предотвратить процесс изменений или внешнее влияние.
Наша эра, наступившая с падением Берлинской стены и исчезновением коммунизма в его советском варианте, время Интернета и спутникового телевидения, время глобального капитализма, этнических чисток и мультиэтнических модерностей, среди прочего получила имя века глобализации и века информации. Для того чтобы понять этот кажущийся хаотичным, запутанным и сложным исторический период, нам нужно посмотреть на человечество в перспективе, которая не ограничивается предвзятыми предположениями относительно человеческих обществ, которая чувствительна как к сходствам, так и к различиям, которая рассматривает человеческий мир одновременно с глобальных и локальных позиций. Единственная научная дисциплина, удовлетворяющая этим условиям, – антропология, которая изучает людей в самых разных обществах, в самых разнообразных обстоятельствах, какие только можно вообразить, выявляя при этом упорядоченность и находя сходства, и сохраняя критическое отношение к возможности быстрых решений и простых ответов на сложные вопросы.
Хотя антропологические понятия и идеи получили в последние несколько лет широкое распространение, об антропологии как таковой знают довольно мало. Многие все еще верят в то, что цель антропологии состоит в «открытии» новых народов в отдаленных районах, таких как Амазонка или Борнео. Многие полагают, что антропологов тянет, как магнитом, к наиболее экзотическим обычаям и ритуалам, которые только можно себе вообразить, и они предпочитают зрелищное обычному. Есть те, кто верит, что антропологи проводят большую часть своей жизни, странствуя по миру, в костюмах цвета хаки или без оных, время от времени пописывая сухие научные отчеты о своих путешествиях. Все эти представления об антропологии неверны, хотя они – как и многие мифы подобного рода – содержат зерна истины.
Уникальность антропологии
Антропология – интеллектуально богатая и амбициозная в теоретическом отношении дисциплина, которая пытается достичь понимания культуры, общества и человечества в целом посредством детального исследования локальной жизни, дополненного сравнительным анализом. Для многих она притягательна по причинам личного характера; они могли вырасти в культурно чуждом окружении, или их просто манят дальние страны, или они оказались вовлечены в проблемы защиты прав меньшинств – мигрантов, коренных народов либо каких-либо иных групп, или могут даже просто влюбиться в какую-нибудь мексиканскую деревню или знойного африканца. Однако антропология как профессия и как наука имеет бо́льшие амбиции, чем помощь в индивидуальном самопознании или снабжение читателей историями о путешествиях либо политическими трактатами. На более глубоком уровне антропология ставит философские вопросы, ответы на которые она пытается найти, исследуя жизнь людей в различных условиях. Говоря менее возвышенным языком, можно сказать, что задача антропологии состоит в том, чтобы удивлять, чтобы показывать, что мир богаче и сложнее, чем обычно предполагают.
Несколько упрощая, скажем, что антропология предлагает два типа прозрений. Во-первых, эта дисциплина производит знания об актуальном культурном разнообразии в мире; в конкретных исследованиях могут анализироваться, например, роль кастовой системы и богатства в жизни индийской деревни, технологии, используемые жителями высокогорий Новой Гвинеи, религия в Южной Африке, пищевые предпочтения в северной Норвегии, политическое значение системы родства на Ближнем Востоке или концепции гендера в бассейне Амазонки. Хотя большинство антропологов специализируются на одном или двух регионах, для того чтобы иметь возможность сказать хоть что-то интересное о «своем» регионе, «своей» проблеме, «своем» народе, им необходимо иметь представления о глобальном культурном разнообразии.
Во-вторых, антропология предлагает методы и теоретические перспективы, дающие специалистам возможность исследовать, сравнивать и понимать разнообразные проявления человеческой природы. Иными словами, эта наука предлагает как то, о чем, так и то, с помощью чего стоит думать.
Однако антропология – это не просто набор инструментов; это еще и особое ремесло, которое учит новичка тому, как получить знание определенного рода и о чем это знание может что-либо сказать. Точно так же как плотник может специализироваться либо на мебели, либо на постройке домов, а журналист – освещать колебания на фондовом рынке, в то время как другой его коллега – скандалы в королевском семействе, ремесло антрополога может использоваться в разных целях. Подобно плотникам и журналистам, все антропологи имеют общий набор профессиональных умений.
Некоторые новички в антропологии поражаются ее теоретическому характеру, и кто-то видит глубокую иронию в том, что дисциплина, заявляющая, что занимается осмыслением жизненных миров обычных людей, порождает при этом тексты, которые так трудно читать. Многие антропологические тексты прекрасно написаны, но правда и то, что многие – довольно сложны и запутанны. Антропология стремится быть аналитической и теоретической дисциплиной, и в результате она нередко оказывается недоступной и даже отталкивающей. Поскольку на самом деле ее содержание столь важно и – возможно – интересно, это несоответствие свидетельствует лишь о том, что антропология испытывает нужду в хороших популяризаторах.
Антропология не единственная в академическом мире изучает общества и культуры. Социология исследует и описывает социальную жизнь, особенно в современных обществах, сочетая широту охвата с глубиной анализа. Политология исследует политику на всех уровнях – от муниципального до глобального. Психология изучает психическую жизнь людей при помощи естественно-научных и интерпретативных методов, а социально-экономическавя география рассматривает экономические и социальные процессы в транснациональной перспективе. Наконец, есть недавно возникшая дисциплина, неоднозначно воспринимаемая в научном сообществе, но популярная у студентов и широкой публики – так называемая «культурология», которую можно охарактеризовать как смешение социологии культуры, истории идей, литературоведения и антропологии. (Злые языки называют культурологию «антропологией без боли», т. е. без полевых исследований и тщательного анализа.) Иными словами, социальные науки в значительной степени пересекаются друг с другом, и можно смело утверждать, что дисциплинарные границы до некоторой степени искусственны. Социальные науки действительно имеют некоторые общие интересы и пытаются найти ответы на ряд общих вопросов, однако между ними есть и отличия. У антропологии много общего и с гуманитарными дисциплинами, такими как литературоведение и история. Философия тоже всегда вносила интеллектуальный вклад в развитие антропологии; кроме того, имеется перспективная, горячо обсуждаемая область, граничащая с биологией.
Поколение назад антропология все еще концентрировала внимание почти исключительно на изучении локальной жизни в традиционных обществах, и полевые этнографические исследования были ее основным – а в некоторых случаях единственным – методом. Ситуация стала гораздо сложнее, поскольку антропологи теперь изучают все типы обществ, а их методологический репертуар стал более разнообразным. Вся эта книга представляет собой, по сути, один длинный ответ на вопрос «Что такое антропология?», и пока мы можем сказать, что это – сравнительное изучение культуры и общества, фокусирующееся на жизни локальных сообществ. Иными словами, антропология отличается от других близких дисциплин тем, что рассматривает социальную реальность как создаваемую прежде всего отношениями между отдельными лицами и группами, к которым эти лица относятся. Например, такой модный ныне концепт, как глобализация, с антропологической точки зрения не имеет смысла, если его нельзя изучить путем наблюдения за реальными людьми, их отношениями друг с другом и с окружающим миром. Только после такого исследования повседневной жизни можно переходить к изучению связей между локально проживаемым миром и явлениями большего масштаба (такими как глобальный капитализм или государство). Только после того как антрополог проведет достаточно времени, ползая на четвереньках (как это и бывало порой) и изучая мир под увеличительным стеклом, он (или она) готов сесть в вертолет, чтобы обозреть все с высоты птичьего полета.
Антропология в буквальном переводе с древнегреческого означает «наука о человеке». Как уже было сказано, антропологи не обладают монополией на эту область. Кроме того, есть и иные антропологии, чем та, что описана в этой книге. Философская антропология ставит фундаментальные вопросы о том, что значит быть человеком. Физическая антропология изучает человечество в доисторическое время и эволюцию человека. (В течение некоторого времени физическая антропология занималась также изучением «рас». Они более не представляют интереса для науки, поскольку генетика опровергла их существование, однако с точки зрения социальной и культурной антропологии раса все еще может быть предметом изучения в качестве социального конструкта, так как она остается важным элементом многих современных идеологий.) Различие, хотя и довольно нечеткое, иногда проводят и между культурной и социальной антропологией. Культурная антропология – термин, используемый в США (и некоторых других странах), а социальная антропология происходит из Великобритании и, до некоторой степени, Франции. Исторически между этими традициями были определенные различия – основной социальной антропологии является социологическая теория, в то время как культурная антропология выросла на более широкой теоретической базе, но эта разница стала уже настолько несущественной, что мы можем о ней забыть. В последующем изложении различие между социальной и культурной антропологией будет упоминаться лишь в тех случаях, когда нужно будет подчеркнуть специфичность североамериканской или европейской антропологии.
Как университетская дисциплина антропология не очень стара – ее преподают всего около 100 лет – но вопросы, которые она ставит, формулировались начиная с глубокой древности. Различия между народами являются врожденными или приобретенными? Почему существует так много языков и насколько они различаются? Есть ли что-то общее у разных религий? Какие формы правления существуют, и как они работают? Можно ли ранжировать общества, расположив их на воображаемой лестнице, согласно уровню их развития? Что есть общего у всех людей? И, возможно, наиболее важный вопрос: какого рода существа эти люди – агрессивные животные, социальные животные, религиозные животные или, быть может, единственные самоопределяющиеся животные на этой планете?
Каждый мыслящий человек имеет мнение по этим вопросам. На некоторые из них вряд ли можно дать ответ раз и навсегда, однако они, по крайней мере, могут быть должным образом поставлены. Цель антропологии в том и состоит, чтобы добыть о различных формах человеческой жизни настолько детальные знания, насколько это будет возможно, и разработать концептуальный аппарат, который позволит их сравнивать. Это, в свою очередь, позволит нам понять как различия, так и сходства между разными способами быть человеком. Несмотря на огромные различия, которые документируют антропологи, само существование этой дисциплины безо всякого сомнения доказывает, что продуктивная коммуникация между разными формами человеческой жизни возможна. Если бы было невозможно понять народы, отделенные культурной дистанцией, то и антропология была бы невозможна; и никто из антропологов не считает, что это недостижимо (хотя лишь немногие верят в то, что можно понять все). Разные общества словно созданы для того, чтобы сделать друг друга понятнее через сравнение.
Главная загадка антропологии может быть сформулирована следующим образом: повсюду люди рождаются с одинаковым когнитивным и физическим снаряжением, но, вырастая, становятся очень разными личностями и группами, с разными социетальными типами, верованиями, технологиями, языками и представлениями о хорошей жизни. Различия во врожденных талантах варьируются в пределах каждой группы, а не между ними, так что музыкальность, интеллектуальная одаренность, интуиция и иные качества, варьирующиеся от одного человека к другому, весьма равномерно распределены по всему земному шару. Чувство ритма у африканцев не является врожденным, а северяне отнюдь не склонны к интроверсии и эмоциональной холодности от рождения. Эти различия не являются врожденными. В то же время верно, что если одни социальные среды стимулируют врожденную склонность к ритмичности, другие – поощряют способность мыслить абстрактно. Вольфганг Амадей Моцарт, человек, переполненный музыкальным талантом, вряд ли стал одним из величайших композиторов мира, если бы он (вернее, человек с таким же генетическим кодом, как и Моцарт) родился в Гренландии. Скорее всего, он стал бы плохим охотником (поскольку был очень нетерпелив).
Иными словами, перефразируя антрополога Клиффорда Гирца, каждый человек рождается с возможностью прожить тысячи разных жизней, но проживает только одну. Одна из главных задач антропологии состоит в том, чтобы рассказать о некоторых из иных жизней, которые мы могли бы прожить.
Просвещение и эволюционизм
Здесь не место для детального изложения истории антропологии, но краткий экскурс в прошлое необходим для того, чтобы поместить настоящее и недавнее прошлое в исторический контекст.
Подобно иным наукам о человеке, антропология как особое поле исследований возникла в Европе во времена, последовавшие за периодом интеллектуального подъема и ученого любопытства, известного как эпоха Просвещения, в конце XVIII в. Более или менее достоверные отчеты миссионеров, колониальных чиновников и различных путешественников о народах, населяющих дальние страны, накапливались уже в течение нескольких столетий. Теперь они стали сырым материалом для обобщающих теорий о различиях культур. (Например, одна из ранних теорий, иногда приписываемая Монтескьё, объясняла культурные различия разнообразием климата.) Начиная с середины XIX в. доминирующее положение завоевала группа теорий, обычно называемых эволюционизмом. Приверженцы этих учений полагали, что общества могут быть ранжированы сообразно уровню их развития и что их собственные общества представляют собой конечный продукт длительного и напряженного процесса социальной эволюции (что неудивительно). Технологическим элементам, таким как луки, стрелы, плужное земледелие, вьючные животные, письменность, отводилась роль пограничных столбов между «эволюционными уровнями». Эволюционистские модели были совместимы (и сходны по форме) одновременно с дарвиновской теорией биологической эволюции, увидевшей свет в 1859 г., и с колониальной идеологией, утверждавшей, что не-европейские народы должны управляться и развиваться «сверху», жестко и с применением силы там, где это потребуется.
К концу XIX в. эволюционистские построения столкнулись с серьезной конкуренцией со стороны диффузионизма, по большей части немецко-язычного направления, которое, как показывает его название, подчеркивало значимость изучения паттернов распространения определенных культурных элементов. Если эволюционисты были склонны полагать, что каждое общество содержало зародыш собственного развития, диффузионисты утверждали, что изменения по большей части происходили посредством контактов и «заимствований».
В первые десятилетия XX в. «западные» общества переживали важные изменения, драматической кульминацией которых стала Первая мировая война. В это же самое время почти полный переворот произошел и в антропологии. Устоявшиеся эволюционистские и диффузионистские объяснения были отброшены по нескольким причинам.
Эволюционизм теперь осуждали как подход, порочный в своей основе. Более детальные и нюансированные исследования, которые имелись в распоряжении антропологов, не подтверждали тезиса о развитии общества по предопределенной схеме, а нормативное предположение о том, что общество, к которому принадлежит сам исследователь, находится на вершине эволюционной лестницы, было разоблачено как примитивное предубеждение. Значительные различия в культуре обществ с приблизительно одними и теми же технологиями (например, таких как бушмены в южной Африке и австралийские аборигены) делали неправдоподобными утверждения эволюционистов о том, что изучение «первобытных народов» может дать представление о ранних стадиях развития наших собственных обществ.
Диффузионизм был отброшен главным образом потому, что он делал предположения о контактах и процессах диффузии, которые невозможно доказать. Существование сходных явлений, таких как техники или верования, в двух или более местах еще не доказывает факт исторического контакта между ними. Эти явления могли независимо развиться в нескольких местах. Вместе с тем никто не сомневается, что процесс культурной диффузии имеет место (фактически это центральное допущение одного из современных направлений в социальных науках, а именно исследований глобализации), и можно утверждать, что «младотурки» в антропологии начала XX столетия перестарались с критикой диффузионизма, в результате чего антропологию перекосило в другую сторону и она превратилась преимущественно в исследования малых обществ.
Как бы там ни было, главное, что в десятилетие, предшествовавшее Первой мировой войне, к сбору данных о «других культурах» стали предъявлять все более строгие требования; что же касается людей, которые все это собирали, то профессиональные исследователи, отправлявшиеся в длительные экспедиции для сбора детальных и зачастую специализированных данных, постепенно заменили других путешественников.
Отцы-основатели
Основателями современной антропологии обычно считают четырех человек: Франца Боаса, Бронислава Малиновского, Альфреда Реджинальда Рэдклифф-Брауна и Марселя Мосса.
Боас, родившийся в 1864 г. в Германии, эмигрировал в США после нескольких длительных визитов туда в 1880– 1890-х годах. Будучи профессором Калифорнийского университета, он сыграл ключевую роль в становлении американской культурной антропологии. «Папаша Франц» оставался бесспорным лидером этой науки до своей смерти в 1942 г. Большинство американских антропологов первой половины XX в., достойных внимания, были его студентами.
Интересы Боаса были весьма обширны, но мы упомянем лишь две особенно важные и типичные для него концепции, определившие «лицо» американской антропологии: культурный релятивизм и исторический партикуляризм. Культурный релятивизм – это взгляд, согласно которому каждое общество, или каждую культуру, следует понимать в ее собственных терминах, изнутри, и расположение обществ на ступенях эволюционной лестницы не является ни возможным, ни особенно интересным.
В юности Боаса эволюционистские взгляды были весьма широко распространены. Для того чтобы понять культурное разнообразие, утверждал он, этот способ мышления неудовлетворителен. Он рассматривал представление о том, что определенные общества объективно более развиты по сравнению с остальными, как систематическую ошибку, связанную с этноцентризмом, т. е. взглядом, управляемым предрассудками и необоснованным предположением о превосходстве собственной культуры.
Культурный релятивизм – это прежде всего метод (а не мировоззрение), пригодный для того, чтобы исследовать культурную вариативность настолько независимо от предрассудков исследователя, насколько это вообще возможно. Его цель – научиться видеть мир по возможности тем же способом, каким его видят «информанты», или «местные». К теоретическому анализу можно приступать лишь тогда, когда эта цель достигнута. В сегодняшних общественных дискуссиях о контакте культур и «интеграции» мигрантов в западное общество следовало бы стремиться к тому же идеалу; лишь когда понимаешь, как живут другие, имеешь право на моральные суждения в их отношении.
Исторический партикуляризм Боаса, который тесно связан с его культурным релятивизмом, утверждает, что каждое из обществ имеет собственную уникальную историю, а это означает, что нет никаких «необходимых стадий», через которые они проходят. В результате невозможно делать обобщения относительно исторических последовательностей; все они уникальны. Боас утверждал, что все общества имеют свои собственные пути, ведущие к устойчивым состояниям, и свои собственные механизмы изменения. Как по поводу этой концепции, так и по поводу некоторых форм культурного релятивизма у антропологов никогда не было полного единодушия, но они остаются весьма влиятельными вплоть до наших дней.
Малиновский, родившийся в 1884 г., был поляком, он учился в Кракове, но эмигрировал в Англию для продолжения своих занятий антропологией. Малиновский был харизматичным, увлекающим за собой учителем, но его главный вклад в антропологию состоит в утверждении интенсивной полевой работы как исследовательского метода. Малиновский был не первым из тех, кто проводил длительные полевые исследования в локальных сообществах (Боас, например, тоже занимался этим), но его изучение жителей Тробрианских островов во время Первой мировой войны было столь детальным и тщательным, что оно задало определенный стандарт, который находит защитников и в наши дни. В своей серии книг о тробриандцах, первой и самой знаменитой из которых были «Аргонавты западной части Тихого океана» [Malinowski, 1984 [1922]], Малиновский продемонстрировал огромный интеллектуальный потенциал медленного, тщательного и чрезвычайно детального изучения малой группы, образцом которого была его работа в поле. Он прекрасно разбирался в экономике, религии и политической организации тробрианцев и благодаря всеохватывающему знанию их образа жизни был способен показать связи между такими парциальными системами.
В своей методологии полевых исследований Малиновский делал упор на необходимость изучения местных языков и рекомендовал в качестве основного метода включенное наблюдение: этнографу следует жить среди людей, которых он изучает, он должен участвовать в их повседневной деятельности и вести систематические наблюдения. Сходными, хотя и не обязательно идентичными идеалами руководствуются антропологи в своих полевых исследованиях и в наши дни.
Было бы глубоким заблуждением утверждать, что антропологические исследования начались с Боаса и Малиновского. На протяжении тысяч лет люди задавались вопросами, связанными с культурной вариативностью и тем, «как живут другие», так что как культурная теория, так и этнография существовали в разных обличьях задолго до них. Однако они сделали, пожалуй, больше, чем кто-либо иной для превращения антропологии в корпус знаний, достаточно организованных и связных, чтобы заслужить звание науки. Метод полевой работы, осуществляемой путем длительного включенного наблюдения, давал уверенность в том, что знание, добываемое этнографами, надежно и может быть использовано для сравнительного анализа, а принцип культурного релятивизма был направлен не только на то, чтобы контролировать свои предрассудки, но и на то, чтобы выработать нейтральную терминологию для описания культурного разнообразия.
Хотя это вряд ли имеет определяющее значение, но биографии Боаса и Малиновского могут отчасти объяснить их неортодоксальные подходы к культурному разнообразию. Как уже было сказано, оба они провели большую часть жизни за границей: немец Боас – в США, поляк Малиновский – в Англии. Можно предположить, что ситуация оторванности от корней и ощущение отчужденности как в отношении родины, так и своих новых мест пребывания, которое они, должно быть, оба испытывали, могли стать ценными ресурсами, когда они взялись за разработку своей новой науки. Только тот, кто способен увидеть свою культуру с маргинальной позиции, может осмыслить ее в терминах антропологии. Большая часть людей проводит всю свою жизнь, не задумываясь над тем, в какой значительной мере они сформированы определенной культурой. Такая «домашняя слепота» по умолчанию делает их менее подходящими для изучения других народов, чем тех, кто понял, что даже их собственные привычки и понятия возникли в определенном социальном окружении, в особых обстоятельствах, и что они были бы совершенно другими людьми, если бы выросли в другом месте. Этот род рефлексивности – саморефлексия – есть одновременно условие возможности сравнительных исследований культур и общества и их результат. Когда антрополог-новичок возвращается из своего первого выезда в поле, он неизбежно видит собственное общество в новом свете. Однако он должен также суметь мысленно освободиться от собственного общества, прежде чем приступить к полевому исследованию. Антропологи стараются передать это умение во время обучения антропологическим понятиям и моделям, но студенты не понимают, что приобрели его, до тех пор пока не становится слишком поздно для возвращения в прежнее состояние невинности.
Действительно, очень многие антропологи имеют личный опыт, который до определенной степени создает отчужденность по отношению к их обществу; многие провели по нескольку лет в иных странах, будучи детьми дипломатов, сотрудниками благотворительных организаций или миссионерами; некоторые были усыновлены или удочерены из другой страны или происходили из меньшинств; среди антропологов всегда было много евреев. Женщины в антропологии всегда были заметнее, чем в большинстве иных академических профессий. Иными словами, позиция отчасти чужака может быть преимуществом.
Третьим из ведущих антропологов в первые решающие десятилетия XX в. был, тем не менее, коренной англичанин А.Р. Рэдклифф-Браун (1881–1955). Рэдклифф-Браун, который провел много лет, преподавая и ведя исследовательскую работу в университетах Чикаго, Кейптауна и Сиднея, прежде чем вернуться на кафедру в Оксфорде в 1937 г., известен главным образом своей амбициозной научной программой социальной антропологии. В отличие от Боаса и, до некоторой степени, Малиновского, основные интересы Рэдклифф-Брауна были связаны не с культурой и значением, а со способами функционирования обществ. Большое влияние на него оказала социология Эмиля Дюркгейма, которая была прежде всего учением о социальной интеграции, и он использовал ее как отправной пункт для развития в антропологии структурного функционализма. Эта теория утверждала, что все части, или институты, общества исполняют определенные функции примерно таким же образом, как все части тела вносят вклад в создание целого, и что главная цель антропологии состоит в установлении «естественных законов общества» той же степени точности, как те, что обнаружены в естественных науках.
Так же как у Боаса и Малиновского, у Рэдклифф-Брауна имелся свой кружок выдающихся и преданных учеников; некоторые из них вошли в число наиболее влиятельных британских антропологов послевоенных лет. Однако большинство из них со временем отказались от его первоначальной программы. Стало ясно, что общества гораздо менее предсказуемы, чем клетки и химические соединения.
Для многих антропологов четвертый из упоминаемых здесь «предков» – самый важный. Имя Марселя Мосса (1872–1950) не связано ни с понятием, таким, как культурный релятивизм, ни с методом, подобным включенному наблюдению, ни с теорией вроде структурного функционализма. И все же его влияние на антропологию, особенно во Франции, было решающим. Мосс был племянником великого Дюркгейма, и они тесно сотрудничали вплоть до смерти последнего в 1917 г., написав в соавторстве в числе прочего книгу, названную «Первобытные классификации» [Durkheim, Mauss, 1963 [1903]]. Мосс был высокообразованным человеком, знал много языков, разбирался в мировой истории культуры и классической литературе. Хотя он никогда не работал в поле, он писал глубокие эссе, затрагивавшие широкий спектр тем (и постоянно преподавал техники наблюдения): о концепции личности в разных обществах, о национализме и о теле как социальном продукте. Его самая знаменитая работа – эссе об обмене дарами в примитивных обществах. Мосс показал, что реципрокность, обмен дарами и услугами, и есть тот «клей», который связывает общества в отсутствие централизованной власти. Дары могут казаться добровольными, но на деле они обязательны, они создают долги благодарности и иные социальные обязательства значительной широты охвата и длительности. Другие антропологи и поныне продолжают исследования в этом направлении.
Несколько упрощая, можно сказать, что эти четыре отца-основателя и их многочисленные ученики определили мейнстрим антропологии XX столетия. (В этой интеллектуальной генеалогии следовало бы учесть еще несколько очень ярких фигур, но ограниченный объем книги не позволяет проследить эти линии нашей родословной.) Однако антропологии как дисциплине всегда была свойственна самокритика, и влияние этих великих людей распространялось не только благодаря их наставничеству и письменным текстам, но тому несогласию и критике, которые они вызывали. Культурный релятивизм Боаса (и его последователей) натолкнулся на сильное сопротивление в послевоенные годы, когда новое поколение американских антропологов вернулось к добоасовским проблемам социальной эволюции и сконцентрировало свое внимание на материальных условиях, технологии и экономике. Малиновского и до некоторой степени его учеников критиковали за несфокусированность исследований и слабость в области теории. Рэдклифф-Брауна критиковали за то, он полагал, будто его элегантные модели правильнее, чем гораздо более хаотичная социальная реальность; а во Франции молодые, придерживающиеся радикальных политических взглядов антропологи практически игнорировали работы Мосса, поскольку были увлечены исследованием конфликтов, а не интеграции.
В течение нескольких десятилетий, прошедших после Второй мировой войны, антропология быстро росла и диверсифицировалась. Появлялись новые теоретические школы и направления, полевые исследования велись в новых регионах, что также умножало сложности и открывало новые перспективы; были основаны новые исследовательские центры и университетские кафедры. К началу XXI столетия по всему миру работали тысячи профессиональных антропологов, каждый из которых специализировался в той или иной области. Тем не менее за всем этим богатейшим разнообразием стоит дисциплина с ясными границами. Причина этого кроется в том, что мы продолжаем вновь и вновь обращаться к одним и тем же фундаментальным вопросам, которые встают повсеместно приблизительно в одной и той же форме. Бразильский антрополог и его русский коллега могут отлично понять друг друга (конечно, если они смогут говорить на одном языке, которым в большинстве случаев будет английский). Многое отличает феминиста-постмодерниста от специалиста по экологии человека, но если оба они антропологи, у них все еще остается много общего в интеллектуальном плане. Несмотря на все интеллектуальные отце– и матереубийства, ожесточенные споры и сильную специализацию, антропология сохраняет свои дисциплинарные границы благодаря последовательному интересу к отношениям между уникальным и универсальным, опоре на «точку зрения туземца» (термин Малиновского) и изучению локальной жизни, а также стремлению понять связи в обществах и интересу к сравнительному анализу обществ.
Рекомендуемая литература
Barnard A. History and Theory in Anthropology. Cambridge: Cam
bridge University Press, 2000. Kuper A. Anthropology and Anthropologists: The Modern British
School. 3rd ed. L.: Routledge and Kegan Paul, 1996.
Глава 2. Ключевые понятия
Мир, каким его воспринимают люди, в определенной степени формируется языком. Однако нет полного согласия относительно того, каково именно отношение между языком и внелингвистической реальностью. В 1930-е годы появилась гипотеза Сэпира – Уорфа, созданная двумя лингвистически ориентированными антропологами. Эта гипотеза предполагает, что язык создает существенные различия между жизненными мирами разных групп. Некоторые северо-американские языки (самый знаменитый пример – язык хопи) содержат, согласно Эдварду Сэпиру и Бенджамину Ли Уорфу, мало существительных или слов, обозначающих вещи, и много глаголов и слов, обозначающих движение и процессы. Это значит, как они полагали, что в мире хопи должно быть меньше предметов и больше движения, чем, скажем, в жизненном мире англоязычных людей. Эта теория, имеющая много приверженцев (всегда, впрочем, в модифицированном виде), оспаривается теми, кто считает, что все люди воспринимают мир в общем одинаково и что все языки имеют много одинаковых понятий. Вряд ли кто-нибудь будет сомневаться в том, что когда речь заходит об обсуждении абстрактных явлений, терминология значительно влияет на то, что воспринимается и как воспринимается. Разумеется, у индуиста, знающего о существовании множества божественных существ и верящего в реинкарнацию, представления о жизни и смерти значительно отличаются от таковых у мусульманина, который поклоняется только одному богу и верит в вечный, трансцендентный рай после смерти. Более того, эти идеи, вероятно, в какой-то степени влияют на их повседневную жизнь. Сходным образом в научных исследованиях некоторые концепции позволяют нам видеть определенные факты определенным образом за счет исключения иных аспектов реальности или подходов к ее изучению. Если, например, некто изучает общество, используя в качестве основной концепции родство, он неизбежно обнаружит иные связи и проблемы, чем те, кто вместо этого используют концепции патриархата или этничности.
На выбор концепций и теоретических подходов влияют личные интересы исследователя, особенности его или ее профессиональной подготовки, а также – хотелось бы надеяться, что не в последнюю очередь, – само изучаемое общество. Теории и ключевые понятия, наблюдения и выбор методологии находятся в постоянном взаимодействии как во время, так и по окончании полевых исследований. Это будет показано в следующей главе. И все же существуют ключевые понятия, настолько фундаментальные для антропологической науки, что к ним приходится обращаться независимо от конкретного предмета исследования, и я представлю некоторые из них в этой главе, прежде чем перейти к методам исследования и теориям.
Личность
Это слово кажется простым и однозначным, понятным каждому. Может быть, и так. Однако, хотя каждый знает, что такое личность, это знание не у всех одинаково. Что именно вы видите, когда смотрите на другого человека или в зеркало, зависит от вашего происхождения. Некоторые наиболее вдохновляющие антропологические исследования связаны с выявлением таких различий, с вариациями концепции личности.
В западном обществе личность обычно воспринимается как уникальный индивид, цельный и неделимый. В течение жизни этот индивид принимает множество самостоятельных решений и несет ответственность за их последствия. Когда люди умирают, они прекращают свое существование как индивиды, но в западных обществах нет согласия по поводу того, что случается потом. Некоторые придерживаются мнения, что умершие каким-то образом продолжают жить как духовные существа в невидимом мире, другие полагают, что смерть – это конец всего. Современная западная концепция личности часто описывается как эгоцентрическая – не в том смысле, что она эгоистическая, а в том смысле, что в центре находится эго или индивид.
Совсем другое понятие личности в индийской деревне. Большая часть населения – индуисты и верят в реинкарнацию; это означает, что каждый новорожденный является заново рожденной, а не совершенно новой личностью. Более того, каждый рождается не свободным индивидом, а членом определенной касты, а его жизнь в такой же степени определяется кармой и дхармой (судьбой, предназначением), как собственными решениями. Когда кто-либо умирает, цикл рождений, смертей и перерождений начинается сызнова, и то, каким именно образом он переродится, зависит от хороших и дурных дел, совершенных им в этой жизни. Эта концепция личности часто описывается как социоцентрическая – согласно ей не эго, а общество находится в центре универсума.
В африканских деревнях, где сильны традиционные религии, можно найти третий вариант концептуализации личности. Там личностям даются индивидуальная свобода и ответственность, но в то же время присутствуют духи предков; у них можно спросить совета, но они могут и наказать. Умирая, люди сами становятся духами предков, и часто медиумы (живые люди, способные общаться с духами предков) могут концентрировать в своих руках значительную светскую власть.
Четвертый тип концептуализации личности встречается в некоторых частях Меланезии. Многие меланезийцы представляют переход между жизнью и смертью некоторым особенным образом. Здесь доминирует реляционная концепция личности. Это означает, что личность конституируется отношениями, в которые она вступает с другими. Поэтому человек, который больше не дышит, не считается мертвым до тех пор, пока все его или ее отношения с другими не будут завершены. Долги должны быть уплачены, и определенные ритуальные действия должны быть выполнены, чтобы человек стал в полном смысле слова мертвым. Некоторые антропологи, пишущие об Индии или Меланезии, предложили вместо термина «индивиды» использовать применительно к этим людям термин «дивиды», поскольку на самом деле они делимы и создаются за счет своих связей с другими личностями.
Гендер также может рассматриваться как одно из вполне самостоятельных ключевых понятий, но он может быть рассмотрен и как особый случай концепции личности, поскольку довольно сложно, если вообще возможно, помыслить себе личность, не имеющую гендера. Из всех социальных различий гендер – самое универсальное. Иными словами, все народы проводят различия между мужчинами и женщинами, и гендерные отношения повсеместно являются существенной составляющей в структуре личности. Мужчины могут быть мужчинами только в соотношении с женщинами, женщины являются женщинами только по контрасту с мужчинами. Пока что гендер универсален. Однако как варьирует концепция личности, так и гендер может пониматься множеством разных способов.
Установилась традиция проводить различие между полом и гендером, хотя это различение в некоторых кругах (где ставится под вопрос биологический компонент гендера) считается несколько устаревшим. Под половыми различиями подразумевают обычно наследуемые отличия в размерах тела, форме гениталий и т. п.; гендер связан с социальным конструированием различий между мужским и женским. Именно конструирование гендера является предметом исследования специалистов в области социальных наук, обнаруживающих удивительные различия (а кто-то сказал бы – сходства). Разделение труда между мужчинами и женщинами как в сфере производства, так и в приватной сфере значительно варьируется, и во многих обществах гендерные отношения стали существенно изменяться только в последние 50 лет. В 1950-е годы в большинстве западных обществ женщины были в основном домохозяйками или работали неполный день, сегодня же большая часть из них имеют полную занятость, причем вне стен своего дома. А европейские и североамериканские мужчины, которые стали отцами в 1950–1960-е годы, едва ли знали что-либо о подгузниках и приготовлении пищи.
Многие специалисты в области социальных наук, включая антропологов, исследовали вопросы власти, неизбежно возникающие при изучении гендерных отношений, которые часто описываются при помощи идиомы «угнетение женщин». Действительно, обычно мужчины имеют больше власти над женщинами, чем наоборот. В большинстве обществ мужчины занимают самые важные политические и религиозные посты и контролируют формальную экономику. В некоторых обществах женщинам может быть даже предписано закрывать свое лицо и тело, когда они появляются в публичном пространстве. В то же время женщины нередко обладают значительной неформальной властью, особенно в домашней сфере. Антропологи не могут однозначно сказать, что женщин угнетают, прежде чем исследуют все аспекты жизни общества, включая то, как женщины (и мужчины) сами оценивают свое положение. Ведь не исключено, что некоторые женщины на Ближнем Востоке считают «освобожденных» западных женщин в большей степени угнетенными – из-за необходимости строить профессиональную карьеру, «хорошо выглядеть» и соответствовать прочим ожиданиям, – чем они сами.
При изучении обществ, находящихся в состоянии изменения (чем большинство антропологов и занимаются в наше время), важно обращать внимание на основные ценностные конфликты и трения между разными группами. Часто эти конфликты находят свое выражение в гендерных отношениях. Вполне типично, когда молодые женщины, которые в отличие от своих матерей могут быть экономически самостоятельными, начинают требовать свои права на индивидуальную свободу, используя модерное понятие личности, в то время как старшее поколение пытается сохранить лояльность к традиции и другому, более холистическому или социоцентрическому представлению о личности. Такого рода конфликты регулярно описываются в европейской прессе на примере сообществ мигрантов, но в том или ином виде их можно обнаружить и во многих других обществах.
Общество
Это слово используется большинством специалистов в области социальных наук (и многими другими) каждый день, но они редко утруждают себя тем, чтобы дать ему определение. Впрочем, это не так-то и просто. В повседневной речи термин «общество» часто употребляется как синоним термина «государство». Говорят о «норвежском», «британском», «южноафриканском» обществе и т. д. Но при ближайшем рассмотрении такое определение не выдерживает критики. Во-первых, в любом государстве (даже самом маленьком) существуют несколько локальных сообществ, которые могут в определенных целях рассматриваться как полноправные общества. Во-вторых, многие государства включают разные этнические группы, говорящие на различных языках, мало контактирующие друг с другом и имеющие немного общего в культурном отношении. В-третьих, члены общества нередко воспринимают государство как своего врага (если оно тоталитарное), действующего только в собственных интересах.
Можно было бы с легкостью предложить и менее жесткое определение общества. Можно, например, сказать, что общество состоит из людей, которые вместе живут и трудятся в течение долгого времени и поэтому ощущают себя принадлежащими единому моральному сообществу, которое заставляет их вести себя должным образом по отношению друг к другу. Вероятно, такое определение подходит скорее небольшим сообществам, основанным на межличностных взаимодействиях, а не большим, более абстрактным обществам, и в этом нет ничего дурного. В конце концов, действительно антропологи обычно изучают небольшие общества. Единственная проблема состоит в том, что локальные сообщества всегда являются частями более крупных систем; они зависят от внешней торговли, они могут получать извне женщин или священников, ими может на удалении управлять – более или менее эффективно – государственная администрация, молодежь может совершать поездки в большие города для работы или учебы и т. д. В этих условиях провести ясные и четкие границы общества невозможно.
Таковы лишь некоторые проблемы с употреблением понятия общества, при том что некоторые политики вообще заявляют, что «нет никакого общества». Все эти проблемы отражают развитие антропологии в последние несколько десятилетий, но они также свидетельствуют об усилении интегрированности мира. Во второй половине XIX в., когда формировались многие понятия социальных наук, антропологи и социологи в большинстве своем просто и бесцеремонно проводили различие всего между двумя типами обществ – большими и малыми или нашим собственным и всеми остальными. Генри Мейн, юрист, написавший в 1861 г. важную книгу о «примитивном обществе», различал статусные и контрактные (или договорные) общества. В статусном обществе каждый состоит в фиксированных отношениях с другими, и эти отношения детерминированы рождением, семьей и вытекающими из них рангом и положением в обществе. Контрактные же общества основаны на добровольных соглашениях между индивидами, и положение в таком обществе зависит от личных достижений, а не наследуется от рождения. Мейн считал контрактные общества более сложными, чем статусные.
Несколько теоретиков, которые работали в тот же период, обнаруживали сходные различия между малыми/простыми/ традиционными обществами и большими/сложными/современными обществами. Возможно, самым известным примером стало предложенное социологом Фердинандом Тённисом различение между Gemeinschaft (общиной) и Gesellschaft (обществом). Gemeinschaft – это локальное сообщество, к которому люди принадлежат на основании разделяемого ими опыта, основанного на традиционных обязательствах и личном знакомстве. Gesellschaft – это анонимное общество большого масштаба, типичное для современной эпохи, в котором государство и другие институты власти берут на себя роль семьи и соседского сообщества. Вообще-то Тённис писал о переходе от аграрного к индустриальному обществу, и он действительно полагал, что жизнь в Gesellschaft управляется более инструментальной, утилитарной логикой действия, чем регулируемое традиционными нормами более социоцентрическое Gemeinschaft.
Итак, что же такое общество? Согласно Мейну, Тённису и другим, мы должны прежде всего проводить различие между обществами малыми и большими, простыми и сложными, основанными на родстве и реципрокности и теми, что интегрируются посредством других механизмов. Хотя начиная с середины XX в. антропологи редко используют простую дихотомию подобного рода, ясно, что многие из изучаемых ими обществ очень похожи на Gemeinschaft Тённиса. Правда, многие не похожи, что сигнализирует о серьезной ограниченности такой категоризации. Например, индийские деревни могут рассматриваться и как Gemeinschaften, и как части большего Gesellschaft. Во многих частях Африки традиционная социальная организация была очень гибкой, она могла расширяться и сжиматься, реагируя на изменяющиеся обстоятельства. Обычно социальная жизнь концентрируется внутри деревни, но через систему торговых отношений и конфликты деревни интегрируются в более крупные системы.
Простые дихотомии вроде этих давно не используются в антропологии. Мир так сложен, и различия между типами обществ настолько велики, что категоризация, разделяющая их на два взаимоисключающих типа, просто не имеет смысла. К тому же, как мы уже упоминали, невозможно прочертить границы общества раз и навсегда. Поэтому правильнее говорить, что антропологи, в особенности социальные антропологи, изучают не столько общества, сколько общественную жизнь.
В то же время часто и правильно, и необходимо рассматривать общества как самостоятельные единицы, имеющие границы. Общим критерием для очерчивания границ общества является политическая власть. Общество, согласно этому подходу, есть объединение людей, подчиняющихся одному политическому аппарату. Однако и такой вариант разграничения проблематичен. Можно утверждать, что в современном государстве люди во многих отношениях живут в одном и том же обществе. Однако в то же время политической властью обладают в различной степени органы местного управления, а некоторые государства, например в Европе, интегрируются в политические сообщества более высокого уровня. Более того, в этнически неоднородных государствах лидеры этнических групп могут быть de facto более влиятельными, чем государство. Кроме того, есть государства, например в Африке, которые довольно слабо интегрированы, так что операциональный уровень политической власти находится на более низком, локальном (часто основанном на принципе родства или проживания в данной конкретной местности) уровне. В таких случаях действительная власть государства куда слабее, чем это выглядит на бумаге.
Несмотря на отсутствие ясности с концепцией общества, слово это, несомненно, необходимо. В повседневной речи слова, обозначающие локальные сообщества, крупномасштабные общества и глобальное общество имеются, и все они отсылают к определенным реалиям, существующим на разных системных уровнях. Люди интегрированы (т. е. они «участвуют» и «вносят вклад») в несколько социальных систем, часть из которых функционируют в крупном, а некоторые – в малом масштабе. Когда антропологи очерчивают поле своих исследований, масштаб определяется рассматриваемыми проблемами. Тот, кто собирается заняться изучением колдовства у зулусов, очерчивает систему одним способом; если в фокусе исследования – правовая система в Южной Африке, то требуется провести границу иным образом; а если предмет исследования – отношения между зулусами и африканерами, релевантной будет третья социальная система. Все эти (и многие другие) парциальные системы существуют, и все они могут рассматриваться как общества.
Культура
Третье понятие, которое мы обсудим ниже, так же важно, как предыдущие два, – и так же сложно для понимания. Возможно, понятие «культура» – самый трудноопределимый термин в антропологии. В 1952 г. К. Клакхон и А.Л. Крёбер опубликовали книгу «Культура: критический обзор понятий и определений» [Kluckhohn, Kroeber, 1952], в которой привели краткое описание определений культуры, имевшихся на тот момент в рамках дисциплины. Авторы насчитали 162 различных определения. Несмотря на то что некоторые из них по общему согласию были довольно схожи, пришлось признать, что единого определения культуры, устраивающего всех антропологов, не существует.
Термин «культура» часто используется как синоним понятия «общество» – например, когда мы в обычной беседе упоминаем о «других культурах». В то же время широко распространен взгляд, разводящий эти два понятия, как в словосочетании «мультикультурное общество». Если такие общества существуют, значит, возможна ситуация, когда есть одно общество, но несколько культур. Хотя подобное представление может иметь смысл в публицистике и разговорной речи, оно слишком неточно для антропологического исследования, даже если бытование терминов вроде «мультикультурное общество» должно предполагать соответствующие изыскания в области антропологии.
Одно из самых старых и известных определений культуры дал английский антрополог Эдвард Тайлор на первой же странице книги «Первобытная культура» [Tylor, 1958 [1871]], опубликованной в 1871 г.: «Культура, или цивилизация, в широком этнографическом смысле слагается в своем целом из знания, верований, искусства, нравственности, законов, обычаев и некоторых других способностей и привычек, усвоенных человеком как членом общества». Многие считали это определение полезным, несмотря на очень широкий и общий характер (а возможно, и благодаря ему). Тайлор включает в определение культуры все «способности и привычки», которые только приходят на ум, и оставляет место для еще каких-нибудь. Дальнейшие попытки определить культуру с антропологических позиций были более скромными. Ведущий представитель интерпретативной антропологии Клиффорд Гирц в 1960-е годы предложил рассматривать культуру как общие смыслы, выражаемые в актах общественного взаимодействия. Иными словами, общая культура не означает, что все члены общества получили в точности одни и те же знания и навыки, а подразумевает, что все принадлежащие к ней люди имеют единый взгляд на мир и говорят на одном языке – и буквально, и метафорически.
Культура, понимаемая таким образом, пронизывает все виды человеческой деятельности. Тем не менее существует мнение, что экономика и политика имеют мало общего с культурой: экономика занимается хозяйством, политика – властью. Подобное описание, конечно же, было бы недопустимо упрощенным. Культурные ценности, различающиеся в разных обществах, определяют, какие блага в данном обществе считаются желаемыми с экономической точки зрения, а культурные условия упорядочивают поведение политических элит. Культура – это аспект человеческой деятельности, а не только ее область.
Многие из тех, кого понятие «культура» удовлетворяет, используют его в значении, более близком к определению Гирца, нежели Тайлора. Однако нужно признать, что ситуация сложнее, чем может показаться. Понятие «культура» более спорно, чем даже понятие «общество»; в течение многих лет оно критиковалось антропологами, убежденными, что лучше было бы обходиться вообще без него (подозреваю, что не обошлись бы, хотя есть и другие точки зрения, см.: [Kuper, 1999]). Критика его стала общим местом в антропологии, а ограниченный набор аргументов воспроизводится снова и снова, начиная от магистерских диссертаций и заканчивая монографиями. Фактически число главных аргументов можно свести к четырем.
Первое возражение связано с возможностью употребить слово во множественном числе – «культуры». С одной стороны, культура может быть рассмотрена как противоположность природе. Согласно этому взгляду, все люди одинаково культурны, так как культура – это все то, что осваивается в ходе жизни (язык, религиозные учения и т. д.) и что делает нас людьми; культура в таком понимании объединяет человечество. С другой стороны, слово можно употребить во множественном числе – и культура вдруг разделяет человечество, вместо того чтобы объединять его. Внимание переключается с общечеловеческого на отличия групп друг от друга.
Подобное понимание культуры господствовало в антропологии на протяжении всего XX в., в частности благодаря культурному релятивизму Боаса и полевой методологии Малиновского – подходам, фактически сосредоточивавшим внимание на одном-единственном обществе. Некоторые антропологи, интересующиеся больше сходствами, чем различиями, стремятся вернуться к пониманию культуры как фактора, объединяющего человечество. С их точки зрения, конкретные проявления культуры уникальны и разнообразны, но на глубинном уровне они отсылают к чему-то более универсальному.
Второе возражение касается проблемы установления границ и во многом перекликается с претензиями к понятию «общество». Внутри любой группы людей, независимо от ее размера, существуют значительные отличия, поэтому только в редких случаях бывает легко определить, какие различия между группами являются системными. В некоторых отношениях внутригрупповые различия могут быть серьезнее межгрупповых. Эту простую мысль нетрудно подтвердить наблюдениями, сделанными, в частности, в современных сложных обществах. Можно сказать, что в определенных отношениях представители городских средних классов стран Западной Европы имеют больше общего друг с другом, нежели с выходцами из отдаленных районов их же собственных стран. Мало того, иммиграция принесла с собой новую культурную динамику, создающую оригинальные комбинации из импульсов разнообразного происхождения. Дети мигрантов, выросшие в принимающей стране (к примеру, в Германии), могут говорить на языке пенджаби дома и на немецком вне дома и опираться на культурный репертуар, являющийся не пакистанским или немецким, но смесью их обоих.
Третий пример связан с влиянием коммерческой массовой культуры. Подростки всего мира получают информацию из одних и тех же культурных источников, поскольку среди прочего слушают похожую музыку и смотрят одни и те же (преимущественно американские) фильмы; и едва ли подростки пользуются теми же источниками, что поколение их родителей. Современный мир изобилует смешанными культурными формами и транснациональными перетеканиями культурных элементов, что делает проведение границ между культурами еще более затруднительным, чем раньше. Среди многих антропологов, описывавших культуру как текущий, динамический процесс, а не статичную, подобную предмету сущность, наиболее авторитетен Ульф Ханнерц [Hannerz, 1992]. Он рассматривает культуру как глобальную паутину сетей без явных границ и добавляет, что сеть имеет узлы (или «распределительные щиты») и зоны различной плотности, а также что одновременно существуют культурные миры или части миров, которые остаются относительно стабильными и пространственно закрепленными.
Третье возражение касается политического использования понятия «культура». Все более очевидно, что классическое антропологическое понимание культуры (культурно-релятивистское) употреблялось для продвижения требований определенных групп, дискриминации меньшинств и защиты неравноправия через агрессивный национализм. Использование понятия «культура», при котором вся сложность общества сводится к нескольким простым категориям, подтолкнуло многих политически сознательных антропологов проанализировать их собственную трактовку культуры с особо критических позиций. Самым известным (и, возможно, самым вопиющим) примером политического использования классического понимания культуры является южноафриканский апартеид.
С 1948 по 1994 г. Южно-Африканская Республика (ЮАР) проводила политику апартеида («обособленность» на языке африкаанс); ее цель заключалась в обеспечении порядка, при котором разные народы не могли бы смешиваться. Конечной ц елью апартеида было образование отдельных государств, базирующихся на принципах общей расы, этничности и культуры. В основе апартеида лежало желание значительной части белого меньшинства экономически доминировать над черным большинством без обязательств по предоставлению последним равных прав и возможностей, но идеологическое оправдание системы имело поразительные сходства с культурным релятивизмом. Что интересно, некоторые южноафриканские антропологи стали в позицию наиболее откровенных защитников системы, а ее главный интеллектуальный архитектор Вернер Эйзелен был профессором антропологии. (Справедливости ради стоит добавить, что многие южноафриканские антропологи были бескомпромиссными критиками системы.) Идеология, стоящая за апартеидом, была неубедительной по многим причинам, среди которых – факт, что к моменту установления системы различные группы уже жили на этих территориях и веками оказывали влияние на культуры друг друга. Начиная с 1950-х годов миллионы чернокожих южноафриканцев были насильно перемещены в так называемые хоумленды; утверждалось, что такая физическая сегрегация проводится для их же блага, поскольку сохранить культуру можно только в условиях проживания в своем, культурно автономном пространстве. Хотя апартеид был уникальным в том, что соединил идеологию культурного релятивизма и репрессивное государство, его пример показывает, что классическое боасовское понимание культуры можно легко использовать для защиты и этнических предрассудков, и национализма. Это открытие привело к тому, что использование понятия «культура» стало затруднительным для многих антропологов, и укрепило сомнения тех из них, кто поддерживал возражение номер два (проблема границ, внутренней вариативности и разнообразия).
Четвертое и последнее из заявленных возражений касается неточного и мозаичного характера понятия «культура». Хотя со времен Тайлора и Боаса определение было немного сужено, оно по-прежнему выглядит очень пространным и расплывчатым. В СМИ и повседневных разговорах к «культуре» часто обращаются, чтобы объяснить сложные и конфликтные ситуации. Если родители бьют своих детей, можно пожать плечами, сказав «такова их культура»; если рыбаки в какой-нибудь деревне окропляют землю несколькими каплями рома перед тем, как выйти в море, они делают это из-за «своей культуры»; если какая-нибудь этническая группа слишком часто мелькает в криминальной статистике, сильно искушение объяснить это ссылкой на «их культуру»; наконец, если общественная организация проводит парад с музыкой Западной Африки и народными костюмами, телекомментаторы могут сказать, что участники таким образом «воспевают свою культуру». Можно добавить и многие другие примеры. Смысл – в том, что для понимания происходящего в мире нам требуется более точный и тонкий терминологический аппарат, чем может дать одиночное понятие «культура». Объяснять события, необдуманно используя термин «культура», слишком просто, это скорее создает иллюзию проникновения в суть, чем способствует реальному пониманию. Альтернатива заключается в использовании более узкоспециальных терминов вместо общих слов о культуре. Упоминающий о детском воспитании (первичной социализации) может так и сказать: «детское воспитание»; говорящий о народной религии может прямо называть ее, вместо того чтобы использовать всеобъемлющий термин «культура»; а тот, кто хочет всерьез разобраться с тем, как различается уровень преступности в разных слоях неоднородного населения, не должен думать, что термин «культура» даст подходящее объяснение.
И все-таки, несмотря на очевидный здравый смысл перечисленных возражений, есть веские причины попытаться спасти «культуру». Без сомнения, существуют значимые, систематические и поражающие воображение различия между отдельными людьми и между группами, и некоторые из этих различий – возможно, самые важные – вызваны тем, что люди выросли в социальных средах, отличающихся друг от друга на системном уровне. В начале этой главы кратко обсуждались языковые различия как инструмент социальной дезинтеграции, но есть и другие не менее значимые различия. Хотя проблемы вариативности, границ, политического злоупотребления, изменений и понятийной неточности необходимо осознавать, для антропологов было бы равносильно интеллектуальному самоубийству отказаться от понятия, говорящего нам о людях с разным опытом и мировоззрением, которые выросли в весьма различных условиях и теперь так или иначе живут в разных жизненных мирах, воспринимая мир очень несхожим образом. Значит, понятие «культура» нужно сохранить; в идеальном мире оно было бы надежно заперто в чулане и вынималось бы только в случае необходимости. В большинстве случаев, когда его используют сегодня – и внутри, и вне рамок антропологии, – никакой необходимости открывать чулан нет.
Перевод
Ключевая задача антропологии – и одна из наиболее сложных – состоит в переводе, и это относится не только к вербальному переводу с одного языка на другой, но и к не менее важному переводу невербальных действий. Очевидно, что перевод может быть делом нелегким. Даже перевод текстов, написанных на таких близкородственных языках, как английский и немецкий, иногда вызывает затруднения. Если же человек попадает в общество, радикально отличающееся от его собственного, и пытается на родном языке описать, что говорят и делают местные жители, ясно, что он сталкивается с множеством трудностей.
Хотя в процессе полевой работы антропологи совмещают участие в беседе и наблюдение за взаимодействием людей, обычная практика заключается в том, чтобы начать с изучения значений туземных терминов и понятий. Знание терминов важно не только само по себе, для понимания языка, но и потому, что они используются здесь для описания происходящего. Чтобы, к примеру, понять ритуал в азиатской деревне, недостаточно наблюдать действия участников, необходимо также уяснить значение и коннотации слов, которыми они пользуются для его описания. Это звучит банально, но на деле подавляющее число людей думают, что они поняли явление, когда «увидели его своими собственными глазами». Антропологи требуют большего и настаивают на том, что понимание явления возможно только тогда, когда мы способны понять и объяснить, что оно значит для местного населения.
Некоторые читатели, должно быть, уже обратили внимание на слово «туземный» (native). Оно кажется устаревшим, возможно даже, в нем видится оттенок снисходительности. Однако для современных антропологов оно не является ни устаревшим, ни выражающим снисхождение. Итальянцы – такие же «туземцы», как жители Океании.
Типичный туземный термин в норвежском языке fred og ro означает «мир и покой». В то же время в норвежском туземном словоупотреблении понятие fred og ro имеет определенные культурные коннотации, делающие прямой перевод недостаточным, чтобы покрыть все значение термина. Культурный перевод, таким образом, подразумевает объяснение полного значения туземных понятий с указанием области применения и особенностей их использования. Поэтому такой перевод не ограничивается отдельными понятиями, а показывает, как они связаны с другими понятиями и в конечном счете как все вместе они образуют непрерывное целое, т. е. мир данной культуры.
Иногда антропологи сталкиваются с понятиями (или событиями), которые кажутся непереводимыми. Например, считается, что некоторые народы не проводят различия между мыслями и эмоциями так, как это делается в европейских языках, а вместо этого используют одно слово, которое можно было бы перевести примерно как «мыслечувство». В таких случаях в своем описании антропологу следует использовать туземный термин без перевода. Этот случай напоминает нам, что мир делится на смысловые сегменты весьма различными способами. Даже два таких близких языка, как английский и уэльский, по-разному проводят различие между зеленым и голубым: некоторые оттенки воспринимаются в английском как голубой, а в уэльском как зеленый. Более того, такие «объективные», общие для всех людей вещи, как части тела, не определяются всеми народами одинаково. Аргентинский мясник разделывает тушу вдоль иных линий, нежели немецкий, и использует для описания видов мяса словарь, который только частично совпадает с немецким; сходным образом границы между частями человеческого тела не являются повсюду одними и теми же. Например, народ ибо в Нигерии использует одно наименование для обозначения всей ноги – от стопы до бедра.
Подобные переводческие задачи относительно просты и ясны. Гораздо сложнее перевести абстрактные термины, т. е. понятия, относящиеся к представлениям о духах, моральным ценностям, абстрактным системам классификации и т. д. В программной книге о религии нуэров, суданского скотоводческого народа, Э.Э. Эванс-Причард описал их верования и религиозные понятия в мельчайших деталях и приложил огромные усилия, чтобы изобразить их духовный мир, представления о жизни после смерти и ритуалы так, как они видятся самими нуэрами [Evans-Pritchard, 1956]. Хотя эта книга высоко оценена и входит в список обязательного чтения по антропологии религии, было высказано предположение, что на культурный перевод Эванс-Причарда могли повлиять его собственные убеждения, так как он был католиком. В частности, утверждалось, что созидающий дух нуэров, kwoth, описывается сходно с христианским Богом.
Любой культурный перевод неизбежно включает долю интерпретации и упрощения. Ни один нормальный читатель не смог бы уяснить смысл текста, состоящего исключительно из переведенных буквально, непосредственных цитат информантов. Поэтому неотъемлемыми составляющими культурного перевода являются сжатие и редактирование. Даже независимо от того, насколько выдающимися способностями к полевой работе, написанию текстов или аналитике обладает антрополог, текст в любом случае означает выбор и, следовательно, всегда в той или иной степени будет окрашен субъективным пониманием переводчика.
Другими словами, добиться «чистого» культурного перевода оказывается невозможно: текст всегда будет отражать профессиональные интересы антрополога. Вопросы, настоятельно требующие внимания антрополога в процессе исследования непохожих (или похожих) на него людей, не обязательно должны быть теми же, какие интересуют исследуемых. Антропологи так же используют свои абстрактные понятия (гендер, класс, этничность, иерархия и т. п.), чтобы организовать данные, и не всегда соответствующие понятия существуют в жизненных мирах информантов.
Единственным окончательным решением проблемы перевода под названием «угроза искажения» может быть разрешение информантам говорить непрерывно, что означает стать для них чем-то вроде стойки микрофона. Подобный эксперимент, результатом которого неизбежно стала бы серия длинных, неотредактированных и не снабженных пояснениями монологов, показал бы только, как важны антропологическая интерпретация, сжатие и редактирование. Такой текст был бы малопонятным и нечитаемым. Кроме того, перевод должен состоять не только в том, чтобы сделать высказывание ясным, но также в объяснении паттернов действий и принципов социальной организации.
Хотя ни один культурный перевод не является совершенным и абсолютно точным и в любом переводе присутствует субъективная составляющая, существуют критерии для различения хороших и плохих переводов. Поверхностные переводы часто можно распознать по отсутствию информации о контексте, что делает их неубедительными в глазах сведущего читателя. Неверные толкования и просто неудачный перевод нередко могут быть выявлены при соотнесении с информацией из других источников, например из трудов антропологов, которые работали в той же области. Кроме того, антропологу следует быть не слишком близким и не слишком далеким по отношению к людям, о которых он или она пишет. Чересчур высокая степень близости, как в случае, когда антрополог пишет о «своем собственном народе», может повлечь за собой слепоту к привычному, т. е. неспособность подметить сущностные черты общества, из-за того что наблюдателю многое кажется само собой разумеющимся. А слишком большая дистанция может означать, что антрополог оказывается неспособным в должной степени уловить точку зрения наблюдаемых. Искусство культурного перевода заключается в умении отдаляться и приближаться, балансировать между собственными представлениями и представлениями изучаемых людей, или, другими словами, в умении чуждое сделать знакомым, а привычное – незнакомым.
Сравнение
Большинство антропологов согласятся, что сравнение – важная часть их работы, однако существует много точек зрения на то, какие виды сравнения допустимы и (или) желательны. Прежде чем продолжить, мы должны определиться с целью сравнения. Она состоит не в ранжировании обществ или культур по «уровню их развития» либо моральным качествам. Сравнение – это средство выяснить значимость антропологических выводов о конкретном обществе через выявление его сходств и различий с другими обществами, а также развить (или покритиковать) теоретические обобщения.
В обыденной речи мы иногда говорим, что нельзя сравнивать божий дар с яичницей. Это замечание может быть вполне уместным, если при этом подразумевается, что некоторые вещи несравнимы, потому что они качественно разные, например, банка оливок и томик стихов. Если же подразумевается, что несравнимы просто очень различающиеся явления, как, например, разделение труда в Океании и небольшом американском городке, то многие антропологи с этим замечанием не согласились бы. Цель сравнения состоит в осмыслении различий так же, как и сходств, и пока сходств достаточно для детальных сравнений, эта работа стоит того, чтобы быть проделанной.
Итак, что же делают антропологи, когда проводят сравнения? В первую очередь, надо уяснить, что сравнения встречаются в антропологических текстах постоянно, поэтому необходимо указать некоторые их отличительные признаки. Во-первых, перевод сам по себе является формой сравнения: посредством перевода мы подспудно сравниваем язык туземцев, его понятия и т. д. с нашими собственными.
Во-вторых (теперь речь идет о целенаправленном переводе), антропологи сравнивают общества или другие объекты исследования через установление противоположностей и сходств между ними. Эванс-Причард однажды сказал, что исследование колдовства у азанде в Центральной Африке облегчило ему понимание сталинизма в Советском Союзе. В обоих обществах страх быть обвиненным в нарушении расплывчато определенных норм заставлял многих людей рабски им следовать Можно привести более привычные сравнения между индийскими и западноевропейскими представлениями о личности, кратко описанными выше, или между браками по договоренности и браками по любви – это сравнение часто встречается в публицистике и исследованиях, касающихся азиатских иммигрантов в Западной Европе. Авторы подобных сравнений стремятся пролить свет не только на изучаемые институты, но и на более общие особенности исследуемых обществ.
В-третьих, сравнение используется для того, чтобы установить возможность существования культурных универсалий. Если, к примеру, обнаруживается, что у всех групп людей есть понятия для обозначения красного, черного и белого цветов (и это, кажется, уже доказано), то следует допустить, что способность различать эти цвета – врожденная черта человека как вида. Сравнительные исследования также показали, что все народы имеют представления и нормы, касающиеся наследования, гендерных ролей, запрета на инцест и многих других социальных явлений. Проблема с большинством таких универсалий состоит в том, что при более тщательном исследовании почти всегда становится очевидно: подобные представления, будучи перенесенными на местные реалии, относятся к очень разным явлениям – и возникает вопрос, действительно ли это универсалия, или же обнаруженные сходства созданы проводящим сравнение исследователем, который навязывает их явлениям, по сути весьма различным.
Сравнение используется не только при попытках – часто не бесспорных – обнаружить универсалии, но также при попытках опровергнуть заявления об их существовании. Примером, который далее будет рассмотрен подробнее, является дискуссия об агрессивности. Многие специалисты, особенно работающие в русле эволюционистского, биологизаторского подхода, считают агрессивность врожденной универсалией, особенно ярко проявляющейся у мужчин. А многие антропологи, напротив, утверждают, часто со ссылкой на собственные этнографические данные, что существуют народы, которые не только не имеют представления об агрессивности, но и не практикуют ничего, что могло бы быть описано как ее проявление. Возразить им можно следующее: агрессивность существует везде, но она может быть выражена различными способами, так что просто не распознается исследователем, как в случае песенных дуэлей среди инуитов (эскимосов).
Прийти в этом споре к окончательному консенсусу невозможно по двум причинам. Поскольку необходимым условием сравнения является перевод, а культурный перевод всегда несет в себе элемент неопределенности, невозможно строго и неопровержимо доказать, что сравнивается именно то, что постулируется как сравниваемое. Кроме того, при сравнении всегда есть опасность впасть в крайность деконтекстуализации, когда отдельные черты сравниваются без должного внимания к широкому контексту, а это может привести к недостоверным результатам. В частности, можно справедливо заметить: хотя доказано, что все народы имеют представление о белом цвете, более значимо было бы исследовать кросскультурные вариации в локальных интерпретациях белого цвета, нежели просто установить, что категория белизны встречается повсеместно. Как известно, белый является цветом траура в Китае, что роднит его, по крайней мере в этом отношении, со значением черного цвета в Европе.
В-четвертых, о сравнении иногда говорят как о «квазиэксперименте» в антропологии. Для лабораторных наук эксперимент – самый важный источник нового знания. Эксперимент означает ввод контролируемых изменений в систему, где ученому известны все значимые переменные, с фиксацией последствий этих изменений. Если коллектив естествоиспытателей хочет изучить влияние гормона, они набирают две группы крыс со схожими основными параметрами. Группе А дают гормон, а группа В (контрольная группа) либо не получает ничего, либо получает не оказывающее влияния плацебо. Если крысы из группы А в среднем растут заметно быстрее, чем крысы из группы В, логично предположить, что рост вызывается гормоном. Эксперимент может также быть проведен на единственной группе, за которой наблюдают в меняющихся обстоятельствах на протяжении некоторого времени. Для обеспечения надежности эксперимента необходимо, чтобы все переменные, кроме одной, изучаемой, сохраняли постоянные значения, т. е. ученый допускает вариации значений только для тех переменных, влияние которых должно быть измерено.
В антропологическом исследовании невозможно сделать отдельные переменные постоянными. Если бы кто-то поместил группу туземцев в искусственные, контролируемые условия, то получившееся взаимодействие потеряло бы изрядную часть того контекста, который обеспечивает его аутентичность, и результат такого эксперимента был бы бесполезным. Потому наиболее приближенным к методологическому идеалу эксперимента средством для антрополога оказывается сравнение. Так, можно сопоставить два или несколько обществ, во многом схожих, но имеющих одно или несколько существенных различий. Благодаря этому мы получим возможность объяснить существующие различия. В известном с 1950-х годов сравнении некоторых центрально-африканских обществ, имевших много общего, Зигфрид Надель предположил, что существует связь между системой родства, моделью расселения и ролью колдовства [Nadel, 1951]. В случаях, когда система родства была патрилинейной, а модель расселения – вирилокальной (т. е. жена переезжала жить к мужу), обвинения в колдовстве были более распространенными и направленными на женщин, которые пришли из других деревень, чем в обществах, где модель расселения основывалась на иных принципах.
Холизм и контекст
Термин «холизм» может ассоциироваться с мистицизмом и аморфной религиозностью. Многие религии, особенно современные синкретические, вроде нью-эйджа, предлагают холистическое понимание мира, холистическое лечение и т. п. В антропологии этот термин используется иначе и обозначает способ описания того, как отдельные явления связаны с другими явлениями и институтами в единое целое. В классической функционалистской антропологии (как у Малиновского) считается, что общества хорошо интегрированы, как пазлы, где все кусочки соответствуют друг другу и ни один не завалился за диван, а культура – содержащая смыслы символическая суперструктура – идеально соответствует социальной организации. От такого ультра-функционалистского взгляда уже давно отказались. Еще в 1954 г. Эдмунд Лич показал в своем исследовании религиозной и политической жизни у качинов Верхней Бирмы, что общества вовсе не пребывают в состоянии устойчивого равновесия [Leach, 1954]. Они неустойчивы, они меняются, и у них существует несколько конкурирующих версий мифов о своем происхождении, причем некоторые из них подстрекают местных жителей к бунту. Еще более радикальная критика идеи о том, что разные части, или институты, общества хорошо прилажены друг к другу, возникла в 1960-е годы, с появлением трансакционализма Фредрика Барта – модели анализа, которая в центр ставит действующего человека и не считает социальную интеграцию необходимым результатом взаимодействия [Barth, 1966].
Холизм, однако, необязательно означает, что общества или культуры спаяны совершенно – функционально или логически. Он также может отражать философский подход, допускающий, что одни явления связаны с другими и образуют с ними нечто вроде самостоятельной целостности, держащейся на взаимных связях и обоюдном влиянии их различных составных элементов друг на друга. При этом не подразумевается, что такая целостность должна иметь устойчивый характер и охватывать все общество или группу населения. Приведем пару примеров, чтобы показать, что термин «холизм» может употребляться и в этом смысле, более умеренно и гибко.
Культурная категория kastom в меланезийском пиджине относится к традиции, ценностям, способам поведения и результатам творческой деятельности человека, которые местное население воспринимает как локальные по своему происхождению. В XX в. Меланезийские острова, тянущиеся от Новой Гвинеи до Фиджи, были вовлечены в мировую экономику: они стали управляться модерными государственными структурами, и населению пришлось иметь дело с масс-медиа, школами и монетарной экономикой. Упомянутые изменения способствовали распространению политик идентичности (identity politics) среди многих меланезийских народов, осознавших потребность сохранить традиционные культурные формы, чтобы избежать потери личной и коллективной автономии. Термин kastom используется для обозначения социальных фактов, которые имеют иное происхождение и этические основания, нежели модерные. Как сказал один меланезиец антропологу (по утверждению Маршалла Салинза), «если бы у нас не было kastom, мы были бы совсем как белые люди». Это понятие относится к широкому кругу идей и образов жизни, связанных с модернизацией неоднозначным образом, оно сообщает о сопротивлении привнесенному, самосознании и идентичности, а также о стойкой жизнеспособности традиционных культурных форм в ситуациях быстрых перемен. Хотя kastom кажется антимодерным, он является парадоксальным, контркультурным продуктом модерности, поскольку укладывается в ее местный диалект. «Грамматика» kastom напоминает традиционализм.
Описание, показывающее, как kastom встраивается в жизнь общества и связывается с различными ее сторонами, является холистическим. Оно не подразумевает, что эти общества особенно хорошо интегрированы или что они необычайно стабильны, – напротив, меланезийские общества могут быть довольно фрагментированными и быстро развивающимися. Оно указывает на то, что отдельные явления могут быть поняты во всей полноте только через анализ их внутренних связей с другими явлениями. Использование головного платка (хиджаба) женщинами-мусульманками в Западной Европе не может быть понято до тех пор, пока исследователь не рассмотрит его в контексте местных рынков труда и средств массовой информации, а также постколониальных политик идентичности в негосподствующей части мира.
Описывая норвежские культурные формы, Эдуардо Арчетти упоминает, что когда в 1970-х годах он, сравнительно недавно прибывший в страну мигрант, хотел угостить коллегу чашкой кофе в университетской столовой, тот отдал ему деньги, как только он с кофе вернулся от кассы. Иными словами, коллега хотел уплатить свой долг немедленно [Archetti, 1984].
Взятая как изолированное событие, эта сцена представляет собой чистый анекдот, и, хотя аборигены интуитивно догадались бы о причине смущения Арчетти, она мало что дает для понимания норвежской культуры и общества не принадлежащим к нему людям. Но когда Арчетти рассматривает ее в более широком контексте норвежской истории и идеологии, она может быть интерпретирована как проявление главной черты норвежской социальной жизни. Немедленный возврат долгов известен в антропологии как сбалансированная реципрокность, а тенденция поступать так в повседневной жизни у норвежцев является результатом стремления избежать неопределенных и длительных долгов благодарности по отношению к людям, которых они не считают достаточно близкими. Логика сбалансированной реципрокности может быть прослежена в ситуациях разных типов и связана как с историческими обстоятельствами (например, с тем, что большинство норвежских фермеров были независимыми мелкими земельными собственниками, поскольку феодализм здесь был слабо развит), так и с соответствующими протестантскими ценностями, в частности с бережливостью и равенством. Арчетти связывает немедленный «возврат дара» с такими ценностями, как независимость и самодостаточность. Описание сбалансированной реципрокности, такой характерной для норвежской повседневности, стало холистическим, когда позволило выразить и вскрыть большие кластеры значений и норм (идеологии) через маленькие, кажущиеся незначительными события.
Еще одним примером может быть брак мужчины с дочерью брата отца в том виде, какой практикуется в Северной Африке и на Ближнем Востоке. С западноевропейской точки зрения этот обычай может выглядеть странным, граничащим с инцестом и нарушающим право человека свободно выбирать своего супруга. Холистическое же описание этой практики показывает, что она осмысленна и рациональна внутри конкретного социального мира. Обсуждаемые общества являются патрилинейными: когда мужчина умирает, его имущество – земля и (или) стада – делится между детьми. Брачный союз между мужчиной и дочерью брата его отца, следовательно, означает попытку предотвратить разделение семейного имущества. Более того, в таких обществах связь между братьями прочна и политически значима, а это говорит о том, что дальнейшее усиление их родства служит подтверждением важных социальных моделей. Родственная группа консолидируется, а возможные конфликты из-за брака с представителем другой родственной группы не возникают. Между прочим, нет такого общества, где брак с дочерью брата отца был бы запрещен, а в обществах, о которых идет речь, он считается хорошим решением, если может быть осуществим.
Холизм в антропологии, таким образом, подразумевает выяснение внутренних связей в системе взаимодействия и коммуникации. Само слово отчасти вышло из моды в последнее годы, особенно по той причине, что многие антропологи теперь полагают, что изучают фрагментированные миры, которые интегрируются только частично. Тем не менее приведенные выше примеры свидетельствуют о том, что холизм сегодня имеет дело скорее с контекстуализацией, нежели обоснованием существования тесно связанных и стабильных сущностей. На самом деле ключевым понятием в аналитической методологии антропологии является, пожалуй, контекст. Оно означает, что каждое явление должно быть рассмотрено с точки зрения его динамических отношений с другими явлениями. Ни одна форма верования, ни одна технология, брачная система или экономическая практика и т. п. не имеет никакого значения, пока она не понята в более широком контексте. Если антрополог пытается разобраться в исламе, он не будет ограничиваться изучением Корана, а будет исследовать также жизненные миры мусульман, т. е. их мир таким, каким он видится изнутри. Если антрополог намерен изучать Интернет, он, по-видимому, будет проводить исследование и онлайн, и офлайн. Офлайн-исследование необходимо, чтобы узнать о жизни интернет-пользователей вне Интернета, что, в свою очередь, поможет определить смысл того, что они делают онлайн. Методологическое требование контекстуализации является фундаментальным для всякого антропологического исследования, но, как показывают приведенные выше примеры, каждое явление имеет несколько возможных контекстов. Выбор соответствующих контекстов зависит от приоритетов исследователя.
Рекомендуемая литература
Leach E. Social Anthropology. Glasgow: Fontana, 1982. Delaney C. Investigating Culture: An Experiential Introduction to An thro pology. Oxford: Blackwell, 2004.
Глава 3. Полевая работа
Производство антропологического знания включает, по крайней мере, два элемента: полевую работу и анализ. Возможно, стоит добавить и третий, а именно описание: сначала с помощью различных полевых методов надо собрать эмпирический материал, затем описать то, что удалось обнаружить, и, наконец, проанализировать найденное. Многие, включая автора этой книги, скептически относятся к разделению описания и анализа, потому что (антропологический) анализ неизбежно начинается с (этнографического) описания. Ни одно исчерпывающее, взвешенное описание не появляется из ничего. Само разграничение поля исследования – социальное, тематическое, учитывающее используемые понятия – с необходимостью подразумевает, что реальность «там» представлена избирательно, в соответствии с теоретическими пристрастиями исследователя. Невозможно описать все или уделить равное внимание всему, что удалось пронаблюдать. Предположим, например, что бесспорным является следующий факт: в обществе Х только мужчины могут достичь политической власти. Никто даже не слышал о женщине, занявшей там формальную политическую позицию. В то же время только мужчины из особых, аристократических кланов имеют право конкурировать за эти позиции. Об этом обществе опубликованы две академические статьи. В одной описывается патриархальная система, в другой – феодальная. Обе справедливы, но они проливают свет на разные стороны общества.
Карта всегда упрощена по сравнению с территорией. Когда карта (описание и анализ) составлена в общих чертах, ее автор должен решить, будет ли она политической или географической, какой масштаб использовать, какие особенности должны быть отражены (реки, горы, океанские глубины или туристические достопримечательности) и как она должна быть разграничена (например, по провинциям, странам или континентам). Антропологи сталкиваются с необходимостью принимать аналогичные решения. В этой главе на примерах показывается, как выбор, сделанный антропологами на разных стадиях исследования, приводил к различным результатам. Так же как и в сочинениях историков, в антропологических текстах объективная составляющая всегда сплавляется в единое целое с составляющей творческой. Только исследователь – и его или ее критики, дающие работе экспертную оценку, – при дают конкретную форму избранной части реальности, и в этом отношении производство антропологических текстов – деятельность творческая.
Главным видом деятельности в рамках антропологического исследовательского подхода является работа в поле. Именно благодаря ей исследователь получает большую часть своих первичных данных. Тем не менее перед погружением в полевую работу он должен иметь некоторые представления о решаемых задачах. На прозаическом, практическом уровне обычно требуется написать план проекта, чтобы получить необходимые разрешения и финансирование. Такой план, как правило, содержит исследовательские гипотезы, т. е. предположения автора о ключевых вопросах, которые будут изучаться в поле. Кроме того, он должен включать эмпирическое разграничение или концептуальные рамки планируемой работы в поле. Невозможно изучать все, и с профессиональной точки зрения неинтересно путешествовать куда-то только за тем, чтобы узнать, «как они там живут». Исследователю со склонностью к подобному освещению темы можно посоветовать написать книгу о путешествии, вместо того чтобы заниматься антропологией.
Когда я ехал в свое первое поле на Маврикий в начале 1986 г., я прочел уже многое из того, что было написано об этом полиэтничном островном государстве за последние 200 лет. Многие из тех, кто планируют полевую работу сегодня, находятся в менее выигрышной ситуации: перед поездкой в поле они должны ограничивать себя более жестко. Исследователь, намеревающийся изучать, скажем, экономическое положение крестьян в мексиканской провинции, едва ли сможет прочесть и крупицу всего того, что было написано о Мексике до него, а возможно, ему не удастся ознакомиться даже с наиболее выдающимися текстами о мексиканских крестьянах. Таким образом, исследователь должен выбирать литературу, опираясь на предполагаемое соответствие теме. Исторические исследования и архивные источники иногда могут пригодиться так же, как и новейшие антропологические изыскания.
В дополнение к этому необходимо читать соответствующую литературу о других обществах, чтобы углубить свои знания и в ряде случаев подготовиться к сравнению. В моем случае я должен был углубиться в чтение литературы об обществах, образованных колониальными державами и основанных на плантационном хозяйстве, и действительно, работы об аналогичных обществах на Карибах и Фиджи оказались особенно полезными. Для исследователя, планирующего полевую работу в Мексике, могут оказаться нужными сочинения о жителях других частей Латинской Америки, но также может стать плодотворным знакомство с литературой, посвященной крестьянам Африки или Восточной Европы.
Наконец, необходима теоретическая подготовка для работы в поле. Я, например, сосредоточился на социальной теории, предметом которой была связь между действующей личностью и социальной структурой, поскольку меня особенно интересовало отношение между давлением системы и agency (способностью индивидов к независимым действиям и принятию свободного выбора) у деревенских жителей африканского происхождения (называемых на Маврикии креолами). Моя основная гипотеза была такова: (предположительно) важный для креолов дух свободного выбора на деле парадоксальным образом приводил к необходимости серьезного структурного принуждения, так как именно дух свободы препятствовал эффективной коллективной организации креолов посредством формальных общественных объединений и групп интересов. Для исследователя Мексики значимым источником стала бы аналитическая литература о крестьянских обществах и их зависимости от поглощающей капиталистической экономики, а также более общая теоретическая литература о культурных аспектах разных экономик.
Итак, выполнив эти приготовления, исследователь уезжает в поле, причем в его голове полно вопросов, гипотез и фактов, но почти нет ясных представлений о том, что его ждет в поле. Нередко антропологи перестают следовать плану, намеченному в проекте исследования, но неверно утверждать, что это всегда так. Динамика работы в поле такова, что первоначальные исследовательские планы имеют свойство меняться в большей или меньшей степени. Существует непрерывное возвратно-поступательное движение от полевых данных и впечатлений к исследовательским гипотезам и допущениям. Поэтому исследователю, который еще до отъезда ясно представляет себе поле, предлагаемые им проблемы, и фактически находит то, что ожидал, следовало остаться дома. В моем случае я быстро понял, что в маврикийской повседневной жизни есть пара очень важных сюжетов, которыми невозможно пренебречь, – это этничность и социальные изменения. Вскоре оказалось, что очень многие события на Маврикии интерпретировались с этнической точки зрения: если, скажем, росла цена на электричество, то в креольской деревне, где я работал, это объясняли тем, что обладающие политической властью индусы не заботятся о бедных селянах-креолах; если деревенского подростка не принимали в выбранную им среднюю школу, это объясняли тем, что креолам намеренно не дают развиваться, и т. п. Что касается социальных изменений, то невозможно было игнорировать превращение Маврикия в индустриальное и туристическое место: шел двойной процесс экономических изменений, которые должны были иметь последствия для моих информантов, кем бы те ни являлись. В конце концов я написал диссертацию, которая значительно отличалась от той, что планировалась: вместо этнографии креолов получилось исследование этнических взаимоотношений и полиэтничной нации в условиях социальных перемен.
Что такое эмпирический материал?
Работа в поле может осуществляться множеством разных способов. Говорят, что антропологи забрасывают свои сети далеко и широко, работая в поле скорее вширь, чем вглубь, и собирая все нити вместе только на этапе преобразования своих полевых записей в статьи и диссертации. Подобные утверждения справедливы лишь отчасти. Отправляясь в поле без четко поставленных задач (или гипотез) и плана, исследователи рискуют вернуться домой с разрозненным и слишком обширным материалом, который едва ли сгодится на что-нибудь, кроме путевых заметок и развлекательных историй. Цель работы в поле не в том, чтобы поговорить с наибольшим числом людей или собрать информацию по максимальному количеству тем; цель заключается в том, чтобы ограничить исследование настолько, насколько нужно для полного освоения узкой эмпирической области. Вместе с тем, наверное, правильно, что этнографы записывают в полевой дневник или на диктофон почти все, что видят и слышат в поле, основываясь на совершенно здравом допущении, что невозможно заранее предугадать ценность того или иного наблюдения.
Нередко ценность сделанных наблюдений становится очевидной антропологу, только когда он сидит с толстыми тетрадями своих записей, пытаясь выявить или проверить модели, соответствия и взаимосвязи в своем, часто расползающемся, материале. У меня были студенты, которые вернулись из поля с внушительными материалами, основанными на структурированных интервью с более чем 100 информантами, а по возвращении вдруг поняли, что действительно важные догадки и ценные наблюдения были сделаны ими во время неформальных встреч или в незапланированных ситуациях. Поскольку антропологи не проводят эксперименты и не пытаются верифицировать свое исследование другими способами, можно сказать, что успех их работы зависит от счастливого случая. Но так как их метод требует необычайно много времени, удачные совпадения в большинстве случаев рано или поздно происходят. Часто все встает на свои места, когда антрополог меньше всего ожидает этого.
Самый важный метод полевой работы принято, вслед за Малиновским, называть включенным наблюдением. Этот не совсем ясный термин может выглядеть как иносказательное разрешение не иметь метода вообще. Тем не менее за ним скрывается целый ряд четких стратегий сбора данных – от структурированных интервью до долгих периодов «зависания» в одном и том же месте. Главная цель включенного наблюдения состоит в том, чтобы видеть информантов в повседневных ситуациях. Вместо того чтобы помещать людей в искусственные или «экспериментальные» условия, антрополог наблюдает их и говорит с ними в привычной для них обстановке. Вместо интервьюирования по опроснику с краткими ответами на конкретные вопросы антропологи ведут с информантами долгие беседы, частично переходя на их язык, чтобы выведать их взгляд на изучаемые проблемы и их мысли о собственной жизни. Большинство антропологов используют и другие методы: выбор методологии диктуется поставленными задачами и возможностями, предоставляемыми полем. Если цель антрополога заключается в понимании, скажем, рекреационного использования коттеджей в скандинавских обществах, ему понадобятся статистика и исторический материал о распространении коттеджей, так же как и современные печатные издания, предназначенные домовладельцам. Если предметом исследования являются социальные последствия СПИДа в южноафриканской общине, антропологу, кроме понимания локальных процессов, потребуется информация о профилактических мерах, принимаемых государственными структурами здравоохранения, о работе национальных неправительственных организаций и т. д.; а если проект касается политической роли ислама в индонезийской общине, может понадобиться узнать что-нибудь и о государственной политической культуре в Индонезии, и о глобальном исламском движении, и о политическом значении панарабизма, по крайней мере со времени нефтяного кризиса 1973 г.
В классической социальной антропологии примерно с 1920 по 1970 г. большинство специалистов проводили полевую работу в небольших общинах, часто в деревнях. Работа в поле обычно длилась от одного до двух лет. В идеальном случае антрополог жил в деревне, преимущественно устраиваясь в доме какой-нибудь семьи (или, как Малиновский, «поставив свою палатку в деревне») и быстро обрастая широкой сетью знакомств просто благодаря пребыванию там. Живя в деревне, невозможно не познакомиться со всеми, хочешь ты этого или нет. Антропологи сопровождали своих информантов в поле или на рыбную ловлю, на городской рынок, на религиозные церемонии, похороны и другие обряды перехода, проводили с ними вечера, обедали, овладевали языком настолько, что иногда даже понимали их шутки, и говорили с информантами обо всем на свете. Они делали записи и фотографии так часто, как было возможно. После окончания работы в поле антропологи владели огромным объемом данных, и даже если главный интерес состоял в изучении религии и ритуалов, считалось необходимым собрать также материал об экономике и родстве, поскольку тесная взаимосвязь всех институтов общества оставалась фундаментальным допущением классической антропологии.
И даже тогда было много исключений, не вписывающихся в эту несколько идеализированную картину. Многие антропологи (особенно в рамках французской традиции) нанимали помощников из местного населения, многие работали с переводчиками и предпочитали жить чуть более комфортно, чем позволяли деревенские условия. Тем не менее полевая работа в деревне давала и дает уникальную возможность глубже узнать сообщество и его культуру. Она позволяет антропологу свести знакомство с большим числом людей и основательно разобраться в специфике местных условий. Деревенская жизнь, как правило, однообразна, а кроме того, методологически неудовлетворительно принять участие, например, в церемонии похорон лишь однажды. Для всех, кого знает антрополог, эти конкретные похороны могут оказаться нетипичными.
Позже, т. е. приблизительно после 1970 г., нормой стали другие формы полевой работы (они существовали всегда, но прежде занимали маргинальное положение). Теперь стало скорее правилом, чем исключением, когда антропологи работают в сложных обществах, где поставленные задачи могут требовать полевой работы в городе или в нескольких местах и где не всегда можно поддерживать отношения с информантами долгое время и (или) общаться в течение целого дня. В современном обществе невозможно просто пойти вместе с кем-то работу, и далеко не каждый охотно пригласит антрополога к себе вечером посмотреть телевизор. Некоторые мои студенты в последние годы изучают интернет-пользователей, и их контакты с информантами ограничиваются преимущественно общением через Интернет или встречами в кафе. Естественно, они задают вопросы о работе, семейной жизни и отдыхе, но их возможность участия в этих сферах ограниченна. Антропологи, проводящие исследования среди мигрантских меньшинств в полиэтничных обществах, часто делают полевую работу в городах, где живут большинство мигрантов, и для входа в поле они часто используют организации, религиозные центры, школы и кафе. Число антропологов, которые никогда не были дома у своих информантов, увеличивается.
Цель этнографического исследования по-прежнему заключается в понимании локальных практик и представлений как частей целостного контекста, но масштабность и сложность современных обществ создают новые методологические проблемы. В сложных обществах антропологи меньше зависят от включенного наблюдения, чем в небольших общинах. Они неизбежно имеют дело, хотя и выборочно, с художественной литературой, СМИ, статистикой и историческими исследованиями, пытаясь таким образом компенсировать отсутствие непрерывного контакта с информантами. Исследователь сталкивается с постоянным риском, что информанты предпочтут пойти домой и побыть в одиночестве, или исчезнут посередине полевого исследования, или не придут на встречу, – и нет никакой уверенности, что антрополог получит доступ к их социальным сетям.
Главная проблема полевой работы в сложных обществах состоит в предотвращении фрагментации и деконтекстуализации материала. Фрагментация означает набор разрозненных, слабо связанных друг с другом данных; деконтекстуализированные данные представляют собой обрывки знания, которым недостает информации, необходимой для их увязывания с более общей перспективой. Для антрополога, решившего, к примеру, изучать национальную и этническую идентичность в полиэтничном Тринидаде, важно узнать, что садовник, работающий на муниципальные власти в маленьком городке, утверждает: он не станет возражать против брака своей дочери с мужчиной из другой этнической группы. Однако такая информация будет бесполезной, если у читателя нет других данных об этом человеке – о его возрасте, этнической принадлежности и прошлом его семьи, месте проживания, религиозных верованиях и практиках, а также (при наличии) о значимых индивидуальных идиосинкразиях (например, необычных политических симпатиях) или нетипичном личном опыте (вроде пребывания за границей), которые отличают его от большинства тринидадцев.
Независимо от того, работает ли антрополог в небольшом обществе или мегаполисе, этнографический метод требует контекстуализации и холистического подхода. Каждое значимое явление должно быть понято во всей полноте контекста, в котором оно существует, а исследователь должен указать на его связи с другими явлениями. Антропологическое исследование не является ни особенно капиталоемким, ни трудоемким. Это исследование недорогое, оно редко требует оборудования более сложного, чем собственно исследователь, поскольку, по мнению большинства социальных антропологов, человек – наиболее точный инструмент для изучения других людей. Нельзя сказать, что подобные исследования очень трудозатратны, хотя они могут быть довольно сложными, особенно на личностном уровне. Но все-таки большую часть времени в поле типичный этнограф просто разговаривает с людьми или ждет, пока появится подходящий информант.
Вместе с тем антропологическое исследование характеризуется высокой временной затратностью. Работа в поле, как правило, складывается из многократных попыток и ошибок, ожидания, непонимания, фрустрации и скуки, не говоря уже о том, что антрополог должен обязательно изучить вопрос несколько раз, чтобы удостовериться в предельной точности своих выводов. В антропологическом исследовании принято проводить различие между наблюдениями и вербальными данными, т. е. между тем, что люди делают, и тем, что они говорят. Антропологи не принимают утверждения людей на веру, они хотят увидеть, что те действительно делают. И это связано не с представлением о том, что люди в основной м ассе – отъявленные лжецы, а с тем, что утверждения и действия предоставляют качественно разные типы материала. Если спросить информанта, что тот делает в тех или иных обстоятельствах, информант даст какой-то ответ, но затем антрополог может обнаружить, что на самом-то деле он делает нечто совершенно иное. Бывает и так, что исследователь может понять, о чем говорит информант, только после того, как понаблюдает за его действиями.
Значение данных наблюдения едва ли можно переоценить. Слишком многие специалисты в области социальных наук полагают, что вербальная коммуникация посредством интервью или анкетного опроса обеспечивает короткий путь к пониманию жизненных миров людей. Однако не всегда возможно найти место для своего мнения на шкале, скажем, от «полностью согласен» до «полностью несогласен». Я, например, хотя и получил самое передовое образование в области социальных наук, всякий раз, когда мне звонит опросчик и спрашивает, где я последний раз видел какую-нибудь рекламу или как оцениваю будущее монархии по шкале от 1 до 5, обычно затрудняюсь с ответом. Суждения людей по сложным вопросам (например, о количестве мигрантов, допустимом в родной стране опрашиваемых) редко можно выразить одним словом (предлагаемые обычно категории – «больше чем», «меньше чем» и «так же как сейчас»). Как всем известно, кроме, может быть, некоторых специалистов в области социальных наук, ответы на подобные вопросы зависят от множества условий, например, недавних медиа-историй, связанных с проблемами меньшинств (что мелькает в заголовках в последнее время: преступность среди мигрантов или этническая дискриминация на рынке труда?), – это существенно влияет на то, какие будут даны ответы, но еще важнее – сам контекст опроса. Есть веские причины предполагать, что немногие жители экономически развитых стран хотят наплыва охотников за социальным пособием из более бедных стран; большинство, по всей вероятности, более благосклонно отнесутся к предоставлению убежища лицам, спасающимся от преследования властей авторитарных государств, а если опрашиваемым сказать, что увеличение числа мигрантов необходимо для поддержания социального благополучия, то еще большая часть населения, скорее всего, одобрит высокий уровень иммиграции. Кроме того, для многих на Западе имеет значение, откуда прибыли мигранты: в западных странах одни испытывают растущую антипатию к мусульманам, другие недолюбливают африканцев и прочих чернокожих, а третьи негативно воспринимают определенные группы выходцев из других европейских стран.
Вместо анкетного опроса эту проблему можно изучать при помощи серии глубинных интервью. Число информантов, естественно, сократится, зато материал будет более богатым и нюансированным. Но и этот метод имеет свои ограничения – и не только потому, что респонденты могут льстить исследователю, давая ответы, которые, по их представлениям, тот бы одобрил, но также потому, что на многие вопросы просто нет толковых вербальных ответов. Многое в культуре выражено неявно и не словесно. Вполне возможно, что некоторые из тех, кто заявлял о своем положительном отношении к мигрантам, не сядут рядом с ними в автобусе, а в ситуации приема на работу не сделают выбор в пользу кандидатов с «иностранными именами». Они могут не вполне осознавать свои поступки, и задача исследования в том и состоит, чтобы обнаруживать подобное расхождение между словами и действиями.
Несколько лет назад одной фирме, занимающейся проведением опросов, заказали исследование того, как норвежцы относятся к главной вечерней новостной программе на ТВ. Интервьюеры обзвонили респондентов из репрезентативной выборки и спросили, смотрели ли они программу сегодня вечером. Большинство ответили, что смотрели. Следующий вопрос был таков: могут ли они назвать по крайней мере один из новостных сюжетов программы, которую только что видели? Большая часть респондентов ответить не смогла.
Результат интересен, но неясно, о чем он свидетельствует. Можно предложить по меньшей мере три альтернативные интерпретации этих данных. Во-первых, возможно, что многие респонденты солгали. Они не видели программу вечерних новостей, но хотели произвести хорошее впечатление на приятного собеседника. Во-вторых, можно допустить, что многие верили, что видели новостную программу, – потому что они обычно смотрят ее или думают, что обычно смотрят. В-третьих (и, пожалуй, это самая интересная интерпретация), возможно, они действительно видели программу, но функционирует она не так, как полагают ее производители. В таком случае может быть, что эта и аналогичные новостные программы прежде всего дают не возможность следить за текущими событиями, а рамку для ежедневного ритуала, который обеспечивает чувство предсказуемости и безопасности и создает предлог отдохнуть полчаса с чашечкой кофе. Дело в том, что без знания дополнительного контекста, оставшегося недоступным в результате опроса, понять, какая из перечисленных интерпретаций самая точная, невозможно. Чтобы предложить обоснованную интерпретацию, исследователю требуется хотя бы какое-то знакомство с жизненными мирами респондентов.
Иногда распознать несоответствия между словами и поведением бывает легко. Можно, к примеру, представить, что анкетный опрос о медиа-привычках людей покажет, что только небольшая группа американцев регулярно читают таблоиды вроде «The National Enquirer»; хотя их тиражи указывают на гораздо большее число читателей. Зачастую задача намного труднее. У нас, людей, избирательная память: мы забываем, вытесняем и приспосабливаем наши воспоминания к обстоятельствам. И обращаясь к памяти как источнику, мы, как правило, описываем людей не совсем такими, каковы они в реальности.
Давайте представим, что некий антрополог собирается исследовать роль этнической идентичности у аймара, одной из самых больших боливийских этнических групп, в Ла-Пасе. Как всегда в антропологическом исследовании, возможны несколько методологических подходов. Антрополог может раздать 1000 анкет (предполагая, что большинство потенциальных респондентов грамотны, а это маловероятно) или – при наличии времени и средств для найма ассистентов – провести формализованные интервью с тысячей аймара (со стандартизированными вопросами и несколькими вариантами ответа). Кроме того, антрополог может обратиться в организации аймара, которые представляют интересы группы и стараются укрепить их культурную идентичность и положение в обществе. А может сосредоточиться на ограниченном числе информантов, например соседской общине или полдюжине расширенных семей, следуя за ними повсюду по мере сил и возможности.
Какой подход лучше? По всей вероятности, наиболее плодотворным было бы сочетание всех трех. Опросник мог бы дать общее представление, хотя бы и поверхностное, которое позволило бы исследователю сделать предварительные наметки относительно гендера, возраста, образования и других индикаторов социальной принадлежности. Организации могли бы продемонстрировать политическое значение идентичности аймара в масштабе боливийского общества и показать, какие перемены произошли в недавнем прошлом. Наконец, личные контакты дали бы неоценимые сведения о месте идентичности аймара в повседневной жизни – о том, например, через этнические или надэтнические сети распределяются такие ценные ресурсы, как работа и покровительство, бывает ли классовая идентичность в каких-то случаях важнее этнической, включены ли в эти сети аймара, не являющиеся родственниками и живущие в других частях страны, и т. д. Правда в том, что все эти методы имеют свои ограничения. Хороший антрополог должен был бы дополнить их еще несколькими: посетить массовые праздники и вечеринки, поучаствовать в религиозных церемониях, послушать передачи аймара на радио и съездить с некоторыми информантами в деревню, на малую родину. Вероятно, за одну поездку в поле все это сделать бы не удалось; многие антропологи возвращаются в поле по нескольку раз, чтобы добавить к своим результатам новые типы материала. С каждым следующим приездом, коротким или продолжительным, антрополог прибавляет новые уровни к своему пониманию поля, встречается с новыми людьми и открывает новые взаимосвязи.
Стоит добавить, что многим антропологам хватает одной или двух поездок в поле, не все полевые исследования длятся год и более и существует много разных способов проводить антропологические изыскания, из которых мы рассмотрели здесь лишь несколько. И все-таки некоторые методологические требования остаются четкими и не подлежащими обсуждению. Одно из них – контекстуализация, другое, являющееся условием для дальнейшего анализа, заключается в стремлении понять мир аборигенов так, как они понимают его сами.
Возможные трудности
При попытке сбора данных антропологом многое может пойти не так. Люди ведут себя не как протоны или лягушки, и поэтому не всегда легко найти к ним подход. Нигель Барли, антрополог, сделавший себя имя на рассказах о своей неудачной работе в поле, в 1983 г. опубликовал увлекательную и коммерчески успешную книгу «Наивный антрополог», основанную на опыте полевой работы среди камерунских довайо [Barley, 1986 [1983]]. Барли много времени потратил на то, чтобы просто попасть в поле: ему необходимо было специальное разрешение от властей, и быстро выяснилось, что практически невозможно найти лицо, которое хотело бы и могло выдать его антропологу. (У многих был схожий опыт, но не все писали об этом.) Когда же он, наконец, приехал в деревню, оказалось, что местное население не настроено не сотрудничество. Точнее, не то чтобы он совсем не был им интересен, но они были скорее готовы повеселиться за его счет, нежели дать полезную информацию. Книга рассказывает о череде больших и маленьких катастроф, не в последнюю очередь связанных с элементарным, но имеющим важные последствия языковым барьером, и у читателя складывается отчетливое впечатление, что Барли вернулся домой, почти ничего не узнав о культуре довайо. Поэтому многие удивились, обнаружив, что в том же году, когда на полках магазинов появился «Наивный антрополог», была опубликована и академическая монография о космологии у довайо, написанная не кем иным, как Барли. (Надо оговориться, что юмористическое повествование Барли о работе в поле было встречено резким неприятием в антропологическом сообществе, где книгу осуждали, среди прочего, за неуважительное отношение к информантам.) Можно сделать вывод, что даже неудачная полевая работа редко оказывается полностью безрезультатной; в самом деле, часто подчеркивается, что пресловутый талант антропологов выставлять себя на посмешище во время полевого исследования – в силу ограниченности их знания о том, как надо говорить и поступать согласно местным правилам, – может оказаться методологическим преимуществом. Иными словами, нарушение норм и правил может стать самым коротким путем к их пониманию.
Помимо многих правдивых – и иногда полезных – баек о накладках во время полевой работы, в рамках дисциплины существуют конвенциональные представления о проблемах в поле, и я упомяну некоторые наиболее важные из них.
Основным источником искажений является этноцентризм. Его трудно избежать полностью; он состоит в склонности видеть других людей с точки зрения собственных культурных категорий. В своей простейшей форме этноцентричное исследование опирается на эволюционистскую предпосылку, что другие народы находятся «на более низких ступенях эволюционной лестницы», чем народ исследователя, поэтому любое культурное различие может расцениваться как недостаток исследуемой группы.
В таком виде эта установка редко встречается в современной академической антропологии, но и в более мягких версиях этноцентризм влияет на результаты исследования. Если, к примеру, исследователь едет из эгалитарной Скандинавии в Латинскую Америку, он вскоре обнаружит там неравенство между полами; в Индии он немедленно обнаружит кастовую систему, в Британии заметит укоренившиеся классовые различия, а в США – дефицит личной безопасности и социальных гарантий. Дело не в том, что этноцентризм побуждает исследователя видеть явления, которых на самом деле нет «там»; просто культурный багаж любого человека, и в том числе профессионального антрополога, оберегаемый более или менее сознательно, определяет направление его внимания. Поэтому исследователь рискует вернуться с большим количеством наблюдений в том духе, что некое общество являет собой противоположность обществу исследователя, хотя это не обязательно означает адекватную репрезентацию данного общества. Индийский антрополог, выполнявший в 1980-е годы полевую работу в датской деревне, был поражен тем, насколько малочисленна датская семья, и тем, как мало времени члены семьи проводят вместе [Reddy, 1992]. Его также поразило, что люди, как ему показалось, больше заботились о своих собаках, чем о пожилых родителях.
Указывают ли эти наблюдения на неявные характеристики датского общества? А антрополог из соседней Швеции обратил бы внимание на неформальную жизнь, сосредоточенную вокруг kro (датский аналог паба), и сравнительно свободное отношение к алкоголю. Большинство датчан, комментировавших исследование Рэдди, утверждали, что он не понял датского общества. Может быть, оно и так, но возникает вопрос, кто заблуждается больше – Рэдди или датский исследователь, вернувшийся из Индии и сообщающий, что жители страны живут под гнетом кастовой системы и семейного долга?
Когда исследователь осознает риск этноцентризма, он способен с этим риском справиться, даже если совсем от него избавиться не удается. Антропологическое образование подразумевает прежде всего обучение понятийному аппарату, который во всяком случае менее этноцентричен, чем по все дневный язык (даже несмотря на справедливые замечания критиков, что эти понятия разработаны в западном контексте). По крайней мере, это обучение умеряет склонность к этноцентризму, поскольку развивает у студента навык постановки вопросов в рамках антропологических понятий вместо собственных неосознаваемых культурных категорий. Более того, при любых обстоятельствах хорошо начинать полевую работу с расспросов местных об их главных заботах, о том, как они видят свою жизнь, об их основных проблемах и т. д. Если исследователь поступает именно так, он уже начинает понимать точку зрения аборигенов.
В дополнение к этноцентризму причиной ошибок является слепота к привычному (homeblindness). Как следует из названия, эта проблема возникает, когда полевое исследование осуществляется в родном для исследователя обществе. В этом случае проблема не столько в том, что исследователь что-то неверно понимает, потому что видит свою культуру искаженно, сколько в том, что он упускает значимые ее аспекты, принимая их как само собой разумеющиеся. Рыба вряд ли обнаружит воду, пока в ней плавает. Так что общий совет тем, кто планирует полевую работу в собственном обществе: выпрыгивайте из своего водоема хотя бы посредством чтения. Немецкий антрополог, изучающий категории немецкой культуры, должен быть способен увидеть их со стороны – скажем, с воображаемого пункта наблюдения на Тробрианских островах, – чтобы описать их изнутри.
Следующий источник ошибок связан с языком. Распространенной проблемой является плохое владение антропологом языком информантов (или слишком хорошее, хотя это и меньшая проблема, – в этом причина слепоты к привычному). В последнем случае полезно было бы писать свою работу на иностранном языке (например, английском, если он не является родным), чтобы достичь достаточной дистанции по отношению к местным выражениям и языковым категориям. Многие полагаются на лингва франка, который не является родным языком информантов (как, например, английский, французский или португальский в Африке, пиджин в Меланезии или бахаса индонесиа в Индонезии). Использование лингва франка может сделать сбор данных затруднительным, а общение менее непринужденным, чем хотелось бы антропологу. При возникновении такой проблемы ее можно решить, заполучив ключевых информантов, свободно владеющих лингва франка, или уделив особое внимание невербальной коммуникации, или обратившись к поиску дополнительных источников. Распространенным решением проблемы является наем переводчика. Работа через переводчика может быть необходима, но она создает определенные трудности. Беседы становятся медленными и не спонтанными, а переводчик сам может служить источником искажений. В своей классической статье Джеральд Берремэн [Berreman, 1962] показывает, как его переводчик в Северной Индии усложнил полевую работу, потому что его кастовая принадлежность мешала обычным людям сообщать ему личную информацию. Только некоторое время спустя, сменив переводчика на другого, с более низким положением в кастовой структуре, Берремэн понял, что его первый переводчик был частью проблемы, а не ее решением.
Однако проблему языка не стоит преувеличивать. Существуют антропологи, ни слова не говорящие по-арабски и написавшие блестящие работы об арабских обществах, а некоторые известнейшие антропологические исследования проводились через переводчиков или учеными, не обладавшими даже самым элементарным знанием местных языков. Степень необходимого владения местным языком зависит от темы исследования. Если исследователь занимается сельскохозяйственными практиками и земельной собственностью, требования ко владению языком, вероятно, будут ниже, чем если его работа касается мировоззрения местного населения.
Первостепенная проблема, которую следует упомянуть и которая имеет гораздо больше общего с «этноцентризмом» академическим, чем с его культурными вариантами, заключается в присущей исследователям склонности полагать, что жизненные миры других могут быть полностью описаны и выражены словами, через вопросы и ответы в ходе бесед. На самом деле «выступает над поверхностью» и может быть непосредственно наблюдаема только небольшая часть культуры. Остальное скрыто. Поскольку ученые – это вербально ориентированные люди, привыкшие к обсуждениям на семинарах, к публикациям в журналах и выступлениям перед студентами, они почти инстинктивно полагают, что так же обстоит дело и у других. Короче говоря, во всех видах социальных исследований, включая антропологическое, часто бывает слишком много вербальных данных и слишком мало данных наблюдения.
Точки зрения информанта и антрополога
Еще Малиновский в первой главе «Аргонавтов западной части Тихого океана» отмечал, что полевой антрополог должен стараться понять и описать точку зрения туземцев. Его современник и автор конкурирующей теории Рэдклифф-Браун критиковал этот подход, заключавшийся, как ему казалось, в том, что исследователь просто воспроизводит разговоры туземцев, вместо того чтобы давать научное объяснение устройству их общества. Он рассматривал туземное видение мира как один из нескольких видов «сырых» данных, полезных для обобщающих объяснений, но не являющихся конечной целью исследования. Малиновский в общем соглашался с тем, что анализ должен содержать что-то кроме описания жизни туземцев изнутри их общества, однако разница между двумя позициями ощутима и сохраняется в антропологии по сей день. Некоторые антропологические исследования изобилуют деталями и крупными планами, подробными описаниями опыта, тогда как другие обращаются с локальной перспективой более сдержанно, описывая ее кратко и даже поверхностно, но дают убедительные объяснения или исчерпывающие обзоры. В 1930-х годах сторонники Рэдклифф-Брауна упрекали учеников Малиновского за писание бесконечных монографий, полных глубоко детализированных сведений о самом незначительном местном обычае или суждении, без предложения объяснений или модели, соединяющей эти детали. Их, в свою очередь, критиковали за веру в то, что карта может быть точнее, чем территория. Подобные споры по-прежнему характеризуют внутреннюю динамику дисциплины (аналогичные дебаты существуют повсюду – например, в истории и политологии).
В 1950-е годы лингвист Кеннет Пайк предложил различать эмную (emic) и этную (etic) стороны культуры (см.: [Head land et al., 1990]). Это различие восходит к различению между фонемикой и фонетикой в лингвистике, т. е. между значением звука речи и частотой волновой вибрации (попросту говоря, его физическими характеристиками). В антропологии эмный (фонемный) уровень соотносится с местной культурной реальностью независимо от того, осознают или не осознают ее сами люди. На этном (фонетическом) уровне задается аналитический язык для сравнения, который антропологи используют для описания и осмысления главных аспектов этой культурной реальности. Сам Пайк говорит об умении ездить на велосипеде как примере эмного знания. Это типичное практическое знание: только некоторые из умеющих кататься на велосипеде могут объяснить, как это делается. Тем не менее все могут продемонстрировать это умение другим. Сходным образом люди осваивают язык (эмно) без умения анализировать его (этным образом). Антропологический перевод эмной реальности в этные понятия сталкивается с двумя основными трудностями. С одной стороны, возникает вопрос, насколько сильно исследовательское описание может отличаться от точки зрения информанта, чтобы не стать простой выдумкой, с другой – насколько близким к местным реалиям может быть описание антрополога, чтобы не стать простым воспроизведением видения мира глазами туземцев, которое ничего не добавит к теоретическому осмыслению культуры и общества.
Как и другие науки, антропология обречена испытывать постоянное напряжение между неповторимой, крайне богатой реальностью, которую она изучает, и жесткими упорядочивающими и упрощающими инструментами анализа для осмысления этой действительности. Существует несколько точек зрения на то, какими должны быть взаимоотношения эмного и этного, и даже на уместность самой этой пары понятий. Самый известный защитник этих понятий в антропологии – культурный материалист Марвин Харрис, который утверждал, что местное население редко или почти никогда не осознает конечных причин собственных действий. Другими словами, этные объяснения антропологов «вернее» эмной реальности. Одним из наиболее известных и в свое время наиболее широко обсуждаемых примеров Харриса был анализ культа священных коров в Индии [Harris, 1965]. Согласно типичному индуистскому объяснению, коровы считаются священными по религиозным причинам. По мнению Харриса, это объяснение выражает эмную рационализацию института, который имеет совсем другие корни. Он утверждает, что на самом деле коровы приносят больше экономической выгоды и более функциональны экологически, если считаются священными, чем если бы их просто регулярно убивали и ели. Этное объяснение, иными словами, состоит в том, что коровы священны, потому что их особый статус экономически и экологически обоснован, хотя большинство индийцев ошибочно думают, что он диктуется религиозными соображениями. Большинство антропологов не согласны с рассуждениями Харриса: напрашивается вопрос, почему, если предложенный анализ верен, подобные институты не возникли за пределами Индии? Азиатский буйвол – очень распространенное на полуострове Индостан животное – мог бы стать таким же священным, как и корова, согласно материалистическому, функционалистскому объяснению Харриса.
В наше время нормативные и политические вопросы становятся все более релевантными для науки, хотят того ученые или нет. В североамериканских и западноевропейских исследованиях мигрантов часто возникают проблемы этического свойства. Как должен поступать специалист-антрополог, если какие-то группы мигрантов придерживаются культурных практик, противоречащих утвердившимся в принимающей стране нормам? В подобных ситуациях антрополог оказывается одновременно в роли и ученого, и члена своего общества. Во многих западных странах бурные споры о женском обрезании, браках по принуждению и хиджабах (мусульманских головных платках) ведутся уже много лет. В ряде мест антропологи принимают активное участие в этих спорах и сталкиваются с серьезной дилеммой. С одной стороны, всегда имеются веские причины академического порядка рассматривать явление с точки зрения человека, принадлежащего к сообществу, полагаясь на представления информантов и интерпретируя их мнения. С другой стороны, такой подход часто противоречит политическим доводам в пользу изменений. К тому же в сложном обществе неясно, какая именно точка зрения является «инсайдерской», поскольку разные группы населения неоднородны и представляют различные, часто противоположные позиции. Эта ситуация требует комплексного научного подхода, способного раскрыть разные аспекты проблемы и описать их взаимосвязь.
С 1970-х годов, в связи с ростом мировой интеграции, антропологическая мысль и практики изменились в нескольких отношениях. Сто лет назад, когда дисциплина формировалась в своем современном виде, значительные части мира были колонизированы европейскими империями. В Северной Америке остатки коренного населения были помещены в резервации, и прошло много десятилетий, прежде чем правительства США и Канады признали права коренных американцев на самоопределение и выступили с официальными извинениями за преступления, совершенные против них в прошлом.
Большинство народов, изучаемых антропологами, были неграмотными и жили в безгосударственных обществах (или, как в Северной Америке, в полуавтономных резервациях), где контакт с внешним миром был ограничен. Казалось немыслимым, что африканские или меланезийские информанты будут читать и критиковать статьи антропологов о себе. Одним словом, не было сомнений, где провести границу между «ими» и «нами».
В наши дни ситуация кардинально иная. Раньше антропологи могли писать свои тексты в «вечном настоящем времени», названном некоторыми этнографическим настоящим, т. е. в грамматическом времени, создающем впечатление, что объект исследования существует вне истории. Современные же антропологи много внимания уделяют тому, чтобы поместить свои исследования в исторический контекст, контекст изменения и преемственности. Антропологи больше не единственная профессиональная группа, интересующаяся культурной идентичностью и изменчивостью, а «культура» стала политическим ресурсом, эксплуатируемым большими и малыми народами во всем мире. Народы, ранее жившие племенами, теперь частично интегрированы в большие общества, у них есть собственные общественные организации и спикеры, и им может совсем не нравиться роль объекта антропологического исследования. Многие этнические группы ощущают себя вполне компетентными, чтобы самим себя идентифицировать; они имеют собственные представления о своей культуре, отчасти навеянные антропологическими концепциями культуры, и им совсем не нужен какой-то иностраннный антрополог, который провел бы с ними год, чтобы понять, кто они такие. Границы между культурами становятся все более размытыми. Вдобавок, как уже говорилось, исследователь сталкивается с новыми методологическими проблемами.
Несмотря на эти перемены, в значительной мере сохраняется преемственность между той антропологией, которая сложилась как наука в начале XX в., – основанной на полевой работе и неэволюционистких теоретических построениях, – и современными научными практиками. Мы по-прежнему адресуем нашему многоликому миру вопрос: как может быть, что люди, при рождении обладающие практически одинаковыми способностями и возможностями, становятся такими разными? И что же у них остается общим? По-прежнему антропологи уделяют главное внимание жизненным мирам информантов и принципам методологической открытости, предотвращающим ошибочные этноцентрические суждения. Как писал Клиффорд Гирц, если все, что вы хотите, – разобраться в себе самих, лучше оставайтесь дома.
Рекомендуемая литература
Van Maanen J. Tales from the Field: On Writing Ethnography. Chicago: University of Chicago Press, 1988. Watson C.W. (ed.). Being There: Fieldwork in Anthropology. L.: Pluto, 1999.
Глава 4. Теории
Антропологическую теорию можно сравнить с большим перекрестком на оживленной трассе, где несколько временно работающих сотрудников ГИБДД отчаянно пытаются привести неуправляемое уличное движение в соответствие с правилами. (При этом маленькие аварии и другие происшествия случаются здесь почти каждый день.) Или можно описать антропологическую теорию как коралловый риф, где живые кораллы в буквальном смысле опираются на достижения своих умерших предков. Иначе говоря, за те почти 100 лет, которые прошли с момента возникновения современной антропологии в США, Великобритании и Франции, много теорий появлялись, становились модными внутри дисциплины, а иногда и за ее пределами, подвергались жестокой критике и исчезали, зачастую почти не оставив заметных следов. В то же время некоторые методологические и теоретические идеи сохранялись, становились более весомыми и убедительными по мере их подтверждения новыми исследованиями, развивались и уточнялись под новыми названиями – и передавались следующим поколениям в измененном виде. На самом деле в антропологической теории гораздо больше преемственности, чем готовы признавать многие современные антропологи. Далее мы вкратце познакомимся с развитием антропологической теории и увидим, что обе перспективы – разрыва и преемственности – имеют свидетельства в свою пользу.
Структурный функционализм
Понятия «структура» и «функция» были введены в социальные науки Гербертом Спенсером (1820–1903), но в социальной антропологии они главным образом связаны с именем А.Р. Рэдклифф-Брауна и его амбициозной исследовательской программой – структурным функционализмом. (У социологов тоже есть свой структурный функционализм, но он немного отличается от антропологической версии и связывается с именами таких теоретиков, как Толкотт Парсонс и Роберт Мёртон.)
Рэдклифф-Браун и его ученики уделяли особое внимание объяснению социальной интеграции и, более конкретно, тому, какой вклад каждый общественный институт вносит в поддержание всего социального целого. Вклад отдельных индивидов представлялся им незначительным. Личности рассматривались ими преимущественно как носители определенных статусов (или ролей), продолжавших существовать в неизменном виде после смерти конкретного человека. Социальная структура определялась как сумма взаимозависимых статусов в обществе.
В состав даже самого простого общества входит множество статусов. Одни только отношения между членами родственной группы могут образовывать десятки статусов и пар статусов (таких как брат – сестра, брат матери – сын сестры и т. д.). Религиозная сфера в таком обществе состоит из более стандартизованных социальных связей, так же как политическая и экономическая сферы. На практике структурные функционалисты особенно интересовались родством в традиционных обществах. Они полагали, что родство обычно регулирует человеческое поведение во многих ключевых областях социальной жизни в тех обществах, где нет формальных образовательных систем, судов, работающих в соответствии с нормами права, и других институтов, действующих в модерных обществах под эгидой государства. Другими словами, социальная структура образована социальными отношениями, которые абстрагированы от конкретных носителей, составляющих общество.
Рэдклифф-Браун определил функцию как вклад института в поддержание общества как целого. Он полагал, что все институты, сохраняющиеся в течение долгого времени, выполняют подобную функцию и что дисфункциональные институты – те, что ослабляют общество как целое, – со временем отмирают и исчезают.
Классическим примером структурно-функционального подхода является известное исследование Рэдклифф-Брауна о роли брата матери в Южной Африке [Radcliffe-Brown, 1924]. В своей статье он выступает против эволюционистских объяснений и заявляет, что эти отношения следует объяснять исходя из их социальной функции. Исследования в нескольких в остальном очень различающихся обществах показали, что между братом матери и сыном сестры часто существуют особые отношения: сыну сестры разрешается безнаказанно фамильярничать с братом матери, и в определенных случаях он может стать наследником брата матери. Казалось бы, эти отношения противоречат принципам принятой в этих обществах патрилинейной системы родства: в таких случаях теоретически восприниматься как родственники могут только члены отцовской родственной группы. Многие исследователи объясняли особый статус брата матери тем, что упомянутые общества, возможно, когда-то были матрилинейными (или «матриархальными», как их иногда ошибочно описывали) и этот статус является «пережитком» более ранней системы родства, которая позднее сменилась патрилинейной системой.
В ответ на это Рэдклифф-Браун доказывал на примере таких южноафриканских народов, как тсонга и нама, что особые отношения между братом матери и сыном сестры объясняются не тем, что эти общества в прошлом были матрилинейными, а тем, что такие отношения были функциональными. Хотя бо́льшая часть ресурсов в патрилинейном обществе поступает по отцовской линии, выгодно иметь поддержку и со стороны родственников по материнской линии. Такие связи усиливают стабильность общества, и Рэдклифф-Браун рассматривал их как расширение прочных уз между матерью и ребенком. В патрилинейном обществе дети принадлежат к отцовской, а не материнской родственной группе. Так что, строго говоря, они не являются родственниками собственной матери.
В целом структурные функционалисты резко выступали против объяснений, выведенных из культурной истории. Рэдклифф-Браун с ходу отвергал подобные объяснения как «предположительную историю» и считал, что все социальные нормы, представления и практики можно объяснить через их нынешние функции: чтобы существовать, они должны быть функциональными здесь и сейчас. Рэдклифф-Браун и его ученики, среди которых – такие впоследствии известные антропологи, как Эдвард Эван Эванс-Причард, Мейер Фортес и Макс Глакман, рассматривали родство, право и политику как основополагающие институты традиционного общества. В них антропологи обнаруживали ключ к пониманию того, как эти общества интегрировались и как они сохранялись (воспроизводились) во времени. Поэтому при изучении, к примеру, религии структурные функционалисты не ограничивались описанием ее вклада в поддержание общества как целого (функция религии), но также рассматривали, как она включена в политические процессы.
Культура и личность
Наиболее влиятельное американское теоретическое направление, развивавшееся в те же межвоенные годы, что и структурный функционализм, имело другие цели и основывалось на совсем иных допущениях о природе «кирпичиков», составляющих общество. С этим направлением связаны имена двух учениц Боаса, а именно Рут Бенедикт (1887–1948) и Маргарет Мид (1901–1978). Из них двоих Бенедикт считалась более значительным теоретиком, а Мид стала известной как автор популярных монографий о Самоа и Новой Гвинее.
Эта теория (или теоретическое направление) получила название «культура и личность» и подразумевала сведение культурно-релятивистского подхода Боаса к психологическим и сравнительным исследованиям. Главный теоретический текст Бенедикт «Модели культуры» [Benedict, 1934] был смелой попыткой показать на обширном материале, что культуры (или общества, как сказали бы в Европе) имеют определенные «личностные черты», которые проявляются одновременно как в культурных символах и категориях, так и в представлениях и действиях людей. Бенедикт различала два основных типа личности и типа культуры, которые она, следуя за Ницше, назвала дионисийским и аполлоническим. Дионисийские культуры (Дионис – греческий бог, покровитель виноделия) – экстравертные, нацеленные на удовольствие, страстные и даже жестокие. Аполлонические культуры (Аполлон олицетворял порядок и гармонию) – интровертные, гармоничные, пуританские, сдержанные и миролюбивые. Третья модель называлась параноидальной: предполагалось, что ее носители живут в состоянии постоянного страха и недоверия друг к другу.
Почти так же как Рэдклифф-Браун, рассматривавший обще ства как интегрированные целостности, Бенедикт видела свои культуры последовательными и непрерывными, и лейтмотив или модель можно было распознать в самых разных контекстах, какие только можно вообразить. Подход Бенедикт принципиально отличался от подхода британской школы тем, что она описывала различия между культурными типами как макропсихологические. Их можно было распознать как в культуре в целом, так и в психике отдельных людей. Подобные идеи были чужды Рэдклифф-Брауну и его сторонникам, которые скептически относились к психологическим объяснениям. Человеческая психика, с их точки зрения, сама является продуктом социальных условий и, следовательно, может быть понята только посредством изучения общества. Малиновский, который всю жизнь интересовался психологией личности, больше симпатизировал этому американскому направлению в антропологии.
Мид особенно интересовала социализация детей, в которой она видела ключ к пониманию культурных «вариаций личности». Именно здесь, а не, например, в политических институтах следовало искать ключ к пониманию этих вариаций. Мид, которая была гораздо более увлеченным «полевиком», чем Бенедикт, провела несколько этнографических исследований в Океании с целью показать, как формируется личность (и как по-разному она формируется) в процессе социализации детей. Ее первая и самая известная книга «Взросление на Самоа» [Mead, 1928] была одновременно исследованием социализации на полинезийском острове и эксплицитной культурной критикой американского среднего класса, к которому она принадлежала. На Самоа, говорила Мид, детям дают любовь и поддержку и почти ничего не запрещают. Поэтому они вырастают более гармоничными и счастливыми, чем запуганные, вышколенные и сексуально фрустрированные американские подростки. Эта книга неоднозначна, ее много критиковали, но на протяжении десятилетий после выхода она оставалась невероятно авторитетной, в том числе за пределами научного сообщества. Среди прочего она стала источником вдохновения для радикальных молодежных субкультур 1960-х годов.
В своей следующей книге «Как растут на Новой Гвинее» [Mead, 1930] Мид сравнивает четыре меланезийских общества, принципиально различающихся с точки зрения гендерных отношений и использования насилия, и обнаруживает разные модели культуры, которые, в свою очередь, связывает с различиями в воспитании детей. Позднее она также проводила фотоисследование социализации на Бали вместе с ее тогдашним мужем Грегори Бейтсоном (1904–1980) – разносторонним мыслителем, чьи интеллектуальные странствия увели его далеко за пределы антропологии. Главным выводом этого исследования стало то, что в балийской культуре отсутствует момент кульминации в социальных отношениях. Согласно Бейтсону и Мид, это избегающая конфликтов культура, где даже в отношениях между матерью и ребенком нет настоящей близости. Особенно впечатляет серия фотографий, где Бейтсон и Мид запечатлели мать с ребенком на руках. Мать пытается добиться от ребенка ответного взгляда и активного включения в общение с ней, но в тот момент, когда ей удается привлечь его внимание, она теряет интерес и отворачивается. (Необходимо добавить, что позднее исследователи стали рассматривать балийскую культуру иначе, в частности после кровавых событий 1960-х годов.)
В то время как социальная антропология в Великобритании была глубоко социологичной по природе (как упоминалось выше, главный акцент делался на политику, родство, право и взаимосвязи, образовывавшие социальную структуру), американская культурная антропология была ориентирована на лингвистику и психологию и позднее участвовала в обмене идеями с литературоведением.
Агентность и общество
Оба подхода – и структурный функционализм Рэдклифф-Брауна, и модели культуры и личности Бенедикт и Мид – оказались слишком общими, слишком упрощенными для антропологов послевоенного поколения. В 1951 г. Эванс-Причард признавался, что структурный функционализм не смог выработать единый общий «социальный закон» того же у ровня точности как у естественных наук, а в США после смерти Боаса появились теоретические направления, часть из которых не принимали интерес учеников Боаса к психологии, часть – философский идеализм его программы, а некоторые – культурный релятивизм как таковой. Другие антропологи, по обе стороны Атлантического океана, занялись переосмыслением и развитием каких-то аспектов одной из доминирующих теоретических школ, иногда вполне успешно.
Для дальнейшего развития антропологии в послевоенной Великобритании самыми важными по своим последствиям были попытки найти жизнеспособные альтернативы структурному функционализму, чьи жесткие модели все в большей мере ощущались как смирительная рубашка даже некоторыми из непосредственных учеников Рэдклифф-Брауна.
В 1951 г. исследователь Полинезии Реймонд Фёрт опубликовал книгу под названием «Элементы социальной организации» [Firth, 1951]. Было бы преувеличением сказать, что книга вызвала интеллектуальное потрясение – Фёрт был слишком вежливым, – но этот программный теоретический труд стал предвестником более радикальных перемен. Фёрт, много лет проработавший с Малиновским, критически относился к убежденности структурных функционалистов в том, что нормы и социальная структура способны регулировать человеческое взаимодействие. Он не отрицал существование таких рамок, но не мог согласиться, что сами действия являются отражением нормы и структуры. Его собственное этнографическое исследование на о. Тикопиа показывало, что люди часто обращаются с нормами довольно свободно и, чтобы действовать, они в любом случае должны импровизировать и принимать собственные решения. Дело обстоит так, потому что нормы не дают достаточно подробных инструкций о том, как действовать в конкретной ситуации, и кроме того, нередко люди бывают не в состоянии соответствовать ожиданиям, вытекающим из норм. Чтобы проиллюстрировать различие между абстрактной социальной структурой и реальными процессами взаимодействия, Фёрт ввел понятие социальная организация для описания взаимодействия, действительно имеющего место в обществе. Ее он противопоставил социальной структуре, которая (как и прежде) понималась как система взаимосвязанных статусов, составлявших общество как абстрактную модель.
Это различие может выглядеть незначительным, но оно имело более важные следствия, чем можно было предположить. В то время как Рэдклифф-Браун рассматривал отдельного человека как социальный продукт, Фёрт утверждал, что люди действуют по собственной воле, выбирают, как им вести себя, и таким образом способны менять социальную структуру. Другими словами, критика структурного функционализма Фёртом отличалась от критики Эванс-Причарда.
Хотя Эванс-Причард хотел, чтобы социальная антропологя стала интерпретативной наукой, он по-прежнему считал, что объектами интерпретации должны быть коллективные, социальные сушности. Благодаря Фёрту интерес к конкретным людям, так очевидно прослеживающийся в работах Малиновского, усилился.
В 1950-х годах ряд социальных антропологов заново открыли действующего индивида. Социолог Ирвинг Гофман написал новаторские книги о ролевой манипуляции и стратегическом действии, которые оказали глубокое влияние на социальную антропологию, а Фредерик Бэйли провел исследование стратегического действия на примере кастовой мобильности в восточной Индии. Однако особенно очевидным новое увлечение индивидом стало с появлением работ Фредрика Барта. Барт изучал политические процессы в Свате, в северо-западном Пакистане, для своей докторской диссертации, и в анализе сосредоточился на манипулятивных стратегиях людей, а не на привычных проблемах социальной интеграции. В программной статье «Модели социальной организации» [Barth, 1966] он, возможно, дальше, чем любой другой антрополог, продвинулся в направлении методологического индивидуализма – подхода, предполагающего, что все социальные феномены можно изучать, наблюдая отдельных людей, их действия и их связи с другими людьми. Противоположность такого подхода – методологический коллективизм, допускающий существование коллективных, или «сверхиндивидуальных», явлений, которые нельзя изучить на уровне индивидов и их взаимосвязей.
В «Моделях социальной организации» Барт перевернул некоторые известные проблемы с ног на голову. Вместо того чтобы исходить из предпосылки об интегрированности общества, он задается вопросом, как вообще возможна социальная интеграция, если индивиды преследуют свои интересы, которые зачастую сталкиваются с интересами других. Для него вопрос заключался в том, как вообще возникают общие нормы и ценности. Чтобы объяснить, каким образом взаимодействие постепенно упорядочивается и приспосабливается к принятым нормами, Барт вводит понятие трансакций между агентами, означающее стратегические, основанные на расчете действия, которые нельзя сводить к нормам и ожиданиям, а нужно рассматривать как следствие желания приобрести что-то (максимизация блага). Общие ценности и нормы складываются постепенно, в ходе повторяющихся трансакций и переговоров о ценностях. Согласно этой модели, общество является не готовой данностью, а динамическим, изменчивым «совокупным эффектом» повторяющихся трансакций. Вместо того чтобы описывать взаимосвязанные статусы общества как социальную структуру, Барт говорит о возникающей форме, т. е. постоянном взаимодействии, которое все время обсуждается и отлаживается.
Другими словами, в работе Барта на передний план выдвигается действующий субъект. По выходе в свет книга Барта привлекла большое внимание, и многие высоко оценили произведенную им переоценку индивида, предпринятую под влиянием экономической теории и исследований в духе Гофмана, однако большинство его коллег посчитали, что он зашел слишком далеко. С социокультурной точки зрения личные конфликты редко возникают из ниоткуда. Как правило, даже при транснациональных столкновениях общие нормы, правила и ценности существуют заблаговременно. В одной из глав Барт описывает социальное «начало координат», которое редко бывает в реальной социальной жизни. В то же время полемический текст Барта имел длительный эффект: прежде всего, стало сложно говорить о «социальной структуре», не проблематизируя это понятие. В самом деле, после работы Барта действующий индивид стал чаще выдвигаться на первый план, и ориентированный на процесс исследовательский подход Барта, выраженный в идее, что мир постоянно меняется, также прошел проверку временем. Сам Барт начал заниматься другими вопросами, и с 1970-х годов его главным интересом стало изучение систем знания.
И все-таки в элегантных моделях взаимодействия Барта чего-то не хватало, и это «что-то» было тем самым, что он выносил за скобки, чтобы вывести на первый план действующего индивида, – структурой. Критика со стороны Барта, Фёрта и других авторов сделала возврат к прежнему, в духе Рэдклифф-Брауна, понятию социальной структуры невозможным. Теперь исследователь был вынужден смотреть на взаимоотношения актора и структуры, действующего индивида и рамок, ограничивающих его выбор и задающих ему направление действий. Двумя особенно авторитетными теориями 1970-х и 1980-х годов, авторы которых пытались соединить интерес к агентности индивида с вниманием к социальной структуре, были теория практик Пьера Бурдьё [Bourdieu, 1977] и теория структурации Энтони Гидденса [Giddens, 1984]. Обе имели (и сохраняют) влияние во всех социальных науках, а теоретический подход Бурдьё стал особенно важным в некоторых разделах антропологии.
Бурдьё, который был и социологом, и антропологом (получившим философское образование), не желал отводить индивиду пассивную роль на социальной сцене. Вместе с тем его интересовали вопросы власти и то, как властные различия в обществе задают неравное распределение возможностей выбора. В частности, его интересовало, как власть проникает в людей незаметно для них. В связи с этим Бурдьё ввел ряд понятий, помогающих описать то, как даже «свободные» индивиды оказываются в плену у структур, которыми они не управляют и которые часто не осознают. Будучи не только выдающимся ученым, но и человеком с четкими политическими убеждениями, в качестве одной из задач социальной науки Бурдьё видел разоблачение этих структур, поскольку их знание создает возможности для социальных перемен.
Во-первых, говоря о знании, Бурдьё предлагает различать мнение и доксу. Доксу можно описать как то, что принимается на веру и является настолько самоочевидным (в пределах конкретной культуры или дискурса), что находится за рамками обсуждения, а часто – и сколько-нибудь ясного представления. Мнение же включает всё, что активно обсуждается. Если говорящему не хватает слов или идей, позволяющих ему, например, отрицать существование Бога, то вера в Бога – докса. Если не ставится вопрос о легитимации королевской власти, то монархическое правление – это докса. Во многих обществах, особенно в ситуациях коренных изменений, масса явлений переходит из разряда докс в разряд мнений: споры и разногласия возникают вокруг вопросов, ответы на которые раньше считались само собой разумеющимися. Хотя противоположное также может произойти, оно по понятным причинам гораздо реже замечается.
Во-вторых, Бурдьё описывает усвоенное на телесном уровне знание как габитус (понятие, заимствованное у Мосса). Габитус означает привычки и навыки тела, которые считаются само собой разумеющимися и с трудом поддаются изменению. В-третьих, Бурдьё говорит о структурирующих структурах – системах социальных отношений внутри общества. Другими словами, люди не свободны в выборе своих действий. Они выбирают, но делают это в пределах габитуса, в пределах знания, которое частично – докса (принятое на веру) и поэтому не может быть с ходу подвергнуто сомнению, а также с учетом структур власти, которые могут существенно ограничивать их выбор. Следовательно, свободный выбор – не иллюзия, но чтобы его осознать, необходимо разобраться в том, какие факторы его ограничивают и на какие факторы можно повлиять самим этим выбором.
Структуры мышления
Другим теоретическим направлением, оказавшим с начала 1950-х годов огромное влияние на мировую антропологическую мысль, был структурализм. В то время как методологический индивидуализм Фёрта, Барта и других антропологов был реакцией на структурный функционализм, структурализм как раз имел с ним много общего. Подходы как Рэдклифф-Брауна, так и основателя структурализма Клода Леви-Стросса сформировались в значительной мере под влиянием учения Дюркгейма о социальных целостностях, и для обоих исключительно важным является понятие структуры. Кроме того, у обоих ученых были большие компаративистские амбиции. Леви-Стросс обычно уважительно отзывался о Рэдклифф-Брауне и мало внимания уделял Малиновскому с его склонностью сводить все, что делают люди, к той или иной «практической функции». И все же теоретические проекты Рэдклифф-Брауна и Леви-Стросса в конечном счете значительно различаются. Прежде всего, они по-разному определяют структуру. Рэдклифф-Браун главным образом хотел показать, как общество интегрируется, и видел индивидов маленькими шестеренками в громадном механизме. В этом отношении у него было больше общего с учеными вроде Фёрта и Барта, чем с Леви-Строссом, поскольку представители разных направлений британской школы интересовались в основном социальной жизнью. Леви-Стросса интересовали вопросы другого плана, а именно, как функционирует человеческое мышление, как оно создает связи и какими способами упорядочивает мир. Если структура Рэдклифф-Брауна – социальная, то структура Леви-Стросса – ментальная или когнитивная: в конечном счете он рассуждает о структурах мозга. В письме Леви-Строссу, написанном незадолго до смерти в 1955 г., Рэдклифф-Браун заявляет, что никогда не понимал значения, в котором французский ученый использовал термин «структура».
Первая программная книга Леви-Стросса была посвящена родству. Позднее он писал, кроме всего прочего, о системах классификации и мифах. Леви-Стросс анализировал широкие культурные вариации с целью осмысления универсального. Термин «бинарные оппозиции» связан со структурализмом и предполагает, что все люди упорядочивают мир и думают при помощи противоположностей. Эти противоположности находятся в связи с третьей, промежуточной инстанцией (классический пример – желтый свет светофора) и изменяются (путем инверсии, например) при передаче между поколениями или народами. В качестве иллюстрации можно привести структуралистский анализ еды: приготовленная еда ценится выше сырой еды, поскольку культура стоит выше природы (противопоставление «культура – природа», по Леви-Строссу, является одной из культурных универсалий). В иерархическом обществе, где каждый готовит себе еду, символическое значение приготовления еды может изменяться на противоположное таким образом, что самые высокостатусные группы начинают есть сырую и даже «испорченную» пищу (устрицы, бифштекс по-татарски, сыры с плесенью, вяленую рыбу и т. д.). Испорченное, гнилое представляет собой пример посредника, или третьего элемента: оно находится между сырым и вареным и образует одну из вершин в «кулинарном треугольнике» Леви-Стросса.
Сведение сложных феноменов к простым контрастам (которые могут представляться и в виде триад), или оппозициям, было главным способом анализа в структурализме с самого начала: природа – культура, мужчина – женщина, сырое – вареное и т. д. Третий элемент, если он появляется, можно рассматривать как то, с чем простая оппозиция имеет связь и что выходит за рамки обычной дихотомии. «Да» и «нет» связаны с «возможно», муж и жена связаны с братом жены, который является ключевым персонажем в теории родства Леви-Стросса.
Леви-Стросс и его последователи применяли структуралистский метод к широкому кругу областей, включая классификацию, миф, еду, искусство и религию. Самым монументальным трудом Леви-Стросса является четырехтомное исследование мифа – «Мифологики» («Mithologiques», 1956–1971), в котором он анализирует различные версии множества мифов американских индейцев, чтобы показать, как мифы посредством сочетания нарративных и символических элементов и их трансформации от одной версии к другой выражают определенные неизменные свойства человеческого мышления.
Структурализм представляет собой синтез нескольких более ранних течений: в нем очевидно наследие Дюркгейма и Мосса. Корни структурализма обнаруживаются, например, в исследовании обмена Мосса и в понимании Дюркгеймом общества и культуры как целостных сущностей и, конечно, в их совместном исследовании первобытных классификаций. Столь же очевидно влияние лингвистики: именно там в межвоенные годы был разработан структуралистский способ анализа формальных связей. Чтобы дать приблизительное представление о месте структурализма не только в истории антропологии, но и в истории всей западной мысли, необходимо упомянуть еще три интеллектуальные традиции.
Во-первых, структурализм можно рассмотреть как своеобразное неокантианство – философскую антропологию, исследующую категории мышления. Во-вторых, надо отметить влияние Жан-Жака Руссо. В конце книги «Неприрученная мысль» ([Lévi-Strauss, 1966 [1962]]; в русском переводе вошла в книгу «Первобытное мышление», 1994) Леви-Стросс одобрительно цитирует Руссо: «Когда хочешь изучать людей, надобно смотреть вокруг себя, но чтобы изучить человека, надо научиться смотреть вдаль; чтобы обнаружить свойства, надо сперва наблюдать различия». В-третьих, как это ни удивительно, Леви-Стросс был большим поклонником современных естественных наук и особенно интересовался нейрофизиологией. В этой области он видел возможность подтверждения структуралистского взгляда на работу человеческого сознания со стороны исследований совершенно другого свойства.
Таким образом, структурализм в конечном счете является не теорией культурных вариаций, но теорией когнитивных процессов. Поэтому структуры, интересовавшие Леви-Стросса, были довольно далеки от культурных и социальных явлений. Метод, который он пропагандировал и использовал для получения знания об этих структурах, тем не менее, заключался в кросскультурных исследованиях сопоставимых явлений. Только изучая человеческое сознание в его наиболее разнообразных проявлениях, однажды написал он, мы можем обрести знание о присущем всему человечеству.
Структурализм был очень популярен (можно даже сказать, моден) с конца 1950-х годов до приблизительно 1970 г., и огромное число антропологов по всему миру выказывали свое отношение к нему – критическое, восторженное или и то и другое. Позже это направление потеряло изрядную долю своей привлекательности и было частично замещено рядом подходов, которые принято называть постструктуралистскими, но некоторые идеи структурализма остаются важными в антропологии.
Примат материи
Теоретические подходы, обсуждавшиеся в этой главе, в качестве основополагающей сущности, которой должна заниматься антропология, рассматривают либо индивида (иногда воспринимаемого как «рациональный актор»), либо общество (или социальную структуру), либо структуру сознания. Однако существует группа теорий, доказывающих, что исследования культуры и жизни общества должны основываться на изучении материального. Согласно этим теориям, то, в каком обществе живут люди, как они думают и в каких иерархических отношениях состоят, зависит от материальных условий. Интеллектуальными предшественниками теоретиков, отстаивающих эти идеи, являются скорее Маркс и Морган, нежели Дюркгейм и Боас. Эти теории, в свою очередь, можно разделить на два основных типа: одни во главу угла ставят экономику, другие отдают приоритет экологии. Существуют также промежуточные формы, вроде того теоретического направления, о котором пойдет речь ниже.
До самой смерти в годы Второй мировой войны «папа Франц» был бесспорным патриархом американской антропологии, и большинство авторитетных антропологов в США обязаны его культурному релятивизму и историческому партикуляризму. (Исключение составляли антропологи Чикагского университета, где в течение семи лет преподавал Рэдклифф-Браун.) И все же назрело небольшое восстание. Несколько молодых антропологов захотели частично возродить проект Моргана, который заключался в объяснении культурных изменений посредством анализа технологических условий, и расширили его подход, включив в него новую науку экологию так, как не мог бы сделать Морган. Наиболее значительными представителями этой новой волны были Джулиан Стюард и Лесли Уайт. Оба проводили резкое различие между, с одной стороны, технологическими и экологическими факторами и, с другой стороны, культурой (куда входили ценности, родство, языки, религия и т. п.), и оба старались не устанавливать слишком простых причинно-следственных связей между первым и вторым. Стюард различал «культурное ядро», состоящее из технологии, приспособления к условиям среды и имущественных отношений, и «остальную культуру», т. е. религию, право, искусство и т. п. Хотя зародыш изменений находился в культурном ядре, остальная культура была в значительной степени автономна и жила своей жизнью.
Взгляды Уайта были похожими. Он предложил относительно простую модель культурных уровней эволюции (понятие, редко употребляемое американскими антропологами в последние 50 лет), которую определил как количество доступной энергии, использованной в процессе человеческой деятельности. Чем больше энергии группа или общество использует для достижения своих целей, тем выше ее место на эволюционной лестнице. В то же время Уайт, как ни странно, рассматривал культуру как относительно автономную: определенный уровень технологического развития может совмещаться с разнообразными вариантами культурной адаптации. Это не означало, что возможно всё; ни Стюард, ни Уайт не имели в виду, что восприятие людей, их мировоззрение и религия определялись материальными условиями, даже если последние ограничивали вариации и задавали направление изменениям.
Главной теоретической идеей Стюарда, Уайта и их учеников было то, что усложнение общества есть результат технологических и экономических перемен. Символическая культура подвержена воздействию указанных изменений, хотя это и не происходит механически. Исторический материализм Маркса оказал на этих антропологов более сильное влияние, чем они готовы были признать в 1950-е годы, когда в американской публичной сфере не терпели коммунистов и социалистов.
Десять лет спустя и экологическая антропология, и различные версии марксистской антропологии обрели множество последователей и были по-разному пересмотрены и переработаны. Во Франции ведущие антропологи пытались сочетать марксизм со структурализмом, а некоторые британские антропологи пробовали осуществить марксистский анализ систем родства, создавая таким образом преемственность по отношению к проблематике, заданной структурными функционалистами. Один из наиболее интересных и новаторских вкладов в развитие экологической антропологии внес Грегори Бейтсон, упоминавшийся выше как муж и соавтор Маргарет Мид. Бейтсон не был экологическим или материальным детерминистом, но применял экологический способ размышления к широкому кругу явлений. Он был одним из основателей кибернетики (теории саморегулирующихся систем), а также имел образование в области биологии (его отец – известный генетик Уильям Бейтсон, назвавший сына в честь Грегора Менделя). С точки зрения Бейтсона, все системы имеют некоторые общие свойства. Например, составные части динамических систем реагируют посредством обратной связи и на обратную связь от других составляющих системы. Петли обратной связи и отрицательная обратная связь (т. е. ее отсутствие) создают резонанс во всей системе, и возника ющий процесс воспроизводства и самоперерождения ни когда не прекращается. В отличие от Уайта, Бэйтсон не считал материальные факторы главными. Они достойны внимания только тогда, когда вступают в динамические отношения с «чем-то иным» и создают различия, которые меняют ситуацию, и запустить процессы системного изменения могут как вещи, так и идеи.
Интерпретация вместо объяснения
Среди возникших во второй половине XX в. теоретических подходов, имеющих непреходящую ценность, интерпретативная антропология определенно вписывается в традицию Б оаса. И это несмотря на то что ведущий представитель данного направления Клиффорд Гирц испытал такое же серьезное влияние со стороны европейской социологии и социальной философии, как и со стороны старшего поколения американской культурной антропологии.
Интерпретация в антропологии далеко не новшество, и есть все причины утверждать, что во всяком качественном антропологическом исследовании элемент интерпретации, осознаваемый или не осознаваемый исследователем, играет существенную роль. Этнографическая полевая работа сама по себе является интерпретационной деятельностью: невозможно наблюдать окружающее непосредственно, без предварительного понимания, задавшего интерпретационную рамку для всего, что исследователь видит и слышит. То, что фиксирует подготовленный наблюдатель социальной жизни, должно быть проинтерпретировано и встроено в более общее повествование или объяснение. Как уже говорилось, Малиновский в 1922 г. писал о значимости видения мира с точки зрения туземца, а в последние десятилетия своей карьеры Эванс-Причард рассматривал социальную антропологию как интерпретативную дисциплину, а не науку из разряда естественных.
Гирц и другие американские антропологи, работавшие в интерпретативной парадигме, привнесли нечто новое в свою дисциплину. Если говорить о Гирце, который принадлежит к числу самых цитируемых антропологов как внутри, так за рамками дисциплины, то, надеюсь, не будет неуважением утверждать, что почти половина его вклада состоит в описании легкой, изящной прозой тех сторон антропологии, которые были частью неявного знания дисциплины с момента введения в нее длительной полевой работы. Именно так обстоит дело с его известным эссе «Насыщенное описание» (1983). Главная его мысль состоит в том, что хорошая этнографическая работа должна содержать подробное описание контекста, чтобы этнографические данные были понятными. Простой пример, который Гирц заимствует у философа Гилберта Райла, – подмигивание. В определенном смысле подмигивание можно описать как механическое движение век, но подобное описание ничего не скажет о его значении. Смысл подмигивания зависит от контекста, в котором оно происходит, поэтому его значение естественным образом варьируется в разных культурах.
Большинство антропологов до сих пор следуют за Гирцем без тени сомнения. Можно, однако, обнаружить различие между слабой и сильной герменевтическими (интерпретативными) программами. Слабая герменевтическая программа, под которой подписалось бы большинство, признает важность интерпретации в сборе данных и этнографическом описании, тогда как сильная этнографическая программа, за которую ратует Гирц, требует, чтобы весь анализ был интерпретационным. Гирц утверждает, что культуры можно «прочесть», как если бы они были текстами, и идет дальше, особенно в своих ранних работах, – пытаясь показать, что культуры интегрируются по логико-смысловому принципу. Как в литературоведческих исследованиях, прочитывание культуры влечет за собой постоянное связывание деталей с целым и, наоборот, часть имеет значение только в соотношении с целым, а целое – в соотношении с частями. Более того, Гирц полагает, что большинство носителей культуры имеют приблизительно одинаковое мировоззрение, те же самые ценности и т. д., и он считает, что интеграция культуры происходит изнутри, т. е. через туземные понятия и смысловые категории. Это означает, что задача исследования прежде всего заключается в том, чтобы попасть внутрь культуры, чтобы понимать и описывать ее так, как она переживается местными, а вовсе не в том, чтобы раскрыть ее смысл при помощи «этных» средств сравнения и объяснения, будь они структуралистскими, материалистическими или какими-либо еще. Наконец, Гирц подчеркивает, что культура выражается через общие, публичные символы, т. е. в смысловой коммуникации. Поэтому нет необходимости гадать, что скрывается в головах информантов, чтобы понять их культуру; достаточно изучить то, как протекает взаимодействие между ними.
Как и других авторитетных теоретиков, Гирца критиковали с самых разных сторон, и главными возражениями были следующие: культуры на самом деле не так уж хорошо интегрированы, их границы размыты, а внутри любой культуры присутствуют существенные индивидуальные и групповые различия. Кроме того, указывалось, что герменевтика Гирца невольно создает гармоничную модель общества, где игнорируются эксплуатация и противоречия, связанные с властью. Наконец, многие считают, что антропология должна иметь большие амбиции и заниматься не только пониманием значений локальных миров, – она должна также объяснять, как они возникают, и заниматься систематическими научными сравнениями, чтобы предложить более общее и теоретически фундированное видение социальной и культурной динамики, чем способна дать чистая интерпретативная антропология.
Антропологическая теория сегодня
Современная антропологическая теория немного напоминает перекрестки, описанные в начале главы, и у непосвященных или новичков может вызывать удивление и даже недоумение то, что ученые, занимающиеся схожими вопросами и использующие одинаковые методы, говорят на таких разных теоретических языках. Тем не менее, как показывает этот обзор некоторых главных направлений антропологической теории в XX в., в ее развитии обнаруживаются и преемственность, и изменения. По сравнению с другими науками в антропологии теоретические взгляды меняются быстро. Некоторые полагают, это оттого, что антропология – «молодая наука», но, по моему мнению, постоянный пересмотр и замена объяснительных и интерпретативных моделей вызваны некоторыми объективными свойствами самой дисциплины. Во-первых, сырой материал антропологии – люди, общества, культуры – совершенно иной, нежели материал естественных и количественных наук, и формализовать его можно только с большим трудом и с риском потерять важные данные. Во-вторых, за последние 100 лет произошли колоссальные изменения в качестве эмпирического материала, и поскольку антропологическая теория самым тесным образом связана с наблюдением, она неизбежно меняется с появлением новых данных.
Во второй части этой книги будет приведено множество примеров, иллюстрирующих эту ситуацию.
С середины 1980-х годов обычной теоретической стратегией стал эклектизм, т. е. сочетание элементов, имеющих различное происхождение. Существует также тенденция преуменьшать объяснительные возможности антропологии. Большие теории, претендующие на объяснение всего на свете, от исторического развития культуры до универсальных механизмов общества, были развенчаны большинством антропологов-практиков. Кроме того, внутри антропологии существует сильная склонность к саморефлексии, не в последнюю очередь благодаря активной критике со стороны исследуемых. Многие из них теперь предпочитают описывать себя сами, не доверяя иностранным «экспертам», в чьих работах, как им кажется, искажается действительность и унижается их доистоинство.
Презентация теоретических взглядов, данная выше, показывает, что сущестует тесная связь между вопросами, на которые ученый пытается найти ответы, и его теоретической перспективой. Можно сказать, что существуют три большие семьи (или родственные группы) основных вопросов, которые снова и снова поднимаются антропологами. Первая группа вопросов такова: что заставляет людей делать то, что они делают? Подобные исследовательские вопросы порождают аналитические модели, в качестве отправной точки выбирающие индивидов и взаимосвязи между ними. Иногда исследователь будет привлекать для объяснения психологические механизмы, а временами – применять дополнительно макроперспективу к своему микроматериалу, т. е. давать описание внешних факторов (экономических условий, государства и т. п.), которые создают и ограничивают пространство для деятельности и помогают объяснить изменения.
Вторая группа вопросов такова: как интегрированы общества или культуры? Подобные вопросы требуют эмпирического материала иного типа и будут в большей мере направлять интерес исследователя на институты и общие смысловые модели, чем на индивидов. Отдельные люди здесь становятся типами, а не независимыми единицами анализа.
Третье: в какой степени варьируется мышление от общества к обществу и много ли похожего в разных культурах? При ответе на этот вопрос придется сосредоточиться на системах знания и их внутренних свойствах.
Реальные исследовательские проекты, естественно, формулируются более конкретно. С одной стороны, определенные исследовательские вопросы традиционно связаны с конкретными регионами (крестьянские общества в Латинской Америке, колдовство в Южной Африке, гендер в Меланезии), с другой – в антропологии существует множество специализаций (от медицинской антропологии до антропологии этничности) с их собственной проблематикой и концепциями. И все же я уверен, что в антропологической дисциплине существуют главные, фундаментальные, вопросы.
Как уже говорилось, имеются важные различия между типами ответов, даваемых на каждый из упомянутых вопросов. На вопрос «как интегрированы общества?» культурные материалисты отвечают не так, как структурные функционалисты, а структуралист и приверженец герменевтического подхода будут по-разному объяснять, как организованы мышление и знание в разных обществах. Теория задает рамки, направление и, что особенно важно, ориентиры для работы в поле. Когда случаются теоретические разногласия, этому может быть несколько причин: возможны разногласия в том, какие вопросы наиболее существенны, какой тип данных наиболее информативен и – не в последнюю очередь – как интерпретировать эмпирический материал.
Заблудившись в лабиринте теоретических построений, кое-кто может спросить, нужна ли теория вообще. Не состоит ли работа в конечном счете в сборе эмпирического материала и его осмыслении и требуется ли теория для выполнения такой задачи? Ответ на последнюю часть вопроса – «да». В мире существует неограниченное число фактов, и нам нужны критерии, чтобы судить о том, какие из фактов более значимы, чем другие. Кроме того, нам нужны критерии, позволяющие как-то упорядочить эмпирический материал. Наконец, нам нужны критерии для оценки конечной значимости эмпирического материала: говорит ли он что-нибудь о природе человека, или о власти в традиционных обществах, или о реципрокности как базовой черте человеческих отношений? Все опубликованные работы по антропологии имеют теоретическую составляющую, даже если она не всегда дана в явном виде. Сам выбор исследовательских вопросов и отбор эмпирического материала приводит к опирающемуся на какую-то теорию сужению мира. В то же время антропология несет в себе индуктивный крен: не следует навязывать теорию наблюдениям, она должна вырастать из них. Если теория и эмпирический материал никак не подходят друг другу, то в этом нет вины последнего.
Оксфордский антрополог Годфри Линард как-то написал, что хорошая антропологическая монография готовится из слоновьей туши данных и теории размером с кролика, но жаркое должно быть сделано так, чтобы вкус кролика ощущался в каждой ложке. Хотя антропология иногда ставит очень абстрактные вопросы, она не является дисциплиной отвлеченных рассуждений. Она может быть своего рода эмпирической философией: антропологи задаются теми же вопросами, что и философы, но – научившись теоретическому мышлению у философов – обсуждают их, связывая с социальными и культурными фактами. Социальная антропология может быть своего рода микросоциологией, которая изучает власть и социальные отношения на низовом уровне. Значительная часть дисциплины является пограничной с другими дисциплинами. В последние годы, благодаря некоторым последователям и критикам Гирца, чувствительным к вопросам стиля и метафорам, произошло сближение между многими американскими антропологами и литературоведами. В некоторых разделах антропологии, где исследовательские вопросы касаются человека и природы, укрепляется связь с экологией. У экономики и психологии также есть богатые пограничные территории с антропологией, а родство с историей стало совершенно очевидным с того момента, как Эванс-Причард объявил, что социальная антропология гораздо больше похожа на историю, чем на естественные науки.
Если говорить о темах исследований в антропологии, их спектр очень широк, и развитие науки почти постоянно происходит в пограничных областях, но при этом практически всегда сохраняется собственная дисциплинарная идентичность. Эта общая идентичность, скрепляющая дисциплину несмотря на огромные различия в программах исследований, складывается из последовательного изучения социальной и культурной жизни изнутри, полевого метода, во многом основанного на интерпретации, и веры (хотя и непостоянной) в сравнение как источник для теоретического анализа. Большинство социальных и культурных антропологов (но не все) рассматривают эволюционистские теории культурных изменений как неприменимые или ошибочные, и большинство (но опять же не все) отвергают неодарвинистские теории, объясняющие социальную и культурную жизнь как продукты истории эволюции.
Во второй части этой книги мы увидим, что современные теоретические подходы часто сочетают идеи, заимствованные из классических теорий, делая построения более сложными, чем было принято раньше. Утрата простых, элегантных объяснений стала платой за отказ от неудачных дуалистических фигур мысли. К примеру, для любого уважающего себя современного антрополога разделение обществ на «модерные» и «традиционные» – не более чем временный аналитический инструмент, который будет забыт, как только исследователь погрузится в вещество социальной реальности. Мы знаем слишком много о трудностях, связываемых с этими понятиями, о «смешанном характере», типичном почти для всех существующих обществ, и вариациях внутри каждой категории, чтобы считать это различение аргументированным. К тому же противоречие между индивидуалистским и коллективистским (или акторно-ориентированным – системно-ориентированным) подходами, казавшееся в 1960–1970-е годы непримиримым, в основном сошло на нет. Вместо этого в обиход современных антропологов вошли модели, которые пытаются учитывать и действующих индивидов, и особенности влияющих на них системных ограничений.
Признание сложности, как ничто другое, характеризует сегодняшнюю антропологическую науку: сложен мир, сложны культуры, сложны сообщества – и аналитические стратегии должны принимать во внимание эту сложность. Несмотря на это, в следующих главах я отважусь на упорядочение и упрощение, как и в первой части книги, и представлю некоторые ключевые области, или «поля», антропологических исследований. Нужно оговориться. Я вовсе не собираюсь утверждать, что эти темы – самые главные, или намекать, будто исследования «теперь продвинулись» настолько, что антропологам удалось найти безупречные решения поставленных в них задач. Но если представить социальную и культурную антропологию как многоэтажное здание, имеющее полдюжины квартир на каждом этаже, то следующие главы определенно соответствуют двум нижним этажам.
Рекомендуемая литература
Moore H. (ed.) Anthropological Theory Today. Cambridge: Polity, 1999. Moore J. Visions of Culture: An Introduction to Anthropological Theo ries and Theorists. Walnut Creek: AltaMira Press, 1997.