Мика поехал с обозом дальше и благополучно довёз своих пассажиров до лесной школы. Помогал их выгружать, а самому не терпелось скорей попасть домой, разглядеть как следует своего названого братца. Имя-то у него какое необыкновенное — Панас! Да и обличье от всех белобрысых курмышских ребят особенное. Глаза чёрненькие, волосы— как вороново крыло. И нос востренький, как у синички.

Ему показалось, что из всех ленинградских ребятишек отцовский найдёныш самый красивый. И самый счастливый: все ребята раненые, побитые— у кого рука, у кого нога в бинтах, а он весь целенький.

Мику так и подмывало похвалиться своим братцем, но при виде множества несчастных он не решился. И грудь теснило, и слёзы на глаза навёртывались, когда выносили иных на руках, других на носилках. Женщины, помогавшие в разгрузке раненых солдат, офицеров и детей, едва крепились. А лишь назад тронулись, на расстояние голоса отъехали, вдруг как запричитали, заплакали — лес вокруг застонал.

Насмотревшись на страдания чужих, подумали про своих. Представили мужей и братьев такими же побитыми, пораненными — ну и разлились ручьями.

Приустанут, замолкнут, а потом напомнит какая-нибудь:

— Ой, сестрицы, видали вы — у одного молоденького обеих рук нет!

И все опять голосить.

Только поуспокоятся, другая скажет:

— Ой, соседушки, а у того, пожилого, детей, поди, куча, а у него глаза огнём выжжены!

И опять все в слёзы. Ну тошно, хоть сам плачь. Не выдержал Мика:

— Да уймитесь вы, слезами горю не поможешь!

Услышав его басовитый окрик, женщины успокоились. Но ненадолго.

— Ох, горе горькое, неужели нам суждено мужиков наших не повидать, голосов их не поуслышать? — вздохнула одна.

— Так и будем мальчишек кучерами сажать, а вместо коней коров запрягать! — выкрикнула другая и расхохоталась.

Но, вместо того чтобы развеселиться, остальные женщины опять заплакали навзрыд.

Намучился с ними Мика.

«Знали бы вы, что скоро и без нас, мальчишек, останетесь, совсем бы обревелись», — думал он.

Обогнав весь обоз, Мика первым сдал своего рогатого коня на конюшню.

— Молодец! — похвалил его дядя Евсей. — Не тот кучер, что рысаком ловко правит, а тот кучер, кто из быка рысь выбивает!

Эта похвала заставила Мику держаться солидней. И он не помчался домой, как мальчишка, а пошёл степенно, как полагается рабочему человеку. На крыльце неторопливо обмёл снег с валенок веником-голиком, выбил о косяк шапку, хотя пороши на ней не было, и, постукивая ногой об ногу, как, бывало, отец с мороза, вошёл в избу.

— Ну, как вы тут, мать?

— Тс-с! Спит птенчик наш!

— Это ладно, во сне человек сил набирается. Пусть спит.

Оглядев избу, Мика сразу увидел нечто новое: напротив жерла печки на протянутой верёвке висели полосатые штанишки и такая же полосатая кофтёнка-распашонка.

— Костюмчик я выстирала, грязен был, как земля… А вишь, отмылся, какой объявился, полосатенький… — чудной.

— Это пижама, — сказал Мика, — я видел ещё до войны в лесной школе. В таких больные и отдыхающие в санаториях ходят.

— Ах, бедняжка! Что же гитлеры их на отдыхе, что ли, захватили, проклятые?

— Отец писал, на пути поезд разбомбили, когда их вывозили из города Ленинграда.

Мать вздохнула:

— Да-да, видно, городское, нежное дитё. Сложением тоненькое. Ножки маленькие, ладони узенькие. Не то что наша деревенская кость.

— Ничего, обвыкнется.

Мика вымыл руки над лоханкой, вытер их домотканым полотенцем и, не дожидаясь приглашения, сел за стол, давая понять, что его надо накормить, как хозяина, вернувшегося домой после трудов.

Мать молча подвинула ему краюшку хлеба, которую полагалось резать мужской рукой, поставила деревянную солонку, положила деревянную ложку и, налив щей из чугуна в деревянную чашку, ласково улыбнулась: кушай, мол, на здоровье, работничек ты мой милый.

Мика принялся есть неторопливо, толково, подставляя под ложку ломоть хлеба и ожидая, что ещё скажет мать про найдёныша.

Оно, конечно, обвыкнется, окоренится. Пересаженные яблоньки и те приживаются, а человек и подавно… Но ты скажи, до чего же ослабело дитё: купаю, мою, мочалку, чтобы помягче была, кипятком обдала, мыло достала из сундука душистое, ещё до войны мне подаренное, — всё честь честью; хочу поставить её в корыте, а у неё ножки как ватные!

— Это как так? — встревожился Мика и даже не подумал, почему это мать про Панаса говорит «её» и «у неё».

— А вот так: ставлю, а они подламываются, приподниму, а они друг за дружку заплетаются — ну чисто ватные!

— Может, пораненные? — Мика даже ложку положил на стол и перестал жевать.

— Нет, все целенькие, до единого пальчика. В руки возьму — тёпленькие, живые, а отпущу— провисают, как гороховые стручочки!

— Отощал, видно, только и всего. У коня от бескормицы и то ноги заплетаются. Вот отъестся на наших хлебах, серёдка насытится — и краешки заиграют, — рассуждал Мика.

— И то верно. Выходим, выправим, — согласилась мать, — какая ещё танцорка будет!

— Танцорка? Это же парень, Панас!

— Ой, какая нам разница, Панас или Тарас, главное — сестрёнка теперь у вас! Девчонки у нас в доме как раз не хватало.

— Девчонка — Панас? Да что ты, мама, у русских таких женских имён не бывает!

— Не знаю, бывает, не бывает, а девчоночка… вон она, золотко, на печке спит-почивает! — засмеялась мать.

— Но ведь отец-то писал в письме про мальчишку! — подскочил Мика.

— Ой, да было ему когда разбираться в дыму да в пламени. Я сама, помнится, когда мы горели, впопыхах вместо прялки самоварную трубу вытащила! — рассмеялась ещё веселей мать.

Мика стоял на своем:

— Как же это ошибся отец?

— Ну да мало ли, с кем не бывает: я вот тоже ошиблась, — кивнула Марфа на Сандрика, — хотела купить в дом девчонку, а принесла мальчишку. Ну ничего, папка наш не растерялся, сестрёнку вам с войны прислал!

— Ты не спросила, как её зовут?

Спрашивала, как же, да что-то отмалчивается. Уж я ласкала, и целовала, и уговаривала: «Не дичись, деточка, ты у своих», — молчит, как глухонькая… Может, она бомбами оглушённая? Может, сильно войной напуганная? Ну, глядишь, отоспится, отлежится, одумается и заговорит… А будем её любить да холить — глядишь, и запоёт канареечкой. Вернётся отец, а дома у нас певчая птичка — вот радость-то!

— Так-то оно так, — Мика почесал маковку, — а всё-таки не пойму я, как это получилось. Панас — мужское имя, уж это я точно знаю. — Да уймись ты. Отпишем отцу, узнаем. Раздевайся да ложись спать вон в мою кровать. Сандрик уже спит. А я вместе с ней на печке. Кабы не свалилась… Мало ли что, вдруг приснятся ей война, бомбы…

Мике самому хотелось нынче поспать на печке: назябся в дороге-то и хорошо бы на тёплом просе угреться… Но, как и его отец, не любитель перечить матери, он, вздохнув, пошёл спать к Сандрику под полог.

Улёгся с ним рядом, потолкал — спит, не просыпается.

Вот счастливый: ему что, он в доме не за старшего, его заботы лёгкие.

Мика стал думать, как теперь жить. Лишний парень в семье — не помеха, а вот девчонка — дело другое. О сестрёнке надо по-особенному заботиться. И одеть-нарядить. Это ведь не мальчишка, негоже выпустить на улицу в драном. И оберечь-защитить, ведь известно: девчонка пугается и мышонка…

Покряхтел Мика, поворочался с боку на бок. Как же теперь на войну отъехать, когда две женщины в доме? Одна старая… другая малая. Сандрик с ними' не управится. Да ещё и хворенькая попалась, ножки ватные. Её ставят — она валится… Вот диво-то, надо завтра самому посмотреть. С такой мыслью Мика и заснул.