— Значит, мечешься из угла в угол.
— Неправда!
— Места себе не находишь. Каждую минуту принимаешь новое решение, бросаешься из одной крайности в другую.
— Ничего подобного!
— Иной раз ведешь себя так, что это уже переходит все границы.
— С чего ты взяла? Приставила кого-то шпионить за мной?
— И шпионить незачем: достаточно прочесть твои сумбурные письма.
— Такая уж я есть, Гиза. Мне далеко до тебя с твоим самообладанием, с твоей целеустремленностью. Я и в двадцать лет так же бросалась из одной крайности в другую.
— Тебе уже не двадцать лет, Эржи. Пора бы поостыть.
— Ты это к чему?
— Так, к слову пришлось.
— В твоем замечании была какая-то колкость.
— О чем ты, какая колкость?
— Вот это мне и хотелось бы знать.
— Ну ладно. Будь добра, ответь мне откровенно: ты влюблена, что ли, в этого шута горохового?
— Я протестую!
— Против чего же?
— Непозволительно в таком тоне говорить о певце с мировой известностью.
— Не придирайся к моему тону. Отвечай: да или нет?
— Нет!
— К сожалению, в это трудно поверить.
— Ты знаешь, что я не привыкла врать.
— Я в этом не убеждена.
— А ты хоть раз поймала меня на вранье?
— Лучше оставим сейчас эту тему.
— Напротив, уж лучше все выяснить. Так вот: торжественно тебе заявляю, что я не влюблена в Чермлени. Он мне неприятен и даже более того — противен. Все в нем мне чуждо: его жадность, эгоизм, аморальность. Это какой-то дикий зверь.
— Прежде, когда я называла его чудовищем, ты обижалась.
— Чудовище и дикий зверь — это не одно и то же.
— Неужели есть разница?
— Да, есть.
— Ладно, не будем спорить на этот счет. Скажи, если ты разочаровалась даже в лучшей своей подруге и желаешь избавиться от этого Чермлени, то почему бы тебе не сделать так, как я прошу?
— Потому что меня многое держит здесь.
— Что тебя там держит?
— Тысячи разных нитей.
— Паула не в счет, Виктор тоже. Разве что Мышка и дочь, но и это очень слабые нити.
— Каждая по одиночке, может, и слабая ниточка, а вместе держат прочно.
— Значит, все-таки я права.
— В чем, родная?
— Да в том, дорогая моя, что ты до беспамятства влюблена в своего Виктора Чермлени, а эта твоя подруга, в которой ты души не чаяла, вскружила ему голову. Все тебя бросили, и ты в отчаянии.
— Бредовые фантазии, я даже отвечать на них не стану! Если хочешь знать, то Виктор за милую душу в прошлый четверг у меня ужинал, вот за этим самым столом, где я сейчас сижу…
— Что было на ужин?
— Все традиционные блюда, а к десерту хворост.
— Ну и что же, он его съел, твой хворост?
— Я надеялась, что останется соседям на ужин к следующему дню. Но он уплел все подчистую.
— Эржи!
— Ну, что тебе?
— Я уже сказала.
— Ты же знаешь, что мне и в прошлом году не удалось получить визу.
— Сейчас Венгрия оформляет Миши заказ на поставку искусственного волокна. Недавно ему звонил от вас заместитель министра. Ты можешь получить визу в течение трех дней.
— Я не могу уехать с насиженного места.
— Тогда мы были бы друг подле друга.
— Знаю.
— И ты ни в чем не испытывала бы нужды.
— Охотно верю.
— Ну приведи какой-нибудь разумный довод. Дай хоть какое-то приемлемое объяснение.
— Мы опять с тобой заболтались.
— Тебе известно, что эти расходы для меня не имеют значения.
— Но я жду звонка.
— От кого?
— Мышке должны звонить. Срочный заказ на шляпку.
— Взвесь наконец свое положение. Знаешь, кем ты там стала? Домашней прислугой!
— Никак не могу согласиться!
— С чем ты не можешь согласиться? Ты не живешь, а прозябаешь, состоишь в кухарках при этих своих ученых соседях. Думаю, что ты и уборкой занимаешься, только признаваться не хочешь.
— Прошу прощения, Гиза, но я не намерена дальше спускать тебе. Ты даже и представления не имеешь, как я на самом деле живу. Вовсе я не бедствую. Во-первых, мне идет пенсия по мужу, восемьсот семьдесят форинтов, а могли бы выплачивать и больше, если бы эти сутяжники из таксопарка не сумели доказать, будто мой несчастный Бела по собственной вине попал под машину. Во-вторых, деньги, которые адъюнкт с женой дают на питание. Эти чудаки по простоте душевной считают, будто дешево столуются. Так чтобы ты знала, Гиза: этих денег не только и мне самой хватает на пропитание, но еще и остается две сотни форинтов в месяц чистыми. Они платят за квартиру и несут половину расходов за телефон в полной уверенности, что вторую половину плачу я. Как бы не так! Остальную сумму выплачивает Мышка. Подожди, Гиза, я еще не все сказала. Дочь с зятем, хотя я никогда их и не просила, присылают мне каждый месяц по почте триста форинтов. Вот и прикинь сама, Гиза. При том, что ни за квартиру, ни за телефон я не плачу, и на питание мне тратить не приходится, у меня в месяц набегает тысяча форинтов.
— Прислугой ты можешь быть и здесь. Ровно столько же, помимо полного пансиона, получает моя сиделка.
— Я предпочитаю быть прислугой здесь.
— Мы с тобой взяли какой-то неверный тон в разговоре.
— Прости меня, Гиза.
— Это я виновата, я очень нервничаю.
— Если из-за меня, то не стоит.
— Не только из-за тебя.
— Господи, уж не ухудшилось ли твое состояние?
— Нет, не ухудшилось. Ты знаешь, кто такой профессор Раушениг?
— Ну как же, твой лечащий врач.
— Во Франкфурте открылся санаторий, которым он заведует. Этому санаторию нет равных в мире: туда имеют доступ даже не десять тысяч из лучших семейств, а только элита в пятьсот человек. В воскресенье мы с Миши и Хильдегард побывали там.
— Уж не собираются ли тебя оперировать?
— Койки с помощью небольшого мотора подвергаются постоянной вибрации, чтобы избавить пациентов от пролежней. Одеял никаких не требуется, их заменяет электрообогреватель. В каждой палате установлена телекамера, и на контрольном пункте под постоянным наблюдением находятся все сто восемьдесят больных.
— Но ведь у тебя поврежден центральный нерв.
— Раушениг считает, что надо попробовать.
— А доктор Лустиг ведь прямо сказал, что тут медицина бессильна.
— Профессора Раушенига приглашали на консилиум к Сталину.
— Ты кому больше веришь?
— Раушениг — друг дома. Кроме того, в нашем кругу каждый ревниво следит, как поступит другой, равный ему по положению. То бережливость считается хорошим тоном, то вдруг — расточительность. В таких случаях идти наперекор просто невозможно.
— Не слушай никого. Поступай, как тебе лучше.
— Для меня лучше всего, если бы ты приехала ко мне.
— Не проси меня об этом.
— Я никогда ни о чем тебя не просила.
— Ты внушила себе, будто я тебе необходима. А стоит мне приехать, и ты во мне разочаруешься.
— Мы всегда понимали друг друга.
— Это когда было, Гиза! А теперь немало таких пунктов, в которых мы расходимся.
— Назови хоть один.
— Наш отец.
— Ты имеешь в виду мои слова о том, что папа умер прекрасной смертью?
— Я имею в виду ту заведомую ложь, в которую ты уверовала.
— Это не телефонный разговор.
— Каратели в кровь разбили ему лицо, Гиза.
— Повторяю, это не телефонный разговор.
— Ведь это мы сами выдумали, будто отца расстреляли красные. Иначе маме не видать бы пенсии.
— Ради тебя самой прошу, прекрати этот разговор!
— Имя папы упомянуто в списке жертв террора.
— Где упомянуто?
— В книге «Зверства белого террора в комитате Яс-Надькун-Солнок». Из жителей Леты в списке замученных только двое: наш папа и доктор Миклош Санто.
— По-твоему, в книгах не может быть вранья?
— Соврали мы сами. А ты поверила в эту нашу легенду.
— Пусть так, пусть его избили каратели. Какая тебе-то корысть от этого?
— Никакой.
— Тогда чего же ты добиваешься? Хочешь вечно хранить там память об отце?
— Я просто привела пример, чтоб ты сама убедилась: на некоторые вещи мы теперь смотрим по-разному.
— Ну, это один случай.
— Есть и другие, Гиза.
— Какие же?
— Виза на выезд. Она мне не нужна.
— У вас там что, райская жизнь?
— Не сказала бы.
— У тебя там ни одной близкой души.
— Верно.
— Ты обслуживаешь чужих людей.
— Вкусно готовить всегда было моей страстью.
— Но пойми, ты нужна мне!
— И ты мне — тоже.
— Тогда почему же ты не хочешь приехать?
— Потому, Гиза, что я хочу околеть здесь.
— Похоже, нам не сговориться.
— Да, Гиза.
— Так что же нам делать?
— Не знаю.
— Прощай, Эржи.
— Прощай.