Будапешт

Это письмо посылаю заказным и авиапочтой. Гиза, если ты действительно еще любишь меня, помоги, иначе я пропала! То, о чем я тебя попрошу, для меня — вопрос жизни и смерти. Вам же для того, чтобы все уладить, достаточно одного телефонного звонка или записки в несколько строк. Но я знаю, с каким недоверием Миши относится ко всем венграм, поэтому необходимо твое тактичное посредничество.

Я расскажу тебе все как есть, без прикрас, и тогда ты сама увидишь, до чего я докатилась. Утаивать так и так нет смысла, ведь, когда у меня возникли только смутные подозрения, ты уже обо всем догадалась. Факт остается фактом, что Паула, «та самая Паула» (и тут ты оказалась права), эта мерзавка, потаскуха, эта шлюха подзаборная (другого слова для нее нету), действительно опутала Виктора. И, с обворожительной улыбкой разглагольствуя за мраморным столиком в «Нарциссе» на музыкально-эстетические темы, при этом не брезговала самыми низменными средствами, чтобы отбить его!

Да только ведь меня — не то что Паулу — любят все официанты. (Точно так же, как почтальоны, продавцы в табачных лавках, мясники, хотя я и порядком ругаюсь с ними.) И вот этот симпатичный Фери — страдающий диабетом официант из «Нарцисса» — и открыл мне глаза. Правда, меня и саму насторожило, что Паула, которая, как известно, «лишена чувства времени», вдруг заделалась пунктуальной. Она стала приходить на встречи со мною минута в минуту, и, даже когда мы были уже вместе, она нет-нет да и взглядывала на часы, словно торопилась куда-то. Уходить она каждый раз стала раньше, всегда у нее оказывалось какое-нибудь неотложное дело. Дошло до того, что однажды она едва успела заказать кофе, как тут же выдумала какой-то предлог и даже не стала дожидаться, пока подадут. Расплачиваться пришлось мне. И вот, когда я доставала деньги, Фери кивнул на дверь и говорит: «Ишь как спешит в Буду госпожа Паула». У нее, говорю, безотлагательные семейные дела. Знаем мы эти «безотлагательные дела», говорит Фери.

Оказалось, что из «Нарцисса» недавно уволили девицу, которая обслуживала кофеварку; то ли она обсчиталась где, то ли сама кого обсчитала. Словом, девушка эта устроилась в одну кондитерскую в Буде. На днях она заходила за своим форменным халатом и рассказала, что Паула, видно, подцепила себе какого-то ухажера, потому что каждый Божий день они в той кондитерской встречаются и сидят в укромном уголке, друг к дружке прижавшись… «Ну, что вы скажете? — закончил Фери. — В ее-то годы!» Вы правы, сказала я, экая пошлость.

Я заподозрила неладное, но самого худшего, конечно, не предполагала. Без четверти восемь подхожу я к дому; в привратницкой дверь настежь, и кухонные ароматы — на весь подъезд. Принюхиваюсь: запеченный окорок. Что, говорю, у вас за праздник, милая, или вы теперь и по вечерам жарите-парите?

Хегедюш, привратница наша, трех дочек-гимназисток на ноги поднимает; вот она и подрядилась для желающих обеды стряпать, а дочки ее обеды эти разносят заказчикам на дом. И я — поскольку Паула стряпуха никудышная — еще в самом начале нашей дружбы порекомендовала ей эту привратницу, так что Паула не знала, как меня и благодарить… Тут меня будто толкнуло что, я — в привратницкую. И что же я вижу, Гиза? Ты, наверное, догадалась. Вижу куриный бульон, запеченный окорок, сдобное печенье и огромные судки для пищи, но тут же все у меня поплыло перед глазами, огненные круги замельтешили. Ухватилась я за стенку и плюх на стул. Лапшичкой или галушками, спрашиваю, заправляете бульон, милочка? Велено, говорит, крупными манными клецками. А что это вы с лица какая бледная сделались?

С полчаса я провалялась на диване, пока не прошел приступ удушья. Потом отправилась к Пауле. Как обычно, на звонок открыла дверь зубная докторша. «Вы к госпоже Каус?» — спросила она, и, как всегда, неприветливо. Я соврала, будто у меня болит зуб, и докторша тут же стала обходительнее. Через минуту я уже сидела в зубоврачебном кресле доктора Кауса, и задернутая портьерой дверь — единственное, что отделяло меня от комнаты Паулы.

Знаешь, сколько у меня зубов? Двадцать четыре собственных, и ни один не болит. Агоштон, докторша эта, конечно, сразу же обнаружила дырку в здоровом зубе. Спрашивает, сделать ли укол. Я говорю: не надо. Даже если бы она мне гвоздь загнала, я и то ничего бы не почувствовала, потому что в это время из соседней комнаты донеслось вожделенное причмокивание, и издавать эти звуки мог только Виктор.

Докторша начала сверлить зуб. Несколько раз она делала мне замечания, чтобы я не вертела головой. Слов я не могла разобрать, отчасти портьера приглушала, а отчасти бормашина, которая гудела над ухом, но, видимо, действует в нас какая-то особая сигнальная система. Ты меня знаешь, Гиза. Я долго могу терпеть, так что по моему виду ни о чем не догадаешься. Взрыв у меня наступает неожиданно. Некоторое время я сидела как истукан, так что даже докторша похвалила меня за дисциплинированность, но по долетавшим шорохам, звяканью посуды, обрывкам слов я уловила самый критический момент… Ты, конечно, осудишь меня. К сожалению, я чересчур энергично оттолкнула докторшу. Сорвала портьеру, о чем теперь тоже сожалею. Распахнула дверь и появилась там, как и предполагала, в самый подходящий момент.

Не стану уверять тебя, Гиза, будто бы я была совершенно спокойна; однако если бы я не увидела блюдо с потрошками и зеленью, я бы еще, пожалуй, могла совладать с собой. За столом, прикрыв необъятный живот столь же необъятной салфеткой-простыней, восседал этот старый негодник и со сладострастными стонами и всхлипываниями смотрел, как Паула наливает ему бульон. Это не было для меня неожиданным ударом. Увидеть, как бывший оперный певец, а ныне старик-пенсионер ест куриный бульон, — от этого еще никто не умер. Но когда я убедилась, что эта женщина, на которую я чуть ли не молилась, неделями и даже месяцами методично вытягивала из меня все самые сокровенные тайны, вот тут я закусила удила.

Должна тебе пояснить, Гиза, что Виктор любит процеженный бульон. При этом куриная печенка должна подаваться отдельно, в маленькой кастрюльке, а на блюде, тоже отдельно, должны быть выложены вареная петрушка с зеленью, куриный желудок и шейка, ну, и манные галушки. Увидев это блюдо с зеленью, потрошками и галушками, я схватила его и опрокинула на голову Пауле; та завизжала и выскочила за дверь, а манные галушки стекали у нее по волосам. С тех самых пор я ее милость не видела.

Ты меня знаешь, Гиза: стоит мне сорвать злость, и я тут же остываю. Смею утверждать, что в последующие минуты я вела себя безукоризненно; даже ты была бы мною довольна. В создавшейся ситуации у меня было одно преимущество, а именно то, что Виктор не мог тотчас же вскочить с места. У него дурная привычка (впрочем, других за ним и не водится, сплошь одни дурные) во время еды снимать под столом ботинки. Видимо, он их ногой затолкал куда-то, а в носках предстать стеснялся; шарил ногой под столом и никак не мог нащупать ботинки. Я же с надменным спокойствием, почти любезно сказала ему: «Сожалею, что почтеннейшая госпожа Каус удалилась. А вас, уважаемый сударь, я отныне и знать не желаю».

Как он закряхтел, заюлил, засуетился — это надо было видеть, Гиза! Я, оказывается, превратно истолковала обстоятельства, и потому он умоляет выслушать его. «Сочувствую, — сказала я ему, — однако вынуждена вас просить в дальнейшем избавить меня от ваших посещений». На это он заявил, что не может жить без меня; конечно, мне эти слова были приятны, но, слава Богу, я от них не растаяла. Напротив, тут меня осенила гениальная мысль, и я ответила: «Я же, со своей стороны надеюсь, что вы свыкнетесь со стряпней моей дворничихи».

Помню, что в руках я еще сжимала сорванную портьеру. Я была до такой степени спокойна, что аккуратно сложила ее, попросила докторшу простить меня великодушно и удалилась с гордо поднятой головой. Я чувствовала себя счастливой, свободной, во всем теле ощущала невесомую легкость. Довольная собой, я легла спать и спала как младенец, а наутро проснулась вся истерзанная, будто проглотила острое лезвие. Каждая клеточка во мне исходила кровью. Я вмиг осознала то, в чем никогда не решалась признаться самой себе: я люблю этого человека.

Что я после этого пережила, врагу не пожелаю. Не сердись, но я не в силах таить в себе свои муки. Мне вспоминается сейчас тот вечер в больнице, когда я осталась вдовою. Я сказала тогда: «Теперь всему конец, Гиза». Ты процитировала какого-то немецкого поэта. Старость, сказала ты, это сплошная цепь компромиссов, но после каждой сделки нам удается хоть что-нибудь урвать у жизни. «Чем меньше нам достается, тем оно для нас ценнее…» Та малость, которую урвала я, — это моя любовь.

Теперь я могу тебе во всем открыться: это Виктор должен был приехать из Солнока. Его ждала я в тот момент, когда нас сфотографировали, ему я радовалась, навстречу ему бежала. В тот вечер я впервые отдалась ему. Признаюсь, что наша связь длилась все эти долгие годы, в Лете и в Будапеште, до моего замужества и после, вплоть до того самого дня, когда несчастного Белу из операционной привезли в палату. Едва успев очнуться после наркоза, он сразу принялся взглядом искать меня; и тут я разревелась. С тех пор я больше не позволяла Виктору прикасаться ко мне; но я не переставала его любить и просто не пережила бы, если бы мне довелось потерять его. Объятия сменились ужинами. Он ел отвратительно — с жадностью, как задыхающийся хватает воздух, — но зато он ел мою стряпню… Гиза, даже покупать продукты для ужина и то было для меня радостью: брать в руки мясо, зелень, которые он потом съест. Я пишу чушь несусветную, но что делать, если я и люблю его так же безрассудно! Люблю даже этот его необъятный живот. Люблю его имя — Виктор! — и не только само имя, но каждое слово, которое хоть чем-то его напоминает. В войну я сочувствовала англичанам, пожалуй, только из-за пресловутого жеста Черчилля, адресованного немцам: два пальца, расставленных буквой V — victoria. Ты спросишь: если я до беспамятства любила его, то как могла таить это даже от себя самой? Не спрашивай, Гиза. Выходит, могла. Могла таиться даже от самой себя; но только до утра прошлой среды.

Сейчас расскажу тебе, что произошло с того утра. Когда ты узнаешь, до чего я дошла, ты не откажешь мне в помощи. Ну, а твое желание — для Миши закон.

Проснувшись, я сразу схватилась за телефон. У меня было такое чувство, что, не поговори я с Виктором, я тут же умру. К сожалению, эта старая мегера, его мать, узнала меня по голосу. После первого же моего «алло!» она бросила трубку.

Я какое-то время выждала. Позвонила снова. И опять трубку сняла его мамаша.

После этого я поставила перед собой часы и принялась названивать через каждые десять минут, однако Аделаида Брукнер теперь уже вообще не снимала трубку.

Тогда я написала ему письмо, в котором все объяснила. Отправила письмо срочной почтой, но матушка перехватила его (на следующий день оно вернулось ко мне нераспечатанным).

К вечеру я подослала с запиской Мышку, которую эта карга не знает в лицо. Однако она заподозрила неладное и выставила Мышку за порог.

Когда стемнело, я отправилась туда сама. Они живут на улице Бальзака, квартира расположена в бельэтаже, по счастью, невысоком, так что если встать на цыпочки, то с противоположного тротуара можно заглянуть в окна.

Виктор тоже был дома, судя по тому, что в обеих комнатах горел свет. Его самого не было видно, зато я хорошо видела эту фурию, его мамашу, которая бездельничала, рассевшись под торшером.

Я прождала с полчаса в надежде, что Виктор, может, подойдет к окну, и я дам ему знак. К сожалению, он так и не показался.

На мое счастье, прямо против их окон я обнаружила телефон-автомат. Я вошла в кабину и набрала номер Виктора. Заметив, что к телефону опять подходит старуха, я повесила трубку.

Ты знаешь, Гиза, какой настырной я могу быть, если меня доведут! Я засела в будке. Не знаю, сколько я ждала, но в конце концов Аделаида Чермлени-Брукнер заерзала в кресле, встала, прошлепала через всю комнату и нырнула в дверь, скрытую обоями. По всей вероятности, ей захотелось в уборную. Я моментально набрала номер. И что бы ты думала? Эта мегера не поленилась даже из уборной выскочить! Пришлось снова бросить трубку.

Я решила сделать последнюю попытку. Прямо над моей головой, тоже в бельэтаже, помещалась довольно известная школа танцев. «Курс танцев для взрослых» — эта ее реклама, расклеенная в трамваях, то и дело бросалась в глаза. Я позвонила у входа. Дверь открыла супруга учителя танцев. Сперва она несколько опешила, но затем провела меня в танцевальный зал. Мы сейчас проходим «ча-ча-ча», сказала она, а я любой ценой пыталась незаметно подобраться к окну.

Мадам толковала мне, что современные танцы доступны для любого возраста.

Я сказала, что тоже об этом слышала, только как-то не верилось. Приглядевшись к танцующим, я сделала несколько шагов.

Позволительно ли поинтересоваться, сколько мне лет?

Шестьдесят два, сказала я и протиснулась между двумя парочками.

Это еще не возраст, утешила меня мадам. О чем она еще говорила, убей, не знаю, потому что наконец-то я добралась до окна и увидела его! Духотища в тот вечер была неимоверная, и он, разоблачившись до трусов, лежал на софе под струей маленького вентилятора. Я давно не видела его раздетым. С тех пор он растолстел еще больше. Я даже не пытаюсь быть объективной, иначе мне пришлось бы сказать, что больше всего он походил на чудовищную тушу. Но до объективности ли тут, когда боль полоснула такая, что я едва удержалась от слез!

Пока мадам не переставая зудела мне что-то в ухо, я ловко пыталась привлечь внимание Виктора, но под конец вынуждена была оставить попытки. Еще с полчаса я проторчала в подъезде. Свет погас сначала в комнате Виктора, затем в соседней. Но я все равно не в силах была уйти. Я смотрела на темное окно, где перестал гудеть даже вентилятор, пока подъезд не закрыли на ночь. Привратник подозрительно уставился на меня, пришлось отправиться домой, я едва успела на последний автобус.

Дома я легла. Ты знаешь, как легко я засыпаю обычно; но тут я и глаз сомкнуть не могла. Мысленно я пыталась расправиться с Паулой, изобретая всевозможные способы смерти. Вот в руках у нее взрывается электрическая лампочка, и от Паулы остается мокрое место… Я ломала голову, как мне быть, что делать дальше. Заснула я где-то под утро.

Утром я снова позвонила Виктору. Говорила тоненьким детским голоском; мне вспомнилось, что Виктор помимо хора хлопчатобумажной фабрики ведет еще какой-то детский хоровой кружок. К телефону опять подошла его мать. Я наплела, будто из-за острого воспаления миндалин не смогу участвовать в сегодняшней спевке. Старуха клюнула на удочку. Не расстраивайся, деточка, сказала она, сегодняшняя ваша репетиция все равно не состоится, потому что господин хормейстер сегодня вечером выступает в Доме культуры в Надьбабоне…

Где он находится, этот злополучный Надьбабонь и как туда добраться? От волнения меня прихватила такая одышка, что даже целой таблетки нитроминта оказалось недостаточно.

В ящике стола у адъюнкта я отыскала автодорожный атлас. Как оказалось, Надьбабонь находится в комитате Боршод. Я вовремя поспела на автобус, который в восемь вечера подвез меня прямо к надьбабоньскому Дому культуры.

Я тотчас направилась к кассе и выяснила, что сегодня будет кино. О выступлении столичных артистов никто ничего не знал.

Возможно, сказали мне, концерт состоится не в самом Надьбабоне, а при надьбабоньском сахарном заводе. Там тоже есть Дом культуры, и автобус из Пешта там останавливается. Разумеется, тот автобус, которым я приехала, давно ушел.

Я заглянула в автодорожный справочник. Расстояние до сахарного завода восемь километров, и через двадцать минут должен пойти следующий автобус.

Ровно час я прождала на остановке, после чего выяснилось, что по этому маршруту автобусы ходят только в свеклоуборочный сезон. Ну, а поезда? Нет, и поезда не ходят. Как же туда добраться? Пешком или на попутной машине.

Ах, Гиза, сколько я ни сигналила, ни одна попутная машина не остановилась! Кончилось тем, что я плюнула и пошла пешком. Огоньки Надьбабоня остались позади, а дальше — тьма, хоть глаз коли, но я иду себе и иду. Чувствую, как чулки начинают сползать и сбиваются в туфлях. Затем кожа на щиколотках напряглась, того гляди лопнет: верный признак, что ноги стали отекать. Но я шла и шла без остановки. Перешла через какой-то мост, миновала шлагбаум. Опять кругом темнота. Тут я почувствовала, что и трико начинает с меня сползать. Ну, думаю, если и дальше так пойдет, то вся одежка свалится. Но тут на дороге появился грузовик. Я сунула шоферу десятку, и он меня подвез.

В Доме культуры при сахарном заводе в тот вечер не было ни кино, ни других мероприятий. Там даже свет нигде не горел. Я принялась барабанить в окно; наконец оттуда высунулась какая-то тетка и в ответ на мои расспросы сообщила, что столичные артисты действительно приезжали сюда на машине, но, поскольку было продано всего четырнадцать билетов, они выступать отказались и сразу же поехали дальше.

Когда окошко захлопнулось, я ничего не почувствовала. Ни разочарования, ни боли, ни отчаяния. Мне страстно хотелось одного: увидеть хоть где-то светящееся окошко и выйти на тот огонек… Я опять двинулась в темноту. Можно было различить только контуры предметов. Вот дерево. Вот складское помещение. Это — бетонная ограда. А это — железнодорожная колея, вот шпалы. Выбраться обратно на шоссе я не сумела и решила идти наугад по шпалам.

Я шла и шла и вдруг почувствовала, как откуда-то потянуло густым, сладковатым и очень знакомым запахом. Я остановилась, принюхалась и пошла дальше с такой уверенностью, будто мне точно указали путь. И вот далеко-далеко я увидела огонек: в окне горел свет.

Гиза, ты помнишь нашу весовую в Лете? Весовщика звали Лайош Сэл. Когда привозили свеклу на взвешивание, обычно я снимала показания весов, а ты записывала в книгу; Лайош только указывал тебе, в какую графу… И вот когда я шла к этому освещенному окну, у меня вдруг возникло чувство, будто я видела где-то этот дом необычной конфигурации, поднималась по этим ступенькам, входила в эту дверь, здоровалась с этим человеком… Представь себе, это действительно оказался он, Лайош из Леты, вернее, его сын. Он и теперь работает весовщиком, но только в свеклоуборочный сезон, а в остальное время числится ночным сторожем. У него я поужинала, у него же и заночевала. Обходился он со мной сверхпочтительно.

Мы об этом Лайоше ничего знать не могли: он появился на свет, когда мы уехали из Леты. Но зато он слышал о нас столько хорошего! Он знал, что ты вышла замуж за единственного сына Данцигеров и живешь очень счастливо. Я, правда, вышла за бедняка, помощника провизора, но тоже счастлива в браке. А уж какие мы были раскрасавицы и между собой дружные! Дерзкого слова от нас никто никогда не слышал, только шутки да смех. И мы занимались плаванием, играли в теннис, когда это еще не было принято среди барышень. Про тебя говорили, что ты более сдержанная и умная, а я более резвая, своенравная. У тебя глаза были чудо как хороши, а у меня — волосы. Что же касается нашего бедного дорогого папы, то он был непревзойденный знаток своего дела. Только войдет, бывало, в вагон со свеклой, потянет носом разок-другой и в точности определит содержание сахара; лабораторный анализ впоследствии всегда подтверждал его мнение. А я таких подробностей даже не знала. Заговорились мы далеко за полночь. Я позабыла обо всех своих горестях и уснула почти блаженным сном.

Наутро меня ждал готовый завтрак. Теплая вода для умывания. Новая губка, которую хозяин наверняка бережно хранил не один год. После завтрака он запряг какую-то дряхлую клячонку. Вместо брички тоже оказалось нечто допотопное о четырех колесах. Сам он, превозмогая смущение, примостился рядом со мной, чтобы отвезти меня к автобусной остановке в Надьбабонь. А по дороге и говорит: «Вот уж не думал, не гадал, что удостоюсь чести прокатить младшую барышню Скалла!» Каждое слово, каждый жест его проникнуты были рыцарской почтительностью, адресованной непонятно кому. Нашему отцу? Нам самим? Или она была вызвана какими-то другими чувствами, о которых мы не догадываемся? Я не могу понять этого до сих пор. В пристанционном буфете Надьбабоня он купил мне две булочки с ветчиной, чтобы я не проголодалась в дороге.

Обратное путешествие тоже прошло чудесно. Какой-то солдат встал и уступил мне место. А сидевший рядом мальчик поменялся со мной местами — пропустил меня к окну. Дорога шла через горы, солнце пробивалось сквозь зелень деревьев, мелькали разные названия станций, а я всюду видела милую нашу Лету. Все беды, которые ждали меня дома, снова вернулись ко мне только под вечер, когда я переступила порог своей комнаты. Я огляделась по сторонам. Должно быть, сходное чувство испытала ты в тот момент, когда Миши на руках снес тебя в ваш фамильный склеп. Разница лишь в том, что я здесь замурована заживо! Вот он, под рукой, телефон, да позвонить некому. В двух шагах от меня улица, а пойти некуда… Я без сил рухнула на постель. За стеной, в соседней комнате мяукнула Мышка.

Это у нас такая игра. Я прихожу домой, Мышка мяуканьем окликает меня, тогда я выпускаю соседскую кошку, и та отзывается на Мышкин голос. Мышка отвечает кошке, а кошка — Мышке… Собственно, это даже и не игра, а такой у нас обычай. Я встаю с постели, открываю дверь. Кошки нет как нет. Зову — не идет. Прошла на соседскую половину, всюду обыскалась, кошки и след простыл, даже ящик с песком и тот исчез. Гнусный, завистливый сброд, вежливые автоматы без души, без сердца! Предпочли передарить кошку в чужие руки, лишь бы мне не доставалась!

Дорогая Гиза, замолви словечко Миши. Ведь столько знаменитостей приезжает к вам на гастроли! Не пойми меня превратно, я и не мечтаю об оперном ангажементе, такой нагрузки Виктору не выдержать. Как видишь, я сужу вполне объективно. Зато профессионализм и культура пения у него сохранились, и петь с душой он может; к примеру, с песнями Шуберта он и теперь бы не осрамился, даже в Германии. Все это я пишу ради Миши, поскольку знаю, что он сторонится венгров и, очевидно, не без основания. Но в Викторе он не разочаруется! Ты меня знаешь, Гиза: просить кого-либо об одолжении — для меня нож острый. Но сейчас положение у меня совершенно безвыходное. Наверное, и у вас в ходу такая форма гастролей, когда группа артистов разъезжает на машине по разным городам, каждый вечер они выступают на новом месте. О большем я и мечтать не смею; я была бы тебе благодарна по гроб жизни, если бы при содействии Миши мне удалось преподнести Виктору сюрприз: контракт на заграничное турне. Представляешь, какую удивленную мину он бы скроил! Но если с приглашением в Западную Германию не получится, то для нас и Австрия сойдет; вдруг с Веной у Миши более тесные контакты! Первый вариант был бы предпочтительнее потому, что тогда мы могли бы повидаться с тобой. Ведь Виктор едва ли отважится на столь утомительное и долгое путешествие без меня, ну а я, со своей стороны, не отказалась бы сопровождать его… Поговори с Миши. Дело не терпит отлагательства. Контракт вышли авиапочтой. Нет, это тоже не выход, авиапочта идет три дня. Как только будет подписан контракт, уведоми меня телеграммой.

(Это письмо Эржебет Орбан порвала в клочки.)

Последнее письмо

(Отправленный вариант)

Будапешт

Посылаю это письмо авиапочтой исключительно для того, чтобы успокоить тебя.

Ты, Гиза, во много раз умнее меня, но именно потому иногда усложняешь самые простые вещи. Ведь это надо же до такого додуматься: будто бы я влюблена в Виктора, в этого дурака набитого, а Паула, поверхностная, но в общем вполне порядочная женщина, будто бы вскружила ему голову! Бред, да и только.

Они вовсе даже и не подходят друг другу. Паула — в этом я полностью с тобой согласна — не способна на глубокие чувства. В начале нашей внезапно вспыхнувшей дружбы я несколько переоценила ее; время показало, что и здесь ты была права. Только при моей глупости можно было растрогаться от проявленного ею интереса к моей жизни. Ах, сколько она задает мне вопросов! Ах, как она участлива! А оказалось, что это не более чем рисовка. Или, вернее, что-то похожее на патологию. Когда моего бедного Белу сбило такси, то помимо внутреннего кровоизлияния он получил еще сотрясение мозга. Врачи сказали, что этим объясняется нарушение водного обмена. Перед кончиной он, бедняга, выпивал по пять литров воды за сутки, и, несмотря на это, ему постоянно хотелось пить. Примерно так же обстояло и у Паулы с этой ее жаждой выспрашивать. Вроде бы она испытывала неодолимую потребность знать все про все, а что ей ни ответишь, она пропускала мимо ушей, ей одинаково безразличны как собственные вопросы, так и чужие ответы. Я заметила за ней это, только когда она в пятый раз принялась расспрашивать меня об одном и том же. Вернее, даже не я, а Виктор подметил эту ее странность, но, щадя мою чувствительность, не стал сразу мне говорить. Лишь после своего выступления он решился упомянуть об этом в очередной наш четверг, да и то в прихожей, где он от растерянности не мог даже нащупать выключатель.

Вот что он сказал: «Единственная моя (это у него такая форма обращения), я не вправе вмешиваться в вашу личную жизнь. Ваша подруга Паула — женщина элегантная, и манеры у нее безукоризненные, но она пуста, как выеденное яйцо. Вы, конечно, можете общаться с ней, если это доставляет вам удовольствие, я же попросил бы впредь избавить меня от встреч с нею. Я знаю, что она больна и болезнь ее сопровождается повышенной температурой, но мне неприятно, что от нее постоянно разит потом. Впрочем, это все пустяки. Главное же в том, что дамская внешность теперь оставляет меня равнодушным, а упиваться блеском чужого остроумия мешает леность собственного ума. Для меня куда ценнее ваш абсолютный музыкальный слух, ваше молчаливое участие, ваше внимание, которые сопровождали меня с самого начала моей карьеры и ее взлета вплоть по сегодняшний день. Мне хотелось бы сохранить эту дружбу до могилы».

Виктор несколько сентиментален, но искренняя его привязанность подкупает. И вот это его предупреждение и твое недоверчивое отношение к Пауле постепенно отрезвили меня. Нет, до открытого разрыва дело не дошло; просто наши свидания в «Нарциссе» мало-помалу стали реже, я под разными предлогами старалась уклониться от встреч. Теперь лишь она время от времени звонит мне в надежде увидеться, но я каждый раз нахожу какую-нибудь отговорку.

Все это я пишу только для того, чтобы ты не беспокоилась за меня. Ты же, хоть ради меня, обещай, что не станешь спешить с операцией. Какое-то чутье подсказывает мне, что все эти мюнхенские светила не умнее дядюшки Лустига.

Звонил торговый партнер Миши, с которым ты опять прислала мне посылку. Что бы в ней ни оказалось, я принимаю ее с благодарностью, но мне хотелось бы, чтобы впредь ты перестала это делать. Правда, в прошлый раз я сама просила тебя прислать платье из голландских кружев, но это тоже остается на совести Паулы. Пусть между нами все будет, как и прежде, Гиза. Такая уж, видно, у меня дурацкая натура, что мне приятнее самой давать людям; если же я принимаю от них, это меня унижает. Отнесись ко мне с пониманием. Единственная роскошь бедняка — его гордыня.