Будапешт

Скажи на милость: если взять, к примеру, банку сардин в масле и бросить в море, то сардинам от этого легче, что ли, станет?

Я к тому, дорогая Гиза, что ты пребываешь именно в таком заблуждении. Живешь ты в роскошном замке, где самый воздух, которым дышишь, и тот стерилизован. Понадобится тебе в Мюнхен на электротерапию, тебя доставляют персональным вертолетом. Твои трогательные письма ко мне — сама доброта и участие, но за шестнадцать лет ты умудрилась начисто забыть (возможно, потому, что тебе так и не пришлось испытать это на себе), что для меня поставить самую обычную пломбу — значит убить полдня. И не просто ожидаешь в приемной, а еще успеешь раз пятнадцать переругаться в очереди: кто раньше пришел да кто за кем занимал.

Не думай, что от посылки с одеждой я отказываюсь из ложной гордости, просто все это мне ни к селу ни к городу и ничуть не поправило бы моего положения. Скажу тебе больше: не только наряды твои не соответствуют моим условиям жизни, но и взгляды на жизнь у нас разные.

Мне ужасно стыдно, что я таким раздраженным тоном говорила с тобой в прошлый раз; нашла с кем ругаться, ведь ближе тебя у меня никого нет в целом мире. Но стоит мне почувствовать, как ты со своих моральных высот снисходишь к простым смертным, и я тотчас же закусываю удила. Очень мило с твоей стороны, что ты проявляешь обо мне заботу, хотя я терпеть не могу, когда меня опекают. И вообще не понимаю, чего ты беспокоишься за меня именно теперь, когда надо бы радоваться?

Так знай же: я действительно покрасила волосы и не вижу в том никакого греха. Паула отвела меня к своему мастеру, и тот с первого взгляда определил, какой цвет мне больше всего к лицу: теплый, неброский оттенок красного дерева с чуть заметным бронзовым отливом. Мастера зовут Фабиан. В Познани, на международном конкурсе парикмахеров ему присудили первое место. Фабиан сказал, что это и есть мой стиль, а седина искажала мой природный облик.

Знаю, что ты сейчас обо мне думаешь. Не сердись, пожалуйста, но в данном случае мне совершенно безразлично твое мнение. И не вздумай обижаться или ссылаться на свой собственный пример. Я не намерена сносить твои высоконравственные поучения. Кстати сказать, такого человека, как твой Миши, еще поискать. В сущности, ты больше чем полноправный член семьи, с тобой в доме очень и очень считаются. У вас общая жизнь с общими интересами. К каждому твоему слову прислушиваются, за столом тебе отведено главное место, ты принимаешь гостей на правах хозяйки дома… У тебя есть сын, невестка, двое внучат; у меня же — только дочь, которая по пятницам звонит мне с работы, чтобы я не забыла в воскресенье прийти к ним обедать. Будто можно забыть эти воскресные обеды!

Там свечей не зажигают. Не приглашают медицинских светил или каких других знаменитостей, не подают к столу ни лангустов, ни лососины; дежурное блюдо там — запеченный целиком свиной окорок, а я терпеть его не могу. Не подумай, будто я жалуюсь: Илуш и зятя мне упрекнуть не в чем. Будь у них ребенок — другое дело. А так — зачем я им? Оба они работают, ни в чем не нуждаются, и от меня им ни тепло, ни холодно. Йожи днюет и ночует у себя в больнице, так что у него даже от выходного костюма и то хлороформом разит. Илуш зубрит иностранные языки и сдает экзамен за экзаменом, потому что за каждый язык полагается надбавка к зарплате. За обедом она тоже практикуется, повторяет названия кушаний по-немецки, по-русски и по-английски, иной раз спохватится, начнет угощать, а при этом даже не смотрит на меня. Йожи, тот хотя бы после обеда вспоминает о моем существовании. «Ну, мама, как здоровье?» — «Все в порядке, сынок». — «Что-то вы сегодня бледны». — «Вроде бы не с чего, сынок». — «Бессонницей не страдаете?» — «Сплю как убитая». — «Так-так, мама, ну а что у вас новенького?» — «Новенькое все у вас, сынок».

Парень он славный, но по-настоящему хорошо чувствует себя только в этой своей больнице для сердечников, а дома прямо не знает, куда деваться от скуки. Как отобедаем, он вскакивает с места, начинает вышагивать по комнате взад-вперед и бормочет себе под нос, сначала потише — старается, чтобы Илуш не мешать заниматься. «Так что у вас новенького, мама? Ничего, говорите? Совсем ничего? Так не бывает, мама. Что-нибудь да всегда случается, мама…» И пошло-поехало, хоть ты ему ни слова в ответ, он знай себе крутит одну и ту же пластинку. Когда Илуш надоедает слушать, она или затыкает уши, или одергивает его: «Йожеф, не откажи в любезности поскучать молча».

Йожи теряется. «Я вам мешаю, мама?» — обращается он ко мне. «Что ты, сынок, нисколько!» У Йожи — камень с души, он опять принимается расхаживать по комнате и склонять маму на все лады. Сперва мурлычет потихоньку, потом расходится и напевает в полный голос: «Мам-ма, ма-ма-ма, мам-ма-мамм-мам-ма…» Я смотрю на часы. Мне пора. Йожи вошел в раж, теперь он вопит во всю мочь и размахивает руками, как заправский дирижер: «Мам-ма-ма, ма-ма-ма, мамм-ма…»

Я спускаюсь по лестнице, выхожу из подъезда, но рулады его слышны даже на улице, сегодня весь день меня будет преследовать его голос. Так проходят мои воскресные обеды в семейном кругу. Таков мой Гармиш-Партенкирхен. Но это еще не все.

Я стряпаю ужины для своих соседей, адъюнкта и его жены, и каждый вечер (кроме четверга) сама ужинаю вместе с ними. Тут за столом никто не поет. Манеры у них безупречные, кушают они чинно, беседуют так же благовоспитанно и только о своих научных делах. Аннуш когда-то была студенткой этого адъюнкта и до сих пор ловит каждое его слово. Стоит ему заговорить, и она от великого почтения носом шмыгнуть боится. Меня же они попросту не замечают. Насколько помню, они ни разу не обратились ко мне с каким-нибудь вопросом. Я для них — неотъемлемое приложение к ужину, только разве что несъедобное. Но эти хоть по крайней мере не замечают меня учтиво!

И, наконец, четверги. Я уже не говорю о Викторе, которого ты на дух не переносишь со времен нашей юности. С тех пор, как ты его не видела, он стал еще толще, еще прожорливее, ведет себя еще более шумно и слюною брызжет пуще прежнего. За столом возможны только два варианта: он или бутылку опрокинет, или бокал разобьет. И беседы мы ведем не о высоких материях, а о мозговой косточке. (От нее у Виктора понос. Как только съест, сразу же и проносит. С чего бы это, интересно? То ли жирной пищи желудок не принимает? А может, это у него от самовнушения? Вот тут и думай что хочешь.) Стоит мне вспомнить про предстоящий ужин, меня уже в среду начинает трясти. Вернее, начинало трясти, потому что Пауле, которую ты явно не жалуешь, за несколько недель удалось сотворить чудо!

Извини за откровенность, Гиза, но ты всегда была склонна судить о людях по внешнему впечатлению. Так же и с Паулой. Ты придралась к ее наружности, но какое может иметь значение то, что она красится под блондинку? Хотя для женщины отнюдь не маловажно (это я тоже усвоила у Паулы), следит она за своей внешностью или нет.

Я в этом смысле совсем было крест на себе поставила. Человек поневоле приноравливается к обстоятельствам. Кого другие ни во что не ставят, тому и впрямь грош цена. Да и чего, спрашивается, обращать внимание на зачуханную, занудную старую бабу, вырядившуюся точно пугало огородное!

Началось с того, что Паула отдала мне, то есть форменным образом заставила меня принять в подарок свой джерсовый костюм, тот самый, орехового цвета.

Затем умолила меня забросить куда подальше обычные мои высокие башмаки со шнуровкой. Я поначалу возражала, что ношу их по предписанию врача и что у меня даже в ортопедической обуви и то отекают ноги, но Паула подняла меня на смех. Если соблюдать все врачебные предписания, сказала она, в два счета свихнешься. И она оказалась права!

Из тех денег, что соседи выделили на питание, я купила себе туфли на среднем каблуке, и, к великому моему удивлению, ноги у меня отекают в них ничуть не больше, чем в тех безобразных опорках. А уж какое это чувство — ходить в красивой обуви — и передать невозможно!

Но и на этом дело не кончилось. В один прекрасный день прихожу это я домой и вижу: на столе красуется коричневая шляпка — точная копия той, которую я тогда так некстати вздумала примерить. Оказывается, Мышка решила сделать мне сюрприз. В честь чего это? «В знак моей признательности», — говорит. Словом, одна приятная неожиданность за другой.

Теперь меня не узнать! Я стала элегантной дамой. Но даже не это самое главное. Гораздо важнее, что мне наконец посчастливилось встретить человека, который внимателен, заботлив ко мне, интересуется мною, расспрашивает меня… Расспросам Паулы нет конца! Ей хочется знать обо мне все, до последней мелочи, и все, что я ни рассказываю, ей интересно. Для меня же (ведь никто давным-давно не интересовался мною) эта новая игра в вопросы-ответы — все равно что второе рождение. С тех пор как мы расстались с тобою, я впервые сейчас почувствовала, что кому-то нужна. Да и мое отношение к себе переменилось.

Когда Паула, «та самая Паула», как ты ее титулуешь, начала свои расспросы, в памяти моей всплыла уйма таких подробностей прошлого, которые казались совсем незначительными даже мне самой, не то что человеку постороннему. Например, что я когда-то, еще до замужества, полтора года училась пению в Музыкальной академии. Стало быть, у меня не только прекрасный слух, но и развитый музыкальный вкус! И как это замечательно, что я, оказывается, умею готовить крем а-ля Малахофф. Ну, а что я помню весь оперный репертуар за последние двадцать пять лет и даже могу сказать, кто какую партию пел, — поистине феноменально!

В этом вся Паула! Вот ее подлинный облик! И то, что я на протяжении нескольких недель ни разу ни с кем не ссорилась, — тоже заслуга Паулы, я попросту перестала замечать досадные повседневные мелочи, зато, наоборот, мне то и дело вспоминаются приятные события прошлого. К примеру, я вспомнила, что где-то должна храниться старая фотография, на которой сняты мы обе; где я только ее не искала, но так и не нашла. Я уж подумала, может, ты ее увезла с собой? Фотография была сделана в Лете, теплым утром, после пикника; тогда я впервые в жизни надела кисейное платье… Тем летом в нашей компании появился бедняга Бела, но я по-прежнему была без ума от Виктора Чермлени и не знала, на ком из них остановить свой выбор. Из-за какого-то экзамена в университете Виктор мог выехать из Пешта только утренним скорым поездом, и я всю ночь напролет танцевала с Белой. Бела тогда носил форму, потому что время было военное. Наутро приехал Виктор; это была его идея — покататься на лодке. Завидев лодку, скользящую вдоль непроточного рукава Тисы, мы припустились бежать по косогору вниз, к берегу; мы смеялись, размахивали руками и кричали: «Виктор, сюда, Виктор, мы тебя ждем!» Мне и теперь иной раз хочется подхватиться бездумно и побежать, чтобы каждая клеточка трепетала от счастья!

Всем этим я обязана Пауле. Вчера, к примеру, возвратясь вечером из «Нарцисса», я вдруг включила радио, чего не делала с незапамятных времен. Исполняли «Дон Карлоса», по трансляции из Зальцбурга. Я начала слушать и не могла оторваться. Соседям пришлось довольствоваться на ужин холодными закусками, а мне самой кусок в горло не шел. Потом я позвонила Пауле, чтобы она тоже включила радиоприемник. И представь себе, я, которая годами обходилась без музыки, вновь прослушала от начала до конца целую оперу! Музыка переполняла всю мою душу, музыка и сладостное сознание, что через каких-то пять улиц от моего дома то же самое слушает, чувствует, переживает Паула.

Да-да, та самая Паула, к которой ты почему-то настроена так предубежденно, вместо того чтобы быть ей благодарной за меня!

Гармиш-Партенкирхен

Я поняла свою вину, Эржи! Прости меня.

Признаюсь, что к чувству моей тревоги за тебя примешивалась ревность. Не потому, что я прикована к инвалидному креслу, ты же, напротив, не мыслишь жизни без суеты и движения; характеры у нас с тобой всегда были разные, еще до того, как меня парализовало. Мне кажется, мы потому и любили друг друга, что каждая из нас всегда находила в другой черты, достойные зависти. К Пауле я отнеслась с предубеждением, видя растущую твою к ней привязанность. Я постараюсь подавить свою антипатию. Прошу тебя, передай ей привет от меня.

Мое письмо к тебе сегодня будет кратким, поскольку пишу я в постели. Не тревожься, я просто устала. Наша семейная усыпальница готова, и с утра мы вместе с Миши и Хильдегард ездили на кладбище. Для поездки выбрали большой черный «мерседес», потому что багажник его вмещает мое инвалидное кресло; сиделку мы с собой не взяли, и Миши сам катил мое кресло от машины до усыпальницы. Здесь это мода — сооружать склепы; на кладбище имеется определенный участок, где каждая состоятельная семья за бешеные деньги приобретает место и воздвигает фамильный склеп. Нашу усыпальницу украшает черное мраморное изваяние ангела с воздетыми к небу очами — творение талантливого баварского скульптора. Внутри очень просторно, так что Миши смог внести меня на руках; места здесь хватит на пятерых, и к тому же предусмотрен проект расширения, когда после внуков дойдет черед и до правнуков. Я не страшусь смерти, и все же меня невольно бросило в дрожь; очевидно, Миши понял мое состояние, потому что спросил: «Пожалуй, не стоило нам сюда приезжать, мама?» Я ответила ему стихотворной строкой из Виктора Гюго: «Hélas! que j’en ai vu mourir des jeunes filles!» Что в переводе звучит приблизительно так: «Я видел: беспощадна смерть. Что старец ей, что дева в цвете лет».

Кстати, мне вспомнилась сейчас та фотография, сделанная в Лете; в моей резной шкатулке ее нет. Она либо осталась у тебя, либо утеряна вообще. Но память кое в чем обманывает тебя. Снимок действительно сделан в Лете, однако не ранним утром, а после полудня, перед пикником. Шла война, мы же в тот день ждали папу, которого повесткой затребовали в Солнок на переосвидетельствование. И наконец мы увидели, как по дороге, вдоль непроточного рукава Тисы, пылит бричка, и затем увидели папу; он издали махал нам рукой.

Папа был в гражданском, значит, его снова признали негодным к военной службе. Мы бросились ему навстречу, бежали вниз по косогору с радостными криками: «Папа, папа!»

И еще ты заблуждаешься, полагая, будто бы я здесь, в Гармиш-Партенкирхене, являюсь душою общества. Я всего лишь старая женщина, из той породы людей, которые решаются открыто признать свою старость. Кстати сказать, это единственно правильная линия поведения, только тогда молодежь мирится с фактом нашего существования. Не сочти это очередным поучением; мой особый взгляд на старость, как и многое другое, проистекает от нашего с тобою различия в темпераментах. Меня парализовало, и я смирилась с этим. Теперь я состарилась, большую часть времени провожу в одиночестве, но стараюсь и одиночество свое переносить достойно — с гордо поднятой головой.

Поверь мне, юность приносит человеку гораздо больше мук, нежели старость, когда для нас уже практически не существует выбора. Однако труднее всего переносить старость, которая убаюкивает себя иллюзиями о непреходящей молодости.

Между прочим, ореховый цвет, если он приглушенного оттенка, не обязательно будет производить впечатление, будто человек молодится. Так что можешь носить этот костюм со спокойной совестью. Не знаю только, как объяснить, что от меня ты упорно отказывалась принять какой бы то ни было подарок, даже посылку с одеждой, а от Паулы приняла? Я нахожу это по меньшей мере странным.

Будапешт

Чтобы сразу положить конец всем нашим размолвкам: можешь прислать мне то черное платье из голландских кружев, о котором ты недавно писала, — в особенности если оно без рукавов, то есть может сойти за вечерний туалет. И хорошо бы авиапочтой! Дело в том, что в пятницу, через две недели Общество венгеро-советской дружбы устраивает в Пештэржебете концерт, где Виктор исполнит романс Римского-Корсакова, и — представь себе! — мы будем там вместе с Паулой. Если уж все идет к тому, что я должна буду познакомить ее с Виктором, то надо по крайней мере показать его с лучшей стороны.

Одним словом, мне не удалось открутиться, как я ни отбивалась руками-ногами! Понапрасну я старалась быть осмотрительной, понапрасну следила за каждым своим словом, и в Викторе — так же, как и во мне или в любом другом человеке — Паула нашла нечто привлекательное, хотя меня бросает в дрожь при одной только мысли, что эти люди могут встретиться и что Паула увидит его за едой! Тебе еще в давние времена становилось дурно от его манер, а с тех пор склонность к обжорству еще больше развилась в нем, приобрела новые краски и оттенки. То, что за столом он обязательно опрокинет бокал, — теперь уже в порядке вещей. Что обольется и обсыплет крошками костюм — тоже дело привычное; что весь ковер вокруг него будет сплошь в жирных пятнах, объедках и сигарном пепле — это тоже как закон. Но вот новая его привычка после каждого блюда лезть пальцем в рот, выковыривать застрявшие между зубов волокна мяса и потом с неожиданной для него педантичностью выкладывать их по краю тарелки!.. Лучше не продолжать, не то тебе и впрямь дурно станет. И чтобы все это видела Паула? Нет уж, только через мой труп!

Я взяла и написала ему письмо. Сослалась на то, что у меня отекают ноги, я-де не могу обуть башмаки, а стало быть, ни закупить продукты, ни приготовить ужин не сумею. К величайшему своему сожалению, вынуждена на неопределенное время отложить эти четверговые трапезы. А еще я просила его не звонить мне по телефону: даже от постели до телефона добраться и то, мол, трудно.

Отправила письмо, и у меня как гора с плеч свалилась. Пусть-ка его теперь пичкает престарелая маменька, Аделаида Чермлени-Брукнер, почетный член оперной труппы!