Сердце замирает, когда видишь, что нет ни малейшей щелки-лазейки ни впереди, ни позади, ни справа, ни слева и тебе не остается ничего другого, кроме как бросить оружие и сдаться. Несколько часов, а то и дней живешь с замершим сердцем, в любой момент ожидая пули под лопатку. «Русские в плен не берут», — из месяца в месяц слушали мы эти пропагандистские измышления. Понадобилось какое-то время, чтобы поверить: русские в плен берут, более того, сами мы пленные и есть. Стоило только уверовать в эту истину, как все окружающее предстало в ином свете.

Человек привыкает радоваться тому, что остался жив. Испытываешь благодарность к противнику, любую мимолетную улыбку или благожелательный жест хранишь не менее благоговейно, чем образок Святого Антония в молитвеннике. Неприятель обретает в твоих глазах некую притягательную силу. Теперь уже каждому ясно, что противник не только берет врагов в плен, но и рыцарски обращается с ними. Приметы такого обращения очевидны: горячая еда, жарко натопленное жилье, лояльное отношение. Постепенно мы приучаемся воспринимать подобное рыцарство как должное, хотя — над этим мы редко задумываемся — в самих нас похожего чувства не было ни на грош, покуда мы сидели в окопах по ту сторону фронта. Нынешняя война ничего общего не имела с рыцарскими турнирами.

Факт, что каждый пленный с почтением относится к народу, в плену у которого находится: ведь он — во власти сильного. Но вместе с тем и ненавидит одолевшего — именно потому, что находится в его власти. Оба эти чувства перекатываются волнами: то одно возобладает над другим, то одерживает верх другое. Все зависит от обстоятельств и от самих людей.

Вспомним панический ужас, охватывавший человека в момент пленения, гложущую тоску по родине и извечный, неизбывный вопрос: «Когда же домой?» Вспомним эмоциональное отупение, моральные встряски, серые, безликие, беспросветные дни, из которых складывались годы плена. Все эти факторы необходимо иметь в виду, чтобы понять, каким образом единственной надеждой и — к сожалению — единственной мечтою сотен тысяч венгров мог стать Венгерский легион.

Пожалуй, разумнее всего будет привести здесь протокол общего собрания 115-го барака зимой 1943–1944 годов, когда впервые прозвучало обещание: если венгры хотят воевать против немцев, они могут составить прошение и сформировать легион по образцу чешского.

* * *

Упаковочная бумага, мятая, затертая, с расплывшимися чернилами, так что текст едва можно разобрать. «Председатель Ласло Сендрэ, секретарь Янош Адлер, присутствуют венгры…» Венгры и впрямь присутствовали — основная масса толпилась у входа в барак, прочие разместились в обоих проходах и на нарах, в верхнем и нижнем ряду. В дверях стоял стол, на котором по утрам распределяли хлеб. Сейчас на стол водрузили керосиновую коптилку, в пяти шагах отсюда тьма хоть глаз коли, и кое-кто из присутствующих под покровом темноты дремлют, переговариваются, заключают торговые сделки. Время — часов девять вечера, в бараке духотища и вонь, печка безбожно дымит. Председатель открывает собрание.

«Председательствующий знакомит с обстановкой на фронте и с новостями. Затем сообщает, что немецкие пленные сформировали в Москве Национальный антигитлеровский комитет. Возглавляет комитет генерал армии фон Зейдлиц. Создан и Чехословацкий легион. Самое время организовать какое-либо венгерское воинское соединение.

Йожеф Трефа: Надо сформировать Венгерский легион. Причем безотлагательно.

Капрал Сабо говорит о том, что легион следует двинуть к венгерской границе. Чтобы не бросили куда-нибудь на север.

Доктор Фейер: Нельзя диктовать условия. Все равно куда, лишь бы на фронт.

Старший лейтенант Фехер: Спорить бесполезно, наверняка попадем на венгерский участок фронта. Представляете, какое моральное воздействие в Венгрии окажет тот факт, что на стороне Красной Армии сражаются венгерские военнопленные и под венгерским знаменем вступят на родную землю?!

Дёрдь Санто также одобряет создание легиона, который будет сражаться на стороне Красной Армии. Надеется, что и питание тогда улучшится. В Красной Армии очень хорошо кормят.

Шандор Вильгельм: Коллега Санто постыдился бы думать только о жратве. И вообще, в Венгерском легионе не место недисциплинированным типам, которые постоянно затевают склоки при раздаче белья.

Санто: Выходит, молчать, что ли, когда Вильгельм вечно норовит всучить венграм рвань да обноски! Может, он стыдится признать себя венгром?

Вильгельм протестует против обвинения.

Жандармский фельдфебель Кочиш: Насколько мне известно, красноармейцы получают каждый день сто грамм мяса.

Дёрдь Санто возмущен разговорами только о еде.

Председатель: Вернемся к теме обсуждения. Кто желает высказаться по поводу Венгерского легиона?

Бела Кон: Предлагаю ставить на голосование.

Йожеф Трефа: Надо составить прощение, и кто согласен, пусть подпишет.

Дежё: Как обстоят дела в других лагерях?

Председатель: Нельзя же все время на других оглядываться! Каждый должен сам за себя решать, когда родина в опасности!

Дежё: Я не то имел в виду. Ходят разговоры, будто бы многие офицеры не станут подписывать. Они ведь знают, что после войны в Венгрии произойдет земельный раздел. А многие офицеры владеют землей.

Пал Сабо: Разделят землю — и правильно сделают. Пошли эти графья куда подальше! У одного густо, у другого пусто — разве это справедливо?

Вильгельм: Сейчас речь не о разделе земли, а о Венгерском легионе.

Председатель: Но можно говорить и о разделе.

Андраш Бот: Дисциплина — вот чего нам не хватает. Как начальник 115-го барака заявляю: перекличка по утрам тянется по полчаса.

Голос из толпы: А иначе? Пока разыщешь табак да простыню, которые ночью спер сам Бот! 

Бот не понимает намека.

Тот же голос: Жулик он и есть жулик. Что же здесь непонятного?

Председатель: Вернемся к повестке дня.

Кон: Предлагаю голосовать!

Трефа прознал, что офицеры уже не первую неделю обсуждают вопрос о создании легиона. Офицеры — за, а вот, например, генерал-лейтенант граф Штомм, самый старший по званию среди пленных, — против.

Йожеф Киш: Все равно надо вступать в легион, иначе из-за колючей проволоки вовек не выбраться.

Старший лейтенант Фехер: Это ведь тот самый Штомм, который во время отступления хотел зайти в дом погреться, а немцы его выгнали. Тогда-то он и отморозил ноги, так что пришлось делать ампутацию.

Кауфман заявляет, что у него тоже отморожены ноги.

Председатель: Это к делу не относится.

Кон: Давайте голосовать.

Кауфман: Очень даже относится! Пусть я и хромой, а хоть сейчас готов сражаться.

Трефа: Но Штомм не подписал. И генерал-майор Дешео — тоже.

Вильгельм: Фи!

Лайош Фишер: Не подписали — и ладно. Можно сформировать легион и без них. Таким генералам все равно веры нет.

Пал Сабо: До каких пор беднякам будут затыкать рот? Да здравствует Венгерский легион!

Пал Варга: Все станет по-другому, пусть только дадут нам в руки оружие!

Председатель выражает радость, что большинство подходит к вопросу патриотически.

Бела Кон: Тогда давайте проголосуем!

Председатель выражает недоумение, отчего Кон так настаивает на голосовании, если сам он чехословацкий подданный.

Кон: Не о том речь. Я из приграничного местечка. Оно сперва относилось к Венгрии, теперь опять отойдет к Чехословакии, но сам я венгров очень даже уважаю.

Председатель: Приятно слышать. Кто еще хочет высказаться по поводу Венгерского легиона?

Козма: Прошу отметить, что зерно теряется понапрасну.

Председатель: Какое еще зерно?

Козма: Хлебное, какое же еще? Вот я полгода пробыл в колхозе…

Председатель: Причем здесь это?

Козма: Потому как система-то не из лучших. Урожай убирали комбайнами, и зерна просыпалось — ужас! К чему, спрашивается, этак добро разбазаривать?

Председатель: Просыпалось, и ладно. Здесь, слава богу, добра хватает. Кто хочет высказаться насчет легиона?

Козма: Я ведь тоже не против легиона. Просто к слову пришлось…

Старший лейтенант Фехер: Пусть клуб подпишет прошение, а там и мы все присоединимся.

Хаммерман: Не все, а только те, кто действительно хочет сражаться.

Доктор Фейер: Выходит, и Хаммерман готов подписать?

Хаммерман: Увидим, кто первый наложит в штаны!

Чонтош призывает венгров сплотиться, как русские и англичане. Сейчас главное — солидарность.

Председатель объявляет собрание закрытым…»

* * *

После этого обитатели 115-го барака спели «Гимн» и отправились на боковую.

На другой день было написано обращение «К советскому правительству» с просьбой о формировании Венгерского легиона — красивым почерком с завитушками и тоже на оберточной бумаге. Из пятисот десяти пленных его подписали четыреста девяносто восемь. Двенадцать человек подписать отказались: восемь под тем предлогом, что они «так и так не венгры», один заявил, что с него, мол, хватит, он сроду больше не возьмет в руки оружие. Война ему нужна, как стекольщику, который пуще всего боится хлопнуться наземь с ящиком стекла. Против такого аргумента не попрешь. Последние двое оказались ортодоксальными назореями.

Назореев четыре дня обрабатывали всем бараком. Допытывались, к примеру, как сумеет Гитлер сподобиться благодати, но на этот вопрос они ответить не сумели. Знали только, что прикасаться к оружию — грех, и за это положена кара. После этого их попытались вразумить, что ударить немца — угодное Христу деяние. В результате один назорей подписал-таки прошение, но нести вооруженную службу наотрез отказался, разве что соглашался на кухонные работы в легионе. И настаивал включить эту оговорку в прошение, пусть, мол, и правительству будет известно… Зато другой назорей так и не сдался ни в какую.

Подобные дебаты и в аналогичном звуковом оформлении проходили во всех лагерях. У офицеров, видимо, наметился какой-то разнобой во мнениях, поскольку обитатели 153-го лагеря адресовали к «колеблющимся» открытое письмо и, не получив ответа, в мае 1944 года в 9-м номере газеты «Игаз Со» поместили еще одно открытое письмо, «тем собратьям по оружию, которые не отозвались на предыдущее». «Нерешительность венгру не к лицу», — под этими словами подписались Иштван Янош, Андраш Холлош, Нитраи, Хусар и еще четыреста двадцать пять пленных. Судя по всему, ответной реакции так и не последовало.

13 июня появилось воззвание капитана Порнлиха, капитана Антала Секея, священника Ференца Яноши и других: «Кто не может или не желает принять решение в тот момент, когда его призывают гибнущая отчизна и истекающий кровью народ, тот недостоин называться венгром». И далее: «Вызывает удивление, что наименьшее понимание правого дела венгров выказывает именно командный состав…»

Теперь уже очевидно, что Венгерский легион, будь он сформирован, мог бы перекроить историю. И, насколько нам известно, дело зашло в тупик действительно из-за позиции, занятой «командным составом»: упоминали поименно генерал-лейтенанта Штомма, майора генштаба Чато и генерал-майора Дешео.

Штомм командовал 3-м корпусом, Дешео — артиллерией. После Воронежа оба попали в окружение. Штомм был тяжело ранен, и переговоры велись, судя по всему, с генерал-майором Дешео, человеком необычайно энергичным и на редкость одаренным. Он достиг успехов и на дипломатическом поприще, не один год занимая в Москве пост военного атташе; очевидно, что в 1944-м он должен был ясно представлять себе исход войны и участь Венгрии.

Не знаю, по какой причине провалился план создания легиона. Когда я разговаривал с Дешео, он сказал, что еще в бытность свою атташе слал компетентным лицам предостережения из Москвы; видел серьезнейшие неполадки и на Дону, и затем в плену. Но о Венгерском легионе беседовать не пожелал. «Мало того, — заявил Дешео, — что я еще при правительстве Лакатоша слал рапорт за рапортом: пора сражаться, пора переходить к активным действиям. Ну а когда власть захватил Салаши, тут уж мы все вообще остервенели». Вполне возможно. Однако в 1943-м и в 1944-м они, к сожалению, «не остервенели».

Кто за это в ответе, пусть решают сведущие люди. Быть может, ошибка заключалась в том, что Дешео и его сподвижники требовали от советского правительства гарантий. Возможно, между собой не могли договориться, выступать Венгерскому легиону на стороне Хорти или против него… Оба предположения допустимы. Но ведь в конечном счете все едино: шибануть пса о дерево или дерево завалить на собаку; Венгерский легион не был создан, и это обернулось большой бедой для пленных и для самой Венгрии.

* * *

Из-за Венгерского легиона перестали ломать копья, но тем не менее идея эта долгое время подпитывала чаяния рядового состава и определяла мировоззрение офицерства. В связи с легионом резко вставал вопрос: да или нет, хочешь бороться за прошлое или за будущее. Капитан артиллерии Порфи так сформулировал эту мысль в одном из августовских номеров «Игаз Со» за 1944 год: «В борьбе за реальную и воображаемую отчизну офицерский состав неизбежно делится надвое. На тех, кто одобряет преступное прошлое, и на тех, кто отвергает его…»

Этот раздел легко заметен глазу. В начале октября 1944-го под Брашовом были взяты в плен два десятка офицеров. В фокшанском лагере семнадцать из них попросили принять их в Венгерский легион, после чего волонтеров доставили в 299-й лагерь в Крыму. Но тут к власти пришел Салаши. В крымском лагере уповали на легион. Там офицеры не просто записывались, а составляли каждый персональное прошение с автобиографией и подробным обоснованием просьбы. И все двадцать офицеров написали такие прошения.

В сотнях лагерей пленные до последней минуты не теряли веры в легион. С разрешения местных властей даже были сформированы несколько отрядов. Так, Ласло Сендрэ укомплектовал «роту Ленкеи» из двухсот человек. Он намеревался примкнуть к отрядам Тито, чтобы с юга, со стороны Дравы, освободить Задунайский край. Уж очень хотелось, чтобы Венгрию освободили сами венгры! В 165-ом лагере усилиями капитана Эрнё Киша и прапорщика Аладара Хобаи был сформирован пехотный полк имени Кошута под командованием полковника Тормаши-Славича. Этих даже погрузили в вагоны, но, продвинувшись к западу на двести километров, эшелон застрял.

И точно так же застревали все полки и роты; лишь горстке партизан удалось принять участие в освобождении страны, но основная масса венгров металась, переходя от надежды к отчаянию, и пребывала в таком состоянии вплоть до капитуляции Германии. Затем все надежды на участие в борьбе испарились, и пришлось примириться с мыслью о плене. Бесспорно, это оказалось труднее всего. А легион, которому не суждено было одерживать победы на военном фронте, выиграл немало сражений в лагерях, в борьбе за души людей.

Этот поворот судьбы — даже с точки зрения общенациональной — был на вес золота. Ведь политическая глупость и невежество поколений, выросших в период между двумя мировыми войнами, не знали предела. Все, чему мы научились, вплоть до азов политики, должно стать частью духовного достояния нации. И хотя мы многое усвоили в плену, нельзя не признать, что методы и обстоятельства этого политического воспитания не всегда были удачными.

Политическое воспитание было несколько суховатым, теоретическим и для мадьярского слуха непривычным. В «Игаз Со», газете для военнопленных, печатались статьи абстрактного характера, книги — если таковые в лагере находились — тоже были посвящены отвлеченным политическим проблемам. Абстрактная теория отражала лишь квинтэссенцию демократии, не передавая ее аромата и вкуса.

Во многих лагерях доводилось слышать, что пленные в массе своей «не верят газете «Игаз Со». Конечно, нельзя делать из этого обобщающие выводы, но были случаи, когда высмеивались слухи о разделе земли, а в некоторых лагерях не хотели верить, что в Венгрии провозглашена республика. Возможно, не верят и по сию пору, поскольку сообщалось об этом в газете «Игаз Со». Зато в лагере в Люблино все поверили, будто бы «в Будапеште царит еврейский террор и проспект Андраши с начала и до конца сплошь вымощен головами христиан». Да и как не поверить, если рассказывал об этом машинист, в мае прибывший из Пешта… Уж кому и знать, как не ему!

Все это не так страшно, как может показаться, и демократия остается демократией, хорошая ли газета «Игаз Со» или плохая. Пленные учились уму-разуму не по газетам, а по опыту войны, и судят не по блеклым книжным строкам, а по результатам труда. И все возрастает число тех, кто видит в демократии благо.

Лучшие примеры — крайности. Как раз в лагере в Люблино, когда агитатор объявил собрание закрытым, пленные не стали расходиться, и один из них прочел вслух главы из книги Сталина. Нашлись такие, кто отмахнулся от книжных истин, но при этом трудятся они на металлургическом заводе и в процессе работы приучаются уважать на практике то, что не вызвало у них доверия в теории. В плену не газета, а труд определяет политические умонастроения.

И это тем более важно, что у воспитательной работы есть один недостаток. Он вытекает из ситуации, из самих обстоятельств плена. Ведь стоит только начать приобщать пленного к антифашизму, как он тотчас смекает: ага, значит, антифашистов раньше отпустят по домам. И по негласному разумению записаться в активисты — все равно что причислить себя к демократам, то есть выкупить железнодорожный билет до пограничной станции…

Всем ясно, что это до добра не доведет. Да оно и не доводит. Лицемерие, притворство, скрытничанье — вот они, неизбежные последствия этой политики. По словам дядюшки Лаци Чонтоша, ставшими крылатым выражением, «человек не только чувствует, но и соображает». Понимай так, что чувствуешь одно, а говоришь другое; смекалка на то и дадена, чтобы скумекать: антифашисты из этого окаянного плена «подадутся домой» раньше прочих. Так считает дядюшка Лаци.

То, что пленные не доверяют газете «Игаз Со», это еще полбеды. Но то, что воспитанное на лжи и лицемерии поколение даже в плену не способно уловить мимолетный проблеск демократии, это уже печально. Приспособленчество иной раз создает гротескные ситуации. Агитатор из лагеря под Киевом рассказывал, что когда на собрании зачитали пастырское послание примаса Миндсенти, где он назвал раздел земли грабежом, среди присутствующих вдруг вспыхнуло возмущение. «Долой его», «Чтоб ему пусто было!» — кричали побагровевшие от ярости пленные и ночью измордовали в бараке некоего сапожника, который «после всего этого» отважился помолиться на сон грядущий.

Несчастный сапожник угодил в лазарет, а пропагандист на другой день решил потолковать с народом. «Чего это вы против Миндсенти так ополчились?» — спросил он. «Пусть заткнет свою глотку!», «Повесить его на высокой колокольне!» — надрывался тихий, кроткий торговец зерном. «Нельзя заткнуть глотку кому бы то ни было. Теперь у нас на родине свобода слова». — «Но не для таких же речей!» — бушевал барак. Пропагандист радовался, что народ с таким жаром осуждает реакцию, но какое-то подозрение, видимо, все же у него оставалось, потому как он задал следующий вопрос: «Ну а вас-то почему это так задевает?» Барак зашумел: «Когда же мы попадем домой, если там усилится реакция?» Полагаю, эта логика испортила настроение пропагандисту. Но не мне! Пускай это и неправильная политика, но все же, раз в кои-то веки, — политика, к которой мы начинаем приобщаться.

* * *

В плену политикой является труд — установили мы, и это действительно основа основ. Но как мы видели, политвоспитание тоже дело не бесполезное; Венгерский легион победоносно сражался за венгерскую демократию, и это в конечном счете была политическая работа. Да и от учения свой прок. Основы политики рано или поздно становятся для человека плотью и кровью, и там, где слова — как мы видели — не вызывают доверия, где вместо открытости процветает притворство, там убеждает сам ход исторических событий.

«Логика реальности сильнее любой другой логики», — сказал Сталин. Тот самый, словам которого не поверили венгры в Люблино. Но перед логикой событий им пришлось отступить. Каждый день войны, каждый час германского отступления и венгерского разгрома были равносильны удару кувалдой.

О еврейском вопросе у нас уже шла речь. Допустимо предположить, что каждый пленный — еврей и не еврей — извлек из этого урок. Но в лагере возникает не только еврейская проблема, но и германский вопрос, проблема отношения к румынам, взаимоотношений офицеров и рядовых… да мало ли их, этих проблем и вопросов! Прежде всего германский. Почти в каждом лагере содержатся немцы, причем, как правило, составляют большинство. Ну а там, где они в большинстве, естественно и их стремление пристроиться — при кухне, при бане, при мастерских, при охране порядка. Где на руководящем посту немец, там и заместитель немец: ежели ты царь и бог, тебе никто не указ.

Господь палкой не бьет, однако же иной раз вразумляет щелчком. И щелчок этот мы конечно же заслужили. Союзники наши, в угоду которым мы кровавым плугом вспахали свою родную землю, кто раздавил нас всмятку, расплющил в этом полном и окончательном поражении, теперь, в плену, стригут купоны с нашей незадачливой верности. Сотни и сотни раз слышатся жалобы: «Да мы вовсе и не у русских в плену, а у немцев!» К сожалению, зачастую так оно и есть. И поделом нам!

Иногда гнет с немецкой стороны проявляется лишь в том, что венграм достается хлебово пожиже, а одежка со склада — похуже. Что в плену дело нешуточное. В лагере 159/6 оркестр состоит из немцев, и на концерты венгров не пускают. Это бы еще не беда. Но поблизости от лагеря находится мастерская по обжигу извести и гипса, где отбывать работы считается наказанием. В мастерской, конечно же, работают только венгры, у печей шестидесятиградусной температуры — и это в летнюю жару! — с головы до пят сплошь покрытые едкой известковой пылью. Правда, и здесь венгры вырабатывали двести процентов нормы, однако факт, что если даже трудились они с энтузиазмом, то отнюдь не испытывали энтузиазма по отношению к начальнику зоны, который, естественно, был немцем.

В Ирмино, в лагере 144/12, содержится полторы тысячи немцев и всего лишь двести пятьдесят венгров. То есть шестая часть. Но самую изнурительную — шахтерскую — работу выполняют двести сорок венгров и только двести немцев. Лагерную аристократию также составляют немцы. Это примеры крайностей, но более или менее серьезные обиды и конфликты возникают в каждом лагере, где вынуждены совместно трудиться представители этих обеих наций. Урок на редкость поучительный: рушатся не только основы прогерманского воспитания, но и гораздо более глубоко таящиеся исторические традиции. Пазмань в свое время заметил: «Немец нам плюет за шиворот». Теперь каждый пленный получил возможность почувствовать этот плевок у себя за шиворотом.

Однако еще важнее германского вопроса формирование венгеро-румынских отношений. Не знаю, что испытывали к нам румыны, но мы, мадьяры, весьма недолюбливали их. Румыны с самого начала завоевали в плену уважение и — что гораздо существеннее — ключевые позиции. Усердие и непритязательность пленного — ценные качества, и венгры нередко завидовали из-за этого румынам. Впоследствии, когда почти все венгры за образцовый труд заслужили авторитет, они стали часто и ожесточенно ссориться с румынами.

Схватки были яростные и упорные, как правило, проходили без толмача — так оно сподручнее; венгры и румыны часами поносили друг друга на чем свет стоит. Справедливости ради замечу, что ссоры велись не из-за Трансильвании, а по насущным поводам: кто-то не поставил на место тачку или обронил пепел на голову другому. Иной раз доходило и до рукоприкладства, но оплеух всегда было четное количество, ни одна сторона не хотела остаться в долгу. Однако, судя по всему, и брань, и затрещины были не со зла: сор, как говорится, не выносился из избы.

Распри зачастую переходили в дружбу — то как общий протест против «немецкого засилья», то во время спевки, но чаще всего при совместной работе. Даже весть о заключении перемирия СССР с Румынией не вызвала бури, хотя венгры однозначно расценили договор как утрату Трансильвании. Конечно, бывали иногда стычки, возникали щекотливые ситуации. Сгущались тучи, однако же обходилось без грома-молний. К примеру, в сапожной мастерской затягивали под гитару «Как пройдусь я меж акаций, по дороженьке широкой…» Румыны тотчас заявляют, что это, мол, румынская песня, а венгры утверждают, что венгерская. Таких общих песен немало. Но этим примером я вовсе не собираюсь доказывать, что ради приятельства да совместного пения венгры готовы были поступиться Трансильванией. Все не так просто, и об этом у нас еще пойдет речь. В данном случае я хочу лишь подчеркнуть, что проблема Трансильвании воспринималась как историческая, а пленные румыны — как конкретные люди со всеми их достоинствами и недостатками.

Если в отношении немцев нас постигло разочарование, то с румынами во многих лагерях сложилась дружба, красноречиво опровергнувшая давнюю традицию. Об этом не из газет и книг повычитали. Печатному слову, пожалуй, и не поверили бы. Но как не поверить жизни, реальности? Ведь логика реальности действительно самая убедительная.

* * *

Однако недоверие в людях засело глубоко. Не верили газете «Игаз Со», не верили ораторам на собраниях. Мало того, что сомневались, но сама политика, все эти господские уловки вообще не интересовали пленных. Если кто и шел на собрание, то лишь в надежде узнать что-нибудь о возвращении домой. На Урале, в лагере под Орском, зачитывали последние известия — об атомной бомбе и гражданской войне в Китае. После собрания жестянщик по фамилии Шиффер вернулся в барак с вестью: через три месяца венгров отправят на родину… А пекарь по фамилии Керестеш уверял, будто бы даже после заключения мира нам сидеть здесь не один год… Откуда они это взяли, так и не выяснилось, но ночь напролет все в бараке спорили до хрипоты.

Люди не верили, сомневались, выказывали равнодушие, но глаза и уши держали открытыми. Видели, что подполковник Миклош Якаб выходит на работы под чужим именем, вместо заболевших, поскольку кадровые офицеры отстранены от работ. Слышали, что в одном из лагерей под Челябинском семеро евреев объявили голодовку, так как при переписи не соглашались исправить их национальность, указав, что они венгры. И слышали, что их собрат Шелигман обозвал забастовщиков отцеубийцами. Такие вещи застревали в памяти.

Между делом выяснилось, что немецкое засилье еще не означает рабство. С немцами можно бороться. В Севастополе немец, начальник зоны, проштрафился, вздумав торговать на базаре шинелями. Правда, после него назначили немца из Судет по имени Рудольф. Этот продержался в начальниках всего неделю: завел шашни с какой-то бабенкой и был переведен в колхозную бригаду. На смену ему пришел венгр. В киевском лагере номер 414/24 венгры отвоевали себе право жить в лагере отдельно и работать под самостоятельным, венгерским же началом. На том страсти и поутихли.

Потом вестей стало доходить еще больше. Об осаде Будапешта и о взорванных мостах над Дунаем. О капитуляции Германии. О разделе земли и провозглашении республики. А в газете «Игаз Со» можно было увидеть снимок нового моста Кошута. Мы уже упоминали, что пленные в массе своей оставались равнодушными, и все это множество событий задевало их столь же слабо, как мимолетное касание крыла пролетающей птицы. Только ведь ничто не происходит понапрасну, полет птицы тоже оставляет след. Вроде бы его и не замечаешь, но затем в какой-то момент он приходит тебе на ум.

Попробуем охватить глазом более широкое пространство: нам поможет лежащий перед нами опросный лист.

Один вопрос касался регента Хорти, другой — примаса Миндсенти. «Что ты о них думаешь?» — так был сформулирован вопрос; однако, прежде чем выслушать ответ, вспомним золотые слова дядюшки Лаци: «Человек не только чувствует, но и соображает». Даже при дружеских расспросах тут любой насторожится, и ответ будет продиктован здравым смыслом, хитростью, изворотливостью. Поэтому в результате неизбежны поправки.

Касательно Миклоша Хорти девятнадцать из двадцати заявили, что сыты им по горло. Возможно, и двадцатый был того же мнения. Честно говоря, ответ его мне не понятен. Ечменик, бывший шахтер из Шалготарьяна, сказал следующее: «Я, со своей стороны, уже перешагнул ту ступень, когда нас, венгров, вечно считали изгоями». Лично я тоже переступил эту ступень, но тем не менее суждение мне не понятно. Подозреваю только, что вряд ли оно лестно для Хорти.

Мы обобщим девятнадцать ответов, хотя шкала, конечно, шире: от радикального «дать бы ему по башке» до классовой окраски «хватит с нас самоуправства этих господ в моноклях». Андраш Сабо, портной из Бекешчабы, ответил так: «Хватит, насмотрелись этого вдосталь. Мне тридцать четыре года, за душой ни кола ни двора, зато в армию призывали четырнадцать раз».

Прапорщик Пал Касса высказался таким образом: «Хорти не достоин того, чтобы вернуться на родину». С Миндсенти расправился коротко и афористично: «Кому нужен поп, пусть его зовет. Мне он не нужен». Но на другой день прапорщик снова явился и сказал, что он передумал. Запиши, говорит, лучше так: «По Хорти веревка плачет, а Миндсенти надо засадить в кутузку…» Ответ сей явно продиктован практическими соображениями, поэтому и не стоит принимать его в расчет. Это и есть неизбежная поправка, или подтверждение теории дядюшки Лаци.

Что касается Миндсенти, пятеро вообще не знали, кто это такой. Двое сказали: что он есть, что его нет — им без разницы. Ечменик рассудил, что Миндсенти навряд ли венгр. Иштван Коцка, мелкий землевладелец из Ромханя: «В «Игаз Со» писали, что Миндсенти против земельной реформы. Спрашивается, кому он служит — Иисусу Христу или земельным магнатам?» В конечном счете тринадцать человек обвинили примаса в разных грехах. Сыскался среди опрошенных один, кто посулил молиться, чтобы «Господь вразумил примаса. Потому как равноправие — оно во благо людям». Остается надеяться, что Господь услышит его молитву.

Кроме того, мы поставили еще два вопроса: что нравится и что не нравится нашим соотечественникам в Советском Союзе… Интересно, что из двух десятков опрошенных двенадцати нравилось то, что здесь рухнули социальные перегородки. Одобряли отношение советских офицеров к рядовым, а также уверенность, с какой держатся рабочие на заводах, открытость и непосредственность русских. Одному крестьянину пришлась по душе шахтерская работа, а коммерсанту — оросительная система в колхозах. Ечменика пленил простор хлебных полей: «Докуда хватает глаза, всюду колосится пшеница. Сам-то я шахтер, но землю очень люблю». И лишь один из опрошенных похвалил меры, направленные на обеспечение народного благосостояния.

Андраш Шипош, портной, на вопрос ответил так: «Я был очевидцем, когда председательницу колхоза избрали в Верховный Совет. Мне тридцать четыре года, а я еще ни разу не участвовал в выборах». Одному служащему нравилась стеганая телогрейка — зимой тепло. В вышеперечисленных ответах симпатии просматриваются явно. Ну а что же не нравится нашим землякам?

Прапорщика Кассу врасплох не застать, этот мигом «врубился». «Пиши, что мне все нравится. Здесь все хорошо, лучше некуда». Судя по всему, очень уж его тянет на родину. Мнения остальных разделились. Ласло Тараи, квалифицированный рабочий крупного промышленного предприятия, тоже заявил, что ему все нравится. «А если в чем и не идеальный порядок, оно понятно — страна развивается». Шестерым опрошенным не нравились лагеря для военнопленных.

Четверо заметили, что дома у русских в запущенном состоянии, видно, мало средств вкладывается в жилье. Двое сослались на то, что они не в курсе насчет жизни «по ту сторону проволоки», а по мнению вышеупомянутого служащего, люди здесь дурно воспитаны и невежливы. «Мужчины в трамваях не уступают места женщинам». Я поинтересовался, ездил ли он здесь в трамвае. Нет, не ездил, но ему так кажется.

Как видим, ответы разнообразны, хотя и не касаются глубины вопроса: ведь тогда в большинстве случаев опрашиваемые высказались бы иначе. И все же их суждения подтверждают, что пленные, чье политическое воспитание происходило почти в безвоздушном пространстве, теперь дышат полной грудью. Каждый ответ показывает, что они научились смотреть непредвзятым глазом, приучаются мыслить и высказывать свое суждение. Оценки их не всегда верны, зато продуманны и серьезны.

Ярче всего это проявилось в вопросе на венгерскую тему. «Если бы от тебя зависело, — так звучал вопрос, — как бы ты провел границы Венгрии в соответствии со справедливостью и исторической ситуацией?» Вопрос был поставлен вполне конкретно — перед картой и касался в отдельности границ с Чехословакией, Румынией и Югославией. Ответы были совершенно однозначными: решающий принцип — состав народонаселения. «Где живут венгры, там и быть Венгрии!» — высказался Ечменик. Зато к Югославии ни у кого из двух десятков опрошенных не возникло ни малейших претензий, «потому как там мы в долгу».

Нельзя отмахнуться от столь значительного продвижения вперед. Ведь целые поколения воспитывались под знаком расплаты за Трианон. «Все наше — верни нам!» даже не назовешь лозунгом, настолько этот императив вошел в нашу плоть и кровь. Значит, уроки плена не прошли даром, если два десятка венгров единодушно высказались по столь наболевшему вопросу. Стоит задуматься над тем, с какой дерзостью решает судьбу послевоенной Венгрии Михай Карпати, бывший батрак с начальным образованием: «Сперва пусть наладится промеж нас дружба, а уж там и до народных выборов дело дойдет».

* * *

К северу, под Ярославлем, находился лагерь для офицеров. Было их там немного, но один, лейтенант Демеч, выделялся из всех. На верхних нарах, где было его спальное место, он соорудил себе из фанеры форменную собачью конуру — с крышей, стенками, дыркой для входа. «Мой бункер», — с гордостью говорил Демеч. Но собачья конура она и есть конура.

В этой собачьей будке он и жил. Спал девять часов ночью и восемь — днем. Из двадцати четырех — семнадцать. Иногда высовывал голову и вопрошал: «Что, уже пора обедать?» И опять забивался в свою конуру. С нервами у него не в порядке, что с психа возьмешь, говорили окружающие. Но ведь мы уже слышали, как Дёрдь Бод и ему подобные твердили: «Ненавижу я всю нашу породу!» Эта фраза сродни собачьей конуре с той только разницей, что Дёрдя Бода и компанию в нервнобольные не запишешь. Но и они были представителями венгерского среднего сословия.

А представители венгерского среднего класса в эти годы таскали с собой свое прошлое, как раскрытый ножик в кармане. Не приведи бог кому-нибудь встать поперек дороги! «А ну, кому жизнь не дорога?» — грозно рычали мы, но связываться с нами никому не хотелось, даже в споры никто не вступал. Никем не задеваемые, околачивались мы у ворот, в то время как позади нас дотла сгорел дом. Дотла сгорела страна. «Кому жизнь не дорога?» — устрашающе вращали мы глазами, а сами уже валялись на земле, опрокинутые навзничь. Напоровшись на собственный нож.

Что испытывала буржуазия Будапешта во время осады города, не знаю. Но здесь, в плену, самый тяжкий крест несла интеллигенция. Ибо рефреном, повторяемым в ту пору, звучали для нас трагические слова: «Скверно мы жили». Заблуждались. Были не правы. Надо бы по-другому. И стоило только нам тихонько заговорить между собой, как первым же узелком на словесной нити возникало: да, старина, ошибка в том, что… Тут не о чем спорить: да, была ошибка, была! Все в точности так.

Излишне доказывать, что это признание было трагедией лишь для нас, интеллигентов. Ведь Тараи, механику с будапештской окраины, или поденщику Михаю Карпати с самого начала было ясно, что прошлый мир полон недостатков. Мы это тоже чувствовали. Но то, что прошлое наше основательно загублено, они поняли вмиг, сразу же. Для них этот миг был моментом воскрешения, для нас же только началом, первой остановкой на крестном пути.

Сколько нас было, столько было и путей — у каждого свой. Подчас судьбы складывались поразительно — ни одной книге не вместить их перипетии. Даже сотне книг не вместить. Да мы и не знали путей друг друга, каждый мыкался по-своему; что ни судьба, то ненаписанный роман. Не станем бередить раны неловкой рукою; если уж не уважаем друг в друге собрата по несчастью, то хотя бы пощадим раны. В тот период каждый интеллигент был Цезарем и Брутом в одном лице. Заколол тирана во имя свободы, но и сам оказался заколот, поскольку был тираном.

Раны — это частное дело, набросим на них покров. А вот выздоровление — это уже дело общее, национальное. Нация призывает к ответу, и необходимо ответить на вопрос quo vadis. Пройдя фронт, осаду, плен и голод, закаленная в борьбе за существование, терзаемая мучительными раздумьями и завороженная далеким миражом изменившейся Венгрии, куда грядет и чего достигла в плену интеллигенция?

Многие забились в конуру, многие нашли прибежище в ненависти. Ответ один и тот же, только разными словами. Обособиться от судьбы себе подобных любой ценой: соорудить из фанеры конуру, либо укрыться панцирем ненависти. Это не первый случай в истории.

«…Стенающих во прахе призываю

Ко мне придти, чтоб вместе нам постичь, как надо жить и умирать!» — гневно обрушивался на слабых духом Бержени.

Многие усвоили эту науку. Здесь самое место процитировать мужественных. У трусливых и высказаться-то пороху не хватает. Трусов еще более жестко, чем Бержени, клеймит лейтенант Тибор Денеш в стенной газете Михайловского лагеря.

«Трусливая венгерская буржуазия не смогла, да, пожалуй, и не захотела взять на себя ведущую роль и удержать ее. А теперь бессвязным лепетом пытается оправдать себя перед судом истории. Бессвязно лепечет, чувствуя, что нет ей оправданья и нет надежды на искупление. Роль эту она отвергла сама. Носила звание гражданской опоры нации, но звания этого не заслужила.

Приговор безжалостен и горек, ибо венгерскому среднему сословию суждено отправиться на свалку истории. Но пусть хотя бы до той поры продержится в нас героический дух. Уступим незаслуженно занимаемое нами место освобожденному венгерскому народу и своей доброй волей, остатками сил поможем сынам этой земли наконец-то создать в Венгрии новый мир — мир демократии».

Безапелляционный приговор, полный самообвинений. Если человек до такой степени склонен к самоуничижению, значит, ему, на мой взгляд, не достает мужества. Но ведь и сильным духом не легче. Прошлое преследует их во сне, гремя кошмарными цепями. Строки, которые приводятся ниже, вышли из-под пера лейтенанта Сарсои и увидели свет в стенгазете одного из лагерей в Сибири.

«Должен признать, что здесь, в плену, я изменился. Новым человеком войду в совершенно новый мир. Стоит мне об этом подумать, и во мне просыпается неутолимая жажда: жажда трудиться, жажда новой жизни, где я обрету более глубокий смысл.

Но именно эта страстная жажда приводит к столкновению. К сшибке с теми людьми, воспоминаниями, привычками, форма, цвет, отсвет которых фантомами предстает передо мною здесь, в лагере. Именно те, о ком я тоскую, восстают на меня, поскольку я о них тоскую. Здесь даже у тоски по родине горький привкус. Как же противостоять тем, кого я люблю?

Иной раз мне приходит в голову сравнение: словно стоишь на верху какой-то высокой башни и на миг испытываешь дьявольское искушение прыгнуть вниз, чувствуя при этом безграничное наслаждение; наяву такое и вообразить невозможно.

Мы много говорили на эту тему с другими собратьями по судьбе. Более опытные заверили меня, что сама жизнь решит эти кажущиеся неразрешимыми проблемы. Я верю им на слово. Но к жажде возвращения на родину для меня и поныне примешивается щемящее предчувствие этой грядущей борьбы.

Что ждет нас дома?»

* * *

Как видим, даже храбрецам страшно. А между тем именно они мировоззренчески продвинулись в плену дальше прочих, они чуть ли не избавились от чувства плена и уже находятся на пути к дому. Да и сам дом, семья — приблизились. Они влекут, но и отталкивают подобно куску янтаря, натертого сукном. Воспоминания наэлектризованы. Они притягивают, поскольку прекрасны, но и враждебно отстраняют, потому что не изменились, они и теперь такие же, как прежде. Повторяю: у интеллигенции самый тяжкий крест. Нас тяготит не только плен, но и возвращение на родину.

Тараи и Карпати тоже терзаются тоской по родине. Их вопрос — жгучий, мучительный — «когда же домой?» мы слышали уже не раз. И все же эту муку легче унять: достаточно какой-нибудь газетной заметки, подбадривающих слов, чтобы тотчас вспыхнула надежда — к Пасхе отпустят!

А вопрос, поставленный Сарсои, звучит иначе: какими мы вернемся и какой дом нас ждет? Тоска по родине раздвоилась, как змеиное жало. Сомнения преследуют одно за другим. Что изменилось там, дома? Как нас встретят? Насколько широка пропасть, которую предстоит перешагнуть, и найдется ли желающий перебросить мост? Это сомнение сложнее, оно труднее преодолимо. Первое часто не дает спать по ночам, второе заставляет человека и днем бродить как во сне.