Глава семнадцатая
Спустя несколько дней после отъезда Маргариты все вошло в свою колею. Наступила дождливая пора. Мы много работали, а поздние вечерние часы я проводил в библиотеке Шовеля, занимаясь самообразованием. На полках было полно хороших книг: Монтескье, Вольтер, Бюффон, Жан-Жак Руссо — труды всех великих писателей, о которых я слышал вот уже лет десять. Внизу в ряд стояли объемистые тома, а остальные книги — повыше, на полках. Ах, как я, бывало, поражался, когда мне случалось набрести на страницу, отвечавшую моим мыслям. А как я был счастлив, когда открыл впервые один из толстых томов, стоявших внизу, — «Энциклопедический словарь» д’Аламбера и Дидро, и постиг прекрасный алфавитный порядок слов, при котором каждый находит то, что ему вздумается поискать, в зависимости от его запросов и положения.
Энциклопедия привела меня в восторг. И я тотчас же разыскал статью о кузнице, в которой рассказывается о жизни кузнецов, начиная с библейского Тубалкаина до наших современников, о том, каким способом добывается железная руда, как железо плавят, закаляют, куют, обрабатывают — с малейшими подробностями. Я просто не мог опомниться от изумления! И когда на другой день я вкратце рассказал об этом дядюшке Жану, он тоже удивился и пришел в восхищенье. Он все восклицал, что у нас, нынешних молодых людей, больше возможностей учиться, что в его время подобных книг не было либо они очень дорого стоили. Валентин, казалось, тоже проникся ко мне большим уважением.
В начале мая, помнится, числа девятого, мы получили письмо от Шовеля, который известил нас об их прибытии в Версаль, сообщив, что они поселились у хозяина сапожной мастерской на улице Святого Франциска и платят пятнадцать ливров в месяц. Генеральные штаты только что открылись, и у него не было времени на письмо подлиннее; в конце письма он все же приписал: «Надеюсь, что Мишель будет без стеснения брать мои книги домой. Пусть ими пользуется и пусть бережет их, ибо всегда следует уважать своих друзей, а книги — наши лучшие друзья».
Хотелось бы мне заполучить это первое письмо, но бог знает, куда оно подевалось. У Жана Леру была плохая привычка всем показывать и давать свои письма, так что три четверти их пропало.
Судя по словам Шовеля, Маргарита поведала отцу о нашем разговоре, и он его одобрил. Меня охватила радость, полная нежности, вера в свои силы. С того дня я каждый вечер относил домой том Энциклопедии, читал статью за статьей и засиживался часов до двух ночи. Мать корила меня за трату масла, а я покорно сносил ее крики. Когда же мы с отцом бывали наедине, он говорил:
— Учись, сынок, старайся стать человеком. Ведь неуч жалок и несчастен: он всегда работает на других. Хорошо ты делаешь. А мать не слушай.
И я ее не слушал, зная, что она первая воспользуется знаниями, которые я приобрету.
В ту пору кюре Кристоф и немало жителей в Лютцельбурге хворали. После осушения болот в Штейнбахе по всей равнине распространилась лихорадка; немало горемык в нашем краю еле волочили ноги и дрожали от озноба. Мы с дядюшкой Жаном навещали кюре каждое воскресенье. Кожа да кости остались от этого силача, и мы уж не надеялись, что он выздоровеет. Но счастью, позвали старого Фрейднигера из Димерингена, знавшего верное средство против болотной лихорадки: отвар из семян петрушки. Этим целебным средством он спас половину деревни, и кюре Кристоф тоже наконец стал потихоньку поправляться.
Помнится мне, в мае месяце только и толковали о разбойничьих шайках, разорявших Париж. Жители Лачуг и горных селений уже собирались вооружиться вилами и косами и двинуться на негодяев, которые якобы собирались напасть на поля и сжечь жатву. Но вскоре мы узнали, что разбойники были истреблены в Сент-Антуанском предместье в доме у торговца обоями по имени Ревельон, и на время от боязни избавились. Позже страх перед разбойниками усилился, и всякий старался запастись порохом и ружьями, чтобы защищаться, если они появятся. Разумеется, слухи меня тревожили, тем более что почти два месяца мы питались одними лишь газетными новостями. В конце концов, слава богу, мы получили второе письмо от Шовеля, и уж его-то я сохранил — позаботился вовремя и старательно переписать, а подлинное переходило из рук в руки по всему краю, и получить его обратно было невозможно. Одновременно с письмом мы получили пакет со старыми и свежими газетами.
В тот день пришел к нам кюре Кристоф вместе с братом, великаном Матерном, — тем, что в 1814 году сражался против союзников вместе с Гюленом.
Кюре избавился от лихорадки, силы его почти совсем восстановились, и он отобедал у нас, как и его брат. Им-то я и прочел письмо. При этом присутствовали тетушка Катрина, Николь и двое-трое именитых наших односельчан, которые весьма удивились тому, что Шовель, которого все считали человеком разумным и осторожным, позволил себе писать так откровенно.
Одним словом, вот его письмо: каждый сам увидит, что в те дни происходило в Париже и чего нам было ждать от дворян да епископов, если б они остались господами положения.
«Г-ну кузнецу Жану Леру из Лачуг-у-Дубняка, близ Пфальцбурга. Июля 1-го дня, лета 1789.
Вы, должно быть, получили мое письмо от 6 мая, в котором я вас извещал о нашем приезде в Версаль. Я вам писал, что мы за пятнадцать ливров в месяц наняли довольно удобное помещение у Антуана Пишо, хозяина сапожной мастерской, на улице Святого Франциска, в квартале Святого Людовика, в старом городе. Мы по-прежнему живем там же, и если вы соберетесь написать, то, главное, пишите по верному адресу!
Хотелось бы знать, какой урожай вы надеетесь собрать в этом году. Пусть сосед Жан и Мишель напишут мне об этом. Здесь у нас все время были грозы да ливни; солнце проглядывало изредка. Опасаются неурожайного года. Что вы об этом думаете? Маргарите хочется знать о нашем огороде и особенно — о цветах. Примите и это к сведению.
Тут мы живем, как чужеземцы. В этом же доме поселились два моих собрата, кюре Жак из Мезонселя, что близ Немура, и Пьер Жерар, синдик из Вика — бальяжа Туль; живут они внизу, а мы — на самом верху, небольшой балкон у нас выходит в переулок. Маргарита на всех покупает провизию и стряпает. Все идет хорошо. Вечерами в комнате кюре мы приводим в порядок свои мысли. Я беру понюшку табаку, Жерар закуривает трубку, и обычно мы приходим к некоторому взаимному пониманию.
Вот пока и все о наших домашних делах. Перейдем теперь к делам народа. Мой долг держать вас в курсе всего, что здесь происходит, но со времени нашего приезда у нас было множество столкновений, неприятностей, препятствий; два первых сословия, главным образом дворянство, проявили по отношению к нам столько злой воли, что я и сам не знал, к чему все это может привести. Со дня на день взгляды менялись; то появлялась надежда, то — разочарование. Нам пришлось проявить много терпения и спокойствия, чтобы принудить этих господ поступать разумно. Они три раза отказывались иметь с нами дело, но, увидев, что мы намерены обойтись без них и приступить к составлению конституции, решили наконец присоединиться к собранию и обсуждать дела вместе с нами.
До сих пор я не мог сообщить вам ничего определенного, но нынче мы восторжествовали, и я расскажу вам подробно обо всем, с самого начала. Прочтите это письмо нашим именитым людям. Ведь я здесь нахожусь не ради себя, а ради всеобщего блага, и был бы отъявленным негодяем, если б не отдавал отчета в делах тем, кто послал меня. Делал я заметки каждодневно, и уж ничего не забуду.
Прибыли мы в Версаль 30 апреля с тремя другими депутатами нашего округа и остановились в гостинице «Королей», наполненной людьми до отказа. Я не стану вам рассказывать, сколько нужно платить за чашку бульона, чашку кофе — цены приводят в содрогание. Все эти люди, слуги и хозяева гостиниц, лакействуют из поколения в поколение. Они живут за счет дворянства, которое, в свою очередь, живет за счет народа, не беспокоясь о его невзгодах. За бульон, стоящий два лиарда у нас, платишь здесь столько, сколько в день заработает батрак из Лачуг. И здесь это так укоренилось, что если ты станешь возражать, то прослывешь голодранцем, на тебя будут смотреть с презрением; таким образом, даешь потачку этому сброду, и тебя обворовывают, сдирают с тебя шкуру.
Вам понятно, что я — то не мог пойти на это. Когда добываешь хлеб честным трудом целых тридцать лет, то цену вещам знаешь, так что я не постеснялся и вызвал к себе жирного хозяина ресторации, одетого в черный камзол, и выразил ему свое мнение на этот счет. Впервые он услышал такие лестные слова. Пройдоха напустил было на себя презрительный вид, но я вернул ему это презрение с лихвой. Не был бы я депутатом третьего сословия, меня бы выставили за дверь; к счастью, это звание заставляет их относиться с уважением к человеку. Я не обратил внимания на то, что мой собрат Жерар все утро толковал о том, как мой поступок возмутил всю эту челядь, и от души посмеялся. Нельзя же, чтобы поклон и ужимки лакея расценивались так же, как труд порядочного человека.
Я рассказал вам об этом прежде всего, чтобы показать, с каким сбродом мы имеем дело.
Итак, на другой день после приезда, я обежал город и нанял квартиру, куда и перетащил свои пожитки. Оба мои собрата, которых я вам уже назвал, въехали вслед за мной. И вот мы здесь в кругу своих и стараемся, чтобы жизнь нам обходилась подешевле.
3 мая в день представления королю нам предстояло увидеть Версаль. Половина всех жителей Парижа высыпала на улицы. А на следующий день, во время мессы в церкви Святого Духа, картина была еще необычней. Люди облепили крыши.
Но прежде всего начну с представления королю.
Король и весь двор живут в Версальском дворце как бы на холме, как в Миттельброне, между городом и садами. Перед дворцом раскинулся двор с отлогим спуском; по обе стороны двора, направо и налево, поднимаются большие здания, где живут министры; а в глубине стоит дворец. Все это виднеется издали на расстоянии лье, когда идешь из Парижа по улице; а она в четыре-пять раз шире наших главных улиц и окаймлена прекрасными деревьями. Двор спереди отгорожен решеткой, по меньшей мере в шестьдесят туаз. Позади дворца разбиты сады, журчат фонтаны, виднеются статуи и другие украшения. Какое бесчисленное множество людей умерло, надорвавшись от труда на полях, и платило подати, соляную пошлину, двадцатину и прочее, чтобы воздвигнуть такой дворец! Дворянам и лакеям живется там неплохо. Говорят, роскошь необходима, чтобы процветала торговля; а чтобы роскошь царила в Версале, вот уже целый век три четверти жителей Франции заняты непосильным трудом.
Нас предуведомили о представлении королю афишами и брошюрами, которые в здешних краях продаются в достаточном количестве, — торговцы нас останавливали и хватали за рукав, заставляли купить книжки. Некоторые депутаты третьего сословия были недовольны тем, что нас предупреждали афишами, а члены двух первых сословий получали особые извещения. Я не был слишком требователен и вместе с двумя своими собратьями отправился к полудню в зал «Малых забав». В этом зале и произойдет заседание Генеральных штатов. Зал построен не во дворце, а вдоль длинной аллеи, ведущей к Парижу, на месте старых мастерских и склада «Малых забав». Что это за «большие» и «малые» забавы короля, я и понятия не имел, но скажу одно — зал великолепен, к нему прилегают и другие: один предназначен для совещаний духовенства, второй — для дворянства. Мы вышли из зала «Малых», окруженные толпой народа, под возгласы: «Да здравствует третье сословие». Видно, эти славные люди понимали, что мы представляем народ и обязаны защищать его интересы; особенно это относилось к толпе парижан, которые собрались здесь еще накануне.
Дворцовую решетку с улицы охраняли швейцарцы — они оттесняли толпу и пропускали нас. Мы вошли во двор, а затем — во дворец, поднялись по лестнице, покрытой ковром. Своды были усеяны золотыми цветами лилий. По обеим сторонам лестницы выстроились важные лакеи в ливреях, расшитых позументами. Пожалуй, было по десятку с каждой стороны, начиная с самого верха.
Попав на второй этаж, мы вошли в зал — он еще великолепнее, обширнее и богаче, чем все, о чем я уже рассказал. Я-то принял его за тронный зал, а оказалось — это всего лишь передняя.
Наконец, приблизительно через четверть часа, отворилась дверь напротив, и мы, сосед Жан, вошли уже в настоящую приемную залу. Великолепен этот покой с расписными сводами и широким лепным карнизом — просто уму непостижимо, до чего красиво! Мы даже как-то растерялись. Вокруг выстроилась стража с саблями наголо. И вдруг слева, при полном молчании, раздался возглас:
— Король идет… король!
Возглас раздавался все слышнее. Обер-церемониймейстер появился первым и все повторял:
— Господа, король! Король!
Сосед Жан, вы, надо полагать, скажете, что все это — одна комедия. Так оно и есть. Но следует признаться, комедии хорошо задумана — она подстрекает тщеславие тех, кого называют великими, и бьет по самолюбию тех, кого считают ничтожными. Главный церемониймейстер, г-н Брезе, в придворном облачении рядом с нами, депутатами третьего сословия, одетыми в сюртуки и панталоны черного сукна, казался высшим существом, — конечно, он и сам так воображал. Он приблизился к нашему старшине, поклонился ему, и почти тут же появился и сам король — он шел один через зал. Для него воздвигли кресло в середине зала, но его величество продолжал стоять со шляпой под мышкой; тогда маркиз сделал знак нашему старшине подойти и представил его, потом другого, затем всех остальных по порядку бальяжей. Ему называли бальяж, а он называл его королю; его величество не произносил ни слова.
Под конец, однако, он сказал нам, что счастлив видеть депутатов третьего сословия. Король говорил хорошо и медленно. Это тучный человек, с круглым лицом, крупным носом, толстыми губами и подбородком. После речи король удалился, а мы вышли через другие двери. Вот это и называется представлением.
Придя домой, я снял черный сюртук, панталоны, башмаки с пряжками и шляпу. К нам поднялся папаша Жерар, за ним кюре. День был потерян, к счастью, Маргарита приготовила для нас жиго с чесноком, половину которого мы с аппетитом и съели, запив кружкой сидра и обсудив наши дела. Жерар и множество других депутатов третьего сословия возмущались таким «представлением», говоря, что королю следовало представиться всем трем сословиям вместе. Они полагали, что по одному этому можно судить заранее, что двор хочет разделения сословий. Некоторые обвиняли в этом церемониймейстера, я же решил так: посмотрим! Если двор против поголовного голосования, мы это заметим, ведь мы начеку!
Рано с утра зазвонили во все колокола. На улицах раздавались возгласы ликования: шум стоял беспрерывный. Месса была назначена в церкви Святого Духа, чтобы призвать благословение всевышнего на Генеральные штаты.
Депутаты трех сословий соединились в соборе Парижской богоматери, где пели «Veni Creator». После этой церемонии, которая доставила мне большое удовольствие — я услышал превосходные голоса и дивную музыку, — мы двинулись в церковь св. Людовика. Мы были во главе шествия, дворяне следовали за нами; далее шло духовенство, перед которым несли святые дары. Вдоль улиц были развешаны ковры с королевской короной, а толпа кричала:
— Да здравствует третье сословие!
Впервые народ не воздавал хвалу нарядным одеждам — право, мы казались воронами среди павлинов, — дворяне были в шапочках с изогнутыми перьями, в кафтанах, расшитых золотом, с обтянутыми округлыми икрами и шли подбоченясь со шпагами на боку. Король, королева, окруженные придворными, завершали процессию. Раздалось несколько голосов: «Да здравствует король! Да здравствует герцог Орлеанский!» Колокола трезвонили вовсю.
Но народ наделен разумом: не нашлось остолопа, который крикнул бы: «Да здравствует граф д’Артуа, королева или епископ». А меж тем они были великолепны!
В церкви св. Людовика началась обедня. Потом епископ из Нанси, г-н де ла Фар, произнес длинную проповедь, направленную против роскоши двора, как это делают все епископы испокон веков, не сняв ни единого позумента со своих митр, риз и балдахинов.
Церемония длилась до четырех часов пополудня. Каждый считал, что с нас хватит и что нам уже пора приступить к совместному обсуждению наших дел; однако мы всё еще не дошли до этого, так как на следующее утро, 5 мая, открытие Генеральных штатов стало еще одной церемонией. Люди эти только и живут церемониями, или, попросту говоря, комедиями.
И вот на следующий день Генеральные штаты собрались в зале, который называется Залом трех сословий. Свет падает сверху из круглого окна, задрапированного белым атласом, а по обеим сторонам стоят колонны. В глубине возвышается трон под великолепным балдахином, затканным золотыми цветами лилий.
Маркиз де Брезе и другие церемониймейстеры стали рассаживать депутатов. Трудились они с девяти часов до половины первого: каждого вызывали, сопровождали, усаживали. Меж тем государственные советники, министры и государственные секретари, губернаторы и наместники провинций усаживались тоже. Длинный стол, покрытый зеленым ковром и стоявший у самого возвышения, предназначен был для государственных секретарей. У одного конца сидел Неккер, у другого — де Сен-Прие. Если рассказывать со всеми подробностями, никогда и не кончишь.
Духовенство восседало справа от трона, дворянство слева, а мы напротив. Представителей от духовенства было 291, от дворянства — 270, а нас — 578. Кое-кто из наших еще отсутствовал, так как выборы в Париже заканчивались только девятнадцатого; но их отсутствия заметно не было.
Наконец около часу дня отправились известить короля и королеву; они почти тотчас же появились в сопровождении принцев и принцесс королевского дома и свиты придворных. Король расположился на троне, королева уселась рядом с ним в большом кресле, но не под балдахином, королевская семья разместилась вокруг трона, принцы, министры, пэры — чуть пониже; остальные — на ступенях возвышения. Придворные дамы в роскошных нарядах заняли галерею сбоку от возвышения, зрители из простых устроились в других галереях между колоннами.
На круглой шляпе короля сверкал огромный бриллиант, известный под названием «питт», а плюмаж был украшен жемчугом. Каждый сидел в зависимости от ранга и положения на кресле или на стуле, на скамье или табурете — все это имеет большое значение, от этого зависит величие нации. Я бы никогда этому не поверил, если б не увидел всего сам; для всех таких церемоний установлены правила.
Дай господи, чтобы наши дела находились в таком же порядке. Но вопросы этикета у них прежде всего, и только спустя столетия у них находится время подумать о нуждах народа.
Вот бы Валентину побыть часика три-четыре на моем месте. Уж он бы вам объяснил различие между той или иной шляпой, тем или иным нарядом. Меня же интересовало другое. Обер-церемониймейстер подал нам знак, и король начал свою тронную речь. И вот что я вынес из его речи: он, мол, рад видеть нас, призывает нас сговориться, помешать нововведениям и уплатить дефицит; уповая на это, он и созвал нас; сейчас нас поставят в известность о долге, и он заранее уверен, что мы найдем отличный способ погасить долг и утвердить заем, что это самое его горячее желание и что он любит свой народ.
Кончив речь, он сел, заявив, что хранитель печати познакомит нас лучше с его намерениями. Весь зал закричал: «Да здравствует король!» Тогда поднялся хранитель печати г-н де Барантен и заявил, что главная забота его величества — осыпать благодеяниями народ, что добродетели государей — главный источник счастья народов в тяжелые времена; что наш монарх печется о счастье народа; что он призвал нас на помощь; что третья династия наших королей особенно вправе рассчитывать на благодарность каждого истинного француза, ибо она утвердила порядок престолонаследия, ибо она уничтожила унизительные различия «между надменными потомками победителей и униженным потомством побежденных», но, невзирая на это, династия поддерживает права дворянства, ибо любовь к порядку требует разграничения между теми или иными рангами, и это следует соблюдать при монархии; наконец, что по воле короля нам надлежит собраться завтра и немедленно приступить к проверке наших полномочий и по его указанию заняться важными вопросами, а именно вопросом пополнения казны.
Сказав это, хранитель печати сел, после чего Неккер прочел нам предлинный отчет о долгах, которые доходили до шестнадцати миллионов. Создавался ежегодный дефицит в 50 150 000 ливров. Он предложил нам уплатить этот дефицит, но не упомянул ни словом о конституции, которую нам поручили выработать наши избиратели.
В тот же вечер, расходясь, мы с великим удивлением узнали, что в Париж прибыло два новых полка — Королевский хорватский и Бургонская кавалерия и вдобавок — Швейцарский батальон, и что многие другие полки направляются к Парижу. Новость заставила нас призадуматься серьезно, тем более что королева, граф д’Артуа, принц де Конде, герцог де Полиньяк, герцог Энгиенский и принц де Конти не одобряли созыва Генеральных штатов и сомневались, что мы уплатим долг, если они нам немного не помогут. Для всех простых смертных, кроме принцев, это называлось бы западней! Но названия поступков меняются в зависимости от звания тех, кто их совершает: для принцев это просто-напросто «государственный переворот», который они подготовляли. К счастью, парижан я уже видел и был уверен, что эти честные люди нас не оставят.
Одним словом, в тот вечер после ужина я и оба мои собрата согласились на том, что прежде всего надо рассчитывать на себя, а не на других, и что прибытие всех этих полков не предвещает для третьего сословия ничего хорошего.
И 6 мая наши предсказанья сбылись; все предварительные церемонии, которые я вам описал, и речи, произнесенные для нас, ни к чему не привели; теперь вы действительно увидите кое-что новое.
В девять часов следующего утра Жерар, кюре Жак и я пришли в зал Генеральных штатов. Балдахин и все ковры над троном были сняты. Зал был почти пуст, приходили депутаты третьего сословия, заполняли скамьи. Справа и слева люди заводили разговоры, знакомились с соседями — мы должны были договориться друг с другом о важных делах. Прошло двадцать минут. Почти все депутаты третьего сословия собрались; ожидали депутатов от дворянства и духовенства; никто из них не появлялся.
Вдруг один из наших депутатов — он только что пришел, объявил, что каждое из двух остальных сословий собралось в своем зале, где и совещается. Сообщение вызвало, конечно, не удивление, а общее негодование. Было решено сейчас же выбрать старейшего члена третьего сословия, лысого старца по имени Леру, вашего тезку, сосед Жан. Он согласился и, в свою очередь, назначил еще шесть членов собрания своими помощниками. Молчание воцарилось не сразу. Множество мыслей теснилось в голове у каждого. Все хотели сказать о том, что предвидели, чего опасались, предлагали меры, которые считали полезным применить в такой трудный час.
Наконец восстановилась тишина. Малуэ, бывший чиновник морского управления, предложил послать двум привилегированным сословиям депутацию, чтобы призвать их соединиться с нами в зале для общих собраний. Молодой депутат Мунье возразил, заявив, что такой шаг унизил бы достоинство общин; что нечего торопиться — нас скоро оповестят о решении привилегированных; тогда-то, в соответствии с этим, мы и примем свои меры. Я думал так же. Наш старшина добавил, что мы еще не можем считать себя членами Генеральных штатов, поскольку Штаты еще не созданы, а наши полномочия пока не проверены. Поэтому он отказался вскрыть записки, адресованные к собранию. Действие было разумное.
В тот день произносилось много разных слов, но смысл сказанного был один и тот же.
В половине третьего депутат из бальяжа Дофине принес нам такую весть: оба других сословия решили проверять свои полномочия отдельно. Тогда поднялся невообразимый шум, и заседание было отложено до девяти часов следующего дня.
Все стало ясным: король, королева, принцы, дворяне и епископы считали, что мы годимся для уплаты их долгов, но они и не помышляли о том, чтобы предоставить нам конституцию, при которой народ имел бы право высказываться. Они предпочитали делать долги сами, беспрепятственно и бесконтрольно, и созывать нас один раз в двести лет, чтобы мы признали их именем народа и были бы готовы платить долги веки вечные.
Вы представляете себе, какие мысли пришли нам в голову, какая ярость охватила нас после такого открытия.
Мы не спали до полуночи, кричали и возмущались себялюбием и отвратительной несправедливостью двора. Но потом я сказал своим собратьям, что лучше для всех нас будет сохранить на людях спокойствие, действовать с полным сознанием нашего права и с убежденностью и предоставить народу возможность поразмыслить самому. Так мы и порешили. А наутро, когда мы вошли в зал, мы увидели, что остальные депутаты общин, очевидно, приняли такие же решения, как и мы, потому что вместо шума, царствовавшего накануне, наступило спокойствие. Старшина, сидевший на своем месте, и его помощники на возвышении писали, получали записки и клали их на стол.
Нам вручили, в виде памятных записей, речи дворян и духовенства. Я прикладываю их к письму, чтобы показать вам, о чем эти люди думали и чего добивались. Духовенство решило утвердить свои полномочия по сословию большинством в 133 голоса против 114, дворянство также большинством в 88 голосов против 47. Среди них нашлись добрые и разумные люди: виконт де Кастелян, герцог Лианкур, маркиз де Лафайет, депутаты из Дофине и также из сенешальства Экс и Прованса, которые оспаривали их несправедливое решение. Они уже выбрали двенадцать комиссий, чтобы проверить их полномочия между собою.
В этот день Малуэ снова предложил послать депутацию обоим привилегированным сословиям с призывом соединиться с депутатами общин; и вот тогда поднялся граф де Мирабо. Я часто буду рассказывать вам об этом человеке. Несмотря на свое дворянское звание, он депутат третьего сословия, так как дворяне его края отказались признать его, под предлогом, что у него нет ленного владения. Тогда он сейчас же занялся торговлей, и город Экс избрал его депутатом. Это настоящий провансалец — широкоплечий, приземистый, с выпуклым лбом, большими глазами, желтым некрасивым и рябым лицом. У него крикливый голос, и начинает он всегда с какого-то бормотания; но стоит ему только разойтись — и все меняется: речь становится ясной, начинаешь верить в то, что он говорит, и кажется тебе, что ты всегда думал, как он. Временами его крикливый голос утихает; когда же он собирается сказать о чем-нибудь важном, значительном, то голос его становится звучным и гремит, как раскаты грома. Я просто не могу дать вам представления о том, как меняется выражение лица этого человека: все в нем живет единой жизнью — голос, глаза, мысль. Слушаешь его с самозабвением; он овладевает тобой и уже не отпускает. Взглянув на соседей, видишь, как они бледны. Думается, что, пока он с нами, все будет хорошо. Но нужно быть с ним настороже; я — то не очень доверяю ему. Прежде всего — он дворянин, и потом — это человек без денег, с неуемными аппетитами и с долгами. Посмотришь на его мясистый нос, огромные челюсти и огромное брюхо, украшенное не очень свежими, хоть и великолепными кружевами, и думаешь: да ты, пожалуй, скушал бы не только Эльзас с Лотарингией и Франш-Конте, но и их окрестности в придачу! Впрочем, я благословляю дворянство, но пожелавшее внести его в свои списки. На первых порах мы очень нуждались в его помощи, и вы это увидите дальше.
В тот день, 7 мая, Мирабо не говорил ничего особенного. Он нам доказал, что прежде, чем отправить депутацию, мы должны быть утверждены в своих правах; однако до сих пор мы утверждены не были, да и не желали этого делать без других сословий. Самое лучшее — выжидать.
Тут адвокат Мунье сказал, что, по крайней мере, тем из депутатов третьего сословия, которые вызвались бы сами, нужно пойти частным образом, без всяких полномочий, и предложить дворянам и епископам соединиться с нами, согласно воле короля. Эта попытка нас не компрометировала, поэтому предложение было принято. Двенадцать членов третьего сословия отправились на разведку. Они нам вскоре сообщили, что в зале дворян они застали только комиссии, утверждающие полномочия этих господ, а в зале духовенства шло собрание, и председатель ответил им, что наше предложение обсудят. Через час епископы из Монпелье и из Оранжа вместе с четырьмя другими духовными лицами пожаловали в наш зал и заявили, что их сословие порешило назначить комиссаров, которым, заодно с комиссарами, назначенными нами, а также дворянством, поручается узнать, можно ли провести общее собрание всех сословий.
Предложение было принято, и мы перенесли наше собрание с 7-го на 12 мая. Таким образом я оказался свободен и решил воспользоваться этими четырьмя днями и вместе со своими собратьями и Маргаритой осмотреть Париж. 30 апреля мы проезжали мимо дома Ревельона в Сент-Антуанском предместье, спустя два дня после разгрома, но некогда было останавливаться и осматривать все это. Народ волновался, всюду сновала стража, наводили порядок, и только и слышались разговоры о появлении огромной шайки разбойников. Было интересно узнать, что же происходит теперь после наведения порядка и что народ думает и говорит о наших первых собраниях. Хотя о парижанах, толкавшихся то тут, то там, я уже имел какое-то мнение, но хотелось удостовериться во всем самому.
И вот мы выехали спозаранку, и через три часа наш захудалый дилижанс въехал в этот необъятный город, который немыслимо себе представить не только оттого, что там так высоки дома, так многочисленны улицы и переулки, что переплетаются между собою, так древни все эти здания, столько перекрестков, тупиков, кофеен, лавок, витрин всех родов, что громоздятся друг на дружку и тянутся далеко, насколько хватает глаз, так много вывесок, что карабкаются с этажа на этаж до самых крыш, но еще и оттого, что беспрерывно, оглушительно выкрикивают товар торговцы всякой всячиной — жареным мясом, фруктами, старьем — и что тут целое множество торговых людей, везущих тележки с овощами и прочими съестными припасами и водой. Право, ты словно попадаешь в зверинец, где кричат неслыханные птицы, привезенные из Америки. А беспрерывный поток экипажей, одуряющее зловоние из мусорных ям, жалкое обличие людей, которые желают следовать моде и щеголяют в лохмотьях; они танцуют, поют, хохочут, они учтиво принимают чужеземцев, отличаются здравым смыслом и веселым нравом, пребывая в нищете, все видят в розовом свете, хотя бы лишь потому, что они вольны прогуливаться, говорить что угодно в кофейнях и читать газету!.. Поэтому, сосед Жан, город этот — нечто неповторимое, нет такого во всем свете, он не походит ни на один из наших городов — да Нанси просто дворец по сравнению с ним, но дворец мертвый и пустой. А здесь все — сама жизнь.
Бедняги парижане все еще не оправились от голода, что свирепствовал зимою. Большинство — просто кожа да кости, и все же они балагурят, острят: на всех витринах вывешены забавные афиши.
Я был в восторге, увидя все это, словно попал в родные края. Здесь я бы не таскал часами из деревни в деревню короб с книгами, а находил бы покупателей, так сказать, на каждом шагу. К тому же — это край истинных патриотов: жалкие эти бедняки прежде всего держатся за свои права, все остальное для них второстепенно.
У нашего собрата Жака есть сестра-фруктовщица, живет она на улице Булуа, около Пале-Рояля. Вот мы и отправились туда. По всей дороге, как только мы очутились в пригороде, все распевали одну и ту же песню:
Сословью третьему — виват!
Оно превыше вас в сто крат,
Князья сановные, прелаты.
Как вы жалки, аристократы!
Плебей к наукам тороват,
Он знаньем, опытом богат,
Не то что поп иль магистраты.
Как вы жалки, аристократы!
А знали б люди, что мы депутаты третьего сословия, толпа, пожалуй, бросилась бы воздавать нам почести. Да, только отъявленный подлец может изменить такому народу. И я утверждаю, что если б мы раньше и не приняли нашего решения, то, видя его мужество, веселость и стойкость, несмотря на вопиющую нищету, мы сами, по велению сердца, дали бы эту клятву и приложили бы все силы, чтобы выполнить наш долг, мы даже пошли бы на смерть, — требуя прав для народа.
Мы провели четыре дня у вдовы Лефран. Маргарита с моим собратом, кюре Жаком, осмотрели весь Париж. Побывали они в Ботаническом саду, в соборе Парижской богоматери, в Пале-Рояле и даже в театрах. Для меня же было истинным удовольствием бродить по улицам, пересечь то там, то здесь площадь, пройти вдоль берега Сены, где продаются старые книги, побывать на мостах, где идет торговля старьем и жареной рыбой, постоять у лавок, перекинуться словом с прохожими, послушать пение слепца или посмотреть на представление, разыгранное прямо под открытым небом. Тут, конечно, показывают ученых собак; появляются зубодеры с большим ящиком за спиной и флейтой; но всего лучше была комедия на Новом мосту; как обычно, здесь изображались все те же принцы и дворяне, которых высмеивали, и, как обычно, они несли какую-то чушь. Не раз я хохотал до слез, и расположение духа у меня стало превосходным.
Я посетил и Парижскую общину, где еще обсуждались наказы депутатам. Община приняла очень мудрое решение: она составила постоянную комиссию, дабы наблюдать за своими депутатами, давать им советы и даже делать предостережения, если они не выполняют своих обязательств. Вот это хорошая мысль, сосед Жан, — к несчастью, ею пренебрегают в других общинах. А ведь какой-нибудь депутат, которого не проверяют, пожалуй, может продать свой голос безнаказанно, да еще и посмеется над теми, кто послал его! Он может разбогатеть, а другие останутся бедняками; его защищает власть, купившая его, а его избиратели останутся без поддержки и помощи! Мы должны воспользоваться решением, принятым Парижской общиной, это один из параграфов, который нужно поставить во главу конституции. Нужно, чтобы избиратели могли отстранить, предать суду, покарать всякого депутата, нарушающего полномочия, данные ему избирателями, как карают того, кто злоупотребляет доверием. До сих пор все делается наудачу.
Словом, постановление мне понравилось; а теперь продолжаю.
Отрадно видеть всеобщий подъем. Но, кроме того, я удовлетворен тем, что люди здесь очень хорошо знают, чего они хотят и что делают, добиваясь цели. После ужина я пошел к Пале-Роялю, который герцог Орлеанский предоставил для всех; и хотя этот герцог развратник, зато, по крайней мере, не лицемер. После ночи, проведенной в кабачке или в ином месте, он не идет слушать мессу и не заставляет отпускать себе грехи, чтобы начать потеху на следующий день. Его считают другом Сийеса и Мирабо. Кое-кто его обвиняет в том, что он якобы привлек в Париж шайки оборванцев, чтобы устроить грабеж и опустошить город; этому поверить трудно, ведь оборванцы после тяжелой зимы сами сюда являются; пусть они ищут себе пропитание; нет нужды указывать саранче на жатву.
Словом, королева и ее придворные ненавидят герцога, и это привлекает к нему много друзей. Его Пале-Рояль всегда открыт, во дворе аллеями посажены деревья, где каждый может прогуливаться. Аркады четырьмя рядами окружают сад, а под ними-то и находятся наилучшие магазины и наимоднейшие кабачки Парижа. Здесь происходят собрания молодых людей и газетчиков, которые громко высказываются «за» и «против», никого не стесняясь. Их высказывания не всегда достойны внимания и в большинстве случаев в одно ухо входят, а в другое выходят, как через решето, и доброе зерно, что застревает там, не очень-то полновесно: продается больше соломы, чем пшеницы. Два-три раза я внимательно слушал, а после, выходя, опрашивал себя в затруднении: о чем же они говорили? Но все равно, основа всегда хороша, и у многих незаурядный ум.
Однажды под этими деревьями мы распили бутылку дрянного винишка, — впрочем, довольно дорогого. Правда, самим содержателям лавочки оно обходится тоже недешево. Я слышал, что за захудалую лавчонку платят по две и три тысячи ливров в год. Нужно же окупить эту сумму за счет потребителей. Пале-Рояль действительно большая ярмарка, и, когда ночью зажигаются фонари, нет картины живописнее.
11 мая, около двух часов дня, мы вернулись домой, довольные своей прогулкой, полные уверенности, что народ в Париже стоит за третье сословие, а ведь это — главное.
12 мая в 9 часов утра мы уже были на месте. Нашим комиссарам так и не удалось сговориться с комиссарами дворян и духовенства, и мы поняли, что этим господам только и нужно было, чтобы мы зря потеряли время. Поэтому на заседании, состоявшемся в тот день, было решено принять меры к действию. Старейшинам поручили составить список депутатов и решили, что каждую неделю комиссия из депутатов от каждой провинции будет поддерживать порядок на заседаниях, собирать и подсчитывать голоса, устанавливать мнение большинства по всем вопросам и т. д.
На следующее утро к нам пожаловала депутация от дворянства и объявила, что ее сословие уже все установило — выбран председатель, секретари, уже ведутся протоколы, приняты различные решения и, между прочим, решение приступить к проверке полномочий отдельно от других сословий. Итак, они решили обойтись без нас.
В тот же день духовные лица довели до нашего сведения, что они выбрали комиссаров для совещания с комиссарами дворянства и третьего сословия, дабы сообща обсудить вопрос о проверке полномочий и о собрании всех трех сословий.
Поднялся ожесточенный спор. Одни стояли за избрание комиссаров, другие предлагали объявить, что мы признаем законными только таких представителей, полномочия которых будут проверены на общем собрании, и что мы призываем депутатов духовного и дворянского сословия собраться в зале заседаний Генеральных штатов, где мы ждем их вот уже неделю.
Споры разгорались. Многие из депутатов просили слова, поэтому дебаты были отложены до следующего дня. Выступить должны были: Рабо де Сент-Этьен — протестантский священник Вигье, депутат из Тулузы; Туре — адвокат Руанского парламента; Барнав — депутат из Дофине; Буасси д’Англа — депутат из Лангедока — все люди, обладающие незаурядными дарованиями, великолепные ораторы, в особенности — Барнав. Одни утверждали, что пора действовать, другие — что надо повременить и дать возможность духовенству и дворянству поразмыслить, будто у них еще не было все решено! Наконец Рабо де Сент-Этьен одержал верх: было выбрано шестнадцать депутатов для участия в совместном совещании с комиссарами от дворянства и от духовенства.
На нашем совещании, 23-го, было предложено выбрать редакционный комитет и поручить ему записывать все, что происходит со дня открытия Генеральных штатов. Предложение было отклонено, ибо такой отчет увеличил бы, пожалуй, волнение в стране, раскрыв козни дворянства и духовенства, старавшихся парализовать деятельность третьего сословия.
22-го и 23 мая прошел слух, что его величеству угодно представить нам проект нового займа. С помощью этого займа можно было бы обойтись и без нас, раз дефицит был бы покрыт, — только нашим детям и потомкам пришлось бы вечно платить проценты. Меж тем войска двигались нескончаемым потоком и окружали Париж и Версаль.
26-го мы вынесли постановление о дисциплине и о неукоснительном соблюдении порядка. А потом явились наши комиссары и сообщили, что им не удалось сговориться с комиссарами от дворян.
На следующий день, 27-го, Мирабо подвел итоги всему, что произошло, сказав: «Дворяне не желают присоединиться к нам и сообща обсудить полномочия. А мы требуем проверки полномочий сообща. Священники утверждают, что хотят нас примирить. Я предлагаю направить почтенную и многочисленную депутацию к духовенству, дабы именем господа бога — миротворца убедить их перейти на сторону разума, справедливости и правды и соединиться со своими собратьями-депутатами в общем зале».
Все это происходило на глазах у народной толпы. Толпа окружала нас и без стеснения рукоплескала тем, кто ей нравился.
На следующий день, 28 мая, приказано было возвести барьер и отделить Собрание от публики; была выбрана и отправлена депутация к духовенству с наказом, составленным в духе предложения Мирабо.
В этот же день мы получили послание короля: «Его Величеству стало известно, что разногласия между тремя сословиями относительно проверки полномочий существуют и поныне. С прискорбием и даже тревогою видит Его Величество, что собрание, которое он созвал во имя возрождения королевства, пребывает в пагубном бездействии. При таких обстоятельствах Его Величество предлагает комиссарам, выбранным тремя сословиями, приступить к совещанию в присутствии хранителя печати и комиссаров, назначенных Его Величеством, дабы они оповещали его о начавшихся переговорах и дабы Его Величество самолично способствовал водворению желательного единодушия».
Итак, получилось, будто мы — депутаты общин — виновники трехнедельного бездействия Генеральных штатов, будто мы желаем держаться особняком и защищаем старые привилегии, противные правам народа.
Его величество считает нас младенцами.
Многие депутаты выступили против этого послания, особенно Камюз. Они говорили, что новые совещания были бы бесполезны, что дворянство не хочет внимать голосу рассудка; кроме того, нельзя допускать, чтобы за нами наблюдал хранитель печати, который, разумеется, будет держать сторону дворянства, что наши комиссары предстали бы перед королевскими комиссарами, как подсудимые перед судьями, заранее вынесшими приговор; и что все произойдет так, как уже происходило в 1589 году; тогда король тоже предложил успокоить умы, и успокоил при помощи постановления совета.
Многие считали, что послание — просто-напросто ловушка.
Однако ж утром 29 мая, исчерпав все средства для соглашения, мы отправили королю послание, в котором смиренно благодарили за милости и извещали, что комиссары третьего сословия готовы возобновить совещания вместе с дворянством и духовенством. Но на следующий день, 1 июня, один из наших комиссаров, Рабо де Сент-Этьен, пришел сообщить нам, что министр Неккер предложил согласиться на проверку полномочий по сословиям, а сомнительные случаи предоставлять решению совета. Пришлось признать: оказалось, Камюз прав — король сам был против всесословных совещаний. Он хотел, чтобы было три отдельных собрания депутатов, а не одно, всесословное; он был заодно с церковниками и дворянами против третьего сословия. Отныне нам оставалось одно: полагаться только на самих себя.
Все, что я вам сообщаю, верно, сосед Жан. И вам ясно, что все громкие слова, пышные фразы, все эти цветы красноречия, как говорится, ничего не стоят. Самый темный житель Лачуг, если только он наделен здравым смыслом, понимает положение. А все эти словесные тонкости ему не только не нужны, но даже вредны. Все это можно объяснить просто: «Вы так думаете? А мы думаем иначе. Вы окружаете нас солдатами. Но парижане с нами. У вас порох, ружья, пушки, наемные швейцарцы и прочее. А у нас, кроме наших полномочий, нет ничего. Но мы устали оттого, что нас обирают, грабят, обворовывают. Вы думаете, что вы сильнее нас? Увидим».
Вот в чем суть. Все словесные выкрутасы, когда ясно, на чьей стороне право и справедливость, ни к чему не ведут. Нас убаюкивали ложью… Все дело в этом. Мы платим налоги и хотим знать, что делается с нашими деньгами. И прежде всего мы хотим платить как можно меньше. Наши сыновья — солдаты. Мы хотим знать, кто ими командует, почему эти люди ими командуют и что это дает нам? Есть сословие дворян и третье сословие; к чему такое различие? Почему дети представителей одного сословия выше детей из другого? Разве они другой породы? Или ваши дети происходят от богов, а наши — от животных? Со всем этим пора покончить.
Теперь продолжаю свой рассказ.
Дворяне рассчитывали на войска. Они хотели одолеть нас силой и отвергли все наши предложения. Мы собрались 21 июня. Когда закончили чтение отчета о заседаниях наших комиссаров с комиссарами дворянства, Мирабо сказал, что депутаты общин больше ждать не могут; что мы должны выполнить наши обязательства и что пришло время начать; что у одного парижского депутата есть предложение, и весьма важное, что он, Мирабо, призывает всех выслушать его.
Этот депутат — аббат Сийес, южанин лет сорока — сорока пяти. Говорит он невнятно и тихо, зато его мысли очень верны. Я продал большое количество его брошюр, вы это знаете; они принесли огромную пользу.
Вот что говорил Сийес при общем молчании:
— После открытия Генеральных штатов депутаты общин действовали спокойно и честно. Они выказывали всяческое уважение к дворянам и духовенству, оба же эти привилегированные сословия платили им лицемерием и кознями. Собрание не может дольше пребывать в бездействии, не изменяя своему долгу и интересам своих избирателей; пора приступить к проверке наших полномочий. Дворянство отказывается присоединиться к нам. Если одно сословие отказывается, значит ли это, что оно может принудить и остальных к бездействию? Нет! Итак, у нас один выход: в последний раз предложим представителям привилегированных сословий собраться вместе, в зале Генеральных штатов, чтобы совместно утвердить проверку полномочий. Если они откажутся, обойдемся и без них.
Мирабо добавил, что нужно воспользоваться замешательством дворянства и духовенства.
Второе совещание произошло в тот же день и тянулось с пяти до восьми часов. Предложение аббата Сийеса было принято, и тут же решено было отправить послание королю, с объяснением причин такого решения, вынесенного третьим сословием.
В пятницу, 12 июня, нужно было объявить сословиям наше решение и составить послание к королю. Г-н Малуэ предложил текст, написанный мужественно и красноречиво, но в излишне учтивых выражениях. Вольней, про которого рассказывают, будто он объехал Египет и Святую землю, ответил ему: «Следует остерегаться восхвалений, подсказанных лестью и низкопоклонством и вскормленных корыстью. Мы пребываем в обиталище происков и козней, воздух, вдыхаемый нами, тлетворен для наших душ. Увы, представители народа, очевидно, уже отравлены им…» Он продолжал в том же духе, и Малуэ промолчал.
После яростных споров было решено отправить депутацию к королю с посланием, написанным г-ном Барнавом; это был отчет обо всем, что произошло со времени открытия Генеральных штатов и что решило третье сословие. Наша депутация вернулась, не повидав короля: его величество изволил отправиться на охоту. В это время к нам явилась еще одна депутация от дворянского сословия и заявила, что оно обсуждает наши предложения. Байи, депутат третьего сословия от Парижа, ответил: «Господа, общины уже давно ждут господ дворян». Не прерывая совещания, ибо мы прекрасно понимали, что цель этой комедии с депутатами от дворянства, как и всех прочих, была водить нас за нос со дня на день, с недели на неделю, мы начали перекличку депутатов. Выбрав временным председателем Байи, мы поручили ему избрать еще двух членов в качестве секретарей для составления протокола о намеченной перекличке депутатов и для проведения других дел.
Перекличка началась около семи часов вечера и продолжалась до десяти. Так мы учредили собрание не третьего сословия, как хотели бы все прочие, а Генеральных штатов; собрания представителей двух привилегированных сословий были всего лишь частными собраниями, наше же — всенародным.
Из-за злой воли и козней дворян и духовенства мы потеряли месяц и неделю, и вы еще увидите, что они предприняли, дабы помешать нашим действиям.
Не стоит рассказывать, как мы спорили о названии нашего собрания. Споры отняли у нас немало времени — мы потратили три заседания лишь на то, чтобы найти название. Мирабо хотел назвать его «Собрание представителей французского народа», Мунье — «Законным собранием представителей большей части народа, действующим в отсутствие его меньшинства», Сийес требовал, чтобы его назвали «Истинные и проверенные представители французского народа». Я же спокойно согласился бы на старое название «Генеральные штаты». Дворяне и епископы отказались от участия в них; это, конечно, их дело. Но мы все же являлись Генеральными штатами 1789 года и представляли собой не менее девяноста шести сотых всего населения Франции.
И вот по новому предложению аббата Сийеса было принято название «Национальное собрание».
Отраднее всего было вот что: после нашей декларации от 12-го на нашу сторону ежедневно стали переходить по нескольку честных священников. 13 июня к нам присоединилось трое из Пуату, 14-го — еще шестеро; 15-го — двое; 10-го — шестеро, и так — ежедневно! Представляете себе наше ликование, крики энтузиазма, объятия. Наш председатель посвятил им половину заседаний, со слезами на глазах приветствуя мужественных священников. Среди первых был аббат Грегуар из Эмбермениля — мне довелось продать ему не одну брошюру. Увидя аббата, я подбежал к нему, обнял и сказал на ухо:
— В добрый час! Вы следуете примеру Христа: он был не с вельможами, не с первосвященниками, а с народом.
Он рассмеялся. А я представил себе лица епископов, находившихся в соседнем зале, — какое поражение! В сущности, все священники поняли, что глупо придерживаться тех, кто унижал их на протяжении веков. Разве под сутаною священника не бьется то же сердце, что и под блузою крестьянина?
Семнадцатого, в присутствии четырех-пяти тысяч зрителей, окружавших нас, Собрание объявило себя правомочным, и каждый из членов его стал принимать присягу: «Клянемся и обещаем выполнять верно и ревностно возложенные на нас обязанности! Байи утвердили председателем Национального собрания, и тотчас же было объявлено при единодушном голосовании, что «Собрание от имени народа соглашается на временное взимание существующих налогов, хотя и противозаконных. Но согласно это будет продолжаться только до первого роспуска Собрания, — по какой бы причине это ни произошло. Как только Собрание будет распущено, прекращено будет взимание налогов во всех провинциях королевства — именно из-за роспуска Собрания».
Подумайте-ка об этом, сосед Жан, и объясните все хорошенько именитым людям нашего края. Нищета наша, длившаяся столько лет, возникла оттого, что мы были ограниченными, робкими людьми и платили налоги, не утвержденные нашими депутатами. Деньги — это душа войны, а мы всегда давали деньги тем, кто затягивал на нашей шее петлю. Словом, тот, кто стал бы уплачивать налоги после роспуска Национального собрания, был бы последним негодяем. Он предал бы своих родителей, жену, детей, самого себя и свою родину; а тот, кто стал бы их собирать, по заслугам считался бы не французом, а подлецом. Это — основной принцип, провозглашенный Национальным собранием 1789 года.
Собрание закрылось в пять часов и возобновилось в тот же вечер, 17 июня.
Представляете себе, как были поражены король, королева, принцы, придворные и епископы, узнав о постановлении третьего сословия. Пока шло заседание, Байи пригласили в канцелярию — за королевским посланием. Но Собрание не разрешило ему покинуть зал до конца заседания. На вечернем заседании Байи прочел нам письмо короля, который но одобрял выражения «привилегированные сословия», употребленного многими депутатами третьего сословия для обозначения дворянства и духовенства. Это выражение не понравилось ему. Выражение это, видите ли, противоречит тому согласию, которое должно царить среди нас, — однако ж, ему не показалось, что сами факты противоречат этому согласию. А факты остаются фактами.
Вот, сосед Жан, о чем я говорил вам выше: при дворе господствует несправедливость, хотя она и называется у них справедливостью, и царствует подлость, хотя она и называется у них величием. Как мы могли ответить? Только всеобщим молчанием.
На следующее утро все мы присутствовали на торжественной процессии святых даров на улицах Версаля. В пятницу, 19-го, были учреждены четыре комитета: первый для наблюдения за продовольственным снабжением, второй — для проверки полномочий, третий — для печати и четвертый — для отработки регламента заседаний.
Все шло по верному пути. Мы быстро продвигались вперед. Но это не правилось двору, тем более что в тот же день к вечеру нам стало известно, что сто сорок девять депутатов от духовенства высказались за проверку полномочий на всесословном собрании. Стараясь выполнить свои обязательства перед народом, мы вели себя спокойно, покорно сносили все оскорбления, все дерзкие выходки. Видя, что они напрасно стараются вывести нас из себя, что они втуне подстрекают нас на ошибочные поступки, привилегированные решили применить другие способы — более грубые, более унизительные для нас.
Началось это с 20 июня. С самого утра по улицам разъезжали военные глашатаи и возвещали, что «король решил устроить королевское заседание Генеральных штатов» в понедельник, 22 июня, а по случаю приготовлений к такой торжественной церемонии в трех залах, все собрания отменены вплоть до вышеуказанного заседания и что его величество даст знать новым объявлением о часе, когда он соизволит появиться на собрании всех сословий.
В то же время стало известно, что отряд французской гвардии занял зал «Малых забав».
Всем стало ясно, что наступает решительный час. Я обрадовался, когда оба моих сотоварища — Жерар и священник Жак — поднялись к нам наверх в семь часов. Дневное заседание было назначено на восемь часов. За завтраком мы приняли решение сплотиться вокруг нашего председателя, являвшегося для нас символом нашего единения, а следовательно, и нашей силы. По правде говоря, всех, кто мешает продвижению страны вперед, мы считаем отъявленными негодяями. Люди эти сроду не жили своим трудом; все они — тунеядцы, существующие лишь работою других, бездарные, неумелые, грубые; вся их сила зиждется на забитости и невежестве народа, которого всегда пленяет великолепное обличив лакеев, — он и не помышляет о том, что все эти золотые галуны, расшитые одежды и шляпы с перьями — плоды его трудов и бессовестного поведения тех, кто выколачивает из него деньги.
А то, что перед нами закрыли двери Собрания, до того уж неумно, что мы только пожимали плечами.
Разумеется, наш добрый король ничего не подозревал, — характер у него спокойный и мягкий, и он не снисходит до таких мелочей. Мы его благословляли за доброту, за простодушие, веря, что ему чужды глупость и дерзость придворных.
Без четверти восемь мы вышли из дома. Приблизившись к залу «Малых забав», мы увидели, что сотня депутатов третьего сословия собралась на площади; среди них был и наш председатель Байи. Мне хочется описать этого достойного человека. До сих пор он еще не показывался среди толпы; мы выбрали его потому, что он слыл человеком образованным и честным. Ему лет пятьдесят — пятьдесят пять, лицо у него продолговатое, весь облик дышит достоинством и твердостью. Он никогда не спешит и, пока не примет то или иное решение, долго присматривается, прислушивается, зато, приняв решение, он уже не отступает.
По другим проходам пришли остальные депутаты третьего сословия. Ровно в девять часов раздался звон колокольчика, и все стали приближаться к залу Генеральных штатов во главе с Байи и двумя его секретарями. Несколько французских гвардейцев прохаживались у дверей. Только мы приблизились, появился офицер, их начальник; он подошел к нам — и между ним и Байи завязался спор. Я стоял поодаль и не слышал слов, но тут же стало известно, что двери для нас закрыты. Офицер (граф де Вертан) учтиво объяснил, что ему приказано не пускать нас. Мы были возмущены. Минут через двадцать собрались почти все депутаты; и так как офицер стражи, несмотря на всю свою учтивость, не пропускал нас, многие депутаты стали протестовать, силою протискивались вперед и добрались до решетки. Смятение в толпе росло. Одни кричали, что следует отправиться в Марли и там, прямо перед окнами королевского замка, открыть собрание, другие, негодуя, кричали, что король хочет ввергнуть народ в ужасы гражданской войны, уморить народ голодом, что испокон веков ничего подобного не случалось даже под властью самых жестоких деспотов — Людовика XI, Ришелье, Мазарини.
Добрая половина жителей Версаля присоединилась к нам; толпа людей — мужчин и женщин — окружала и слушала нас.
Около десяти часов Байи удалился. Мы не знали, что произошло с ним, но вдруг появились трое депутатов и сообщили нам, что Байи с помощью комиссаров, сопровождавших его, вынес наши бумаги из зала заседаний Генеральных штатов и перенес их в большой зал, обычно используемый для игры в мяч, на улицу Святого Франциска, чуть ли не напротив моего жилища, и что в этом зале хватит места для собрания.
Мы двинулись туда в сопровождении огромной толпы народа, спустились по улице, идущей вдоль заднего фасада той части замка, где расположены службы, и к полудню вошли в старинное здание. Оскорбление, нанесенное нам, доказывало, что дворянству и духовенству надоело возиться с нами, что надо ожидать еще больших неприятностей и что мы должны принять меры, которые не только обеспечат выполнение нашего долга, но еще и обеспечат нашу личную безопасность. Эти негодяи привыкли употреблять силу и знали только закон силы, — к счастью, все происходило близ Парижа, и это мешало осуществлению их замыслов.
Итак, продолжаю.
Зал для игры в мяч — это квадратное строение высотою футов тридцати пяти; облицовано оно крупными плитами, без столбов, без поперечных балок, с потолком из широких досок. Свет проникает внутрь из окон, высоко расположенных над землей; в помещении сумрачно. Вокруг — узкие деревянные галереи; через них и входишь туда; по виду это амбар или старинный крытый рынок. Во всяком случае, он не предназначен для детских игр. Не было там ни столов, ни стульев — пришлось все это принести из соседнего помещения. Хозяин помещения — низенький, лысый человек — был горд, что ему оказана такая честь. Посредине зала поставили стол, вокруг — несколько стульев. Собрание вели стоя. Галерея была забита людьми до отказа.
И вот Байи, поднявшись на стул, начал свою речь. Он напомнил о том, что произошло, затем прочел вслух послание обер-церемониймейстера маркиза де Брезе — приказ прекратить наши собрания вплоть до заседания в королевском присутствии. Оба эти послания преследовали одну цель, во втором только добавлялось, что приказ подлежит выполнению. Затем Байи предложил нам обсудить, что следует предпринять.
Стоит ли, сосед Жан, описывать наше возмущение: мы — представители великого народа, и народу нанесено личное оскорбление. Мы вспоминали, что наши предки испокон веков страдали от произвола чуждого нам сословия, которое живет за наш счет и стремится удержать нас в рабстве, с негодованием вспоминали мы, как несколько дней назад эти потомки гордых победителей из милости на миг забыли свое превосходство над низким потомством побежденных! Мы поняли наконец, что все эти козни и оскорбления говорят о том, что они хотят по-прежнему главенствовать над нами и нашими потомками. В ту минуту мы бы всем пожертвовали, лишь бы сохранить свои права и сбить спесь с тех, кто нас унижает.
Мунье, кипя негодованием, но с виду спокойный, выразил поистине великую мысль — он указал нам на всю несообразность положения: зал Генеральных штатов занят вооруженной силою, а мы — Национальное собрание — выставлены за дверь под улюлюканье дворян и их лакеев и принуждены укрываться в Зале для игры в мяч, чтобы не прерывать свою работу. Он заявил, что их намерение — нанести оскорбление нашему достоинству — проявилось теперь открыто, что оно служит предупреждением для нас, что они строят козни и стараются толкнуть нашего доброго короля на пагубные шаги, а при таком положении дел представителям народа остается одно — сплотиться и ради общественного блага и блага родины принять торжественную клятву.
Это предложение, как вы понимаете, вызвало невероятное воодушевление; всякому было ясно, что единство честных людей должно наводить страх на негодяев. Мы тотчас же вынесли такое решение:
«Так как Национальное собрание призвано установить конституцию королевства, способствовать возрождению общественного порядка и поддерживать истинные устои монархии, мы постановляем: отныне ничто не может помешать нашим собраниям, где бы нам ни пришлось, в зависимости от обстоятельств, собираться, ибо Национальное собрание именно там, где заседают его представители.
Постановляем, что члены Собрания немедленно принесут торжественную присягу в том, что ничто не в силах разъединить нас, не в силах помешать нам собираться всюду, где обстоятельства этого потребуют, до тех пор пока конституция королевства не будет установлена и упрочена на несокрушимых основах. Принося клятву, все члены Собрания сообща и каждый в отдельности обязуются собственноручной подписью скрепить ее нерушимость».
С каким отрадным чувством, сосед Жан, взирали бы вы на нас, стоящих посреди огромного мрачного зала, в окружении народа, услышали бы слитные возгласы удивления, удовлетворения и ликования! Затем председатель Байи, стоя на стуле, прочел нам слова клятвы среди благоговейного молчания. В ответ сотни голосов разнеслись под сводами древнего здания и отозвались эхом:
— Клянемся!.. Клянемся!..
Да, кости наших многострадальных предков, должно быть, зашевелились под землей! Человек я, право, не чувствительный, но вся кровь у меня отхлынула от сердца. В жизни бы не поверил, что мне суждено такое счастье. Рядом со мною стоял кюре Жак и плакал, а Жерар из Вика был бледен как смерть. И в конце концов мы бросились друг другу в объятия.
По старому городу неслись неумолчные клики, и мне припомнилась строка из Евангелия о вознесении Христовом: «И вот завеса в храме раздралась надвое, сверху донизу, и земля потряслась».
Но вот все успокоилось. Каждый по очереди подходил к столу и повторял слова клятвы, — их записывали секретари, а мы ставили подписи. Никогда еще я не выводил своей фамилии с таким отрадным чувством; я улыбался, и в то же время мне хотелось плакать. Да, это был великий день!
Один-единственный депутат — Мартен д’Ош из Кастельнодэри — рядом со своей подписью поставил: «Протестую». Валентин будет доволен, узнав, что еще один чудак нашелся во Франции — еще один сын народа больше любит дворян, чем своих братьев: но их всего-навсего двое!
«Протест» Мартена д’Ош был отмечен в протоколе. Некоторые предложили послать депутацию к его величеству, чтобы выразить наше глубокое огорчение и прочее, поэтому собрание было отложено до следующего понедельника — назначено на двадцать второе в обычный час. Кроме того, постановили, что если заседание в присутствии короля будет происходить в зале «Малых забав», то все члены третьего сословия после заседания останутся и займутся собственными делами, то есть делами нации.
Разошлись мы в шесть часов.
Узнав обо всем происшедшем, г-н граф д’Артуа был весьма озадачен тем, что совещание наше происходит в Зале для игры в мяч, и тут же повелел освободить зал к 22-му для него самого — ему угодно было позабавиться игрою в мяч. Недотепа принц был уверен, что на этот раз мы не найдем места для проведения собрания.
На другой день мы получили повеление короля о том, что совместное заседание состоится не 22-го, а 23-го. Это было сделано нарочно, чтобы досадить нам еще сильнее. Но, на свою беду, эти великие умники не подумали, что, кроме Зала для игры в мяч и зала «Малых забав», в Версале есть и другие места. И вот 22-го, убедившись, что эти залы закрыты, мы сперва пошли в часовню Реколле, но в ней было тесновато, и мы отправились в церковь св. Людовика, где все удобно разместились. Итак, великолепный план графа д’Артуа, принцев Конде и Конти был расстроен. Всего не предусмотришь! Кто бы мог поверить, что мы отправимся в церковь св. Людовика и займем ее, что само духовенство присоединится к нам. Хотя все эти великие люди, сосед Жан, и держали нас в унижении целые века, теперь мы ясно видим, что единственная причина этому — наше невежество, так что их нечего и упрекать. Простушка Жаннета Парамель — крикунья из Лачуг, посмекалистее их.
Около полудня г-н Байи сообщил нам, что большая часть духовенства изъявила желание прийти к нам на Собрание для совместного обсуждения общих дел. Двор узнал о новости еще 19-го числа; чтобы помешать этому, и заперли зал «Малых забав», а затем стали все подготовлять к королевскому заседанию.
Духовенство собралось сперва на хорах церкви. Потом священники спустились вниз и присоединились к нам — и снова произошла трогательная сцена. Священники увлекли за собою и епископов, да и почти все епископы сами образумились.
Только аббат Мори, сын башмачника из Венского графства, оказавшись среди депутатов третьего сословия, был оскорблен в своем достоинстве. Вот какие удивительные дела творятся на свете! Несмотря на этого аббата, самого рьяного из всех, кто выступал против, в защиту воссоединения произносились речи, все поздравляли друг друга. Потом собрание было объявлено закрытым до девяти часов утра следующего дня, до вторника. Условились собраться в обычном месте, то есть в зале «Малых забав».
На 23-е назначено было королевское заседание. Встав поутру и открыв ставни, я увидел, что день выдался пасмурный. Дождь еще не шел, но тучи заволокли небо. Народ на улицах толпился и гудел. Через несколько минут к нам поднялся дядюшка Жерар, а за ним и кюре Жак.
Мы оделись в праздничные костюмы, как в день первого заседания. Что-то даст королевское заседание? Что-то будет сказано? Уже со вчерашнего дня было известно, что швейцарская и французская гвардии находятся под ружьем. Шел слух, что к Версалю двигалось еще шесть полков. За завтраком мы слышали, как по улице Святого Франциска взад и вперед шагали патрули. Жерар думал, что готовится неожиданный удар, чтобы принудить нас голосовать за заем, а затем — разогнать.
Кюре Жак говорил, что «в некотором роде это означает требование «кошелек или жизнь» и что король не способен на это; хотя он и идет на уступки королеве и графу д’Артуа, но на подобный поступок он никогда не согласится». Я был такого же мнения. Но предугадать, какие цели у королевского заседания, я, как и другие, не мог. Мне казалось только, что они хотят нас припугнуть. Ну, да скоро нам предстояло узнать, к чему все это приведет.
В девять часов мы отправились в путь. Улицы, ведущие к дворцу, были заполнены народом. Взад и вперед прохаживались патрули. У людей всех обличий — буржуа, рабочих и солдат, был озабоченный вид; каждый чего-то опасался.
Когда мы подходили к залу, хлынул дождь — настоящий ливень. Я был впереди и торопился. Сотня депутатов третьего сословия стояла у парадного подъезда, на проезжей улице, — их не пропускали, меж тем дворяне и духовенство проходили беспрепятственно. Когда я подошел, человек, смахивающий на лакея, заявил, что господ депутатов третьего сословия просят пройти через улицу Шантье, дабы избежать столкновений и суматохи.
Полагаю, что г-н маркиз де Брезе, стараясь разместить всех по сословиям, как в день первого собрания Генеральных штатов, принял эти меры по собственному побуждению. Нас охватила ярость. Дождь лил не переставая, и все поспешили к воротам на улице Шантье, предполагая, что они открыты. Но г-н маркиз все еще не разместил, согласно своему замыслу, два первых сословия, и ворота были закрыты. Пришлось укрыться от дождя под каким-то навесом слева от ворот, а дворяне и духовные лица напрямик с важностью входили в парадную дверь. Обер-церемониймейстер с нами не церемонился, он находил, что заставлять нас ждать вполне естественно — ведь мы были здесь только для проформы, да и в конце концов что такое представители народа? Что такое третье сословие? Чернь! Так, конечно, думал г-н маркиз. Крестьяне и горожане, вроде меня, с трудом сдерживались при всех этих оскорблениях, которые каждый день наносил нам первый слуга короля. Можете представить себе ярость дворянина вроде Мирабо; волосы на его голове поднялись дыбом, мясистые щеки дрожали от гнева. Дождь шел проливной. Два раза нашему председателю отказывали: г-н маркиз все еще не разместил депутатов привилегированных сословий. Наконец Мирабо крикнул громовым голосом, обращаясь к Байи и показывая на депутатов третьего сословия:
— Господин председатель, ведите представителей нации к королю!
И вот Байи в третий раз приблизился к двери и стал стучать. Г-н маркиз соблаговолил появиться, уже закончив, вероятно, свою благородную миссию.
Да, сосед Жан, этот господин может похвастаться — старательно выполняет он придворную службу! Наш председатель заявил ему, что, если дверей не откроют, третье сословие удалится. Тут двери распахнулись настежь, и мы увидели зал, украшенный, как в первый день. На местах, отведенных дворянам и духовенству, красовались разряженные депутаты этих двух сословий, а когда мы вошли, с нас лило. Господа дворяне и иные священнослужители хохотали, когда мы занимали места; очень развеселило их наше унижение.
Дорого обходятся такие испытания!
Все уселись, и почти сейчас же, на другом конце зала, появился король, окруженный принцами крови, герцогами и пэрами, капитанами своей гвардии и несколькими лейб-гвардейцами. Никто из нас не крикнул: «Да здравствует король!» Никто не поднялся с места. Но вот водворилась тишина, и король произнес речь. Он заявил, что, «по его мнению, он делает для своего народа одно лишь благо и что нам остается только завершить его труды, а мы в продолжение двух месяцев все никак не можем прийти к согласию о предварительных действиях, и он принужден положить конец этому пагубному раздору. В силу чего он и объявляет свою волю».
Закончив речь, он сел, а государственный секретарь прочел нам его волю:
«Статья 1. Королю угодно, чтобы прежние различия между тремя сословиями королевства сохранялись полностью и чтобы образовано было три отдельные палаты. Он объявляет недействительными решения, принятые депутатами третьего сословия 17-го сего месяца.
Статья 2. Его Величество, утверждая отдельные заседания по сословиям, вместе с тем повелевает, во избежание недоразумений, довести это до сведения всех сословий.
Статья 3. Король отменяет и упраздняет какие-либо ограничения в полномочиях депутатов».
Таким образом, каждый из нас мог бы делать все, что ему заблагорассудится: предоставлять субсидии, голосовать за налоги, урезывать права нации и т. д., не заботясь о наказах тех, кто послал нас.
«Статья 4 и 5. Если иные депутаты безрассудно дали клятву в том, что останутся верны своим полномочиям, король дает позволение каждому из них сообщить письменно в свой бальяж о снятии с себя этих полномочий, но пока поста своего не оставлять, дабы придать вес всем постановлениям Генеральных штатов.
Статья 6. Его Величество объявляет, что впредь на заседаниях всех сословий он больше не позволит депутатам отстаивать наказы избирателей».
И это понятно — иначе бы негодяи, торгующие своими голосами, с головой выдали бы себя, оказавшись среди честных людей, отстаивающих наказы избирателей.
Далее его величество давал понять нам, каким образом, по его мнению, мы должны действовать. Прежде всего он запрещал нам отныне обсуждать дела, касающиеся старинных прав трех сословий; обсуждать структуру будущих Генеральных штатов, вопрос о сеньориальных и феодальных поместьях, о почетных правах и прерогативах первых двух сословий. Его величество объявлял, что нужно особое соизволение духовенства во всех делах, касающихся религии, церковных уставов, управления мирским духовенством и монашеством.
Словом, сосед Жан, мы были призваны только для того, чтобы погасить дефицит и проголосовать за то, чтобы народ дал деньги, остальное нас не касается, — все хорошо, все превосходно! Все должно остаться по-прежнему, после того как мы внесем деньги.
Чтение указа закончилось, и король снова встал и заявил, что еще никогда ни один монарх так не пекся о благе своих подданных, как он, и что те, кто не сразу исполнит его отеческую волю, будут недостойны называться французами.
Тут он снова сел, и нам прочли его волеизъявление — указы о налогах, займах и прочих финансовых делах.
Королю угодно было изменить название налогов — понимаете, сосед Жан, «название». Таким образом, если талью соединить с двадцатиной или заменить другой податью, станет гораздо удобнее: платить будете не ливр, а двадцать су, платить будете не сборщику налогов, а инспектору. И народу будет житься куда как легче!
«Никогда ни один монарх так не пекся о благе своих подданных»! Он намеревался было упразднить систему тайных арестов, но сохранил ее, чтобы щадить фамильную честь узников. Все ясно!
Он намеревался провозгласить свободу печати, но с тем, чтобы запретить печатание «вредных газет» и «вредных книг».
Он намеревался делать займы с согласия Генеральных штатов, но объявлял, что в случае войны он вправе делать займы самолично, до наивысшей суммы в сто миллионов для начала. «Ибо непреклонное решение короля никогда не ставит благо монархии в зависимость от воли других».
Он намеревался также посоветоваться с нами насчет мест и должностей, которые в будущем дадут право на присвоение и передачу дворянского звания.
Одним словом, нам прочли длинный список всякой всячины, о которой с нами намеревались посоветоваться. Но король всегда оставлял за собою право действовать по своему усмотрению, наше же дело было платить. Тут-то у нас всегда было преимущество.
Король снова принялся говорить. Вот что он сказал:
«Имейте в виду, господа, что ни один ваш замысел, ни одно решение не могут иметь законной силы без моего особого на то соизволения — ведь я истинный защитник ваших прав. В моих руках все счастье моего народа, и вряд ли часто бывает, чтобы монарх добивался согласия своих подданных на то, чтобы даровать им свои милости. Приказываю вам, господа, немедленно разойтись и завтра утром явиться в залу, предназначенную для каждого сословия, дабы продолжать заседания».
Словом, нас поставили на место. Призвали нас лишь для того, чтобы мы утвердили голосованием денежные фонды, — вот и все. Если б парламент не заявил, что все налоги до сих пор взимались незаконно, нашему доброму королю и в голову не пришла бы мысль созвать Генеральные штаты. Да вот оказалось, что Генеральные штаты еще большая помеха, чем парламент, нам приказывали, как челяди: «Приказываю вам немедленно разойтись».
Епископы, маркизы, графы и бароны злорадствовали, видя наше смятение, и взирали на нас с высоты своего величия. Но поверьте, сосед Жан, мы не опустили глаз; мы дрожали от ярости.
Не добавив ни слова, король поднялся и вышел тем же манером, что и пришел. Почти все епископы, несколько священников и большая часть депутатов-дворян вышли через парадные двери на улицу.
Нам же предстояло выбираться через узенькую дверь на Шантье, но мы не трогались с места. Каждый размышлял, запасался мужеством, копил ярость.
Так продолжалось с четверть часа. И вдруг с места поднялся Мирабо. Его большая голова была откинута, глаза сверкали. Наступила зловещая тишина. Взгляды были устремлены на него. Он произнес своим внятным голосом:
— Господа! Признаю — все, что вы услышали, могло бы послужить ко благу отечества, если бы дары деспотизма не были всегда чреваты опасностью! Что это за оскорбительное самоуправство! Вам приказывают быть счастливыми — приказывают с помощью оружия, нарушая вашу национальную честь!
Все содрогнулись — мы понимали, что Мирабо может поплатиться головою. Он и сам это хорошо знал, но был вне себя от негодования. Его лицо преобразилось, стало прекрасным — да, сосед Жан: тот, кто готов отдать жизнь в борьбе с несправедливостью, — прекрасен, прекраснее этого нет ничего на свете. Он продолжал:
— Кто приказывает вам это? Ваш уполномоченный! Кто даст вам непререкаемые законы? Ваш уполномоченный — тот, кто должен, господа, получать их от нас, облеченных священными и нерушимыми политическими правами. От нас, на которых двадцать пять миллионов человек смотрят с надеждой, ожидая хоть относительного счастья, ибо счастье должно стать всеобщим уделом, достоянием, даром.
Каждое его слово, словно пуля, вонзалось в ветхий трон абсолютизма.
— Но свобода ваших совещаний крепко закована в кандалы, — возгласил он, сопровождая эти слова жестом, заставившим нас содрогнуться, — нас охраняют войска! Где враги родины? Уж не Катилина ли у наших ворот? Я напоминаю вам о вашем достоинстве, о вашей законной власти и требую, чтобы вы свято соблюдали вашу клятву. Она не позволяет вам расходиться до того, как будет выработана конституция.
Пока он говорил, обер-церемониймейстер, проводив короля, вернулся в зал и, держа в руках шляпу с перьями, шел мимо пустых мест, оставленных знатью. Не успел Мирабо кончить, как маркиз что-то негромко сказал — никто не расслышал его слов и раздались раздраженные выкрики:
— Громче! Громче!
И тогда, повысив голос, он произнес среди наступившей тишины:
— Господа, вы слышали повеление короля!
Мирабо все еще стоял — с гневом и презрением сжав свои огромные челюсти.
— Да, сударь, — отвечал он медленно, высокомерным тоном знатного сеньора, — мы слышали волеизъявление короля, внушенное ему другими. А вы, вы не можете выражать его волю перед Генеральными штатами. Вы не имеете права ни говорить, ни присутствовать здесь и не уполномочены напоминать нам о его речи.
Затем, выпрямившись и смерив взглядом обер-церемониймейстера, он продолжал:
— Однако, во избежание всяких недомолвок и промедлений, объявляю вам: раз вам поручено выгнать нас отсюда, вы должны испросить приказа о применении силы, ибо мы оставим наши места только под угрозой штыков.
Все депутаты поднялись, как один человек, с возгласом:
— Верно! Верно!
Шум стоял необычайный.
Через две-три минуты спокойствие понемногу восстановилось, и председатель обратился к обер-церемониймейстеру:
— Собрание еще вчера решило остаться в зале после того, как король удалится. Я не могу распустить Собрание, пока оно не обсудит все и не обсудит свободно.
— Могу я передать этот ответ королю? — спросил маркиз.
— Да, сударь, — подтвердил председатель.
Обер-церемониймейстер вышел, и заседание продолжалось.
Сказать правду, сосед Жан, мы все ждали грозных последствий. Но спустя два часа мы увидели не солдат со штыками, а столяров — их прислали разобрать помост, возведенный для короля; они тотчас же принялись за работу. Новая уловка была придумана королевой и графом д’Артуа: не смея помешать нам силою, они решили одолеть нас шумом. Свет еще не видел таких подлых уверток!
Разумеется, новое унижение не помешало нам выполнить свой долг. Депутаты держали речи среди шума и грохота молотков, и рабочие, видя наше спокойствие, в конце концов побросали молотки и спустились со ступеней помоста — послушать, о чем тут говорится. Видел бы граф д’Артуа, с каким вниманием слушали они речи до конца собрания, как рукоплескали ораторам, их сильным и правдивым речам, он бы понял, что народ не так глуп, как воображают эти сеньоры.
Говорили Камюз, Барнав, Сийес; Сийес сказал, сходя с трибуны:
— Сегодня вы те же, что были вчера.
Голосовали сидя и стоя, и Национальное собрание единогласно объявило, что остается при своих прежних решениях. Наконец Мирабо, ярость которого поостыла, понял, что он ставит на карту свою жизнь, и сказал:
— Сегодня я благословляю свободу, давшую такие прекрасные плоды в Национальном собрании. Закрепим же нашу работу, объявив неприкосновенной личность депутатов Генеральных штатов. Делаем мы это не из страха, а ради предосторожности. Это обуздает сторонников насильственных действий среди советчиков короля.
Осмотрительность оратора понял каждый. Предложение было принято большинством голосов — 493 против 34. Собрание разошлось около шести часов, приняв такое решение:
«Национальное собрание объявляет, что личность каждого депутата неприкосновенна, что никакое частное лицо, корпорация, суд, двор или комиссия не имеют права во время или после заседания преследовать, разыскивать, брать под стражу или давать приказы о взятии под стражу депутата, держать его в заточении или давать приказы о его заточении без ведома, согласия, указания или предложения Генеральных штатов, что все эти особы и сами лица, получающие и выполняющие подобный приказ, откуда бы он ни исходил, являются презренными изменниками нации, виновными в тяжком преступлении. Национальное собрание постановляет, что в вышеупомянутых случаях оно будет принимать все меры для розыска, преследования и наказания всех зачинщиков, подстрекателей и исполнителей».
Отныне Мирабо нечего было бояться. Да и нам тоже. Личность королей священна лишь потому, что они, как и мы теперь, вписали это в свод законов. Обладать священным нравом — штука не плохая. Пусть только кто-нибудь попробует коснуться хоть единого волоска на нашей голове — вся Франция возопит и воспылает неукротимым гневом. Сделать это следовало бы с самого начала, но ведь мудрое решение приходит не сразу.
В конце концов двор, право, поступил благоразумно, не приняв никаких мер против нас, так как в продолжение всего заседания 23-го числа улицы Версаля были переполнены народом, и каждые четверть часа люди входили и выходили, сообщая всем остальным новости, так что народ знал все, что происходило на заседании. И если б на нас напали, весь народ ополчился бы на наших врагов. В это же время прошел слух об отставке Неккера и о замене его графом д’Артуа. Как только наше заседание закрылось, народ ринулся ко дворцу. Французская гвардия получила приказ стрелять, но ни один солдат не двинулся. Толпа проникла в апартаменты Неккера, и, только узнав из уст самого министра, что он остается, все разошлись.
В Париже гнев народа был еще более сильным. Когда распространилась весть — так мне рассказывали — о том, что король все отменил, вспыхнуло пламя восстания. Стоило лишь подать знак, и началась бы гражданская война.
Надо полагать, это правда, ибо, невзирая на советы принцев, на полки немецких и швейцарских наемников, которых вызвали сюда со всех концов Франции, несмотря на пушки, установленные в конюшне королевы, как раз напротив зала заседаний Генеральных штатов так, что жерла виднелись из наших окон, — несмотря на все то, что король самолично объявил нам, он все же повелел в послании к депутатам дворянства соединиться с депутатами третьего сословия в общем зале. И 30 нюня, то есть вчера, «гордые потомки завоевателей» пришли и сели подле «смиренных потомков побежденных». Они уже не хохотали, как тем утром 23-го, когда мы входили в зал, насквозь промокшие от дождя.
Вот такие-то у нас дела, сосед Жан: первая ставка выиграна! Ну, а теперь мы будем составлять конституцию. Работа трудная, времени потребуется на это немало. Впрочем, наказы тут, с нами, будем руководствоваться ими, — так сказать, следовать им.
Все жалобы, все пожелания народа должны войти в конституцию: «Уничтожение феодальных прав, барщины, соляной пошлины и внутренних таможен. Равенство всех людей в уплате налогов, равенство перед законом. Личная безопасность. Допущение всех граждан на гражданские и военные должности. Неприкосновенность и тайна переписки. Законодательная власть в руках представителей народа. Ответственность должностных лиц. Единое законодательство, единое управление, единство мер и весов. Бесплатное образование и правосудие. Равное распределение имущества между детьми. Свобода торговли, промышленности и труда». Словом — все. Все должно быть выражено ясно, распределено последовательно, по статьям, чтобы каждому было понятно и чтобы самый темный крестьянин знал свои права и свои обязанности.
Верьте, друзья, люди долго будут поминать 1789 год. Вот пока и все, что я хотел рассказать вам нынче. Постарайтесь поскорее сообщить мне о новостях. Мы хотим знать, что происходит в провинции, — мои собратья осведомлены об этом лучше, чем я. Пусть Мишель каждый день посвящает мне часок после работы — пишет, что творится в Лачугах и в окрестностях, и высылает мне свои записи в конце каждого месяца. Таким образом, мы всегда будем как бы вместе, как в прежние дни, и нам будет казаться, словно мы беседуем у камелька.
Кончаю письмо и всех вас обнимаю. Маргарита просит передать, чтобы Вы ее не забывали, а она-то о Вас всегда помнит. Ну, еще раз обнимает Вас
Ваш друг
Шовель».
Пока я читал письмо, дядюшка Жан, великан Матерн и кюре Кристоф молча переглядывались. Еще несколько месяцев тому назад тот, кто позволил бы себе так отзываться о короле, королеве, о дворе и епископах, тут же на всю жизнь угодил бы на галеры. Но все на этом свете так переменчиво, и то, что считалось невероятным, в один прекрасный день становится естественным. Я кончил, а все присутствующие молчали, и только немного погодя дядюшка Жан воскликнул:
— Ну, что ты думаешь об этом, Кристоф? Что скажешь? Пишет не стесняясь!
— Да, — ответил Кристоф, — уже его ничто не стесняет! И раз такой осмотрительный и умный человек, как Шовель, пишет в таком духе, значит, третье сословие силу забрало. Верно он говорит про мелкое духовенство — как нас называют наши владыки — князья церкви — мы вышли из народа и держимся заодно с народом. Наш божественный учитель, Иисус Христос, родился в яслях; он жил ради бедняков, среди бедняков и умер ради них.
Для нас он — высокий пример! Мы в своих наказах, как и третье сословие, требуем конституционной монархии, где законодательная власть принадлежала бы Генеральным штатам; мы требуем, чтобы было установлено равенство всех перед законом и свобода: чтобы злоупотребление властью, даже церковной, строго преследовалось; чтобы первоначальное образование было всеобщим и бесплатным; и чтобы во всем государстве были установлены единые законы. А знать требует, чтобы дворянки имели право носить ленты, отличающие их от простолюдинок! Знать занята только вопросами этикета, а до народа ей дела нет; сеньоры не признают за нами никаких прав и не делают нам никаких уступок, разве вот только в неравномерности налогов — да ведь это такая подлость! Наши епископы почти все из дворян и держатся заодно с дворянами, а мы — дети народа и идем с народом; значит, ныне существуют только две партии: привилегированные и не привилегированные, аристократия и народ.
Во всем этом Шовель прав. Но говорит он о короле, принцах и дворе чересчур уж вольно. Монархия — это наш оплот. Вот и видно закоренелого кальвиниста. Он воображает, что уже прижал к стене потомков тех людей, которые истязали его предков. Не думай, Жан, что Карл IX, Людовик XIV и даже Людовик XV так ожесточились против реформаторов из-за религии. Они внушали это народу, потому что народ интересуется только делами религии, отчизны, своими личными делами. Народу плевать на династии, и он не станет ломать себе шею ради выгоды первого встречного. Короли внушили народу, что он якобы защищает веру от кальвинистов, а те под предлогом религии на самом деле стремились основать республику, наподобие швейцарской, и, свив гнездо в Ла-Рошели, стали распространять оттуда идеи равенства и свободы по всему югу Франции. Народ воображал, что борется за религию, а боролся он против равенства, за деспотизм. Теперь-то тебе все ясно? Надо было изгнать и истребить кальвинистов, иначе они учредили бы республику. Шовелю это хорошо известно. Я уверен, что в душе он лелеет эту мысль, и тут мы с ним не сходимся.
— Но ведь до чего же гнусно обращаются принцы и вообще вся знать с депутатами третьего сословия! — воскликнул дядюшка Жан.
— Ничего не поделаешь, — возразил кюре. — Гордость повергла в пучину сатану. Гордость ослепляет тех, в кого вселяется, толкает на несправедливые и нелепые поступки. Поистине, ныне первые стали последними, а последние — первыми Одному богу ведомо, чем все это кончится. Мы же, друзья мои, будем по-прежнему выполнять свой христианский долг, а это лучше всего.
Все слушали его внимательно.
Немного погодя кюре и его брат в раздумье вышли из дома.
Конец первой части.