1. Тайны птичьего рынка
Как ни велико было расстояние между Москвой и новостроящимся городом в глубине Сибири, как ни отличались дела Анатолия Скворцова, студента МГУ, от трудов Алексея Громова, рабочего-каменщика в далеких краях, были у них и общие радости, и схожие горести.
Окончились практические занятия у студентов, пролетели летние каникулы, начинался новый учебный год, — и вместе с новыми лекциями, новыми занятиями в физических и химических кабинетах открывалась перед Толей с его товарищами новая полоса столкновений, споров, сложной нравственной борьбы с теми из своих сверстников, что свернули с прямых и чистых путей жизни на петлистые и грязные дорожки.
За несколько дней перед Октябрьскими праздниками собрались впятером у Коли Харламова, чтобы вместе идти в университетский клуб: там традиционное собрание по случаю годовщины революции. Дожидались Коли, а он долго возился с сорочками, запонками, галстуками.
— Да что мы, японский бог, сейчас потянемся! — неожиданно взвыл своим пронзительно звонким голосом Рыжий брат. — Там еще доклад будут часа полтора мусолить!
— А ведь правда! — точно откровением осененный, мгновенно согласился с ним Коля. — Верно это!.. Вероника, Толя! — крикнул он уже им вдогонку. — Займите там для нас три местечка. Мы к концерту подоспеем.
Но и концертом вся троица пренебрегла.
— А чего мы там не видели? — объяснял после Рыжий брат. — Дожидаться, пока виолончелист какой-нибудь, лауреат-разлауреат перепилит свой ящик? Про это уже и карикатуру в «Крокодиле» давали…
В другой раз Толя обратил внимание, как оба брата Голубовы деловито бродили по коридорам и лестницам университета, останавливали всех встречных, о чем-то толковали с ними и разочарованно отходили прочь.
Казалось, они что-то потеряли. Но выяснилось, что терять ничего не теряли, а найти очень хотели. Отец, бухгалтер на «Серпе и молоте», расщедрился, решил побаловать своих сынков-студентов — купил им два билета в театр Вахтангова на самые дорогие места; а сынки ищут, кому бы продать эти билеты тайно от отца и прикарманить денежки. «Габони — это вещь, а что в пьесе толку?» Да вот беда — попробуй найти среди студентов охотника выложить за один вечер полсотни целковых!
Несколько дней спустя Рыжий сболтнул Толе, что каждое воскресенье ездит с братом на Птичий рынок.
— На Птичий? Почему? Зачем вам на рынок?
Рыжий, засмеявшись, сказал:
— Бизнес.
Тогда Русый покосился на брата с явным осуждением и ответил Толе пространно, но уклончиво:
— Так говорится — Птичий. А там чего-чего только нет, и главное — народищу всегда тьма. Да ведь какой народ! Охотники, рыболовы, косторезы, понимаешь…
Толя слушал-слушал, да и рукой махнул. За легковерного дурачка принимает его Русый? Он пристально и озабоченно оглядел обоих, — беда, беда с этими братьями!
Вскоре состоялось у Толи очередное заседание комсомольского бюро. На этом заседании много говорилось о будущем фестивале молодежи и студентов в Москве, выясняли с беспокойством, как идет подготовка к празднику среди биологов-спортсменов, а также в кружках певческих и музыкальных. Повестка была исчерпана лишь к позднему вечернему часу. Заседание закрылось, Толя попросил Веронику задержаться, и, когда они остались наедине, он смущенно признался:
— Сам внес в повестку пунктик «разное», а как дошло до дела, сам же пробубнил ни с того ни с сего: «Товарищи, еще у нас «разное», да ну его… ничего «разного» нет!» Заметила?
— Испугался? — засмеялась Вероника. — Нет, я ничего не заметила. Да и все остальные тоже, наверное, не обратили внимания… А ты что хотел?
Увидев, что дверь комнаты осталась приоткрытой, Толя пошел к порогу, плотно закрыл дверь и только тогда, вернувшись к Веронике, сказал:
— За всякими большими делами не поспеваем с малыми, хотя и совершенно неотложными.
— Догадываюсь. Ты опять о дикарях?
— Поговорили мы весной, и ты правильно сказала: диагноз мы тогда поставили. Ну, а дальше? Когда же мы от диагноза к лечению перейдем?
Вероника пожала плечиками, усмехнулась, вздохнула.
— Пошли! — с внезапной резкостью позвала она. — Если тебе так надо, я «на проклятые вопросы» дам ответ по дороге, на улице… Здесь душно и чертовски накурено…
Вышли вместе на улицу. На этот раз миновали автобусную остановку и пошли пешком вдоль обширных, раскинутых перед университетом газонов с цветами и травами.
— Дела академические, фестивальные, целинные и др. и др… — жаловался Толя. — Нет числа большим вопросам, которыми мы обязаны заниматься. Но ведь и про обоих Голубовых, про Рыжего и про Русого брата, с нас тоже спросят. Вот увидишь: строго спросят! А что с ними делать? В частном порядке с глазу на глаз я уже сколько совестил их, убеждал, стыдил… Как об стенку горох!
— Нашел занятие! — снова усмехнулась Вероника. — И в тысячу разговорных сеансов тебе не добиться от них ни малейшего толка.
— Знаю. Вот поэтому я и хотел сегодня в «разном» предложить бюро вызвать их!.. Понимаешь? То есть, конечно, никакого персонального дела, а так… поговорить с ними начистоту, по-товарищески, но в официальной обстановке… Хотел, да опять раздумал… Русый брат… Рыжий брат… Черт их знает, они уже зачем-то и на рынки бегают…
— Если разговор с ними в частном порядке с глазу на глаз получается как об стенку горох, то из увещаний в официальной обстановке тоже выйдет горох об стенку. Только и разницы, — спокойно заметила Вероника.
В глубине души Толя был того же мнения. Именно поэтому он сегодня в решительный миг и усомнился в полезности «разного». Но все-таки скептицизм Вероники, столь решительно высказанный, ошеломил его.
— Что же делать?.. Ведь они как клещи на смородине. Мелочь, пустяки, а не займешься, не обработаешь вовремя — не жди обильного урожая со всего куста.
— Значит… — тоном подсказки произнесла худенькая девушка в осеннем, наглухо застегнутом пальто, в серенькой круто загнутой шляпке, известной под названием «маленькой мамы».
Толя на ходу с опаской покосился на нее и переспросил:
— Значит?
— Рассуждай последовательно, товарищ секретарь, — с улыбкой, но решительно заявила она. — Значит, довольно консультаций и колебаний — вот что это значит. Берись за секач, срезай на благо кусту зараженные ветки… Какую веточку увидишь со вздутыми от невидимых клещей почками — долой ее!.. Разумней не придумаешь.
Двойные фонари на высоких столбах тянулись перед ними к далекой реке, к массиву новостроек на юго-западе, к еще более глубоким просторам, рыжим от обильного, но скрытого в котловине света над Лужниками.
А братья Голубовы в ближайшее воскресенье опять покатили в сторону Зацепы и дальше, дальше, в грязные просторы рынка, именуемого Птичьим. Они везли с собой чемоданчик с «товаром»: синий трикотажный свитер, две пары женских вязаных перчаток, расшитых цветными узорами, шелковый ошеломительной яркости галстук, кепка в крупную клетку — самая что ни на есть стильная кепка, — круг магнитофонной ленты.
Добравшись к рынку, братья расстались и бродили врозь среди заполнивших площадь покупателей и продавцов, не теряя, впрочем, из виду друг друга: Русый с чемоданом, Рыжий налегке.
Торговали на Птичьем рынке в самом деле неожиданными, на любителя, предметами. Были тут ряды рундуков с холмиками дафнии, сухого рыбьего корма, с червями копошащимися, жирно-красными грудами мотыля, были прилавки с большими стеклянными банками, где в прозрачной воде плавали крошечные диво-рыбки причудливых форм и невиданной окраски, тянулись столы, осененные навесами-шалашиками из теса, где в бесчисленных клетках и в плетеных ивовых корзинках с закрывающимся верхом теснились дрозды, канарейки, скворцы, голуби всех пород и мастей. Тут же бродили, меся и вытаптывая грязь на площади, продавцы рыболовных крючков, свежеостроганных, маслянисто-желтых топорищ, вручную промереженных носовых платочков.
Когда возле Русого задержались на продолжительный срок два человека, Рыжий подобрался к брату с его чемоданчиком и заинтересованно спросил, кивая на синий свитер в руках у покупателей:
— Загранвещь?
— Балтимора, — небрежно ответил Русый, показывая крошечную вшитую под воротом полоску с упоминанием далекого города и знаком «Made in USA».
— Сколько просишь?
Рыжий тянул свитер к себе, а чужие не давали, отпихивались локтями, ревнуя к нахальному сопернику.
— А другого нет? — пищал Рыжий и, узнав, что больше пока не имеется, с возросшей бесцеремонностью тянул свитер к себе, с одобрительным, заинтересованным выражением лица ощупывал его, любовно вглядывался в нашивку с английскими словами, которую накануне сам же и вшивал в ворот поношенной вещи, выпущенной когда-то кустарной артелью в Звенигороде…
Часа два спустя в чемоданчике оставался непроданным только круг магнитофонной ленты с записями Лещенко, Бинг Кросби, Торрес и двух буги-вуги, наиболее популярных среди приверженных к музыкальным «загранпроизведениям» молодых людей.
Найти покупателя на этот товар было трудно, он должен был отвечать сразу многим условиям: а) он из племени обезумевших, б) высокая цена не испугает его, в) у него есть магнитофон, г) он давно и безуспешно ищет и Лещенко, и Кросби, и Торрес…
Во второй половине дня братья выбрались за ворота рынка, озябшие, с приподнятыми воротами осенних пальто, в нахлобученных по самые уши кепках, хлюпая покрасневшими носами и поминутно утирая их ребром ладони.
Реяли в воздухе первые, ещё редкие снежинки новой зимы.
На прилегающих к рынку улицах было много оживленной воскресной публики.
Братья, на ходу прижимаясь друг к другу плечами, секретничали, подводя итог своим нынешним операциям. Но голос у Рыжего к скрытным перешептываниям был решительно непригоден — каждый встречный становился невольным свидетелем тайн двух студентов-барахольщиков.
Они вернулись домой очень довольные. Правда, круг магнитофонной ленты не был еще обращен в деньги. Ни черта! Это случится через неделю или через две, но непременно будет, — и тогда братья вместе с Олегом Ивановским пойдут в один из лучших ресторанов столицы. Давно об этом шли разговоры.
2. Всякое бывает
В тот же воскресный день Вероника Ларионова, чувствуя легкое недомогание, лежала дома на диванчике, укрыв ноги пледом. Мама заставила подержать под мышкой градусник, — пустяки, чуть выше тридцати семи. Но щеки — в ярких пятнах румянца, и глаза сухо блестят. Лучше полежать денек. Вот она и лежала.
На тумбочке перед диваном холмиком навалены книжки. Вероника выбрала одну из них.
Щелкал тяжелый, медленно покачивающийся маятник часов в высоком дубовом футляре. За окном начиналась зима. Кружились, порхали, гонялись друг за дружкой легчайшие, безупречной белизны, снежинки. Когда-то они озарили чудесным открытием детское воображение: вовсе они не так просты, эти крошечные пушинки, в каждой из них свой особый, кружевной, прихотливой тонкости узор. Теперь, конечно, другое дело, — теперь уже не станешь дивиться этому маленькому чуду. Но по-прежнему, любуясь первым снежком, с тихой нежностью отмечаешь новый рубеж в смене времен года.
Удобно и уютно Веронике. Она лежит одетая, прикрыв ноги пледом. Читает. С удивительной отчетливостью возникают перед нею над текстом страниц живые картины родных полей и лесов.
Мама приходит и уходит, принося с собой то стакан горячего чая, то апельсин, то рюмку портвейна. Веронике жаль даже на миг оторваться от живописных строк, она всякий раз осторожно и благодарно касается пальцами то фартука, то руки матери.
Последняя фраза маленькой повести прочитана. Книжка так и осталась на груди — раскрытая, веером распушились ее листы. Вероника закинула обе руки под голову, взволнованная, притихшая. Долго лежала так.
Кажется, кто-то чужой в соседней комнате… Галя Бочарова? Она позвонила по телефону, что зайдет… Верно, она!.. Но нет, слышен чей-то мужской голос, и мама отвечает ему: «Немножко прихворнула».
Минуту спустя входит Толя Скворцов. Вероника так обрадовалась ему!
— Вот славно! Садись возле меня. Только я больна, и ты на всякий случай подальше… Вон там, в ногах у меня садись… Вот так! И еще, знаешь… еще Галя скоро должна прийти. Ничего?
— Галя? — Едва опустившись на диван, он тотчас вскочил.
— Ну да… Погоди, какой ты, ей-богу! Ну, если в самом деле она тебе так ненавистна, уйдешь после… Всегда успеешь!
Вероника бережно закрыла книжку, некоторое время с ласковой и грустной улыбкой оглядывала ее корешок.
— Мне и самой не очень-то хочется с Галей… — призналась она и подобралась чуть выше, чтобы удобнее было облокотиться о подушку. — Боюсь ляпнуть ей что-нибудь лишнее… А знаешь, почему?.. Сказать?.. — Тут она рассмеялась и покосилась снизу на гостя. — Потому что… ну, просто потому, что мне самой нравился Олег… Очень нравился!
— Да ты шутишь?
— Ну да, да, пустая личность, типичный стиляга… И так далее… Но что было, то было: влюбилась! Хорошо, что твоя Галя мне дорогу перебежала. — И опять она смеялась, и Толя не верил ей.
Она выбралась из-под пледа, торопливо нащупала ногами на полу туфли, одну вдела сразу, другая не поддавалась, она сделала два-три подпрыгивающих шага по комнате, стараясь всунуть ступню в непокорную обувь.
— Бывает, милый Толя, бывает… — шутливо вздыхая, повторяла она.
Обошла круглый столик на середине комнаты, оглядела себя в трельяже, что находился в простенке меж двумя окнами, поправила воротничок блузки.
— Тебе неловко. Да? Слушать стыдно. Правда? — спрашивала она, обращаясь к его отражению в зеркале.
Он не ответил.
— А я как раз перед твоим приходом, — продолжала Вероника, вновь оборачиваясь лицом к товарищу, — читала тут… И так меня захватила одна вещь!.. Понимаешь, умный, остро и тонко чувствующий мальчик полюбил девушку. Она тоже очень хорошая, ученица театральной школы… Полюбил так, что везде — в весенних и летних пейзажах, в цветении деревьев, в запахе цветов, — одним словом, во всем была она! Бедняжка в разлуке с любимой девушкой даже галлюцинировать стал. Однажды совершенно отчетливо видел, как в сумерки она сходила со ступенек веранды в сад… Ну и застрелился!
В этот миг она снова была возле дивана, схватила только что отложенный томик и, быстро полистав, прочитала вслух:
— «…поймал холодный и тяжелый ком револьвера…» Ты слушай, слушай хорошенько! «…глубоко и радостно вздохнув, — читала она с особой значительностью, раздельно произнося каждое слово, — раскрыл рот и с силой, с наслаждением выстрелил…» Нет, ты вдумайся только «радостно»!.. «с наслаждением»!..
— Да что с тобой, Вероника? — почти испугался он.
А она, положив книжку на прежнее место, спокойно продолжала:
— И это будто бы не просто злодейство, не бессмысленное самоуничтожение… «Полюбив, мы умираем», — тут база подведена! Но если отбросить эту, с позволения сказать, базу, мальчика можно понять: роковой порыв очень чистой души. Бедняжка по-своему защитил чудо от грязи, истинно человеческое чувство красоты от низменной, скотской мерзости… Девица-то оказалась ничтожеством!.. Да, да!.. Вот такая прелестная, такая обаятельная! Начинающая расцветать в ней женственность еще смешивается с последними остатками детскости… И вот, представь себе, она не устояла перед притязаниями сластолюбивого господина «с бескровным бритым лицом». Не устояла, потому что от этого самого господина зависит ее собственный успех на сцене… Не шуточка!.. — И, манерно сузив рот, Вероника с нарочито изнеженными, расслабленными, в нос пущенными нотками воскликнула: «Я безумно люблю искусство!» — вот как оправдывалась поэтическая душа в прощальном письме…
Толя все сидел на краю дивана, возле отброшенного и смятого пледа. Он потянулся было за книжкой, чтобы посмотреть, о какой повести идет речь, но Вероника предупредила его:
— Это я про «Митину любовь» Бунина… Ну вот… Выходит, влюбляемся-то мы необязательно в самых лучших, самых благородных… Да, ничего не поделаешь, всякое бывает…
Сколько уже раз Толя бывал свидетелем сильных и неожиданных душевных порывов в этой маленькой, щуплой девушке. Так вышло и на этот раз. Она заговорила об Олеге Ивановском — и говорила с увлечением, зло и метко.
Обманулась она в нем, подобно тому слепо влюбленному мальчику, что обоготворил циничную девчонку? Нет, она превосходно знает, что такое Олег. Он не просто стиляга, не обыкновенная пошленькая карикатура на современного модника без царя в голове. В том-то и дело, что он умен, очень умен — и поэтому опаснее других. Все силы души своей он обратил на всестороннее отрицание, на вызывающее критиканство, на дерзкое и нарочитое, ради ложной оригинальности, осмеяние всего и всех.
В коллективе — он враг коллектива, и возле него группируются вот такие отпетые и уже безнадежные подонки, как Рыжий брат и Русый брат… Еще бы! У Олега Ивановского тщательно разработанная позиция насмешливого превосходства, которая точно магнитом притягивает к себе всякую дрянь…
Вот о чем говорила Вероника, разгуливая по комнате, и лицо ее то улыбалось, то дышало досадой и гневом. Толя молча слушал, следя за нею глазами.
— Ну хорошо! — не вытерпел он, прерывая девушку. — Если так, чем же ты сама прельстилась в этом красавчике и победителе женских сердец?.. Какой магнит тебя-то потянул к нему?.. Тебя!..
Несколько мгновений она смотрела на Толю с удивлением, точно врасплох была захвачена его вопросом, и вдруг рассмеялась.
— А кто ж его разберет! В том-то и весь разговор, Толенька… Говорю же тебе: чепуха получается. Знаю отлично, что он за птица и чем дышит, а все-таки нет-нет да и залюбуюсь им исподтишка… — говорила она с какой-то веселой развязностью, стараясь прикрыть этим собственное смущение. — А то еще на лекциях бывает: сколько раз ловила себя на том, что перестаю слушать профессора и внимательно присматриваюсь издали к Ивановскому, стараюсь угадать, о чем он шепнул только что твоей Гале…
— Перестань, Вероника… Не верю я тебе… Ты это все нарочно, чтобы подразнить меня!
И в ответ снова смешок и новые разоблачения Ивановского: этакий выработался из него Чайльд-Гарольд нашего времени!.. Ничему не верящий и во всем разочарованный юноша, но не печальный, не угрюмый, а всегда весело усмехающийся, всегда готовый к издевке и насмешке над всем, что стало для нас святым… Какая приятная, какая выигрышная роль! Во-первых — оригинальная, во-вторых — смелая! Есть ли на свете хоть что-нибудь, способное вызвать в нем чувство уважения, признательности, почтения?.. В зачетной книжке по всем общественным дисциплинам, например, записаны у него одни великолепные пятерки. Но в частных с глазу на глаз беседах он упивается ядовитыми анекдотиками. Все одинаково служит предметом поношения, источником скептических размышлений, хотя бы и вопреки фактам, вразрез с очевидностью, все порождает в его мозгу либо веселое сомнение, либо насмешливое отрицание, либо злую усмешку.
— Верно! — с горячей убежденностью воскликнул Толя. — Ты очень верно подметила все его особенности… Точно и метко рисуешь ты этого человека, язву наших дней. Рисуешь с издевкой, с гневом и ненавистью… И тем более непонятно, о какой же ты говоришь привязанности к нему, о какой такой таинственной притягательной его силе?
Смеркалось. Света не зажигали. В комнате вместе с сумраком все прибавлялось смутной, прячущейся по углам таинственности.
— «Почему? Почему?» Потому что сама удивляюсь… Вот почему! И, опять рассмеявшись, она уселась на диван, спросила:
— Хочешь апельсина?
Старательно вонзая острые ноготки в кожуру, она отдирала ее от плода по кусочкам. В комнате распространился острый эфироносный запах.
— Быть, как Олег Кошевой, Павел Корчагин, Зоя Космодемьянская, Алексей Маресьев, Макар Мазай и так далее и так далее — это трудно! — сказал Толя. — Не все это могут…
Свет с улицы, слабо озаряя стекло, осыпал многоцветными искрами налипшие по наружным граням окна валики снега.
— А жить, как живет большинство, в честном повседневном труде, по ступенькам одолевать дорогу ввысь… твои ивановские об этом и слышать не желают: банальность!
Дверь из соседней освещенной комнаты приоткрылась, показалась Вероникина мама, удивилась:
— Что вы тут в темноте ворожите?
— Ничего, мама. Нам так уютнее.
Но мама сама включила свет и убежденно заметила, что вот так, со светом, уюта куда больше. Оглядываясь со снисходительной усмешкой, она вышла. Вероника, подогнув ноги на диване и снова укрывши их пледом, напомнила Толе:
— Ну!.. Ты что-то интересное начал про страх перед сильными чувствами…
— Да… — Он уселся на диване у ее ног. — Я говорю: жить по-настоящему — значит жить непременно в борьбе, в напряжении ума, сердца, воли. А это дорого обходится, очень дорого. Поэтому так часто и встречаем мы охотников спокойненького мещанского существования и таких, что защищаются от требований времени иронией, спасительным скепсисом, презрительными словечками или формулами: «банальность», «правоверность», «Волга впадает в Каспийское море», «Лошади кушают овес»… А встречаются и такие, кто ни о чем не думает, никак не защищается, а просто тянет бездумно день за днем, ограничив себя до предела, отказавшись от самых особенностей своих как человека… Эти стараются превратиться в амебу, в кишечнополостного, в подобие какого-нибудь простейшего организма, приспособленного лишь к самым изначальным проявлениям жизни… Очень удобно и легко!.. Когда выработается привычка к подобному существованию, можно уже быть вполне и навсегда счастливым: никаких тебе исканий, интересов, планов или надежд! Для этих вычеркнута вся история человечества, вся многовековая борьба за счастье на земле. Для них не существует ни музыки, ни театра, ни литературы… Живы двумя-тремя простейшими инстинктами плюс алкоголь как единственное развлечение. Дай таким, хотя бы совершенно бесплатно, билеты в лучший театр — не пойдут, обязательно будут искать, кому бы сбыть билеты и прикарманить деньги… Сыграй перед ними знаменитейший скрипач мира концерт Чайковского — они не высидят, заснут или сбегут… Никаких потребностей, но зато и никаких испытаний или разочарований, а заодно уже ни долга, ни обязанностей, ни даже чувства собственного достоинства… И хорошо, легко таким на свете!.. Можешь быть уверена… Ну, а этот твой избранник, — презрительно заметил он, — вот этот самый твой великолепный…
Тут из соседней комнаты послышались оживленные голоса. Толя умолк, беспокойно поглядывая то на Веронику, то на закрытую дверь.
— Да! — шепотом подтвердила Вероника его догадку. — Это Галя… Только не уходи! — взмолилась она. — Ну, пожалуйста… Хоть ради дружбы!
В дверь постучались, и вошла Галя Бочарова, веселая, нарядная, еще поправляя машинальными прикосновениями распушившиеся, слегка увлажненные под снегом волосы, с раскрасневшимися на студеном воздухе щеками. При виде Толи она непроизвольно вскрикнула: «Ой!» — и даже слегка попятилась, затопталась на пороге. Встреча была щекотливая, ведь уже сколько месяцев Толя и Галя избегали друг друга, даже кланяться перестали.
— Я думала, Ника, ты одна…
— Ничего, ничего, Галя, ты не помешала… У нас, можешь быть уверена, никаких секретов, ни малейших тайн… Ой, что это у тебя?.. Новый гарнитурчик?
И Вероника залюбовалась сережками, брошью, браслеткой из гранатов, сменившими прежний бирюзовый набор. Браслетка тут же была расстегнута и снята с руки. Вероника с радостной улыбкой рассматривала формы и линии ее, расхваливала рисунок из мелких пламенеющих камешков среди червленой серебряной основы. «Прелесть! Какая прелесть!» — она защелкнула браслетку на собственном запястье и, вытянув руку, ворочала ею, любуясь, как светятся под лучами торшера гранаты.
Казалось, ее подменили — такая это была обыкновенная, способная вмиг потерять голову перед изящными женскими пустяками девчонка. Но два или три раза, прячась за плечом своей гостьи, она тайно поглядывала на Толю с насмешливым смирением перед собственной слабостью, молчаливо упрашивала его: «Ну, самую чуточку потерпи! Ну, еще немного!.. Мы сейчас отделаемся».
Когда любование гранатами окончилось, Галя, прикалывая брошку к кофточке, перенеслась прямо к венгерским событиям:
— Олег говорит, что сегодня все трое венгров с нашего курса уехали на родину, фашистов своих будут громить… Олег говорит: если начнут добровольцев звать, он обязательно запишется…
А еще минуту спустя она уже бранила ассистента по ботанике — вот вредный! — два раза ходила она зачет сдавать, не принял. Буквально к каждому слову придирается.
— В прошлом году зачет по математике я тоже три раза сдавала, — как будто в утешение подруге сказала Вероника, но тут же прибавила: — Правда, математика… На кой она нам, биологам… А ботаника — одна из основ нашей специальности. Нет, Галя, ботанику мы обязаны назубок знать, и никакой обиды, если строго спрашивают… Правда!
— А Олег говорит…
Но Толя уже не стал слушать, что там еще такого сказал Олег. Он внимательно, до дерзости откровенно и упорно рассматривал Бочарову. Вовсе она не красивая: хитренькое, остренькое, лисье личико, и прыщиков вон сколько — на лбу, на крыльях носа, меленьких-меленьких, тщательно припудренных. А вот в голосе действительно — в самом звучании голоса — влекущая, что-то тайно обещающая певучесть, и ноги, туго обтянутые глянцевитыми, тончайшими чулками, изящны и сухи у щиколоток, женственно округлы в коленях, и волосы хороши, очень хороши, — что правда, то правда, — легкие, как дым, они золотятся, светятся… Конечно, рядом с маленькой, слабенькой, грустно улыбающейся Вероникой она сильно выигрывает… Да! Но если заглянуть им в души, сравнить их по уму, по сердцу — боже, как ничтожна Галя рядом с Вероникой!..
Вспомнив вдруг, что он писал вот этой пустенькой, глупенькой, тщеславной девице, писал еще так недавно, и с каким грубым коварством она обошлась с его письмами, Толя даже головой замотал, даже чуть-чуть застонал сквозь стиснутые зубы и прикрыл лицо обеими руками.
— Что с тобой, Толя? — услышал он голос Вероники.
— Пустяки, — ответил он, опуская руки и улыбаясь. — Так… Просто мне пришла в голову одна мысль… Не помню, где-то я слышал или читал: влюбляемся мы не в самых лучших, не в самых достойных…
— А-а-а, знаю, это из Марка Аврелия! — воскликнула Вероника с затаенным в зрачках смехом. — Или нет, вру, из Сенеки, кажется… Да, конечно, из Сенеки! Только с одной маленькой, но весьма существенной поправкой: иногда! — подняла она палец. — Не всегда так бывает, но иногда, правда, случается…
Галя, почтительно прислушиваясь, чуть приоткрыла рот.
3. Теперь всё ясно
В доме Харламовых не произошло заметных перемен в образе жизни. У Варвары Алексеевны после смерти мужа оставалась на сберегательной книжке порядочная сумма. Расходы почти не уменьшились, и, так как доходов больше никаких не стало и быть не могло, Варвара Алексеевна впервые задумалась о будущем.
Она ничего не умеет. За многие годы праздного существования возле мужа жена научилась только искусству тратить деньги: она с увлечением выискивала и покупала старинную мебель, уникальные люстры, фарфор и хрусталь, картины, меха, гобелены, коллекционировала и обменивала вещи, заменяла одни дорогие гарнитуры другими, еще более ценными. Приобретение красивых вещей развилось у нее в страсть, в призвание. Теперь приходилось не только начисто отказаться от покупок, но и готовиться к продаже накопленного.
В начале зимы она страшно испугалась, что вклад на книжке неудержимо уменьшается. Не было в том ничего удивительного или неожиданного, но тем острее вспомнилось прежнее, когда взамен израсходованных как бы сами собой прибывали новые деньги. Втихомолку поплакав, Варвара Алексеевна решила продать библиотеку. Она знала, что хорошо подобранное собрание трудов и исследований по технике, по всем разделам физики и химии, по реактивным двигателям и общему машиностроению представляет большую ценность. Кому в доме понадобятся теперь специальные книги, в таком изобилии наполняющие и оба больших шкафа в кабинете и длинные массивные полки в коридоре — крепкие и все-таки ощутимо гнущиеся под тяжестью стольких томов в два и в три ряда?
Вдова списалась с Академией наук, с Ленинской библиотекой, с МВТУ имени Баумана. Хорошо известное харламовское собрание трудов по технике не могло не заинтересовать высокие учреждения, — оттуда обещали прислать комиссию из научных работников и опытных оценщиков.
Проходили дни, Варвара Алексеевна не решалась уходить из дому больше чем на час-другой. А уходя, давала обстоятельные наставления домашней работнице: если придут люди, которых она ждет, то пусть позвонит ей тотчас по таким-то и таким-то телефонам, гостей пусть непременно задержит, подаст им вот эту коробку с печеньем и вазу с фруктами и откроет вот эту бутылку вина…
Однажды Коля упрекнул мать: почему она прежде всего решила ликвидировать именно библиотеку? В доме столько дорогой мебели!..
Прижимая знакомым движением пальцы к вискам — она часто страдала от приступов мигрени, — Варвара Алексеевна печально ответила:
— Не беспокойся, дойдет очередь.
— Но библиотека, мама! Единственное, чем так дорожил отец!
Сын осуждающе пожал плечами и пошел к себе.
Был тот сумеречный час, когда кажется, будто все вещи вокруг — и мебель, и картины на стенах, и цветы в горшках на подоконнике, — окутываясь смутной дымкой, словно наблюдают за человеком, исподтишка следят за всеми тайными ходами его мысли. Коля стоял у своего письменного стола, легонько барабанил пальцами по стеклянной плите, наложенной поверх малинового сукна, и ничуть не прятался в своих сокровенных думах.
Ясно, мать продаст библиотеку, ее теперь не удержать, не отговорить. И лишь только придут покупатели, тут же и обнаружатся пустоты в задних — вторых и третьих — рядах на полках. Конечно, мать сразу все поймет — и начнется канитель. А чем он виноват? Живой человек! Матери нужны деньги, но ему без них никоим образом не обойтись.
Все быстрее, все громче постукивал он пальцами по стеклу.
Надо смотреть правде в глаза, а правда это такая: не станет в доме книг, придется таскаться уже не в букинистические лавки, а в антикварные магазины, будет он относить туда понемножку из дому хрусталь, фарфор, гобелены, вот эти картинки в рамах или окантованные, если они чего-нибудь стоят… Да, пусть мать так и знает!
Настольный перекидной календарь был едва различим в сгустившихся сумерках. Коля оставил в покое стеклянную плиту и склонился ближе к листкам на подставке: среда. А к субботе обязательно надо добыть сотенную. Компанией решено поужинать в ресторане. И то все пойдут с девушками, а он не может себе этого позволить…
Были, правда, и такие мысли: а не следует ли помнить, что отца больше нет?..
Но Коля очень рассердился на эти мысли, помянул даже черта и в самоутешение объявил всему миру окружающих его вещей в комнате: «Что будет, то будет… А, живем, пока живется!»
На другой день в отсутствие матери он набил книгами уже не один маленький чемоданчик, а два больших и отвез их к знакомым букинистам. В последний разочек!
Ночь с субботы на воскресенье Коля провел в ресторане с Ивановским и братьями Голубовыми, а потом весь день отсыпался.
В комнату к Коле, кажется, не раз стучались и мать, и Настенька. Казалось, что в доме творится нечто необычное, — кто-то приходил и уходил, слышались чужие спокойные голоса вперемежку с маминым, растерянным, смущенным… Безусловно помнит Коля только одно: как он однажды приподнялся с постели и жадно пил воду прямо из графина, пил, пил, заливая себе подбородок и раскрытую грудь, пил, стараясь избавиться от противного ржавого вкуса во рту, а там опять заснул.
«Фу, гадость!» — с этими словами он окончательно проснулся в зимних сумерках. Утро или вечер? Все еще воскресенье или уже понедельник и надо вот-вот в университет?
Пока Коля разбирался в этом, в комнату снова постучалась мать.
— Ты встал наконец?
Он ответил, что сию минуту оденется и откроет.
Неузнаваемо суровая мать вошла в комнату. Открыла свет. Положила на стол перед сыном рукописный каталог домашнего книгохранилища.
— Полюбуйся! — пригласила она.
Коля машинально полистал знакомую тетрадь в толстом переплете. На страницах ее появилось множество крестиков красным карандашом на полях.
— Чем прикажешь здесь любоваться? — спросил Коля, хотя сразу понял, что значат эти крестики.
Варвара Алексеевна с неожиданной быстротой, ловкостью и силой выхватила из его руки тетрадь, ударила ею сына по лицу.
— Теперь понял?
— Теперь — да. Теперь все ясно.
— Садись.
Он не послушался, принялся разгуливать по комнате, тихонько усмехаясь и по временам укоризненно поматывая головой.
— У меня нет больше сына… Я потеряла и сына тоже… Вор! Грабитель в доме, а не сын, не друг, не помощник.
— Какие страшные, мелодраматические слова! Да, я продал кое-какие книги, когда мне это понадобилось. Продал, потому что имею на это столько же прав, сколько и ты…
— Молчать!
— Молчу.
— Где ты болтался нынче ночью?
— Ты приказала молчать.
— Где ты ночевал сегодня? Отвечай. Я требую.
— Решительно не узнаю тебя сегодня, мама. У тебя и голос нынче — как у бормашины в действии… Где ночевал? Как видишь, дома. Вот и постель еще не убрана… А где был? Погулял немного, развлекся с товарищами. Только и всего.
— Где? В каком притоне? В какой вашей «хазе»… или «малине»? Как это у вас называется?..
Он рассмеялся.
— Товарищей моих ты отлично знаешь. Миша и Сережа Голубовы, Олег Ивановский. А «хаза», как тебе угодно выражаться… ну что ж… и «хаза» тебе хорошо известна: это один из лучших ресторанов города, куда ты так любила ездить с отцом.
Варвара Алексеевна пристально поглядела на сына, потом опустила глаза.
— Как я гордилась тобой, пока ты был мальчиком… Сколько надежд… Первый ученик, золотой медалист!..
Она приложила пальцы к вискам и грустно смотрела себе под ноги.
— Раз навсегда запомни: если в доме пропадет еще хоть соринка… — начала она и тут же умолкла, что-то долго обдумывала, продолжая потирать пальцами виски. — Сегодня, — снова заговорила она, но уже совсем тихим, замученным голосом, — сегодня я пропадала со стыда перед чужими людьми… Приходили из МВТУ — и ушли, ничего не сказав… Не знаю, придут они еще или не придут… А ушли ни с чем! Ничего не сказали и ушли… Какой позор!.. Отцовская библиотека, та самая, о которой ты имел наглость говорить мне как о святыне… осмелился даже упрекать меня!.. И эта библиотека так подло тобой расхищена…
— Ну, хватит… Мне уходить пора! — грубо сказал Коля, повернувшись спиной к матери, затем открыл дверь в коридор и крикнул: — Настенька, уберите у меня постель.
4. Новые надежды, новые разочарования
В те самые минуты, когда в большом доме в Замоскворечье так горько раскрывался перед матерью истинный облик ее сына, на другой стороне города в старом доме у Политехнического музея в Наташиной комнате, надвое разделенной хрупкой, слегка уже сгорбившейся фанерной перегородкой, тоже вспомнили про Колю Харламова.
Наташа за роялем по памяти нащупывала фразу из рахманиновского концерта. Фраза не давалась. Толя, облокотившись о крышку инструмента, тихонько насвистывал, подсказывая и поправляя. Девушка озабоченно отыскивала среди белых и черных клавиш сложные аккорды, благодарно кивала своему гостю за каждую его поправку — и, когда полностью овладела мотивом, заиграла с упоением, покачиваясь на круглом табуретике, сощурив от наслаждения глаза.
Она вновь и вновь повторяла музыкальный отрывок — прекрасный сам по себе и дорогой по воспоминаниям. Толя сказал именно тогда: «Если человеку доступны такие высоты, может ли быть, чтобы мы не одолели в себе все низкое, пошлое, гадкое?»
Так, перебирая клавиши и не спуская взгляда со своего гостя, думала Наташа, а вслух спросила:
— А что Коля? Я давно его не видела.
— Не знаю.
— Опять вы не в ладах?
Пора было собираться в филиал театра. Наташа должна была во втором акте оперы станцевать крошечную классическую вариацию. Она присела на низенькую скамейку, надевая и застегивая боты. Толя снял с вешалки ее шубку и держал наготове.
— Скоро ваш «Бахчисарайский»?
Она стояла уже спиной к нему и, протянув назад руки, шепнула:
— Отменяется.
Вдев шубку в рукава и застегивая ее полы, она приложила быстрым движением палец к губам. Он понял: сейчас об этом ни слова, а то бабушка за перегородкой услышит, будет расстраиваться.
На улице заметно морозило. Снег звонко скрипел под ногами.
— Так вот, — торопливо шагая, продолжала Наташа начатый раньше разговор, — не будет у меня никакого «Фонтана». Не будет, милый Толя, потому что за это надо было слишком дорого заплатить.
Он на ходу искоса поглядывал на нее, пытался разгадать ее улыбку, одновременно и едкую и печальную.
Молча спустились по Пушечной, обошли центральный универмаг.
— Однажды я напугала вас телефоном, просила непременно прийти ко мне… Помните, перед самым-самым вашим отъездом на практику?
Да, конечно. Он отлично помнит.
— Вот тогда это и началось.
Обогнув узкий переулок позади Большого театра, они приближались к филиалу. В слабо освещенном переулке дверь служебного хода почти непрерывно открывалась и закрывалась с визгом и хлопаньем, вбирая торопящихся участников спектакля.
Замедляя шаг, он попросил:
— Все-таки объясните мне: как это «заплатить»? Кому? Обыкновенная пошлая взятка? Да?.. Самое откровенное, грубое вымогательство?
Наташа протянула ему руку, прощаясь.
— Взятка за роль в театре? — снова допытывался он. — Я ничего не понял.
— И отлично, что не поняли. И не нужно… В общем гадость — и все!
Она беспокойно косилась на близкую дверь, куда шли и шли ее товарищи.
«Зря проболталась!» — упрекнула себя Наташа, а вслух, стараясь как-нибудь изменить направление его мыслей, спросила:
— А что там Алеша?.. Пишет он что-нибудь?
— Пишет… В общем работает, доволен… — наскоро отделался он и тем горячее вернулся к прежнему: — Но неужели… неужели ничего нельзя предпринять?.. Ну, не знаю… Ну, сказать, например, в комсомоле, написать в партийную организацию…
— Нет, Толя, нельзя…
Она говорила с видимой беспечностью, даже с улыбкой, говорила, как человек, некогда глубоко оскорбленный, но уже давно смирившийся. И вдруг, глянув на свои часики, заторопилась, помахала рукой на прощанье и скрылась за дверью.
«И чего ради вдруг разоткровенничалась?» — с этой мыслью спешила она по коридорам и лестницам служебного хода, об этом вспоминала и за кулисами, дожидаясь знакомых тактов в оркестре и готовясь промелькнуть танцующим видением перед лирическим тенором… С тем же чувством легкой досады на себя за свой порыв, за тайную и унизительную жажду сочувствия уходила она из театра…
Однажды утром на тренировочные упражнения артисток балета пришла Троян.
За высокими окнами было светлое зимнее утро. Под чистым синим небом ярко сверкал снег, и в зал потоками вливался свет солнца.
В один из перерывов, когда заново окропляют пол из лейки, Наташа заметила, как Вера Георгиевна, поглядывая в ее сторону, о чем-то начала совещаться с ведущей артистический класс Полиной Ивановной. Наташа следила за своими учительницами со смешанным чувством гордости и смущения. Притворяясь, однако, совершенно безучастной, она одним круто выгнутым носком все крепче ворочала из стороны в сторону, точно задалась целью пробуравить во что бы то ни стало ямку в полу. А в миг, когда смущение все-таки взяло верх, Наташа сорвалась с места в бешеные туры по всему залу. Она все ускоряла ритм, раз обежала огромный круг, другой, третий, упиваясь собственной силой и догадываясь, что все дивятся ее внезапному буйству, но также и восхищаются ею, любуются ее «вентилятором», как называли меж собой танцовщицы это испытание сердца, дыхания и мускулов.
— Наташа! — услышала она сквозь ветер, воронкой охвативший ее стремительно вращающееся тело, и враз, одолевая бурную, влекущую инерцию, она замерла, откинув для упора левую ногу глубоко назад и не сдвинувшись, не покачнувшись с последней точки вращения. — Наташа, где же твоя Мария? — спросила Вера Георгиевна.
Она только улыбалась в ответ, будто не понимала вопроса.
— Я про репетиции «Бахчисарайского»… Почему они прекратились?
Наташа, втайне ликуя перед сбывающимися своими надеждами, по-прежнему молчала.
Вместо нее ответила Полина Ивановна:
— Весной мы порядочно поработали, а в этом сезоне действительно ни одной репетиции… Не пойму, в чем тут дело.
Пол в каждой точке своей озарен был солнцем.
Полина Ивановна похлопала ладонями — это значило, что перерыв окончен. Танцовщицы в хитонах с разных сторон кинулись на середину зала, торопясь занять позиции. Наташа, слегка поклонившись Троян, тоже готова была обратиться к уроку, но Троян задержала ее.
— Странно… Я смотрела тебя на репетициях весной, ты отлично справлялась…
Наташа едва удерживалась от счастливого озорного смеха, — именно вот так, буквально так, слово в слово, и представлялась ей в долгих мечтах вот эта сцена. Теперь Вера Георгиевна должна прикоснуться к ее обнаженному горячему плечу и доверительно шепнуть в самое ухо: «Ничего, девочка, не горюй… Я сама займусь этим делом!»
— И… раз! — уже скомандовала Полина Ивановна.
Наташа с нетерпеливо рвущимся наружу восторгом дожидалась новых слов своей знаменитой учительницы. Она гипнотизировала ее. Она мысленно подсказывала ей: «Ну, Вера Георгиевна!.. Дорогая… Да ну же, говорите скорей: «Я сама…»
Но ничего больше не сказала Вера Георгиевна и, не простившись, медленной, величавой своей походкой пошла прочь, мимо рояля с приступившим к своему делу аккомпаниатором, к двери, за дверь…
«Но если она вспомнила, она уже и не забудет!» Наташа уверенно дожидалась возврата счастливых дней. Каждое утро она с неизменным предчувствием торжества подходила к доске расписаний: сегодня, сегодня уже непременно на разграфленном листе воскреснет сверкающая, светящаяся строчка: «Н. Субботина. Мария в «Бахчисарайском фонтане». Проходили дни — один, другой, третий, четвертый, — нет, не было такой строчки, и по-прежнему Наташу вызывали на репетиции и спектакли со второстепенными, давно освоенными ею ролями.
Тем ярче представлялась ей сцена в служебном кабинете заведующего балетной труппой Юрия Михайловича, куда неминуемо — не сегодня, так завтра — придет Вера Георгиевна.
В комнате у худрука ковер во всю ширину пола. Работает Юрий Михайлович за маленьким, инкрустированным самоцветами столиком. Тяжелая тумба из темного резного дуба держит там на себе огромную фарфоровую вазу в орнаментах бледно-голубыми и ярко-золотистыми красками. Кресла, обитые темно-малиновым бархатом и украшенные накладными бронзовыми мордами зверей на углах спинок и на закруглениях подлокотников, примкнуты к столику… И в этот кабинет придет Вера Георгиевна Троян. У Сатрапа будут совершенно случайно и Полина Ивановна и Румянцев.
«А-а-а, очень кстати! — скажет им Троян, царственно усаживаясь, в то время как все, даже и сам Юрий Михайлович, почтительно встанут при ее появлении. — Здравствуйте, товарищи! Я пришла опросить относительно Субботиной… В чем дело? Когда наконец вы покажете ее в большой роли?»
А когда она еще скажет, что сама присутствовала на весенних репетициях, что видела Наташу и гордилась ею, никто ни единым словом не посмеет ей противоречить… Никто — ни Румянцев, ни даже Сатрап!..
Размечтавшаяся вот так Наташа удивила Толю при новой встрече — она лучилась счастьем. Толя решительно был сбит с толку! Да точно ли был в прошлое воскресенье странный, ошеломивший его разговор о вымогательстве, о взятке?.. То есть, конечно, был! Но, должно быть, Наташа какую-нибудь маленькую, случайную и ничтожную заминку приняла за большую беду, окутала ее самыми мрачными предположениями… Да?.. А теперь недоразумение разъяснилось как нельзя лучше!.. Верно?..
— Тьма по углам прячется! — загадочно ответила она. — Только внеси свет — и тьма трусливо кинется по углам, съежится, исчезнет.
Она вдруг рассмеялась и в объяснение своего неожиданного смеха сказала:
— Опять вы себе усики отпускаете… Не надо!
— Я как раз достал еще две работы, два очень солидных исследования по пушкинским поэмам…
— У вас есть, Толя, рубашка с украинской вышивкой?.. Сегодня вы мне снились в такой рубашке…
Если бы Наташа и Толя попытались разобраться, что происходит с ними, почему они, держась за руки, заглядывая друг другу в глаза, обмениваются сбивчивыми фразами, верно, оба смолкли бы в испуге или смущении: всему причиной было счастье встречи, молодая жаркая радость оттого, что они вместе, снова вместе, и пальцы их сплелись, и сияющие лица, клонясь, почти соприкасаются, и дыхание их смешивается…
Быстро летели дни — пятый, шестой, седьмой день после памятного разговора с Верой Георгиевной Троян, но на доске объявлений по-прежнему не было никаких следов вмешательства именитой артистки.
Однажды Наташа встретила на улице свою учительницу. Вера Георгиевна прошла мимо, едва приметно ответив ей на поклон.
5. Свет потушен
Звери и птицы, рептилии и рыбы с приближением экзаменационной сессии полностью овладели воображением Толи. В эти дни его часто можно было встретить в пустынных, тишайших залах зоологического музея при университете, где было богатейшее собрание скелетов и чучел фауны всех широт и всех времен. Подолгу бродил он здесь, присматривался, сравнивал, изучал. Нередко уезжал он и в зоологический сад, часами гуляя здесь по аллеям, простаивал в крытых помещениях, наблюдая за живыми экземплярами двоякодышащих, подвижногрудых, веретеновидных, приглядываясь к мягким, вкрадчивым, исполненным силы и изящества движениям тигров, леопардов, барсов в клетках, любуясь мощными, медлительными раскачиваниями гороподобных слонов на обширных площадках или легкими прыжками горных козлов среди искусственных бетонных скал, — и за всем этим с удовлетворением прозревал самую механику сокращающихся мускулов, изученную по книгам и теперь угадываемую, почти зримую под кожей живых зверей работу сухожилий и суставов.
Наслаждение доставляло ему простаивать перед вольером какого-нибудь редкого животного, привезенного к нам из далеких стран, и рассказывать о нем нечаянным соседям. Случалось, он увлекался и произносил целую лекцию.
— Didelfis virginiana! — Пустился он однажды в объяснения перед клеткой североамериканского опоссума, остромордой древесной сумчатой крысы. — Видите, — говорил он двум молодым девушкам и почтенному старцу с длинной, но грудь, бородой, слушавшим его с уважением и в то же время с легким испугом, — длина тела почти равна длине чешуйчатого хвоста. И хвост гибкий, цепкий, чтобы зверек мог ловко обвивать им ветки и повисать на ветках в случае надобности… Лесное животное. Держится в одиночку. Днем спит, а ночью охотится за мелкими грызунами, очень любит птичьи яйца. А размножается необычайно быстро, уже через двенадцать дней и двадцать часов после случки самка родит множество детенышей — дюжину, пятнадцать, а то и восемнадцать крошечных зверьков… Родившиеся молодые особи живут довольно долго — до пятидесяти дней — в сумке у матери, пока совершенно не разовьются… И так до трех раз в году…
Должно быть, его принимали за служащего зоопарка, научного сотрудника.
Но особый интерес испытывал Толя при изучении сравнительной анатомии. Эволюция позвоночных, гигантская лестница живых организмов, вся бесконечная, измеряемая многими миллионами лет история развития органов дыхания, кровообращения, питания, размножения, весь сложный и трудно уловимый, но дразнящий воображение путь постепенной адаптации плавников, крыльев, передних и задних конечностей ощутимо соприкасали его с самыми тайнами мироздания. Бывали минуты, когда он с волнением, с поэтическим прозрением как будто улавливал единство и связь всего живого — от первичнохордовых до приматов, до антропоморфных и наконец к Hominidae, к семейству людей, резко уклонившихся в своем развитии от всех остальных человекообразных, — к венцу мыслящих существ, к человеку, степень умственных способностей которого предопределила ему роль могущественного и единственного властителя над всеми силами природы…
К зимней сессии надо было подвести итог долгим занятиям по зоологии позвоночных, и Толя усиленно готовился к экзамену, до позднего часа просиживал в читальном зале библиотеки, приводил в порядок свои многочисленные конспекты и схемы.
В эти же дни пришлось немало труда положить, помогая партийной организации университета готовить встречу студенческой молодежи со старыми большевиками, участниками октябрьских боев 1917 года в Москве; когда окончатся экзамены, перед самым роспуском на зимние каникулы, состоится этот общефакультетский вечер.
Однажды, поздно засидевшись в библиотеке над главой «Aves», Толя устал до тумана в глазах.
«Сердце птиц четырехкамерное… У птиц наблюдается полное разделение венозного и артериального тока крови — черта, имеющая огромное эволюционное значение…»
Он трижды прочел это хорошо ему известное отличие птиц от длинного ряда нижестоящих позвоночных и не понимал его смысла… «Эволюционное»!.. При чем же тут «эволюционное»?.. Ах, да! Раздельные пути свежей и отработанной крови!..
Он захлопнул учебник. Хватит! На сегодня хватит, а то общеизвестные истины начинают казаться загадками.
Он опустился вниз по лестнице к раздевалке, накинул пальто на плечи, перебежал в соседнее крыло факультетского здания и там длинным коридором прошел к далекой угловой комнате, где помещается курсовой комитет комсомола. Он толкнул дверь — и тотчас увидел в глубине у окошка Веронику Ларионову и Олега Ивановского. Они стояли так близко друг к другу, что ей, маленькой, приходилось высоко закидывать голову. У нее было улыбающееся, оживленное лицо. И такой красноречивый взгляд — одновременно лукавый и просительный.
С чувством досады и неловкости Толя замер у порога… «И Вероника тоже… Даже Вероника!»
Пальто сползало с плеч, Толя поправил его осторожным движением. Кажется, Ивановский не заметил, что дверь приоткрылась, — засмотрелся в окошко. Но Вероника отлично видела, что уединение их нарушено, и неприметно для своего собеседника торопливо показывала Толе рукой, чтоб он поскорее уходил, не мешал ей.
Неслышно отступив, Толя прикрыл дверь, ушел.
Возвращались домой, как всегда, вместе с Вероникой. Москва была в вечерних огнях. В автобусе, стоя в тесной толпе пассажиров, Вероника пристально вгляделась в своего приятеля, потом рассмеялась, сказала:
— Чудак!
Ничего больше, только одно это слово.
Промчались молча две или три остановки.
Потом она стала консультироваться по поводу миграции рыб. Он объяснял, она слушала с чуть приметной улыбкой. Лишь только он умолкал, она снова спрашивала:
— А морской угорь?
— Что угорь?
— Мигрирует угорь активно или пассивно?
— Перестань меня морочить. По глазам вижу — сама все на «отлично» знаешь.
— Честное слово, не помню. А смеюсь, потому что… ну просто радуюсь, что есть у меня вот такой надежный друг, как ты… До того забо-о-отливый! — насмешливо протянула она. — Даже подглядывать за мной стал, оберегать меня… Ну, что тебе такое сегодня померещилось? Только правду!
— А это ты тоже на «отлично» сама знаешь.
Она торопливо огляделась в толпе. Никто не прислушивается. Машина с гулом бежит, покачиваясь. И даже голос кондукторши, когда она выкрикивает остановки, едва различим. Подвинувшись в толпе ещё теснее к Толе, маленькая девушка уже без озорных огоньков во взгляде, напротив, со строгой и несколько даже печальной сосредоточенностью, шепнула:
— Если бы это случилось когда-нибудь… ну, известные отношения между мною и Олегом… ого, можешь не сомневаться, я из него дурь быстро вышибла бы!
И уже не печаль, не грустная смешинка, а дерзость и вызов светились в ее взоре. Почувствовав за шутливыми, с нарочитым хвастовством высказанными словами правду, он отвернулся, ничего не ответив.
Выбрались на Калужской из автобуса, и, прежде чем разойтись в разные стороны, Вероника сказала:
— Ты вот что… Без шуток! Мне совсем не улыбается, чтоб ты думал обо мне, чего не было… Я убеждала Ивановского, главнокомандующего среди наших «нюмбо-юмбо», чтоб помог нам на вечере… Только и всего!..
Вероника говорила правду. И всего удивительнее — правдой было и согласие Ивановского помочь комсомольскому комитету…
Несколько дней спустя у Харламова, в отсутствие Варвары Алексеевны, опять было сборище, но не совсем обычное: был Ивановский, были братья Голубовы, но Рыжий и Русый на этот раз привели с собой двух девушек — Надю и Валю. Кто такие — никому известно не было. Братья Голубовы сами только вчера в троллейбусе обменялись с ними впервые несколькими шуточками на пролете от Каменного моста до Серпуховской площади. И вот уже сегодня, в восемь вечера без обмана, как некоторые другие, обе девицы были на условленном месте возле кино «Ударник» и сразу, без всяких «фиглей-миглей», согласились пойти с незнакомыми ребятами в чужой дом. Славные девчата, — Надя в темно-зеленой шубке с лисьей опушкой и в берете. Валя в коротком беличьем жакете и в шапочке. Скинув шубки, они наскоро попудрились, освежили губы помадными карандашами, — одна в синем свитере с вышитыми на груди белыми оленями, в синей суконной юбке, другая в черном платье с кожаной блестящей отделкой по вороту и обшлагам, с таким же блестящим лакированным пояском.
Первые несколько минут в комнате у Коли они чувствовали себя стесненно, вопросительно переглядывались меж собой, но, лишь только запущен был магнитофон, сразу оживились, защебетали:
— А есть у вас «Папа лове мамбо»?.. Ой, правда?.. Счастливые!..
— А кто поет? Неужели Альма Коган?.. Вот здорово!.. А Бинг Кросби?
— И Гарри Джемс?.. Честное слово?.. Неужели в «Черри пинк»? Ой…
Обе бурно восхищались перед столь избранной коллекцией, весьма точно насвистывали джазы и блюзы, начинали уже и пальцами прищелкивать и каблучками притопывать. Законные оказались девчата!
Вскоре одна из них попросила папироску, закурила, прищурив от дыма глаз. Развязно откинувшись в кресле, она присмотрелась к отличной мебели, к дорогим картинам в пышных резных рамках, крашенных под бронзу, и спросила у Коли, вертя ножкой на весу:
— А у вас папаша, я вижу, дай бог каждому?
— Было дело под Полтавой! — ответил хозяин комнаты.
С перематывающейся ленты трубач, он же и певец с особенным, диким, пропойным голосом, выжимал из себя в блюз переделанный романс про черные глаза — первые два слова до неузнаваемости исковерканным русским языком, а далее по-английски. Та, что была с белыми оленями и только что интересовалась папашей, подошла к Коле, молча положила ему на плечо руку и затанцевала с ленивой грацией, слегка отворачивая голову, чтобы не дымить папиросой партнеру в лицо.
Тогда Рыжий кинулся к другой девушке, в черном платье, пропищал приглашение, и она тут же поднялась, дала себя обнять и пошла с Рыжим — пошла, так ощутимо толкаясь коленями, покачиваясь корпусом и прижимаясь грудью, щекоча ноздри жарким запахом подмышек. Рыжий, слабея от удовольствия, вопреки известным ему правилам танца, подался вперед, прикасаясь щекой к щеке.
Какие-нибудь четверть часа спустя оба брата Голубовы уже бурно строили планы совместного с девицами пира на каникулах. Только будет покончено с сессией — они здорово повеселятся! Ладно? Да не в ресторане — ну его к черту! — а на какой-нибудь частной квартире… Вот здесь, например!.. А?.. Коля, можно?.. Да ну, ей-богу, почему нет?.. Здорово будет: четверо ребят, четверо девчат… А?.. Наверное, у Вали и Нади найдутся еще две приятельницы подходящие?
Надя и Валя с минуту смотрели друг на дружку, соображали, прикидывали, после чего сказали, что, конечно, есть подходящие девчата, найдутся!
А магнитофон без устали вершил свое дело, сменяя несколько устаревшую уже Доррис Дэй с ее «Голубой канарейкой» наимоднейшим Розмари Эллони в «Мамбо итальяно» и Томми Дорсеем в «Занг оф Эндия», то есть в «Песне индийского гостя», тоже изуродованной в блюз.
Под нескончаемый гул, вой и стоны блюзов мужская часть сборища, несколько отдалившись от женской, совещалась о материальной стороне дела. Всех озабоченнее был Коля — плохо складывалось у него, не было никаких перспектив! О продаже книг или о других тайных операциях с домашним имуществом больше не могло быть и речи. По крайней мере в ближайшее время… Разве кто-нибудь одолжит ему на этот случай… А?.. Под будущую стипендию, которую нынче со второй половины года будут давать и троечникам!.. Ивановский отрицательно помотал головой. Но оба Голубовы готовы были выручить товарища с условием, что вечер будет здесь, у него, в этой самой комнате… Ладно?.. Идет?..
— Ничего не выйдет! — авторитетно заметил тут Олег Ивановский.
— Живы будем — отчего не выйдет?
— Сразу после экзаменов чрезвычайное комсомольское собрание. Общефакультетское. Мне точно известно.
— Поду-у-умаешь! Тоже — препятствие!
— На этот раз не отмахнешься: встреча поколений по случаю сорокалетия! Хочешь не хочешь, а придется нам всем вечерок пожертвовать, послушать «старух зловещих, стариков дряхлеющих»…
Прикинули, сообразили, что по такому поводу и в самом деле не придумать уважительных причин для всей отсутствующей компании. Русый предложил передвинуть вечеринку на один денек — устроить ее не в последний день занятий, а в первый день каникул. Но у Ивановского путевка в дом отдыха!
— Ну, тогда… раз так, — закричал Рыжий, — то завтра! Завтра — и все!.. Завтра — и всего лучше!
— Порядок!
И уже всем казалось, что с этого и надо было начинать, — конечно, завтра!
Братья Голубовы вызвались взять на себя все закупочные хлопоты.
На другой вечер с восьми часов начали собираться к Коле гости. Сначала двое — Рыжий и Русый. Со свертками. Много было у них всяких свертков. Потом послышался новый звонок. Варвара Алексеевна как раз в этот миг была в коридоре, она сама открыла дверь. Выводок милых, молоденьких, скромно и чисто одетых девушек стоял перед нею: четыре девушки и с ними Олег. Варвара Алексеевна приветливо удивилась гостьям.
Девушки робко переступили порог, поклонившись незнакомой хозяйке, конфузливо жались в передней и перешептывались.
— Прошу вас, девочки! — ласково приободрила их Варвара Алексеевна. — Коля! — позвала она. — К тебе пришли.
Потом она с игривой ворчливостью, тоже рассчитанной на то, чтобы поскорее рассеять смущение славных незнакомок, пожурила сына и его товарищей за нерасторопность:
— Да помогите же девушкам снять шубки!.. Эх вы, кавалеры…
Чтобы уж никаких сомнений не оставалось о ее доброжелательности и покровительственном участии, Варвара Алексеевна мило рассмеялась, прежде чем скрыться в свою комнату.
Вскоре она услышала, что у Коли перебранка на кухне с Настенькой из-за посуды. Он таскал посуду к себе, а Настенька не давала, справедливо заявляя, что раз пришли настоящие гости, их надо принять по-хорошему, как полагается, в столовой, и что это уже ее дело — посуда, сервировка…
— А на кой нам!.. Мы по-черному! — ворчал Коля.
Варвара Алексеевна поспешила на помощь Настеньке, но Коля, грубо отстраняя постороннее вмешательство, заявил:
— Отстаньте! Я сам знаю, что хорошо и что плохо…
Два часа спустя за дверью у Коли, запертой изнутри на ключ, смешались воедино саксофоны, трубы, вопли «загранпевцов», громкие голоса, мужские и женские, взрывы хохота.
Варвара Алексеевна поминутно вздрагивала, слушая этот все разрастающийся пьяный гам. Она то пряталась у себя, беспокойно прижимая пальчики к вискам, то выходила на кухню, тревожно поглядывая на испуганную, притихшую с вязаньем в углу Настеньку.
Иногда она бесшумными шагами пробиралась к запертой двери, прислушивалась, старалась уловить, о чем там идет речь. Ничего не могла понять. Сквозь грохот прорывались отдельные слова, но странные, непонятные все это были слова, точно на чужом языке. Попадались, правда, и обычные выражения, как будто общеупотребительные, но таившие в себе особый, должно быть, зашифрованный от посторонних, смысл.
Бывало, бывало все это и раньше, но никогда еще в подобных развлечениях не участвовали девушки… Девушки!.. Варвара Алексеевна так обрадовалась их появлению в доме!..
Она возвращалась к себе. В затылке, в висках накапливалась знакомая тяжесть — предвестие мигрени. Она приняла сразу два порошка и легла на диван. Хорошо знала, что надо лежать неподвижно, спокойно, главное — стараться ни о чем не думать. Иначе опять разыграется сильный приступ, способный мучить ее и день и два… Но мысли — злые, жестокие — теснили ей голову. Ее грех, ее преступление. Всех больше она сама повинна в этой катастрофе, в этом Непостижимом превращении любознательного, умного, сдержанного, всесторонне развитого и пытливого некогда мальчика в злое ничтожество, в хама, в развращенное, ко всему равнодушное и ничем не интересующееся существо… Когда же это все случилось? Почему и каким образом? Она проглядела…
Прошел еще час или больше… Там стихло. По-прежнему не переставая гремела их музыка, но крики и дикий хохот все-таки прекратились. Верно, все устали. Да, поздно уже — двенадцатый час ночи!
Варвара Алексеевна вдруг вспомнила, что сейчас у студентов самая ответственная, самая страдная пора — экзамены. Они забыли об этом? Надо постучаться, напомнить…
Варвара Алексеевна с этой целью вышла снова в коридор — тотчас заметила, что свет в Колиной комнате погашен: в зазоре между дверью и паркетом не стало желтой полоски… Это еще что значит?.. Тьма и джаз?.. Двойной полог, а за этими двумя пологами…
Варвара Алексеевна постучалась трясущимся кулачком, что-то крикнула — кажется, «Коля!» и «Вон!.. Вон сию минуту!» Но могла ли она одолеть своими слабыми силенками вопль про «черные глаза»? Да и представилось во всем омерзении, что будет, если дверь по ее требованию откроется. Она будет кричать, негодовать, ей придется, не стесняясь в выражениях, высказать им все — и парням, и девкам, — что она думает сейчас о них… А Коля, конечно, оттеснит ее обратно в коридор и снова запрется на ключ… только и всего!.. Она испугалась, тихонько, бесшумно отошла прочь, дальше по коридору, к круглой стоячей вешалке, где сегодня столько чужих вещей.
Она долго стояла здесь, — и вдруг пронзительная жалость охватила ей сердце. С горестным участием вглядывалась она и в темно-зеленую, с лисьей опушкой, слабо пахнущую духами шубку, и в еще более скромные девичьи пальтишки на ватине — в серенькое и в синенькое, — и в беличью жакетку с уже сильно пожелтевшим, износившимся мехом — должно быть, жакеточка эта перешита из старой маминой шубы… Боже мой, ведь каждая из этих девушек могла бы быть ее дочерью!.. Которая?.. Вот эта, в темно-зеленом с лисой? Или другая — синенькая? Или вот эта — серенькая?.. Четыре матери, ничего не подозревая, где-то преспокойно спят, а их дочери здесь, у нее, у Варвары Алексеевны Харламовой, за закрытой дверью в комнате с погашенным светом скопом глумятся с пьяными мальчишками над собственной юностью…
Варвара Алексеевна кинулась опять к двери и в исступлении била в нее обоими кулачками.
— Откройте!.. Откройте сию минуту! — кричала она.
6. Принцесса Флорина
Троян при встречах больше не окликала Наташу, не расспрашивала о делах.
Троян! Кажется, одного ее слова, хотя бы мимоходом брошенного, было бы достаточно, чтобы истина за кулисами мгновенно восторжествовала над ложью.
Но так и не сказала Вера Георгиевна этого слова. Верно, слишком дорожит она своим спокойствием, чтобы впутываться в чужие дела.
И, разочаровавшись в ней, Наташа отныне могла надеяться только на себя, только на собственный ежедневный и упорный труд.
Отрабатывая на уроках каждое движение, стремясь к певучей их слитности, она день ото дня достигала все большего совершенства в арабесках, в скольжении, в рондах, в батманах. Зная свою слабую сторону — небольшой от природы прыжок, она обогащала его искусной игрой рук и как бы возвышала этим границы своих физических данных.
Настойчиво и вдумчиво, с неукротимой энергией упражнялась она днем, а на спектаклях при свете ярких огней сцены, завороженная музыкой, с упоением отдавалась своим танцам, как бы мимолетны и неприметны они ни были.
Теперь она с тайным нетерпением дожидалась «Спящей» — единственного спектакля, в котором была занята вместе с Румянцевым в большом классическом дуэте: Голубая птица и Принцесса Флорина.
Зима входила в силу, сезон был в разгаре, а почему-то черед ее Флорины все не наступал. Наташа начинала тревожиться — неужели Румянцев и здесь напортил ей?.. Очень просто! Он мог тут мимоходом съязвить о ней, там потихоньку оболгать ее, здесь недоброжелательно шепнуть что-нибудь — и дело сделано: Сатрап негласно отставил ее и от последней, единственной отрады…
Но, к счастью, опасения эти оказались ложными — желанный срок пришел, Наташу вызвали на репетицию дуэта.
Весь третий акт репетировали на сцене под оркестр.
Впервые после того Наташа встретилась на работе с Румянцевым. Они ничего не сказали друг другу, даже не поздоровались.
Танец начинался из самой дальней кулисы. Сцена днем, без декораций, простиралась огромная, как поле. Дирижерская палочка чертила невидимые иероглифы над далеким пюпитром. Дожидаясь своего выступления, Наташа мысленно напевала начальные такты адажио и легонько покачивалась, сдерживая свое нетерпение. Она уже видела себя в первых движениях, в первом взлете… Голубая птица метнулась перед нею… И вдруг дирижерская палочка громко застучала по пюпитру, останавливая оркестр. Показалось, что оркестровая яма вместе с дирижером в очках с черной роговой оправой надвинулись под самые ноги, — и в тот же миг Наташа с ужасом догадалась, что это уже не она, размечтавшись, напевала про себя вступительные такты, а полной силой звучал оркестр…
— Субботина! — крикнул дирижер. — Тысячу извинений!.. Мы, кажется, помешали вам?
Она побежала вперед, навстречу этому грозному, сверкающему, прямо на нее обращенному из-за очков, взгляду, винилась перед ним спутанными, робкими движениями, потом заняла прежнюю позицию у дальней кулисы.
Снова поле сцены раздвинулось и повелительная палочка взвилась над далеким освещенным пультом…
Вскоре объявлен был день спектакля. Наташа достала билет для Толи в ложу второго яруса.
Вечер к спектаклю выдался спокойный, мягкий. Днем выпало много свежего снега, и теперь на всех улицах дворники скрежетали лопатами, шумели уборочные машины, сноровисто сгребая железными лопатами снег на транспортер и непрерывно перебрасывая его в кузова грузовиков позади.
Пробираясь мимо дворников и обходя машины, Наташа заклинала себя по пути в театр: «Нет никакого Сашки Румянцева, есть Голубая птица!» — со стыдом и ужасом припоминая свое непонятное оцепенение на репетиции.
Ей предстояло дожидаться весь вечер в своей уборной и в артистическом фойе, пока на сцене будет раскрываться история Авроры. Спящая красавица пробудится от своего столетнего сна — и только тогда на празднике во дворце Наташа станцует свою принцессу Флорину.
Она оделась и загримировалась задолго до своего срока; внизу, под лестницей, за кулисами с их вечными теплыми сквозняками наступила пора симфонических и живописных каденций. На сцене фея Сирени везла в лодке жаждущего любви юношу в пределы сонного царства. Плыли, плыли они в заколдованную страну сквозь глубокие ущелья, среди дремучего, застывшего в столетнем одичании леса, мимо уснувших в самых разнообразных позах людей, зверей, птиц — так, как застигло их заклятие злой феи Карабос, — плыли они и плыли, окруженные мертвыми пространствами сплошь в радужно светящейся паутине… Ничего этого Наташа не могла видеть у себя наверху, но отдаленно и отчетливо доносились в служебные недра театра хорошо знакомые певучие звуки «панорамы». Иногда они заглушались, тонули во внезапном шуме, подобном шуму далекого, но мощного, низвергающегося с огромной высоты водопада, — это зал восхищался музыкой и непрерывно сменяющейся под эту музыку, движущейся перед глазами монументальной живописной панорамой сонного царства.
Наташа сидела в артистической комнате одна, задумавшись, скрестив вытянутые ноги в балетках и зажав руки между коленями… Еще один, последний антракт — и там наконец ее Флорина!
Толя сейчас в зале. Он ровно ничего не знает, хотя она почти проговорилась. Не знает, а все равно он вместе с нею против всех Румянцевых на советском свете!.. Как он их называет, этих дикарей?.. Такое странное сочетание звуков… Ах, да, «нюмбо-юмбо»!.. Он воюет с ними в своей университетской среде, а она… Ей здесь, в театре, своими средствами бороться за Голубую птицу, за этот символ благородства и чести, за высокие, чистые, человеческие чувства… Может ли быть, чтобы человек не одолел все низменное, пошлое в себе и вокруг себя, если он в состоянии творить вот такие звуки, что доносятся сейчас снизу?
Наташа прислушалась к «панораме» и с забывшейся улыбкой вспоминала далекую ночь после концерта в консерватории — пустынные улицы города, ранний рассвет над Москвой, долгую прогулку вдвоем…
— Субботина! — в комнату заглянул и скрылся помощник режиссера.
Наташа быстро сбежала по узенькой железной лесенке к площадке перед сценой. Здесь уже собрались Кот в сапогах и Кошечка в белой кокетливой шапочке с ушами, толстый, раскачивающийся на ходу Людоед, вооруженный длинным ножом, и с ним десятка полтора ребятишек из хореографической школы, самый маленький из них будет изображать Мальчика-с-пальчик, Волк и Красная Шапочка с корзинкой на согнутой руке тоже тут — все персонажи из сказочного дивертисмента в последнем акте.
— Здравствуй! — подошел к Наташе Румянцев, Голубая птица.
— Здравствуй! — примирительно улыбнувшись ему, ответила Наташа, принцесса Флорина.
— В большой ложе сегодня полно. Тебе говорили? Польская правительственная делегация и все наши руководители… А в директорской сидит Сатрап, весь спектакль смотрит сегодня.
Наташа молча кивнула, подумала: «И Толя там!»
— Что ты шепчешь? — спросил Румянцев.
— Ничего… Так… Я говорю: ни пуха, ни пера!
Когда занавес раздвинулся, Наташа из-за кулис высмотрела в золотисто мерцающей высоте Толю, увидела налево возле самой сцены и Юрия Михайловича, Сатрапа, — он сидел в директорской ложе строгий, насупленный, с плотно сжатыми злыми губами, — оглядела и густо заполненную правительственную ложу с иностранными гостями… Но вот все ближе, ближе надвигалась пора дуэта. И уже ни о чем другом не помнила Наташа, кроме своей Флорины, ничего не слышала, кроме музыки… Сейчас начнется… Началось!
Флейта и кларнет перекликаются двумя мелодиями. Обе мелодии изукрашены пассажами. Вся многообразная сила оркестра, аккомпанируя солирующим инструментам, стелет глубокий, низко рокочущий фон из одной и той же все повторяющейся музыкальной фразы. Кажется — две быстрые, прихотливо извивающиеся серебристые змейки плетут сверкающие узоры по темному бархатному ложу.
И с чувством блаженного слияния с оркестром, с малейшими замедлениями и убыстрениями темпа, принцесса лепит пируэты, арабески, батманы, то увлекая за собой птицу, то подчиняясь ей и следуя за нею. Летучий свист флейты и легкие, певучие, нежнейшие фиоритуры кларнета зеркально отражаются на сцене в зримых образах, трансформируются в пластические узоры, слитные, сотканные из виртуозных движений, за которыми, однако, нельзя почувствовать ни малейших усилий.
Принцесса Флорина — олицетворение женственности, всей поэзии любви и преданности — поет непринужденными и четкими пластическими рисунками тела своего о том, как прекрасен человек.
С многочисленных подковообразных выгнутых этажей-ярусов, из длинных параллельно удаляющихся в глубину линий партера хлынул радостно отдавшийся в сердце, волнующий шум. После каждой из вариаций — мужской и женской — он все усиливался, все нарастал. А когда классический дуэт завершился блистательно исполненной кодой, праздничный гром в зале долго не смолкал, задерживая движение спектакля…
Счастливая, сияющая, с крупными, выступившими над слоем грима каплями пота Наташа подымалась по железным ступенькам лестницы обратно на этаж с артистическими уборными. Не торопясь она снимала с лица грим, освежилась одеколоном, медленно потом переодевалась, складывала аккуратно свои вещи в чемоданчик. Снизу все еще доносилась музыка. Торопиться было некуда. Окончится спектакль, а публике еще минут пятнадцать — двадцать толпиться у вешалок… Толя не сразу поспеет к артистическому подъезду.
Все рассчитала Наташа, но никак не могла предугадать, что Юрий Михайлович, сам он, Сатрап, представлявшийся ей главным препятствием на ее театральном пути, — он придет по окончании спектакля за сцену, будет искать ее, будет долго благодарить ее…
— А чем вы не угодили Александру Леонидовичу? — с внезапной озабоченностью спросил он.
— Не знаю… Об этом, думаю, лучше у него самого спросить… Вон он! — набравшись решимости, шепнула она Сатрапу, увидев Румянцева, направлявшегося через фойе к выходу. — Позовите его! — все так же шепотом взмолилась она.
И мгновение спустя Румянцев должен был оглянуться на оклик.
— Вот! — сказал и ему худрук балетной труппы, слегка поклонившись в сторону Наташи. — Специально пришел поблагодарить: превосходная Флорина!
Румянцев вежливо улыбнулся худруку, — да, он тоже находит сегодняшнее исполнение Флорины весьма удачным.
— Было бы что танцевать, товарищ Румянцев! — дерзко и весело объявила она. — А уж я справлюсь, и вы это отлично знаете.
Румянцев покосился на худрука с особой, иронической усмешкой, молчаливо приглашая его убедиться, как иной раз от малейшего успеха, от первой же неосторожной похвалы у нынешней молодежи начинает кружиться голова. Но Юрий Михайлович столь же молчаливо отверг этот призыв к осуждению юности, он ответил заслуженному мастеру классического танца упрекающей гримасой, а к ней, к начинающей артистке, вновь оборотился с уважением и заинтересованной выжидательностью: может быть, молодая танцовщица хочет еще что-нибудь сказать?
Все вместе продолжалось какую-нибудь секунду, но Наташа успела уловить малейшие оттенки этого мгновенного и немого обмена мыслями. Ничего нового сказать она не пожелала, и тогда худрук приободрил ее еще решительнее:
— Вероятно, вы правы, — заметил он. — Во всяком случае сегодняшняя ваша Флорина безупречна.
— Спасибо, — озаряясь гордостью, поблагодарила Наташа и решилась пожаловаться: — Но Флорина — единственный свет в моем окошке, Юрий Михайлович! Да и ту я танцевала сегодня первый раз в сезоне.
— Почему же прекратились репетиции «Бахчисарайского»? — спросил худрук, обращаясь уже к Румянцеву.
— Я объяснял вам.
— Простите, запамятовал… Что у вас там не получилось?
Румянцев с сожалением, с огорченной и сочувственной ужимкой, как человек, поставленный в крайне затруднительное положение, ответил:
— В свое время, Юрий Михайлович, я докладывал вам подробно, а сейчас, извините, и сам уже не помню.
— Но все-таки, хотя бы в самых общих чертах, — решительно потребовала Наташа. — Я ничего не знаю, а я вправе знать.
Румянцев уже без тени недавней снисходительности, спокойный и надменный, пожал плечами. Обращаясь только к заведующему балетной труппой, точно Наташи здесь и не было, он сказал с достоинством:
— Вы, конечно, помните, я сам хлопотал, чтоб Субботиной дали роль. Это была моя инициатива. Я работал добросовестно. Могу сказать — не жалел ни времени, ни сил… Но!.. — Он повернулся к своей бывшей партнерше. — Извини, Наташа, тебе еще рано выступать в главной роли… Не получилось!
— Но что же именно? Что не получилось? — вспыхнув всем лицом, настаивала она. — Скажите, Александр Леонидович — что у нас с вами не вышло?
Глаза ее, как всегда после грима, особенно жарко сверкали, пылали щеки.
— Я хорошо запомнила все, что вы говорили мне о моей Марии. По-видимому, Юрию Михайловичу вы сказали совсем другое?
Она понимала, что именно сейчас, в эту минуту, вот в этой нечаянной очной ставке с Румянцевым перед заведующим труппой, решается ее будущее. И, понимая это, она боролась настойчиво, решительно, отчаянно, — от тайных, понятных только одному Румянцеву угроз, прибегла к столь же скрытным примирительным убеждениям.
— Ну, Саша! — пересилив себя, она назвала его прежним, товарищеским именем и почти умоляюще взглянула на него. — Забудем всякие глупости и обиды…
— Вот что, товарищи! — вмешался худрук со своими обычными твердыми, хозяйскими интонациями в голосе. — Вы доверьтесь оба моему арбитражу. Назначим новую репетицию, я приду посмотрю… И мы тогда с вами вместе, Александр Леонидович, окончательно обсудим, решим… Согласны?
Румянцев с легкой улыбкой смотрел себе под ноги. Наташа теперь жадно следила за ним, она мысленно внушала ему: «Одумайся Саша!.. Не может быть, чтоб ты сам не стыдился всего, что говоришь… Да ну же, Сашка!.. Будем опять работать вместе, и я все забуду».
Фойе опустело. Лишь изредка через зал пробегали последние, задержавшиеся после спектакля артисты.
— В театре у нас три Гирея, — лениво цедя слова, произнес наконец Румянцев. — Признаюсь, я не вижу оснований менять свое решение. Но вы, Юрий Михайлович… если вам так сильно хочется… вы можете сделать пробу с любым из двух остальных Гиреев. Желаю успеха!
Он откланялся и ушел.
«Конец! — поняла молодая танцовщица. — Это конец! Я проиграла свое сражение… Какой Румянцев негодяй!» Она стояла перед худруком с низко опущенной головой.
— Пойдемте, — услышала она и почувствовала, как Сатрап притронулся к ее локтю.
Они медленно двигались знакомыми лестницами, переходами, коридорами. Оба молчали. И только там, где ему надо было свернуть к своему служебному кабинету в боковом подъезде, он взял ее за руку, сказал:
— После сегодняшнего спектакля я уж нисколько не сомневаюсь в вас. Может быть… да нет, не «может быть»! — поправился он. — Я твердо уверен: что у вас не получилось с Румянцевым в прошлом году, безусловно получится в этом сезоне! Вот увидите!
Но Наташа от этих его слов пришла в необъяснимое, непостижимое бешеное неистовство. Она лишилась даже дара речи от возмущения и только бурно, негодующе мотала головой.
— Да что с вами? — воскликнул он, невольно отступая на шаг, но не выпуская ее руки. — Ну, полно, полно… Александр Леонидович, конечно, зря сегодня так заупрямился, и я понимаю, как это обидно… Но все-таки, все-таки не надо преувеличивать… Я уверен, что и сам Александр Леонидович…
Он принужден был умолкнуть, не закончив фразы, — таким гневом и отвращением были полны ее глаза.
Он выпустил ее руку, и она побежала прочь, побежала так стремительно, точно боялась погони за собой.
7. Так надо!
Наташа выскочила за дверь служебного подъезда, огляделась влево, вправо, — Толи уже не было.
Ушел! Не дождался…
Прямо против крыльца на той стороне улицы за многослойной кисеей густо падающего снега светилась одна из просторных витрин универмага с пестрыми, волнисто раскинутыми шелками. Густой снегопад ничуть не скрывал многоцветной витрины и придавал ей еще больше привлекательности.
Ушел Толя… Машины пробегали мимо, и в качающемся на бегу свете их фар метались озаренные и точно испуганные пушинки.
Постояла Наташа на крыльце, глубоко вздохнула, потом улыбнулась собственным мыслям и медленно двинулась в путь.
В ту же минуту из-под крытой боковой галереи выбежал ей навстречу Толя. Она вскрикнула обрадованно, а он, переняв чемоданчик и взяв ее под руку, уже сыпал на ходу без умолку:
— Сколько помню, всегда меня из-за вас засыпает снегом по макушку… Дверь хлопает и хлопает… Кто только не прошел! Все прошли. А принцессы Флорины нет и нет…
Он жаловался, а лицо было восхищенным и благодарным.
— Поздравляю, Наташа!.. Успех, большой успех, все сегодня про вас говорили…
— Идемте скорее… А я смотрю — вас нет… Такая, думаю, досада! Ой, Толя, если бы вы знали, что сегодня было!.. Ну, это потом… Сейчас идемте в кафе, там поговорим.
— Куда? — приостановился он. — Нет, что вы, Наташа! Какое там кафе!..
— Ничего, ничего… У меня есть деньги, достаточно… идемте! Я сегодня угощаю. Так надо!
И, уверяя, что он нужен ей сегодня позарез, — очень важные события произошли в ее жизни, и надо посоветоваться, — она настояла на своем.
В кафе было многолюдно и шумно. Они не сразу отыскали себе маленький столик у стены с лампой под большим оранжевым платком.
Слушая, что заказывает Наташа официанту, Толя поглядывал на нее с укоряющим и испуганным выражением лица. Что она делает? К чему этот неслыханный пир? И вино ей понадобилось, и два вида салатов, и черная икра, и горячие блюда, и пирожные, и кофе…
— Так сегодня надо! — отлично разгадав его безмолвные упреки, весело повторила она, когда официант ушел.
Потом она выпила с Толей по бокалу красного вина и тут же налила себе одной еще бокал и по этому поводу тоже сказала: «Так надо!» — выпила, смущенно улыбнулась, объяснила: — «А то, боюсь, храбрости не хватит…»
Вскоре перемежающиеся нежно-розовые пятна пошли по ее щекам. Возбужденная, с сияющими глазами, выкладывала она все свои тайны. Без обиняков рассказала про Сашку Румянцева, и про Веру Георгиевну, и про Сатрапа, которого она всех больше боялась, а именно он-то и оказался ее единственным союзником.
Она вдруг приложила руку с вывернутой наружу ладонью к виску и не пожаловалась, нет, а только удивилась до сих пор еще не изведанному и очень приятному ощущению: точно на качелях, если взлетишь особенно высоко, и падаешь, и опять возносишься еще дальше, еще выше.
— А Сашке было сегодня — как карасю на сковородке… Так ему и надо! — рассмеявшись, сказала она.
Но Толя не мог разделить с нею этого веселого, чуточку хмельного возбуждения. Он был ошеломлен. Так вот, оказывается, что значит «дорого заплатить»? Какой мерзавец Румянцев! И, бессознательно укрываясь в прошлое, к детским безмятежным годам, он сказал:
— А помните, мы были однажды у вас в гостях, я и Алеша… Вы еще нам школьный альбом свой показывали…
— Жизнь впереди! — в ответ, вспоминая, улыбнулась она.
— Вот-вот… Мы сидели втроем на диване, вы посредине и на коленях у себя разворачивали страничку за страничкой… Вы были еще совсем девочка…
— Ну да! И Алеша, совсем еще мальчишка, вдруг разошелся, заораторствовал, как большой, как взрослый, умудренный житейским опытом человек: грустно, мол, очень грустно вспоминать про все хорошее, что уже было, прошло и больше не вернется. «Ну и пусть хорошо все, что было, — продолжала вспоминать она. — Пусть! Еще лучше все, что будет! Вся жизнь впереди!» Как хорошо сказал тогда Алеша.
Толя утвердительно покачивал головой. У него были для этого нынче особенные причины. Только что закончилась зимняя сессия, экзамены прошли успешно, а зоология позвоночных из экзамена в обычном понятии этого слова обернулась в товарищескую, увлекательную и долгую беседу с профессором. И вечер встречи со старыми большевиками — вечер, на который он затратил столько сил, — тоже вполне удался…
«Да, Алеша, конечно, был прав, жизнь прекрасна, — хотелось ему сказать. — Сколько бы ни досаждали нам всякие «нюмбо-юмбо», жизнь прекрасна, но вовсе не так проста и легка, как думалось в детстве».
Когда официант принес в алюминиевых судках котлеты деволяй с рыжим, до хруста прожаренным, мелко нарезанным картофелем и паровую осетрину под белым, с маленькими грибками, соусом, Наташа не дала ему закончить своего дела.
— Благодарю вас. Не беспокойтесь, пожалуйста. Теперь я сама. Я очень люблю похозяйничать за столом.
Официант поклонился и исчез.
Наташа, выставив локти, действовала ловко, перекладывая на тарелки из судков принесенные блюда. Толя с улыбкой приглядывался к ее губам, от старательности вытянувшимся в дудочку, и с умилением обнаружил, что на светлой ее блузке под синим вязаным шерстяным жилетом возле маленьких перламутровых пуговиц кое-где наметились от многократных стирок крошечные ржавые пятнышки.
— Такая вы сейчас простенькая-простенькая, домашняя, — с удивлением сказал он, — ну, совершенно нельзя поверить, что это вы, именно вы только что были распрекрасной принцессой.
— А теперь я обыкновенная матрешка, вы хотите сказать?.. Ладно, налейте еще вина себе и мне… Вот так!.. Потому что я сейчас тост скажу…
Она оперлась локтем о столик, держа бокал с вином на уровне виска.
— Слушайте внимательно… Я, наверное, буду говорить что-нибудь очень туманное, но это ничего, вы только, пожалуйста, не перебивайте, ни о чем не расспрашивайте… Слышите?.. Ни слова! Ну, так вот… Был однажды такой вечер в моей жизни…
Но, едва начав, она тут же умолкла, улыбаясь и щурясь куда-то в пространство.
— Да! Так вот, я говорю… — продолжала она после долгой паузы, но уже совсем другим, как будто печальным, точно жалующимся голосом. — Был прекрасный вечер, Толя. Был. Прошел. И не вернется… Видите, я все Алешу вспоминаю, его словами пользуюсь… Ну, так вот: если правда, что я сегодня, как сам наш Сатрап сказал, безупречно станцевала Флорину, то только потому, что был у меня этот незабываемый, этот счастливый, этот дорогой мне вечер!.. Ну что ж… — снова оживилась она. — Был и прошел? Да? Ну и пусть! — воскликнула она. — Будут еще другие вечера, еще более прекрасные. Будут! Будут! Будут! — повторяла она, как заклинание, повторяла с торжественностью и вызовом. — Будут они!.. Есть? — и она потянулась к нему через стол со своим бокалом, чтобы чокнуться.
— Есть! — согласился он, хотя ничего не понял и, подчиняясь ее строгому приказу, ни о чем не расспрашивал.
Как много столиков вокруг, и все заняты. В узких проходах между ними снуют официанты в белых куртках с черными галстуками бабочкой и официантки в кокетливых, нарядных фартуках с узорными нагрудниками, с зубчатыми, крепко накрахмаленными матерчатыми коронками на головах. Но нет никакого дела Толе и Наташе до всей ровно гудящей толпы вокруг, как и толпа эта решительно не обращает внимания на двух молодых людей у дальнего столика возле стены. Пусть они, счастливо улыбаясь, прижимаются грудью к разделяющей их мраморной плите столика, стараясь как можно больше сократить меж собою расстояние, — никто не взглянет. Пусть лица их поминутно меняют свое выражение и кажется, будто над головами обоих венчиком света сияет счастье молодости, — никого в переполненном зале это не занимает.
А уже взамен металлических, серебристо сверкающих судков, вместо опустевших и испачканных соусом тарелок, ненужных более фужеров и опорожненной бутылки из-под вина на мраморной плоскости расставлены ваза с пирожными, другая ваза — с цветами, крошечный на подносе самоварчик с кофе, чашки, десертная посуда.
Толя мельком глянул на часы, — два часа уже сидят они здесь, за маленьким столиком под лампой с оранжевым платком.
И эти два мгновенно промелькнувших часа были полны необыкновенных открытий.
В воображении своем Толя всегда соединял Наташу с Алешей. За столько лет он привык к этой мысли. А когда Алеша уезжал со специальным поездом на Восток, Толя вполне уже уверился, что давняя детская привязанность его друзей развернется в настоящее большое чувство. С завистью наблюдал на вокзале Толя, как Наташа долго, до самого конца длинной платформы, шла вслед за удаляющимися вагонами, все махала платочком, — и такая грустная, такая нежная улыбка была у нее на лице… Вот счастливец Алешка! Толя завидовал ему и радовался за него.
Но нынче Наташа — может быть, потому, что чуточку захмелела, — открывала все свои тайны подряд, в том числе и про Алешу. Оказывается, она никогда не относилась к Алеше иначе, как к брату, как к другу, сверстнику, — с самого первого дня встречи в пионерском лагере и до сих пор…
Услышав это, Толя вовсе не огорчился, как ему хотелось, а, совсем напротив, очень даже обрадовался. Показалось — в сознании вдруг совершенно зримо все прошлое качнулось, дрогнуло, перевернулось. Дивясь собственным чувствам, он напомнил Наташе, что есть на свете такая игрушка — картонная трубка с окуляром. Смотришь в такую трубку одним глазом, плотно сожмурив другой, и перед тобой яркий, причудливый рисунок из разноцветных камушков: кружочки, вписанные в них треугольнички, ромбы, перекрещивающиеся линии, и все вместе складывается в законченный стройный узор. Стоит только чуть-чуть повернуть трубку — все разваливается, рушится, распадается, но в следующий миг само собой складывается в новый, еще более прихотливый рисунок из звездочек, трапеций, конусов… Случалось Наташе когда-нибудь видеть такую игрушку?.. Ну вот!.. Нечто подобное, кажется, произошло сию минуту с его мыслями, чувствами, представлениями, мечтами… В общем, все перевернулось!..
И в самом деле чудом была тайна, внезапно открывшаяся ему в собственном сердце.
Так вот почему он всякий раз, как видел Алешу и Наташу вместе, испытывал странную, непонятную, глубоко запрятанную грусть! Думалось — попросту ему завидно и хочется, очень хочется, чтоб и самому поскорее встретилась где-нибудь милая девушка. Он искал ее. Он мечтал о ней. А это, может быть, вовсе и не было скрытой, сдерживаемой завистью, а самой обыкновенной, только неосознанной, ревностью?.. Ну конечно так!.. Конечно!.. Иначе откуда бы взялась эта внезапная радость в груди, это озаренное безудержными надеждами ликование на сердце?
Боже сохрани, ни словом, ни намеком он не обмолвился обо всем этом девушке, но со все возрастающей силой утверждался в своих чувствах под лучистым, ласкающим взглядом Наташи.
А тут еще она, наливая в чашки кофе из спиртового самоварчика, неожиданно спросила:
— А почему вы не поинтересуетесь, про какой я вечер такой торжественный тост закатила?
— Вы приказали — никаких расспросов.
— Ну, мало что!.. — И она рассмеялась, быстро и лукаво покосившись на него.
Тут же она деловым тоном стала объяснять, что кофе надо пить очень сладкий и крепкий, без всякого там молока или сливок, другого она не признает.
— Смотрите, делается это так… Вот!
Она набросала в небольшие чашки по пять кусочков сахару, принялась энергично размешивать, а когда поверх горячего, все еще дымящегося черного кофе образовалась пенистая, с мельчайшими вздувающимися радужными пузырьками шапка, бережно поставила одну чашку перед Толей и придвинула к себе другую.
— Вот теперь готово!.. А пирожного какого вам хочется? Можно эклер?
Он сказал, что можно эклер — и ни слова против сладкого кофе, которого не любил.
Официант погасил лампу у соседнего, опустевшего столика. И тут лишь Толя, оглядевшись, заметил, что зал заметно поредел. Значит; кафе вот-вот закроют на ночь, придется уходить. Жаль!
— А помните еще, Толя, — отхлебнув из чашки раз-другой, спросила Наташа, — помните, как мы с вами на концерт ходили?.. Пианистка в белом платье, ваш Рахманинов, ваш любимый Шуберт… А потом, — уже медлительным, опять чуточку грустным тоном продолжала она, — потом пустынная ночная Москва, только мы с вами вдвоем, мы одни в целом городе!.. И помните — контора в одном из закоулков? Так странно выглядели аккуратно расставленные канцелярские столы со всеми письменными принадлежностями за большим нечистым окном, кажется, даже с паутиной в верхнем углу… Помните?
Он закашлялся, поперхнувшись кусочком пирожного, торопливо запил из чашки и снова с изумлением взглянул на Наташу. Кажется, картонная волшебная трубочка еще раз повернулась; опять с шумом распадались, рассыпались, сверкая, цветные камушки и опять складывались в новый узор, но уже совсем особенный, невообразимый в своей прелести и неожиданности… «Быть того не может!» — едва не вскрикнул Толя — так прекрасен был этот новый, сверкнувший перед ним узор… Спросить? Но она строго предупредила, она потребовала, чтоб никаких расспросов… Но она же и посмеялась потом: «Мало что!» Спросить!..
— Наташа! Вы говорили про ваш… ну, про тот особенный вечер. Это — после концерта?.. Да?.. Наш вечер?
Улыбающееся лицо ее склонилось над чашкой. За опущенными ресницами совсем не видно было глаз. Потом она откинулась на спинку стула, посмотрела на него внимательно и молча, посмотрела строго и движением одних век — закрыв и раскрыв их — ответила: «Да».
Ржавые пятнышки за ободками перламутровых пуговиц на белой блузке. Крупная брошь у ворота в виде летней соломенной шляпки с ленточкой незабудок вокруг тульи. Желтый ремешок от часов из-под левого рукава. Щеки побледнели, и видно было, что недавний легкий хмель уже улетучился. Кончик языка высунулся на мгновение, как зверек из норки, и быстро обметал сохнущие губы. Все-все, что было ею и было на ней, пленяло Толю. Он восхищался ею. Он любил ее. Любил всегда. Любил тайно от самого себя. Любил, не подозревая в себе этого чувства… Да. Но Галя Бочарова?.. Прошлогодние письма к Гале — эти злополучные письма, что доставили ему столько жгучего стыда?.. Да нет же, нет, нет, никакой не Гале Бочаровой писал он. Нет, эти письма просто заблудились, случайным ветром унесло их в чужие руки…
— Толя, — услышал он, — сейчас будут закрывать кафе… Возьмите!
Наташа всовывала ему в ладонь деньги.
— Так надо! — в который раз в этот вечер шепнула она. — Расплачиваться с официантом будете вы… Мужчина…
И даже эта подробность, при всех других обстоятельствах унизительная для мужского достоинства, тоже была лишь выражением особенной, тайно установившейся между ними близости.
Пока он с излишней добросовестностью просматривал счет, поданный официантом, она приоткрыла сумочку и, глядясь во внутреннее зеркальце, озабоченно пудрилась, легкими и быстрыми прикосновениями пальцев поправляла волосы…
На улице кончился снегопад, крепко морозило, в воздухе носились невидимые колкие иглы, и уже через несколько минут Толя увидел, что ресницы у Наташи побелели.
— Холодно? — пожалел он ее, но Наташа отрицательно помотала головкой и теснее прижалась к нему.
Как близко от площади Свердлова до площади Дзержинского! Но в январскую стужу не повторить летней ночи, сколько бы ни хотелось обоим.
И вот уже рядом Наташин невзрачный дом — подворье, бывшая гостиница вблизи Политехнического музея. Вот узенький Наташин подъезд с побитыми гранитными ступеньками. Сию минуту придется расстаться… Нет, можно еще проводить Наташу вверх по лестнице на третий этаж.
Дверь с площадки третьего этажа, пропуская их в пустынной ночной коридор, взвизгнула старой, проржавевшей пружиной. Наташа испуганно приподнялась на носки. «Тише!» — взмолилась она шепотом. Сняла и зажала в левой руке вязаные коричневые перчатки, этой же рукой приняла у Толи чемоданчик, а правую, прощаясь, отдала ему. Он крепко зажал ее руку и не отпускал, не мог отпустить, наслаждаясь тем, что малейшее шевеление его пальцев вызывало ответное движение ее маленькой, спрятавшейся в его ладони кисти.
Одна перчатка выскользнула у нее, на миг задержалась на ребре чемодана и свалилась на пол. Он хотел поднять перчатку, но внезапно окрепшая, требовательная рука девушки приказала: «Не надо!» — а лицо, утомленное и счастливое, с закрытыми глазами, слегка откинулось.
Он шепнул ей в самое ухо: «Спокойной ночи!» — она что-то ответила… Он ясно видел: губы ее неслышно шевельнулись раз, еще раз… Что же она сказала?.. Еще крепче сжав ее руку, он поцеловал ее в губы, целовал долго, пока обоих не испугал грохот… Это чемоданчик вывалился из Наташиной руки на пол и раскрылся от удара.
Оба нагнулись, торопливо подбирая рассыпавшиеся театральные принадлежности. Наташа в этот же миг, еще оставаясь на корточках, испуганно махала Толе рукой, чтоб он уходил как можно скорее, потом выпрямилась и, достав ключик из сумочки, нащупала им английский замок…
8. Фокусная точка
Сумерки раннего зимнего утра. Если бы не лампа над большим столом под клеенкой, в комнате было бы совсем темно.
Толя давно проснулся, но по случаю каникул еще лежит под одеялом и внимательно, неотрывно смотрит на стену перед собой — вернее, на окантованную, поблескивающую стеклом картинку из иллюстрированного журнала, известную ему во всех подробностях.
Отчим уже хлопочет возле стола. Он в валенках, в теплых стеганых штанах, но в ночной рубашке. Нарезает хлеб, уминает ножом масло в масленке. Мать ушла на кухню, кипятит там чайник, варит неизменную овсяную кашу. Сестры, сидя на не убранных еще постелях, тихонько шепчутся и заплетают себе косы.
— Вчера тебя от Харламовых спрашивали, — сообщает среди приготовлений к завтраку отчим.
Когда все уселись за стол, мать тоже сказала, что сама Варвара Алексеевна присылала вчера два раза свою Настеньку за Толей. Почему вдруг?
— Не знаю. Вот встану, позавтракаю, схожу…
Скоро все разойдутся — мать и отчим на работу, сестры в школу, — и так будет хорошо одному со своими мыслями. Но бесконечно тянется зимнее утро. Вот уже и завтрак окончен, пора бы, кажется, всем уходить, а мать и сестры суетятся, перемывая посуду, подметая пол, приводя из ночного в дневной вид многочисленные постели в единственной на всю большую семью комнате.
Нетерпеливо дожидаясь, когда все это окончится, Толя незаметно для себя снова уснул.
Когда он проснулся, шел уже одиннадцатый час, в опустевшей, старательно прибранной комнате была непривычная тишина. Одни лишь ходики над рабочим столом сестер — простые ходики с намалеванными по жести огненными пионами и бледно-голубыми незабудками — громко пощелкивали.
Еще увидел Толя, что мать, как всегда, позаботилась о нем: на столе приготовлено что-то накрытое салфеткой, поверх плетеной хлебницы дожидается его и свежий номер «Комсомольской правды». Поблескивая стеклом, все так же прячет и не может скрыть изъяна на стене картинка с северным пейзажем: скалы и море, чайки и жалкая рыбачья шаланда под рваным парусом. Под картинкой все разрастается обнажившаяся от штукатурки трухлявая дранка, обметанная шершавой известковой массой.
Но там, именно там, в этом самом бедном углу стены, как в фокусной собирательной точке, сегодня таятся все неисчерпаемые сокровища молодого воображения. Там старый знаменитый профессор, записывая в зачетную книжку высшую отметку, одобрительно улыбаясь, приглашает Толю как-нибудь в свободный вечерок зайти к нему домой — побеседовать о науке. Там принцесса Флорина, фантастическое, почти бесплотное существо, дивно возникшее из самой музыки, мелькает по ярко озаренной сцене, и тысячи глаз любуются ею… и вдруг принцесса превращается в Наташу, в самую обыкновенную, с детства знакомую. Она одним движением век — закрыв и открыв их — говорит ему: «Да!» А потом она в пустынном ночном коридоре своего дома, прощаясь, что-то шепчет ему… Он не знает, что именно, — и на мгновение опять отдаются в его сердце переплетающиеся мелодии флейты и кларнета, опять секундным видением мелькает Флорина на сцене — далекая, недосягаемая — и тут же оборачивается Наташей — близкой и дорогой, с полураскрытыми, ждущими губами… Чемоданчик с грохотом внезапно выпал у нее из рук…
Час спустя Толя пошел к Харламовой. Настенька открыла ему дверь, и он тут же увидел Варвару Алексеевну, вопросительно выглядывавшую в коридор из своей комнаты… Она даже вскрикнула — до такой степени обрадовалась его приходу.
Довольная, что Коли нет дома и никто не помешает им поговорить, она повела гостя к себе в комнату, где вся мебель была из одинакового светлого лучистого дерева. Она усадила его в кресло с изящно выгнутыми подлокотниками, с удивительно удобной, мягко охватывающей спинкой, точно таящей в себе живую заботу о человеческом теле.
Вокруг было еще несколько других таких же кресел, и чудесный столик с ребристой откидывающейся крышкой, с полочками и крошечными ящичками в глубине, и диван, и большое овальное зеркало, которое можно было наклонять под любым углом между двумя тяжелыми тумбами.
Варвара Алексеевна мяла платочек, то и дело перекладывая его из одной руки в другую, путалась в робких, неопределенных жалобах.
— Толя, я вас так давно знаю, ведь вы еще в детский сад ходили вместе с моим Колей… и вы поймете… вы должны извинить меня…
— Варвара Алексеевна, почему вдруг это «вы» и какие-то извинения?..
Тут она призналась, что хотела поехать в университет, к секретарю комсомола на Колином курсе… А секретарь, оказывается, он, Толя Скворцов, тот самый Толя!.. Вот она и позволила себе… Она решила послать за ним…
Движением руки и головой она показала, что сию минуту соберется с силами и все расскажет, но вдруг отвернулась и заплакала.
Он вскочил с кресла — стало неловко, неприютно в великолепном кресле. Должно быть, Коля натворил что-нибудь скандальное и мать рассчитывает, что он, как секретарь комсомола, выгородит товарища детских лет, вызволит его из грязной истории!
— Другому, верно, я не посмела бы признаться… Но вам, Толя, вам…
Так и есть!
Он с досадой осматривался в ожидании неприятной просьбы, заранее приготовившись в самых решительных выражениях отказать в малейшем пособничестве.
— Но, боже мой, — продолжала она сквозь слезы, — как ужасно, если матери приходится искать защиты от собственного сына!
И, услышав это, Толя устыдился только что промелькнувших в нем враждебных мыслей, он участливо склонился над растерявшейся в беде женщиной. А она, прикрываясь платочком и стыдливо отворачиваясь, торопливо жаловалась на расхищенную библиотеку, на дерзкие, наглые угрозы сына, на недавнюю попойку скопом в ее доме, точно в каком-нибудь притоне, на возмутительные сцены всякий раз, когда она пробует образумить Колю… С ним невозможно стало разговаривать — он оскорбляет ее, смеется и издевается над нею…
Всех «нюмбо-юмбо» вспоминал Толя в эти минуты — и Румянцева, и Ивановского, и Рыжего, и Русого, и тех прошлогодних «ораторов», что защищались от его обвинений на заключительном, перед летними каникулами, комсомольском собрании, и даже тех, о ком писал издалека Алеша… «Берись, товарищ секретарь, за хирургический нож!» Всю четверку разделают они на общем собрании сразу же после зимних каникул: пусть комсомольцы на курсе увидят во всей красе «нюмбо-юмбо» — и те, кто сомневался, не верил, считал тревогу на этот счет преувеличенной, и те, кто отчасти соглашался с ним, но добродушно посмеивался над пустоглазыми дикарями, находя в их нравах и повадках лишь невинную, безобидную игру в варварство, и те, кто возмущался с ним вместе, уже угадывая, уже предчувствуя злую и опасную природу «нюмбо-юмбо»…
В квартире грянула вдруг музыка, та самая, аналогичная… Варвара Алексеевна вскочила с кресла. На лице у нее, в глазах ее мелькнули испуг, тревога, страх, беспомощность. Она забегала по комнате.
— Толя, скорее… — забормотала она. — Потихоньку… Старайтесь, чтоб он не увидел вас… Уходите!.. Ой, нет, все равно, там висит ваше пальто, и он, конечно, уже заметил, он уже знает, что вы здесь…
— Варвара Алексеевна, выслушайте…
Но она замотала головой, умоляя молчать. Подошла к зеркалу, торопливо попудрилась, стараясь скрыть следы слез.
— Не говорите ему, что я жаловалась, — с умоляющим выражением прошептала она. — Ни в коем случае!.. Все равно ничего не выйдет. Ничего, кроме новой ссоры и новой мигрени… Ничего не надо, Толя…
— Но послушайте меня, Варвара Алексеевна…
Она по-прежнему испуганно мотала головой, полная страха перед собственными признаниями.
Толя простился с нею и пошел одеваться.
Если бы она не провожала его, верно, все обошлось бы. Но так страшась сына, она в то же время была очень неосторожной. Конечно, Коле как раз в эту минуту понадобилось что-то на кухне. Заметил ли он раньше чужое пальто на вешалке — неизвестно. Но теперь, увидев вместе мать и Толю, все сразу понял, обо всем догадался, тем более что Варвара Алексеевна, точно напроказившая и застигнутая на месте преступления девочка, бегом укрылась к себе.
Толя уже снял с вешалки пальто, но тут снова повесил его, спросил:
— Кто там у тебя?
— Свои!
Только что, проницательно вглядываясь в мать, Коля был полон скрытого гнева, вот-вот готовых сорваться злобных упреков, теперь взгляд его, обращенный к товарищу, искрился вызовом и насмешкой.
— Идем, — сказал Толя, — поговорим.
— Пошли!
В комнате были и оба Голубовы и Олег.
— Здравствуйте!
— А-а-а, сон в руку! Ты откуда вдруг?
— Товарищ секретарь был у мамаши, — ответил Коля и, деловито обращаясь к Толе, спросил: — Конференция у вас уже закончилась? Коммюнике будет обнародовано?
Толя, не отвечая, поочередно оглядел всех присутствующих.
— Или у вас тайное соглашение?
— Нет, у меня с твоей матерью был разговор прямой, откровенный. Вы все отлично знаете, по какому поводу.
Тут Олег, выпрямившись в торжественно-шутовской позе, вытянул уличающий палец и звонко продекламировал:
— Доколе же, Катилина, ты будешь испытывать наше терпение? Долго ли еще… — и, внезапно перейдя на самую будничную скороговорку, закончил: — и так далее, как сказал Марк Туллий Цицерон, вскрывая козни заговорщиков против свободы и демократии.
Все дружно захохотали. Магнитофон продолжал свое неустанное дело.
— Послушайте… вы!.. Цицероны, Петронии, Аристофаны! Совести у вас осталась хоть крупинка? Как можете вы в глаза Варваре Алексеевне смотреть после всего, что здесь натворили?
Толе казалось, что, заговорив таким тоном, он сразу собьет компанию с их испытанной, шутовской, защитной позиции, заставит их сойти с петляющей иронической стежки на дорожку строгих и точных ответов. Он ошибся.
— Да ну-у-у! — весь сморщившись, точно ненароком уксусу хлебнув, вступил со своим обычным плаксивым междометием Русый. — Опять свою волынку затянул!.. Ты их побольше слушай, предков-то, они наговорят!.. Известно — отцы и дети!.. Еще Тургенев писал…
Опять все рассмеялись.
— А что? Не верно я говорю? В натуре!
Олег собирался выключить магнитофон, но Рыжий загородил собой полированный ящик, сказал, что музыка никому не помешает, а, напротив, только поможет душевному разговору между товарищами.
— Тем более, — поддержал Коля, — сейчас будет выдана нам здоровенная порция благороднейших нравоучений. Валяй, Толя, под саксофоны и под Бинг Кросби. Если уж непременно подыхать нам от скуки, то хоть с музыкой!.. Ребята! — обратился он к товарищам. — Живо занимайте места согласно купленным билетам, представление начинается.
Сам Коля расположился на диване со всеми удобствами — сбросил домашние туфли, занес ноги в носках высоко на валик дивана, подложил себе под локоть мягкую, узорами расшитую подушку, а все остальные поспешно расселись в разных концах комнаты на стульях.
Комедия разрасталась. С минуту Толя не находил слов, но потом справился и, уже подлаживаясь под общий тон, сказал:
— Представление? Нет, друзья, пока только пролог. Самое представление придется устроить вам несколько позже, когда каникулы кончатся. Все четверо вы получите бесплатные контрамарки, и посмотрим тогда, как вы будете держаться на специальном, только вам посвященном заседании бюро комсомола… Полагаю, что там вы не посмеете паясничать.
Была долгая пауза. Переглянувшись с товарищами, Коля спросил:
— Чего ты хочешь?
— Чего хочу! К сожалению, об этом бесполезно говорить с вами. Сколько пробовал — без толку… А сейчас, после разговора с Варварой Алексеевной, хочется горячих вам надавать, чтоб у вас морды с неделю огнем горели.
Толя резко повернулся и пошел к двери.
— Погоди! — вдогонку сказал Ивановский. — Раз пошел разговор на таких высоких нотах, подожди, я объясню.
— Не здесь. Не сейчас, — уже взявшись за ручку двери, обернулся Толя. — Объяснения будешь давать, товарищ Ивановский, там, на бюро, когда тебя вызовут.
И Толя ушел, хлопнув дверью.
Некоторое время все четверо молчали. Зато потом заговорили все сразу, повскакав со своих мест, энергично жестикулируя, теснясь в кучу, перебивая друг друга.
Впрочем, высказывания были вполне успокоительные, один лишь Рыжий пищал: «Эх, Колька, и размазня ты!.. С родной матерью не справился».
Коля вскоре надолго вышел из комнаты.
Олег беспечно подкручивал регуляторы магнитофона.
Братья тихонько переговаривались в отдалении. Русый поминутно повторял свое: «Да ну-у-у, поду-у-умаешь!», а Рыжий все-таки немножко сомневался, тревожился.
Дело в том, что в минувшее воскресенье «бизнес» на рынке, как нарочно, завершился у них маленькими неприятностями: обоих с «товаром» доставили в милицию, и там сам начальник отделения — толстый майор с седой, бобриком стриженой головой — лично допрашивал их. Брезгливо касаясь вываленных из чемоданчика на стол трикотажных изделий с фальшивыми иностранными этикетками, пластмассовой бесцветной, тоже сработанной под «загранвещь» оправы для очков, вычурной, с узорами дамской сумочки, он составил всему опись и потом долго распространялся — не хуже Праведника — насчет добра и зла, пригрозив сообщить в деканат о воскресных занятиях на рынке двух студентов.
Склонив чуть не к самому плечу круглую голову, майор ядовито заметил: «Мы уже давно, голубчики, присматриваемся к вам!» — и тогда братья изобразили крайнюю степень вины и раскаяния. Чего только не наговорили они старому майору: «Товарищ начальник, мать у нас полгода уже как болеет… отец — сталевар с «Серпа и молота», честное слово, товарищ начальник, и он один добытчик на всю семью!.. Ну, чего сделаешь?.. Ну, ищешь, товарищ начальник, чем бы помочь… Стараешься, кидаешься во все стороны… Правда же!.. Товарищ начальник, больше ноги нашей не будет на Птичьем… И вообще!.. Товарищ начальник!»
И, кажется, разжалобили. Отпустил их майор вместе с «товаром», отечески погрозив на прощанье… Но что если он все-таки отрапортует в университет? Тогда — локш!..
— Да ну-у-у! — возражал брату Русый и в подкрепление столь ограниченных своих речевых ресурсов пускал в ход всевозможные ужимки и гримасы.
— Вы о чем? — лениво поинтересовался Олег.
Но в этот миг из глубины квартиры послышался Колин негодующий крик, — он кричал и угрожающе стучал кулаком по чему-то зыбкому, дребезжащему. Русый подмигнул, шепнул: «Ого! Дает кореш жизни!»
Коля вернулся разгневанный, с пылающим лицом. Он принес неутешительные вести: мать все выложила Праведнику. Должно быть, она нажаловалась не только со всеми подробностями, но и со всяческими преувеличениями.
И странно — именно с этой минуты все, кроме Коли, обрели утраченное было спокойствие. Мало того, и веселость вернулась к ним. Вскоре оба Голубовы с увлечением отбивали ладонями по стульям замысловатые ритмы блюзов, а Олег дирижировал и пританцовывал…
Толя дома, пробуя избавиться от досадных мыслей, стал снова просматривать уже прочитанный за завтраком номер «Комсомольской правды». Напрасные старания. Читал он о множащейся молодежной славе на промышленном строительстве в заполярных широтах, в цитрусовых садах и на чайных плантациях в Закавказье, на высокогорных пастбищах Памира, а думал о другом… Отложив газету, глянул он в тот волшебный угол, где еще так недавно, в час утренних сумерек, роились перед ним счастливые мечты о вчерашнем и завтрашнем. Ничего там больше не было — ничего, кроме зияющей из-под окантованной картинки части ободранной, трухлявой, жалкой стены.
И тогда, стиснув зубы, он погрозил кулаком за окно — туда, где были «нюмбо-юмбо».
9. Если бы…
В эту зиму на страницах всех газет специальный календарь «Сорок лет назад» напоминал обо всем, что происходило в стране в 1917 году. Страна оглядывалась в прошлое, с гордостью перебирала в памяти малейшие подробности исторических дней, готовясь к сорокалетней своей годовщине. А «готовясь» — значило на языке диктатуры пролетариата: добивалась все новых трудовых побед, осваивала новые миллионы гектаров целинной земли, вводила в действие все новые энергетические мощности, новые предприятия тяжелой промышленности, новые комбинаты и фабрики легкой промышленности, перестраивала на новых основах всю систему управления гигантски разросшегося народного хозяйства, ставила перед колхозами и совхозами все новые богатырские задачи — такие, как увеличение в 3,5 раза в кратчайший срок уровня животноводства, чтобы догнать в производстве мяса, молока, масла на душу населения Соединенные Штаты Америки.
И, как всегда, как везде, партии и народу горячо помогала молодежь. Не счесть было подвигов юности на заводах, на полях, в строительстве, в науке, в искусстве.
До чего же жалким рядом с этой большой, открытой, светлой и чистой жизнью представала перед Толей с его товарищами жизнь маленькая, потайная, замкнувшаяся в границах грубых и низменных инстинктов, — горестная жизнь лентяев, пройдох и выродков, какую вели «нюмбо-юмбо»!
Давно миновали зимние каникулы, но не тотчас, не сразу, как хотелось Толе, четверка призвана была к ответу перед комсомольцами курса. Вероника Ларионова настояла, чтобы дело «нюмбо-юмбо» было расследовано и изучено всесторонне, глубоко, до самых корней, прежде чем вынести его на обсуждение общего собрания комсомольцев. Сам Толя занялся Колей Харламовым, Веронике поручили тайны Олега Ивановского, еще один член бюро знакомился с приватными занятиями братьев — Рыжего и Русого.
К жалобе Варвары Алексеевны вскоре прибавилось сообщение из милиции, — седоголовый майор все-таки прислал докладную записку в деканат о студентах третьего курса биофака Голубовых Михаиле и Сергее, задержанных на Птичьем рынке. Тогда выяснилось, что Рыжий и Русый вовсе не единственные герои постыдного «бизнеса» среди студентов. Эти двое действовали кустарно, на единоличных началах. А Ивановский организовал дружный тайный коллектив мелких спекулянтов, подобрал себе с десяток послушных контрагентов и с их помощью развил хитроумную деятельность: он всегда отлично знал, когда и в какие магазины поступит наиболее популярная литература, скупал при посредстве своих агентов как мог больше экземпляров нового издания Дефо, Твена, Дюма, Конан-Дойля, запасался мгновенно раскупаемыми книгами советских авторов — такими, как «12 стульев» и «Золотой теленок» Ильфа и Петрова, «Люди из захолустья» Малышкина, «Дом на площади» Казакевича… Спустя месяц-другой книги эти из-под полы продавались теми же агентами возле магазинов менее расторопным ценителям литературы со значительной прибавкой против номинала. Пользуясь периодическими кризисами с ассортиментом стекол по близорукости или дальнозоркости, агенты Ивановского производили такие же неприглядные операции с закупкой и продажей оптики…
К концу февраля в один из обычных рабочих дней в университете Галя Бочарова буквально ни на минуту не отходила от Вероники Ларионовой. Она и в физическом кабинете пристроилась делать вместе с нею опыты на одной и той же аппаратуре, и на всех лекциях этого дня усаживалась непременно рядом. Сколько раз Вероника ловила на себе ее озабоченный и жаркий взгляд… У Гали нынче особый и, должно быть, очень важный секрет… Когда занятия окончились и по всему университетскому городку вспыхнули бесчисленными золотистыми шарами фонари, Галя поспешила за Вероникой и в гардеробную. Завидев Скворцова, она скороговоркой шепнула: «Не ходи с ним сегодня. Придумай что-нибудь». Что же с нею?.. Почему весь день Галя жмется возле нее?.. Крайне заинтересованная, Вероника уступила, издали знаками дала понять Скворцову, что занята, очень занята сегодня.
— Пошли! — поторопила она, на ходу поправляя на голове шапочку.
Сильная оттепель сменила недавние морозы. Было сыро и мглисто. За густым туманом огни рдели в вышине расплывающимися ржавыми пятнами.
— Да ну же! — приободрила Вероника свою спутницу на пути к автобусной станции. — Что с тобой, Галя? Вижу — тайну какую-то прячешь, а она тебя изнутри распирает. Угадала?.. Ну, скорее выкладывай!
— Да… Я хотела… Только сама не знаю, как начать…
Дыхание у Гали прерывистое, трудное, точно она пробежала сию минуту спринтерскую дистанцию.
Вероника с возросшим удивлением оглядела ее.
— Слушай, Ника… Ну, одним словом, что с Олегом? — наконец-то решилась Галя Бочарова. — Как с ним? Все говорят, все гудят, как осы…
Щеки у Гали побледнели, серые глаза беспокойно бегали, уклоняясь от встречи, крошечные, сузившиеся зрачки метали злые искры.
— Объясни по крайней мере, что ты слышала! Я ведь не могу знать, что именно тебе наговорили.
— Ну, про всякие такие… — брезгливо искривилась Галя. — Противно даже… Ну, про какие-то темные вечера у Харламова.
— Темные!.. А ты у самого Олега спрашивала, что в этих вечерах правда, а что выдумка?
— Пробовала.
— Отмалчивается?
— Зачем! Ничего не отмалчивается, — как будто уже обиделась Галя. — Только вас всех на смех подымает! Да, вас, комитетчиков!.. Олег говорит: любители вы клубнички, всяких сплетен… — Но уже мгновение спустя она виновато опустила голову, сказала: — Но, понимаешь, Ника, я уже не очень верю ему… Бывает, наговоришься с ним до точки: все он разъяснил, все обсмеял… А останешься одна, подумаешь, разберешься — вспомнить нечего, будто никакого разговора и не было. Как песок сквозь пальцы, все просеялось без малейшего остаточка…
Они пришли на станцию. Ехать им надо было разными автобусами. Показался Вероникин номер, она задержалась, чтобы дослушать Галю. Потом Галя пропустила два подряд автобуса своего маршрута.
— Слушай, Ника… Я прошу, понимаешь, очень прошу тебя — не скрывай от меня ничего… Ладно?
— К чему же скрывать? Все равно скоро нам всем, всему комсомолу на курсе, придется побарахтаться в этой грязи, разбираться в частной жизни Олега и его дружков… Ну, так вот!.. Там всякое…
Но тебя интересуют главным образом темные вечеринки у Харламова? Кажется, была только одна такая вечеринка. Единственная. Но, правда, гаже некуда!.. Еще какие у тебя вопросы?
Бочарова огляделась по сторонам.
— Ну, и… Как же вы решили?
— Ничего мы еще не решали. Пока разбираемся в разных фактах и фактиках, а их дай господи! Хватает!.. Да что там вечеринка! — с внезапным ожесточением воскликнула Вероника. — Пустое это — вечеринка!.. Не в ней суть… Главное — душа опустошенная, сгнившая сердцевина, нутро, изъеденное эгоизмом, как ржавчиной… Вот что главное! Культ так называемой «свободной личности»! А в переводе с возвышенного и абстрактного на простой и конкретный язык — это свобода паразитизма, ловкачества, рвачества, бесстыдства и бессердечия, всяческого свинства и мерзости… Тьфу! — отплюнулась она, чтобы не продолжать длинного перечня особенностей и черт «нюмбо-юмбо». — Мне теперь, ты знаешь, конечно, мне приходится часто беседовать с Олегом, и ты, Галя, совершенно правильно заметила: трудно с ним, очень трудно… Говоришь, говоришь, убеждаешь, споришь, а потом раздумаешься — и видишь: действительно, как песок сквозь пальцы, просеялись зря все твои старания… Прощай… Вот опять идет мой номер!
— Погоди. Еще только этот пропустим, а там разъедемся… Ну, и что же, по-твоему?.. Неужели… неужели бюро будет ставить вопрос об исключении?
Вероника долго и внимательно смотрела на какую-то бумажку у себя под ногами, затоптанную, вдавленную в мокрый снег. Она отковыряла ее концом ботика, перевернула, — то была обертка от конфеты «Мишка».
— Скажи по совести, — попросила она, втаптывая бумажку обратно в мягкий, грязный, легко поддающийся снег, — сама ты интересуешься этим вопросом или это Олег попросил тебя осторожненько разведать, выпытать у меня?
— Олег ничего не просил.
— Жаль. Очень жаль. Если бы он тоже встревожился наконец за свою судьбу, это было бы, мне кажется, добрым, обнадеживающим признаком. — И, выпрямившись, оставив в покое бумажку, она продолжала: — Вопрос об Олеге и его приятелях, как о комсомольцах, уже поздно ставить. Это, правда, мое личное мнение. Давно уже они никакие не комсомольцы. Есть у них союзные книжки в кармане или нет — чисто формальная подробность. Когда я буду докладывать о персональном деле Олега Ивановского, мне придется говорить не о комсомольце Ивановском, а об отщепенце Ивановском, давно и по собственному твердому разумению покинувшем наши ряды.
— Но подумай, что тогда… его тогда из университета могут очень просто…
— Не знаю… Не думаю…
— А ты подумай! — вдруг запальчиво вскрикнула Галя. — Ты и все вы в бюро… Вам нельзя не думать!
— Думаем мы, не беспокойся, и хорошенько думаем, о том думаем, что такое «нюмбо-юмбо» и куда оно уводит молодежь… И об этом всем нам сообща думать, дорогая. И тебе тоже. Тебе в особенности!
— Почему в особенности? В каком, то есть, смысле? Ты на что намекаешь? — И в единый миг нарядная девушка с утонченными манерами обернулась в сварливую базарную бабенку, готовую затеять ссору с соседкой; она уже для этого и классическую боевую позу приняла: руки уперлись в бока, туловище перегнулось, голова угрожающе вытянулась вперед. — На каком, то есть, основании?.. Из-ви-няюсь! Не запугаете! Хоть пополам тресните вы все, а никакого дела вам мне не пришить! — грозила она, мотая пальцем.
— Очнись, Галя… Ну тебя… — отступая перед нею, шепотом убеждала Вероника. — «Пришить»… С ума ты сошла… Как тебе не стыдно?
Вероника отходила все дальше в глубь широкой площадки — туда, где поменьше народу, — и с изумлением, со стыдом, не забывая, впрочем, улыбаться, повторяла:
— Тише!.. Тише!.. Одумайся, Галя…
И, кажется, Галя одумалась, стихла, постепенно приняла свой обычный облик.
— Нет, не так ты беспокоишься о судьбе Олега, как следовало бы… Не так…
— Не так?.. А как мне еще беспокоиться? — уже иным, плаксивым и жалующимся тоном спрашивала Галя. — Кто сегодня весь день, как неприкаянный, таскался за тобой?.. Кто ходил вокруг да около, не зная, как приступить, с чего начать?.. Сто раз собиралась заговорить, а губы ровно каменные, не разжать их… А ты говоришь — не так!
— Это другое…
— Хотела бы я посмотреть, как бы ты сама на моем месте… Что ж, радовалась бы, что ли?..
— Будь я на твоем месте… то есть если бы Олег искал во мне друга, как он ищет в тебе?.. Эх, Галя, Галя! «Олег говорит… Олег сказал…» — попрекнула она. — Да если бы я была на твоем месте… — с вызовом и усмешкой начала Вероника, но тут же и оборвала фразу, рукой отмахнулась и поспешила к цепочке дожидающихся пассажиров, уже зашевелившихся, уже сдвинувшихся перед вновь подошедшим к станции автобусом.
Всю дорогу в автобусе она вдумывалась в то, о чем едва не сказала Гале: если бы она была на ее месте…
Выполняя поручение бюро, Вероника уже шесть раз вызывала Ивановского в комитет и всякий раз подолгу беседовала с ним. Она поставила целью не только установить все его проступки и вины, но также проверить собственные свои догадки о нем, определить точно мотивы его неизменно вызывающего поведения, и самую психологию избранного советским студентом особенного образа жизни — «загранобраза», — и самую историю развития такого характера, надеясь найти в этой истории надежду на исправление и возрождение вывихнутой души.
Задача была очень сложная, тем более что Ивановский, конечно, оставался верен себе. Едва выслушав политическую характеристику своих деяний, он рассмеялся, сказал: «Бурные аплодисменты, переходящие в овацию. Все встают». Первые две встречи не дали решительно никаких результатов, — он ловко увиливал от серьезного разговора, то прикрываясь шуточками, то уклоняясь от поставленных перед ним вопросов и бросаясь сам в атаку на уязвимые стороны комсомольского житья-бытья.
Вспомнив про одно комсомольское собрание, в самом деле неудачное, скучное, он зло пародировал докладчика, весело издевался над участниками формальных, заранее расписанных прений. Вероника не прерывала его на этот раз — так были остроумны, во многом справедливы и метки его иронические импровизации. Она не могла удержаться от улыбки и вдруг поймала себя на том, что любуется им, его ладной и сильной фигурой, его отлично сшитым костюмом, рисунком его рта, светом ясных, насмешливых глаз.
Вскоре, опомнившись, она покачала головой, больше обратив этот укоризненный знак к себе самой, нежели к своему собеседнику, и сказала:
— Послушайте, Олег, вы не забыли, зачем и почему мы с вами сидим здесь?
— В самом деле, — озаренный как будто внезапным удивлением, ответил он, — какого дьявола нам сидеть в душной комнате?.. Вечер отличный, свежий, со слабеньким морозцем, лучше пойдемте, погуляем по Москве вдвоем, по-дружески…
— Товарищ Ивановский! — хлопнула она ладошкой по столу.
Случилось однажды и так, что Вероника, выведенная из себя, сложила в папку тетрадь, карандаш, перочинный ножик, поднялась со стула и спокойно, сдержанно, хотя и с гневно сдвинутыми бровями, заявила:
— Хватит! Я старалась изо всех своих сил… Хотела как можно внимательнее разобраться в вашем деле… в ваших же интересах!.. Это невозможно. Завтра я скажу, что выполнить возложенное на меня поручение не в состоянии. Попрошу передать вас какому-нибудь другому члену бюро, перед которым вы не посмеете валять дурака… Уходите, Ивановский. Я больше не задерживаю вас…
В конце концов она переломила его, заставила держаться строго, с уважением и почтительностью, ни на минуту не забывать о чувстве ответственности за все слова свои на этих официальных собеседованиях, подготовляющих, быть может, решающий поворот в его судьбе.
Шесть таких встреч — и теперь Вероника знала отлично, что такое Олег Ивановский. Во многом она оказалась права в своих прежних, интуитивно возникших предположениях, но во многом также и ошибалась.
Нет, не было у Олега в прошлом никакой обиды, никаких драматических столкновений с «непорядками и недостатками». И детские годы его тоже протекли в наилучших условиях: дома и в школе он был буквально окутан лаской и вниманием, обложен, как ватой, предупредительными, охраняющими от всяких испытаний заботами. И тем не менее (а может быть, именно поэтому) он рос злым, ему доставляло удовольствие, а порой и наслаждение отвечать на добрую заботу коварным озорством, на бескорыстную внимательность вызывающим пренебрежением и заносчивостью, на привязанность враждебностью.
В комсомол он вступил четырнадцатилетним мальчишкой, в седьмом классе школы, и тогда же, с комсомольским значком на гимнастерке, организовал тайный, комсомолу противостоящий кружок… Что это был за кружок?.. Каковы были его цели?.. Прежде всего его участники давали торжественную клятву соблюдать тайну. Собирались у кого-нибудь на дому со всяческими предосторожностями, устраивали затемнение и говорили шепотом, а на площадку домовой лестницы непременно выставляли пикет для охраны и предупреждения. Цель кружка — изучение марксизма-ленинизма.
— Марксизма-ленинизма? — переспросила Вероника, думая, что он оговорился.
— Да. Только мы назывались «кружок будущего».
— Но почему же тайный? — расхохоталась Вероника, хотя отлично понимала, что для мальчишек именно в тайне и заключался весь интерес.
После — юношей, уже достаточно взрослым, чтобы критически разбираться и в себе самом и во всем окружающем, — Ивановского непреодолимо тянуло к скандальным выходкам, к нарушению общепринятых правил поведения, к насмешкам над всем прочно установившимся. Все, что осуждалось, его привлекало. Все, чем люди вокруг дорожили, его отталкивало.
Так и жил он всегда в сторону, вкривь и вкось от общих путей…
Шесть раз уже встретилась Вероника с Олегом. В большинстве случаев встречи эти приходились на тот поздний вечерний час, когда университет пустел. Она брала ключ у вахтера от уже запертой комнаты курсового комитета комсомола, открывала верхний свет, потом, включив настольную лампу под зеленым абажуром, потолочную люстру гасила — и начинала свои расспросы.
За спиной у нее, в простенке между двумя окнами, висел портрет Ленина — тот, где он в кепке, с тонко и дружелюбно усмехающимся лицом. Справа и слева были алые транспаранты с лозунгами о мире для всего мира и о науке…
Конечно, не совсем так отвечал Ивановский на ее вопросы, как вспоминалось ей сейчас, в автобусе, бегущем от Ленинских гор к Калужской площади. Не в той интонации рассказывал о себе Ивановский и не с той эмоциональной окраской. Но содержание его признаний, но истинный смысл их, но скрытая за наигранной самодовольной маской сущность высказываний Олега в точности соответствовала всему тому, о чем вспоминала и думала сейчас Вероника.
Если бы она была на месте Гали Бочаровой… О, она сумела бы обломать в Ивановском все дурное и сделать из него настоящего, сильного человека…
Вероника всмотрелась в огни за окошком и не сразу, не тотчас угадала места, по которым мчался автобус. Но промелькнул коротенький горбатый мостик, круто развернулся огромный, полуовалом расположенный фасад дома с многочисленными подъездами, автобус влетел на просторную, еще гуще усеянную всякими огнями улицу, — и тут Вероника уже знала, что остались последние пять-шесть остановок до Калужской площади…
Да… Но не ошибается ли она в самой себе? Почему, собственно, она так уверена в своей силе?
Ивановский давно уже не комсомолец. Вероника выяснила все, что нужно для дела, и все, что хотела прояснить для себя. Поручение бюро можно было, считать законченным. Вызывать Ивановского в комитет больше незачем. Но в эти самые минуты размышлений в автобусе она решилась еще на одну, последнюю с ним встречу. Да, она выскажет на этой заключительной встрече все, что думает о нем, — и, может быть, по тому, как он примет ее слова, она сможет убедиться либо в собственной силе, либо в бессилии и ложной самоуверенности…
10. Бородища сосулек
Даже и в вечерние часы звенит, щелкает капель. Водосточные трубы тихонько журчат, сонно бормочут, но иногда вдруг бурно встряхиваются от дремоты, содрогаются во всех своих сочленениях сверху донизу и тогда с грохотом, давясь, вышвыривают, исторгают из себя на мокрый асфальт источенные оттепелью груды льда.
Зима. Время самого торжества морозов и метелей. А налетело теплое дыхание с юга — и третий день сочится, струится по фасадам московских домов, хлюпает под ногами на асфальте. Над городом низко нависла мгла.
Толе в этот вечер — на Пушечную, в издавна знакомый дворовый скверик: в восемь часов он встретит здесь Наташу, проводит ее домой, и опять они будут вместе весь вечер в комнате с фанерной перегородкой.
От станции метро на Дзержинской площади Толя спешил мимо вновь открытого детского универмага вниз по Пушечной, вдоль строя вытянувшихся за универмагом низкорослых старинных домов. Он боялся, что запаздывает, и все прибавлял шагу.
Внезапный грохот — неопределенный, то ли сверху, то ли снизу — заставил его инстинктивно откачнуться, застыть на всем скором ходу и судорожно удержать на весу занесенную вперед ногу: вплотную возле него обвалилась с крыши и от удара оземь вдребезги рассыпалась огромная, пудовая бородища сосулек.
Люди вокруг разбежались в разные стороны, но тут же и вернулись на тротуар, гневно обрушившись на дворников. Угрюмый детина в грязном фартуке, с растрепавшимися из-под шапки мокрыми угольно-черными волосами и маленькая женщина в ватнике равнодушно отмалчивались, торопливо сметая широкими деревянными лопатами осколки льда.
Толя обошел злополучное место. Лоб у него сразу покрылся жаркой испариной. Только теперь он понял, какая беда чудом миновала его: мгновением раньше подоспей он или даже просто опусти занесенную ногу — и больше не видать бы ему Наташи. А она уже вон — стоит у ворот школы, улыбается ему издали.
Томительная слабость и мелкая неудержимая дрожь пали в колени, ему хотелось побежать, а он не мог, он подвигался вперед вяло, расслабленно, но улыбался, улыбался блаженно, как радуются внезапно проглянувшему солнцу.
Немного спустя, подымаясь вместе с Наташей назад к площади и проходя мимо того самого дома, Толя, задрав голову, оглядывал зачем-то карниз здания, потом погрозил черноволосому дворнику в подворотне.
— Что с вами? — удивилась Наташа. — За что вы на него?
Он не ответил, только снова улыбнулся странно и, подхватив ее под руку, порывисто прижался плечом к плечу…
Поздно ночью он возвращался домой. Зима одолела-таки затянувшуюся оттепель. Разыгралась густая метель. Северный ветер летал теперь по просторам опустевших улиц, гулко завывал по углам, точно выискивая — а где тут еще затаился дышащий теплом враг, чтобы загнать его до потери дыхания, прикончить его и засыпать намертво под густыми хлопьями снега.
Странно было видеть в столь поздний час и в этакую непогоду в большом, изобилующем всеми видами транспорта городе одиноко бредущего человека.
Ведь совсем рядом, в нескольких шагах, полуциркулем раскинутый вход с гостеприимно зовущей, неоновым пламенем насыщенной буквой «М» зовет его, обещая тепло и блеск роскошных подземных залов и уютный поезд, могущий быстро, в какие-нибудь три-четыре минуты, перебросить его к родным местам. Нет, сгибаясь против ветра, поворачиваясь к нему то боком, то спиной, неторопливо пробивается прохожий сквозь метель, а то и вовсе останавливается, точно любуясь разгулявшимся вихрем, точно наслаждаясь его завываниями, его неистовыми, слепящими порывами.
Кто-нибудь останови его в пути — хотя бы милиционер на посту в дубленом полушубке, в валенках, в прорезиненном балахоне с капюшоном поверх полушубка, — и со скуки, от нечего делать пожалуйся на погоду — верно, Толя удивился бы: «Да что вы, товарищ! Преотличная погода! Присмотритесь получше! Поверьте, дорогой товарищ, зимой такая штука куда приятнее гнилой оттепели с ее бородищами сосулек, которые вот-вот свалятся вам на голову!»
Но никто не остановит Толю, и не с кем поделиться ему тем, что таит он внутри себя. Прекрасна жизнь! Прелесть и диво, радость и счастье кроются всюду, во всем, даже в самом обыденном… Вот был сейчас вечер с самыми пустяковыми разговорами — о товарищах, о профессорах, о лекциях и о театре, о том, что летом состоится фестиваль молодежи, а зимой еще будет зима, ненадолго же в самом деде разгулялся циклон с юга… Была домашняя, дилетантская музыка, были тихие, мечтательные размышления о завтрашней репетиции, которая наконец-то состоится у Наташи… Сам Сатрап вызвал ее к себе в кабинет — в тот самый кабинет, что с ковром во весь пол, с маленьким рабочим столиком, инкрустированным самоцветами, с колоссальной фарфоровой вазой на тяжелой тумбе, — и спросил, с кем из двух Гиреев она хочет работать — с Лебедевым или с Шапошниковым.
Кажется, все это пустяки! Но навеки памятны останутся каждое слово, всякое движение, жест, взгляд, улыбка, случайное касание рук, малейший оттенок в выражении лица…
Метель на другой день к утру утихла, а к вечеру опять поднялась. Окончились занятия в университете, Толя в пальто и в кепке дважды укрывался в автоматную будку, звонил Наташе домой — не терпелось узнать, как прошла у нее репетиция. Наташа еще не возвращалась. Один из товарищей по бюро комсомола — тот, что занимался делом Рыжего и Русого, — сказал, что закончил возню с братьями. Чтобы получше расспросить его, Толя поехал с ним вместе в сторону Арбата. На Смоленской площади они расстались — Толе вздумалось снова навестить живущую близко в этих краях школьную свою учительницу Евгению Николаевну. Порядочно времени пробыл у нее, снова пытался отсюда созвониться с Наташей, но по-прежнему ее не было дома.
Вернулся Толя к себе, сел писать письмо Алеше. Это было то самое письмо, которое Алеша получил в своих далеких краях в один из таких же, как здесь, метельных дней.
Написал Толя про Кольку Харламова, расхищающего отцовскую библиотеку, и о том, как сам вчера побывал «буквально в нескольких сантиметрах от того света», и о том, что Наташа ходит чем-то расстроенная… Оборвал про Наташу, начал пространно извещать друга о своем разговоре с Евгенией Николаевной. Писал про учительницу, а нет-нет да поглядывал на прежде выскочившую строчку о Наташе.
Нелепая строчка! Во-первых, это уже неправда, нет у нее больше никаких причин для огорчений. Во-вторых, не «почему-то», а теперь совершенно точно известно ему, по какой причине она надолго затаилась от всех. А в-третьих — и это самое главное — не надо Алеше писать про Наташу… Нельзя!.. В письме ничего этого не скажешь… Но не переписывать же длинного письма из-за одной, нечаянно сорвавшейся строчки!..
А в эту самую пору у Наташи закончились множественные повторы сцен с Колей Лебедевым и Люсей Поярковой.
Полина Ивановна почти не делала замечаний Марии, но настойчиво поправляла Гирея, добиваясь полного совпадения с тем хореографическим рисунком сцены, что выработался на прошлогодних репетициях Наташи с Румянцевым.
Рисунок этот значительно расходился с канонами спектакля, поставленного худруком.
На репетиции все время присутствовали и Юрий Михайлович и Вера Георгиевна.
Наконец объявлено было: «На сегодня хватит!» Аккомпаниатор прятал ноты в папку. Юрий Михайлович закурил папиросу, сощурился, о чем-то размышляя. Вера Георгиевна отошла к далекому окошку и стояла там, глядя на метель. Казалось, всей стройной, неподвижной фигурой своей она давала понять, что с этой минуты ей решительно неинтересно, что там происходит и о чем говорят у нее за спиной.
Как невыносимо долго тянулись для Наташи эти минуты! Вот проскрипели ботинки Сатрапа, — он сделал два шага к столику с графином и стаканом на круглой подставке. Забулькала звонко вода в наклоненном графине. Опять дважды скрипнули башмаки.
— Субботина! — позвал Юрий Михайлович.
Когда танцуешь, репетиционный зал кажется небольшим, но как безмерно раздвигается тот же зал, если надо пройти неторопливым шагом из одного его конца в другой.
— У меня к вам вопрос, — начал худрук, глянув сначала на Наташу, потом на Полину Ивановну. — Много новостей в деталях танца, в мизансценах, в мимике. Лучше ваш вариант или нет — я сейчас не буду разбираться. Я только отмечаю, что нюансов — множество, и они существенно меняют общую картину… Скажите, чем это вызвано?
Наташа переглянулась с Полиной Ивановной. Балетмейстер-репетитор объяснила:
— На прошлогодних репетициях мы хорошо поработали, Юрий Михайлович. Все трое. И скажу честно — всех больше Александр Леонидович. Вы видели сегодня нашу Марию. Скажите: разве новые подробности в трактовке роли, все наши коррективы, пластические и мимические, не достигли цели, не обогатили образа?
Наташа пристально наблюдала за выражением лица худрука: неужели авторская ревность замутит в нем взор художника единственно потому, что другой мастер танца, Румянцев, без ведома его, главного постановщика, творчески улучшил дело?
Вера Георгиевна по-прежнему стояла у окошка, отвернувшись от всех.
— Полина Ивановна!.. И вы, Наташа… — заговорил Сатрап тем повелительным, хорошо знакомым всей балетной труппе тоном, который свидетельствовал о непререкаемо принятом решении. — Репетиции продолжайте. Пользуйтесь каждым свободным часом. Вы, Наташа, не огорчайтесь, пожалуйста. Вашей Марией я удовлетворен вполне. Понимаете?.. Вполне!.. Кто бы ни был автор всех коррективов, ваше исполнение убедило меня в их безусловной ценности…
Наташа, просияв, поклонилась ему.
— Но дело вот в чем, — продолжал худрук. — Меня беспокоит положение ваших партнеров. Им-то ведь приспосабливаться и перестраиваться соответственно вашим коррективам. Не так ли? Смотрите, Полина Ивановна, сколько вы сегодня хлопотали с Гиреем!
— Первая репетиция, Юрий Михайлович! — поспешил оправдаться Лебедев, нарочно разгуливавший неподалеку, чтобы прислушиваться к замечаниям худрука.
— Не отразится ли это отрицательным, ослабляющим образом на партнере? — точно не расслышав или не пожелав принять во внимание успокоительный довод Лебедева, спросил худрук. — Вот единственное мое опасение… Поэтому, Полина Ивановна, работайте, все зависит от вас. Работайте хорошенько!..
Он пожал руку репетитору и молодой артистке, потом направился к окошку, почтительно произнес:
— До свидания, Вера Георгиевна!
Он поцеловал Троян руку и быстро вышел. Минуту спустя последовала за ним и Вера Георгиевна. Возле Полины Ивановны она задержалась, сказала:
— Я помню, как шла у вас сцена весной. И вот что скажу: Румянцев никогда не танцевал своего Гирея на сцене так сильно, как на этих репетициях. Непонятно, почему он отказался от такой партнерши, как Субботина. Она не только отлично справлялась, но и вдохновляла его самого… Да! — объявила Троян, точно свою печатку приложила, и пошла прочь.
11. Две награды
В вечернем сумраке университетская громада светилась многоцветными огнями. Изо всех центральных и боковых подъездов расходились студенты, группами растекались они по широким дорожкам в разных направлениях.
Профессор зоологии Степан Аркадьевич Лунев, крупный, рослый старик в шубе с бобровым воротником и в круглой бобровой шапке, с толстой палкой в руке, розовощекий, тщательно выбритый, с аккуратно подстриженными пушистыми седыми усами, стоял возле своей машины с раскрытой уже дверцей, но не садился в нее, приветливо улыбаясь, следил за двумя приближающимися своими учениками: то были Толя и Вероника.
Толя еще издали приподнял над головой кепку.
— Товарищ Скворцов! — окликнул профессор.
Толя подбежал к нему.
— Здравствуйте! — переложив палку из правой в левую руку, профессор поздоровался со студентом. — Что ж это вы, молодой человек! Обещали навестить старика — и никак не соберетесь?
— Я… сколько раз, Степан Аркадьевич!..
— И все не заставали дома?
— То есть нет… я хотел сказать, что много раз собирался, да боязно… придешь — помешаешь… — бормотал Толя, счастливый и смущенный, все оглядываясь на Веронику, дожидавшуюся его в стороне, на заснеженной дорожке.
Профессор поманил к себе и девушку. Когда она подошла ближе, он распорядился:
— А нуте, поехали сейчас все вместе ко мне, товарищи! Пообедаем, потолкуем… Вы, молодой человек, садитесь впереди, с шофером, а то мне там тесно будет по моей комплекции… Вот так! А я в дороге поухаживаю вместо вас за молодой особой… Прошу! — распахнул он пошире дверцу машины перед Вероникой…
— Маша! — кричал и суетился старый ученый в узенькой передней своей квартиры, раздеваясь сам и помогая Веронике освободиться от шубки и ботиков. — Машенька, познакомься с моими молодыми друзьями… Моя жена Мария Федоровна. А это, Машенька, мой будущий коллега — зоолог Скворцов Анатолий… Анатолий… простите…
Толя подсказал: «Георгиевич» — кажется, впервые называясь всерьез по отчеству.
— Анатолий Георгиевич Скворцов, — продолжал профессор, — и будущий микробиолог, кажется?.. — Вероника подтвердила, склонив голову. — Мои ученики и мои дорогие гости.
Мария Федоровна, маленькая старушка с подвитой сединой, в светлой блузке с длинным галстуком, в синей шерстяной юбке и в лакированных, на высоких каблучках, туфельках, улыбалась гостям так, точно уже давно наслышана была об обоих и наконец-то имеет счастье познакомиться с ними лично.
Знаменитый профессор с женой жили вдвоем, без домашней работницы. Мария Федоровна, надев фартук, сама хлопотала за столом и на кухне. Вероника стала помогать ей, с шутливой мягкостью преодолев сопротивление хозяйки. К концу обеда, когда мужчины за бутылкой коньяка увлеченно разговорились о перспективах звероводства в стране, обе женщины мыли на кухне посуду, обмениваясь за работой подробностями своей домашней жизни. И тут Вероника узнала, что у Луневых два взрослых сына и что оба не захотели учиться. Старший плавает на Дальнем Востоке простым рабочим на краболове, а младший — комбайнер в одном из совхозов на Алтае. Мария Федоровна рассказывала о своих сыновьях охотно и подробно, и нельзя было понять — огорчается или гордится она ими.
— А послушай, Машенька, — закричал профессор, когда обе женщины вернулись в столовую, неся приготовленный кофе, — послушай, какие у них дела в комсомоле!
Степан Аркадьевич попросил Толю еще раз повторить историю «четверки» хотя бы в самых общих чертах.
— Слышишь, Машенька?.. Вот он, «опасный возраст»!.. А?.. — И, снова обратившись к Толе, спрашивал: — Какие же это Голубовы?.. Харламова знаю — лентяй из лентяев. И Ивановского помню — это способный юноша… очень способный и добросовестно работает… только, кажется, того… между нами говоря… — Тут профессор прикрыл ладонью пушистые усы и шепнул из-за ладони: — Дерзкий очень!.. Нахал!.. А?.. Нет?..
Когда Вероника привела для характеристики лексикона «нюмбо-юмбо» несколько таинственных фраз и выражений, профессор некоторое время смотрел на нее молча, выпучив глаза, потом бурно расхохотался. Свежее, без единой морщинки, розовое лицо его стало круглым, молодым блеском заискрились глаза.
— Как, как вы говорите?.. Пожалуйста, еще раз!
Вероника повторила:
— Сбацаем буги под маг. Это значит: станцуем буги под магнитофон…
— Сбацаем?.. — Откинувшись на спинку стула всем грузным телом, профессор еще пуще залился в добродушном смехе. — Под маг? И это… это даже такой денди, такой изящный, щеголеватый молодой человек, как Ивановский? — Степан Аркадьевич вытирал платочком выступившие от смеха слезы. — Слышишь, Маша?
Пили кофе, разговор за столом перебросился к иным темам, но вскоре Степан Аркадьевич опять, но уже вздыхая, уже с печальным выражением лица произнес:
— Да-а-а… Вон оно как, Машенька!.. Слышишь?
Мария Федоровна грустно улыбнулась, неопределенно покачав завитой, удивительно белой, как будто даже сверкающей головой.
— Дело, конечно, молодое, все еще перемелется… — Мешая ложечкой в чашке, профессор задумался и потом забормотал уже как бы сам с собою тихим, почти неслышным голосом: — Но обидно… Ах, до чего обидно! Все сделано… Государственные условия созданы. Учитесь, работайте, дерзайте, добывайте счастье в свободном труде!.. А находятся молодые люди… Конечно, одумаются они! Раньше или позже непременно одумаются — и тогда горько пожалеют о своих лучших годах, так безрассудно растраченных…
Вероника, слушая, смотрела на профессора жадными, блестящими глазами. Она следила не только за каждым его словом, но и за малейшими изменениями в его лице, даже за едва приметными шевелениями усов.
Позже, возвращаясь вместе с Толей в профессорской машине домой, она шептала ему в самое ухо, чтобы шофер не слышал:
— Вот это человек — Степан Аркадьевич!.. Вот культура так культура!..
Она восхищалась всем решительно, — даже в грубоватом, нарочито разыгранном добродушии, с каким он пригласил ее заодно с Толей к себе домой, видела она его удивительный такт, признак особо тонкой любезности.
— А за столом как он держался! Заметил? Кажется, и сейчас еще слышу и вижу… Холеные усы шевелятся, и из-под усов выкатываются такие круглые, веские, упругие слова: «горь-ко», «без-рас-суд-но»… Заметил?
Дома Толя нашел полученную по почте от Наташи записку вместе с билетом на спектакль «Бахчисарайский фонтан». Наташа писала коротко и торопливо: опять она занята по горло, но и счастлива очень. В четверг — танцует Марию… На этот раз ей удалось достать для Толи отличный билет, в четвертый ряд партера… После спектакля пусть он ждет ее на обычном месте у артистического подъезда…
В четверг! Послезавтра!.. В эти оставшиеся два дня Толя всюду по городу искал афиши Большого театра. Случалось, он шел с товарищами по одной стороне улицы, а щит со всевозможными афишами попадался на противоположной стороне, — и он непременно хоть на две минуты, хоть на одну-единственную отбивался от компании, перебегал с тротуара на тротуар — только бы поглядеть еще раз на список действующих лиц и исполнителей: «Мария — Н. Субботина».
Товарищи спрашивали не раз — куда его носит, что он там высматривает? Толя отвечал: «Да так… цирковую программу смотрю. Кто нынче у ковра — Карандаш или Олег Попов?»
В четверг, с приближением вечера, он надел свой синий костюм. Было еще очень рано. Мать не вернулась с фабрики, сестры только часа полтора назад ушли в школу, во вторую свою смену. Толя оставался один в комнате и мысленно положил себе отсидеть здесь ровно до половины седьмого, а там — не торопясь, пешком отправиться через Каменный мост, потом мимо Александровского сада в густом снегу, с бесчисленными вороньими ночлежками, к площади Свердлова… Он точно поспеет к тому сроку, когда откроются двери театра и начнут съезжаться зрители.
Праздник впереди, праздник позади. Невольно в эти долгие минуты одиночного выжидания Толя предался размышлениям о праздниках-наградах. Вечер у профессора Лунева, долгая товарищеская беседа с этим знаменитым ученым — это ли не праздник? А сегодня в семь тридцать вечера раздвинется тяжелый занавес, по которому золотом и серебром вытканы цифры 1789, 1830, 1848, 1871, 1905, 1917 — навеки памятные даты революционной борьбы за освобождение человечества, — и на сцене всесветно знаменитого театра Наташа выступит в своей первой большой роли. Оба эти праздника, вчерашний и нынешний, — заслуженная награда за труд, за любовь к труду.
Толя дождался, когда стрелки часов коснулись точно половины седьмого, и вышел из дому. Был тихий зимний вечер в огнях. Ощущение праздника во много раз усилилось, когда Толя оказался в креслах четвертого ряда среди стольких нарядных зрителей и в оркестре начался разноголосый, беспорядочный, но всегда возбуждающий шум настраиваемых инструментов.
Оглядевшись, он заметил в крайней справа ложе, над самым просцениумом, много известных артистов театра, среди них Троян, Суханову, Сатрапа… Все они здесь, и даже… даже Румянцев здесь! Выходит, нынче ожидается спектакль, интересный не только для Наташи и ее близких друзей. Толя не знал — не мог знать, — что внутри Большого театра есть свои неписаные законы: ввод новой главной исполнительницы в старый спектакль — событие для труппы огромной важности, почти равное премьере.
Какое волнение охватило Толю при первых звуках увертюры, какую радость испытал он с первым появлением Марии на шляхетском балу и с первыми, еще поощрительными аплодисментами доброй публики, как замирал он от страха и восторга, когда внимание зала сосредоточивалось на сольных вариациях Наташи. Бывали минуты, когда он ловил себя на странном, почти беспамятном оцепенении, — тогда он озирался с легким испугом — и снова видел золотую и темно-красную оторочку барьеров по многочисленным, уносящимся вверх ярусам, видел лица соседей в партере, слышал запах пудры и духов.
А в антрактах он выходил в вестибюль с колоннами и широчайшими ступенями, где толпились курильщики, хотя сам никогда не курил. Он бродил здесь, задерживаясь то возле одной, то возле другой группы курильщиков, и прислушивался — о чем говорят они? Часто, очень часто он подслушивал то самое, что жаждал: тонкие ценители, по-видимому из числа завсегдатаев балетных спектаклей, очень лестно отзывались о лирическом даровании молодой артистки.
Увидел Толя в вестибюле и Румянцева. Артист, в сопровождении двух дам, прошел мимо. Дамы в дорогих меховых пелеринах, перебивая друг друга и оживленно жестикулируя, что-то доказывали ему, а он, со снисходительной улыбкой слушая, озирался во все стороны, точно выискивал знакомых в толпе. Встретившись с Толиным пристальным и суровым взглядом, он высокомерно сдвинул брови и в тот же миг склонился к своим дамам, исполненный любезности.
К решающему акту — гарем хана — в артистической ложе зрителей удвоилось. Все места там были заняты, и еще больше народу стояло позади кресел. Этот акт еще больше закрепил победу Наташи, — он стал ее триумфом. Толя остро ощущал это и в те минуты, когда переполненный зал пребывал в тишайшем внимании, и когда зрители разражались жаркими аплодисментами.
Встретились нечаянные соперницы в ночной тишине гарема. Мария испугана и страстной мольбой отвергнутой Заремы и яростными ее проклятиями. Разбуженная шумом старуха надсмотрщица вскакивает со своего коврика, расстеленного возле алькова пленницы, и, охваченная ужасом, спешит за помощью в глубь дворца… Сбегаются дворцовые стражи, врывается в потревоженные покои и сам Гирей… Поздно: удар кинжалом в спину Марии — и только что запрокинутая прекрасная голова поникла на грудь, высоко поднятая рука еще цепляется за колонну, но колени уже дрожат, сгибаются, ноги подкосились, мертвая Мария падает на пол…
Теперь последовала бурная, грозная сцена между Гиреем и Заремой. Он поднял с пола роковой кинжал и кинулся с ним на обезумевшую в ревности молодую женщину. Она пала перед ним на колени, она с восторгом, с упоением, с вызывающей радостью отчаяния и любви подставляет ему под удар свою грудь. Она сама жаждет этой смерти. Она как избавления ждет удара в сердце от руки повелителя, раз он больше не любит ее… И занесенный высоко кинжал выпадает из разжавшихся пальцев…
Марии больше нет… Наташа отыграла последние такты своей роли. Спектакль еще продолжается. Но Сатрап, Юрий Михайлович, уже поднялся со своего кресла и бесшумно выходит. За ним покинули ложу еще несколько артистов, среди них и Румянцев.
В маленькой комнатке позади артистической ложи Юрий Михайлович поздравляет Румянцева:
— Это и ваш успех, Александр Леонидович!
Румянцев, вопросительно приподняв брови, ждет объяснений. Тогда Сатрап с легкой улыбкой прибавляет:
— Полина Ивановна открыла мне вашу тайну: вы автор всех коррективов в ролях Марии и Гирея. Что ж… Много тонких, хорошо найденных и выразительно показанных подробностей…
— Да, я действительно позволил себе… Но… — Румянцев решительно не знает, как принять эту похвалу худрука. — Пожалуй, приходится согласиться… — неловко бормочет он. — К сожалению, я отступил при первых и, вероятно, естественных неудачах Субботиной… Отличная получилась Мария. Поздравляю и я вас, Юрий Михайлович.
Сказав все это, он поспешил уйти.
В служебной гардеробной, уже застегивая пряжку пояса на своей нарядной, светло-желтой шубе, Румянцев вдруг снова разоблачился, поспешно отдал обратно гардеробщику верхнюю одежду, торопливо вернулся в театр, прошел на сцену. Он сам не знал — зачем. То ли он жестоко досадовал, что всеми его творческими находками воспользовался другой Гирей… Какого черта, в самом деле!.. Он сейчас выскажет Полине Ивановне все, что думает поэтому поводу… То ли его мучает стыд за все, что было у него с Наташей Субботиной… Он поздравит ее и признается, как глубоко сожалеет, что в ее дебютном спектакле Гиреем был не он, а Лебедев…
Спектакль уже окончился. Вновь и вновь выбегают на вызовы публики Мария, Зарема, Гирей. За кулисами стоит вместе с другими артистами Румянцев. Здесь и Полина Ивановна Суханова. Но он ничего не сказал ей.
Слышны крики из зала: «Субботина!.. Субботина!.. Лебедев!.. Субботина!»
И опять, нащупывая складки тяжелого занавеса, выбегают к невидимой теперь из-за кулис рампе Мария и Гирей.
Аплодисменты и крики постепенно стихают. Рабочие начинают разбирать декорации. Вот Наташа идет медленно через сцену, вдруг усталая, обессиленная. Примериваясь к направлению ее шагов, Румянцев переходит к третьей кулисе, чтобы перехватить ее в пути. На лице у нее слабая, блаженная, забывшаяся улыбка. «Наташа!» — зовет он. Она не слышит. «Наташа!» — громче повторяет он. Она как будто очнулась, смотрит на него с удивлением — и бежит прочь, бежит мимо него, на площадку кулис и дальше, дальше, вверх по узеньким железным ступенькам лестницы…
12. Поединок
Шел апрель, а «дело четверки» все откладывалось. Не только партийные организации университета, но и райком, и даже МК партии запрашивали об этом деле, озабоченно вникали в общие умонастроения студенческой молодежи. Словосочетание «Нюмбо-юмбо», некогда возникшее в маленькой группе близко связанных между собою товарищей, распространялось все шире, вышло за пределы университета.
Материалы по делу о четверке с биофака приводили в связь с некоторыми тревожными происшествиями на других факультетах.
Несмотря на все это, парторганизация сдерживала комсомол от порывистых и чересчур радикальных действий. Толе Скворцову и его товарищам по комсомолу рекомендовали сдержанность, осмотрительность, осторожность: легче легкого — собраться и «проработать» четверку изобличенных, всыпать им по заслугам и разойтись. Не кары, не наказания разных степеней заботили старших, умудренных опытом товарищей, а способы и средства перевоспитания, главным образом терпеливого убеждения и сложного обращения той части молодых сил, что отбилась в сторону. Коммунисты наставляли комсомол, что не в формальных «оргвыводах» должна заключаться главная задача, а в создании такого умонастроения студенческой среды, такого общественного мнения, чтобы «нюмбо-юмбо» — это демонстративное уклонение в варварство, это трусливое бегство от высокой и трудной жизни в облегченное и низменное существование — стало предметом общего посмешища.
Так говорили и настаивали коммунисты, и это потребовало от Толи и его товарищей по комсомолу дополнительной, сложной и долгой подготовки к собранию.
Обнажившаяся всюду земля тепло дышала. В игре света и теней, в едва уловимых запахах, в маслянистом сверкании под солнцем еще голых, распростертых ветвей угадывались незримые, но уже готовые к бурному движению весенние соки природы.
Вероника до сих пор все еще не осуществила своего намерения — встретиться с особой целью еще раз с Ивановским. А хотелось, очень хотелось.
Однажды, по окончании занятий, она задержалась возле цветочного киоска, соблазнившись первыми, доставленными с юга, цветами. Прикрепляя английской булавкой к лацкану весеннего пальто маленькую веточку мимозы, она беспричинно улыбалась, оглядывая мимо идущих товарищей, прислушиваясь к особенному, чистому и звонкому звучанию голосов, смеха, ей казалось, свойственному людям лишь в самые ранние, самые первые дни весны.
Среди других студентов мимо Вероники прошли Ивановский и Бочарова. Сама не зная, почему и зачем, она вдруг окликнула:
— Олег!
Кажется, он не расслышал. А Галя оглянулась, потом направилась к ней, вопросительно вытянув острую, лисью мордочку.
— Что тебе, Ника?
— Ничего.
— Но ты же позвала сейчас?
— Олега!.. Не тебя. Слушай… если я вас сейчас разлучу?.. А?.. Мне надо, Галя. Не сердись.
Тут нехотя, вразвалку, приблизился и он — в коротком пальто из серого габардина с ремешком у ворота, в серой крупноклетчатой кепке, в желтых ботинках на каучуке.
— Зачем опять? — защищалась Галя. — Ты сама говорила, что следовательские твои занятия окончены.
— К сожалению, кое-что надо уточнить… Как хотите, Олег, сейчас или в другой раз?.. Если вы почему-либо не располагаете временем… Пожалуйста, решайте сами.
— «Пожалуйста! Пожалуйста!» — как сказал попугай, когда его тащили за хвост из клетки, — рассмеявшись, ответил Ивановский.
— А ну вас!.. — и Галя сердитым, быстрым шагом, виляя боками, пошла к автобусной остановке одна.
Вероника повела Олега к тому корпусу, где находится комитет. Она еще раз повторила, что вовсе не настаивает на немедленном разговоре, что можно и отложить… Ей и самой в такой чудесный вечер вовсе неохота сидеть взаперти в тесной комнатке, да что поделаешь!..
— Нет, правда, Олег… Решайте сами! — и она остановилась, улыбкой заранее одобряя его возможный отказ.
— Взаперти так взаперти! Тем более что хочется услышать из ваших компетентных уст, насколько справедливо болтают ребята: будто бы я стал весьма популярной личностью в столице, будто бы обо мне справляются даже в райкоме, даже в Московском комитете партии!
— Да, можете бегать по родным и знакомым, делиться этой радостью… Слушайте, Олег… — уже на крыльце факультетского корпуса приостановилась она. — Записывать сегодня мне ничего не надо. А внушить вам уважение к моей священной особе, как личности перед вами совершенно официальной, я думаю, можно не только портретом Ленина за спиной и лозунгами по стенам комнаты… По крайней мере я так надеюсь…
— Можете не сомневаться.
— В таком случае идемте… Побеседуем, гуляя по Москве. Не возражаете?
— Отлично! — искренне обрадовался он. — Что касается меня, буду рад, если прогулка затянется.
— Товарищ Ивановский!
Она и нахмурилась и строго глянула на него, но была втайне довольна.
— Я пошутил, Вероника. Я хорошо помню и обещаю не забывать, что вы член бюро, а не девушка.
Так начала Вероника тайную пробу своих сил: если бы она была на месте Гали?.. О, как хотелось ей узнать, проверить, что было бы тогда!..
Неоглядны просторы Москвы. Идут, идут двое по широким дорожкам среди низкорослых яблоневых посадок на проспектах близ университета, идут меж просторно раскинутых газонов, еще пустых в эту пору года, в жирной, черной земле, идут час и другой, а все еще нет предела новому, в самые последние годы возникшему краю Москвы. Иногда присаживаются они отдохнуть на удобных скамьях, во множестве раскинутых по пути, — на светлых, крытых бледно-желтой краской скамьях с ребристыми, слегка загнутыми спинками.
Вероника — следователь, Олег — подследственный. Она вправе спрашивать, он обязан отвечать. Давным-давно все выспрошено, все выяснено. Но именно теперь оба точно впервые разговорились друг с другом. Ему не понять, что происходит, — ему только потихоньку, втайне, удивляться. Но она — другое дело, — она творит эту беседу-борьбу сама, по собственной воле, с неизъяснимым тайным наслаждением направляет она, как хочет, все перипетии этой беседы-поединка. И только наружно, только для видимости и удобства прикрываясь ролью лица официального, Вероника — на этот раз вовсе никакой не член бюро, а просто девушка — с затаенным лукавством раскрывает перед тем, кто ей нравится, какая она и сколько участливой женской прелести можно найти в ней.
— Как жаль, Олег, что вас ни испугать, ни встревожить ничем нельзя, — говорила она, медленно шагая рядом с ним. — Конечно, отнимут у вас комсомольский билет, это предрешено и иначе быть не может. Но вы только с облегчением вздохнете: «Фу, гора с плеч!» Не правда ли? Вы именно так и скажете. Мне даже кажется: если вместе с исключением из комсомола вам будет грозить увольнение из университета, — все равно вы так же будете улыбаться, как сейчас, иронически усмехаться.
— Ну, знаете ли… мне бы не хотелось…
— Просто вы еще не задумывались над такой возможностью. А если подумаете, то… Хотите, я выложу все ваши будущие соображения на этот счет?
Конечно, ему очень интересно послушать.
— «Выгнали из университета? Подумаешь! — говорит она, стараясь подражать голосу и интонациям Олега. — А что мне тот университет? Ну, получу диплом, ну, пойду ишачить за семьсот в месяц. Когда я на легких, мимолетных операциях возле книжных и оптических магазинов, например, всегда могу выгнать куда больше!»
Он расхохотался, заметив, что с подобными пророческими данными ей бы в гадалки… Должно быть, так он и рассудит в беде… В самом деле, только так!.. И даже слово «ишачить» — именно это самое слово придет ему на ум… Да, да!.. «Ишачить»… «Выгонять габони»…
Они сидели на набережной Москвы-реки. Глубоко под широкой, многоступенчатой лестницей, за мощным парапетом из шершавого гранита тянулась серая, льдом закованная лента реки. В сумерках пустынно и хмуро покоилась река меж оживленных, сверкающих огнями, окутанных тончайшими весенними ароматами берегов.
Вытянув ноги и точно любуясь своей легкой обувью, наконец-то освобожденной от уродующих зимних ботиков, Вероника тихонько улыбалась, слушая Ивановского.
— Хорошо, что вся эта возня со мной поручена вам, а не кому-нибудь другому, — сказал Олег.
Она одним только плечом шевельнулась в его сторону, но смотрела не на него, а на реку, на лед и выступающую кое-где поверх льда воду, золотисто мерцающую отраженными с берега огнями.
— Если вы думаете, что я буду как-нибудь умалчивать про ваши делишки, или подыскивать смягчающие вину обстоятельства, или еще каким-нибудь образом выгораживать вас…
— Нет, нет, даже напротив… Но пусть вы сама Немезида с завязанными глазами, все равно… С другими я, наверное, давно разругался бы, расплевался бы вконец. А у вас… мне иногда кажется — у вас в руках невидимые крепкие вожжи, которым так охотно подчиняешься… Главное — с вами можно говорить откровенно, как думаешь, и вы ничего, на стенку не лезете, как некоторые другие…
И тут, оживившись, даже несколько подвинувшись на скамье поближе к Веронике, он предложил ей — по совести — решить простенькую логическую задачку. Ну что, ей-богу, все привязались к нему? Отчего весь сыр-бор загорелся? Он и такой, он и сякой, рвач, ловкач, паразит, хищник, и так далее, и тому подобное… Без ханжества, без лицемерия, без установленных казенных упражнений со всяческой словесной мишурой, — а Вероника, если захочет, отлично обойдется без всех этих костылей правоверности, — пусть попробует она решить простую задачку: допустим, он не скупал бы ходовой литературы, чтобы сбывать ее некоторое время спустя с большим барышом… что тогда?.. Дефицитных книг хватило бы на всех?.. Нет, конечно!.. Ну, а теперь еще одно последнее сказанье для ясности: если не он, то…
— Понимаю, — прервала она, — свято место пусто не бывает, и в этом вы находите себе оправдание. Если не будете таким постыдным способом наживаться вы, хапнет долю кто-нибудь другой… Лучше уж пускай вам достанется! Вот без всяких опечаток ответ на вашу логическую задачку!..
И все покачивалась ее голова, точно подтверждая неотразимость, покоряющую убедительность таких доводов, но вот в ритм качающейся голове Вероника по памяти прочитала:
Прочла — и глянула на Олега. Нет, не дошло до него. Не понял он, почему вдруг вспомнились ей печальные есенинские строки. И тогда образ Степана Аркадьевича пришел ей на помощь, явственно предстал в ее воображении профессор Лунев, его пушистые усы увидела она, его склоненное в сокровенном бормотании над стаканом чая лицо… И она сказала, с удивлением улавливая в собственной речи чужие слова и чужие интонации:
— Вот так и вы тоже не заметите своей молодости. Не будет ее у вас, и горько (как узко и кругло складывался рот профессора при этом слове!), очень горько и безутешно пожалеете о том когда-нибудь…
Они шли потом берегом реки, свернули на широкие, по-весеннему шумные улицы, сбегающие к Киевскому вокзалу.
Заглядывая снизу ему в лицо, точно маленькая девочка, ищущая у старшего спутника разрешения внезапным открытиям, она удивилась:
— Вот появились мимозы, — она поправила на себе веточку с крошечными, в желтом цыплячьем пуху, шариками, — есть уже первые, привозные подснежники… Конечно, еще не настоящая весна. Но почему кажется, что именно этим дням в году люди радуются всего больше, встречают их всего нежнее?.. Смотрите, какие вокруг праздничные лица, как глаза у всех сияют…
Она знала, что Олег не выносит лирических откровений, он стыдится их. Но именно поэтому она заговорила о цветах и о праздничном, весеннем сиянии глаз человеческих. Она словно натянула в этот миг невидимые вожжи в своих руках, круто направляя Олега в непривычную, претящую нраву его сторону, и насторожилась, выжидая: что он сейчас скажет?
— Пора надежд, — услышала она, — бестолковые дни иллюзий и мечтаний… Послушайте, Вероника, — внезапно спросил он, озабоченно приглядываясь к ней на ходу, — вы не устали?
— Нисколько.
— Мне показалось, у вас утомленный голос.
— Откуда вы взяли? — И, улыбнувшись, она призналась: — Так хорошо сейчас!.. Кажется, я могла бы бродить с вами еще долго-долго…
Вот это уже было слишком. Она сразу почувствовала это и торопливо стала рассказывать о своем будто бы любимом развлечении на улицах в толпе: она уверяла, что ей доставляет огромное наслаждение приглядываться к прохожим и угадывать по их облику, о чем они думают, чем занимаются в жизни, к чему готовятся…
— Вот, например, эта парочка… видите?.. Он и она сошли с автобуса и ссорятся… Или — поглядите, поглядите! — молодой человек на том тротуаре, уже без пальто и без головного убора, в ярко-желтой куртке из замши с бесконечными застежками-молниями и в узеньких-преузеньких брючках… Конечно, рановато без пальто, можно очень просто схватить воспаление легких. Но укрывать под пальто такую модную, такую продуманную во всех подробностях красоту?
Случайный прохожий вызывающе стиляжного вида был истинной находкой в тайной игре Вероники. Облик его в единый миг породил в ней хитрый ход в атаке на нравственные позиции Олега и его дружков. Но надо было еще слегка завуалировать свое намерение и подготовить, на случай неудачи, путь к отступлению.
— Поглядите и на тех двух подружек… — прибавила она. — Видите, вон там, возле витрины книжного магазина? Они глазеют на толпу и знай себе перешептываются, то и дело закатываясь хохотом… Видите?
Вероника уверяла, что может совершенно точно разгадать, по какому поводу поссорились одни, над чем потешаются другие и какими мыслями занята голова горделивого красавчика с «молниями».
— Хотите, скажу?.. Выбирайте сами — о ком из них мне погадать? — спрашивала она, заранее зная, что, каков бы ни был его выбор, она без труда извернется и будет говорить только о канареечном пареньке.
— Что же это вы… Мадам Ленорман атомного века? — улыбнулся он. — Вещая сова над толстой стопкой астральных книг?..
— Погодите! — растерялась она чуточку. — Да погодите, перестаньте, Олег… Я только хочу…
— Да и я не возражаю… Приветствую!.. Так-то оно куда интереснее, а вы сами от этого удивительно как похорошели сразу, и щеки горят, и вон, оказывается, какие у вас ямочки на щеках от улыбки…
— Погодите… Вот я шучу сегодня, забавляюсь по случаю такого замечательного весеннего вечера, а все равно всерьез думаю о вас, о вашей судьбе…
— Ой, не надо… Ну, пожалуйста, не надо… Ведь вы уже объявили, что часть официальная, так сказать торжественная, в наших беседах окончена, и мы перешли к увеселительной половине программы, к оранжевому молодому человеку… Ведь так?
— Да, но вовсе не ради простого развлечения…
Он все так же улыбался, с озорным любопытством присматриваясь к ее маленькой, изящной фигурке. Ему нравился ее шаг — спокойный, полный достоинства. Его радовал ее взгляд — немного грустный и ласковый, но в то же время и со скрытым в глубине зрачков лукавством.
— Помолчите немного, прошу вас, и выслушайте меня внимательно…
Вероника принялась гадать о нравственном облике промелькнувшего недавно в толпе стиляги в яркой замшевой курточке. Вот он прошел быстрым, деловым шагом, радуясь, что привлекает своим видом внимание толпы, что все провожают его взглядами. Конечно, он тоже с наслаждением дышит весенним воздухом и ему тоже кажется, что еще никогда не были так хороши улицы в огнях. Может быть, на углу Арбата и Смоленской площади он встретится со своим товарищем, из той же бездумной, лакированной породы. Постоят. Поговорят. Какое-то смутное томление у обоих… Как будто чего-то им недостает, чего-то хочется… Чего?.. Граммов по сто, по двести на брата «столичной», белоголовой, с хорошей закусочкой, с семгой, икоркой, сыром-рокфором?.. Или, может быть, любви немножечко?.. И оба придут к соглашению, что всего бы лучше в такой вечер соединить вместе и любовь и белоголовку…
Со все возрастающим увлечением гадала Вероника, — и вот уже Ивановскому совершенно ясно, что оранжевый шалопай только маскировка, только повод. Гадая будто бы о случайном прохожем, Вероника на самом деле говорит о нем, об Олеге, о нем и его приятелях. Она с удивительной проницательностью воспроизводит ту самую, так называемую «темную», вечеринку у Харламова. Только вместо четырех пар она ограничилась двумя парами. Но обстановка, но разговоры, но последовательный ход событий в запертой на ключ комнате, погруженной во тьму и оглашаемой неумолчным магнитофоном, угаданы так точно, будто все это кем-то было тайно сфотографировано и записано на звуковую ленту.
С удивлением, но также и с чувством негаданного смущения и с крупицей еще зреющей, еще не осознанной признательности за столь явную и столь страстную тревогу о нем он вслушивается в ее голос. А Вероника, одолевая в себе отвращение и стыд, все уличает беспощадно, все громит, не стесняясь в выражениях. Только старается не смотреть на него. Крайне возбужденная, она ускоряет шаг.
— Так вот что на языке элегантнейших чуваков называется любовью? — горячилась она. — Любовь! Чувство, способное озарять чудом каждый миг человеческой жизни!.. Все обращено в грязь, в мерзость, в скотство…
Вероника почти бежит, она стремительна, летуча в эти мгновения и по-прежнему показывает ему лишь часть своей пылающей щеки, только краешек негодующего рта.
— Скажите, я не преувеличила?.. Именно так это происходит? — спрашивала она, и он молчал, тронутый ее взволнованностью, не в силах в эту минуту отшучиваться или лгать…
На Гоголевском бульваре она неожиданно рванулась в сторону, к пустующей скамейке, с бегу села и, когда он подоспел к ней, сказала с улыбкой:
— Вот теперь, кажется, я устала.
Он сел рядом. Среди черных и голых еще деревьев, вкруг пустых, жирных от свежеперекопанной земли газонов ярко желтели дорожки, утрамбованные песком.
Отдыхая, она раскинула руки по спинке скамьи, вытянула во всю длину сложенные, скрещенные вместе ноги.
— Какая вы… — начал и тут же умолк Олег.
Не меняя позы, почти касаясь опущенным подбородком груди, она выждала минуту-другую, потом спросила:
— Ну!.. Какая же я?
Но он так и не ответил, только улыбнулся. Боковым зрением она уловила: улыбка была восхищенной.
В совершенном молчании прошло много минут, но ничуть не тягостных, потому что оба были заняты своими тайными мыслями.
— В общем, я правильно сказал в самом начале, — оборвал он так затянувшуюся паузу, — помните?.. Чем позднее закончится наша сегодняшняя прогулка, тем лучше.
— Почему лучше?
Ей очень хотелось услышать, как он объяснит свое «лучше», но он снова молчал, и она поторопила:
— Ну! Почему лучше? — и тут опустила руки, повернулась к нему светлым от вопросительной и нежной улыбки лицом.
— Почему?.. Не знаю. Самому трудно разобраться. Только знаю, что не хочется, страх как не хочется уходить от вас…
Теперь она оперлась локтями о свои колени, охватила ладонями горячие щеки и так, низко согнувшись, провожала взглядом каждого из прохожих. Лацкан пальто с пришпиленной к нему веточкой мимозы почти касался ее подбородка.
— Ах, Олег, Олег… — вздохнула она и рассмеялась, а потом выпрямилась, расстегнула на себе английскую булавку и прикрепила южное растеньице с желтыми крошечными шариками к петлице Ивановского. — Идемте, — ласково сказала она, — проводите меня домой.
13. Улица оглядывалась вслед
В средине мая наконец-то прошло собрание на третьем курсе биофака, к которому так долго готовились Толя со своими товарищами по бюро комсомола.
Народу собралось много, — были тут не только свои комсомольцы, но и с других курсов, даже и с других факультетов.
В повестке сказано было: персональные дела таких-то… четыре персональных дела. Но разговор сразу вышел за рамки частных судеб и все горячей охватывал «нюмбо-юмбо», как некую постыдную фронду в современной молодежной среде.
Был в президиуме среди гостей собрания один из секретарей МК партии, пожилой человек с совершенно лысой, отливающей шаровидным блеском на свету головой. Обсуждение продолжалось три вечера — и все три вечера секретарь просидел здесь, с озабоченностью, с настороженным вниманием прислушиваясь к речам студентов.
Когда Вероника Ларионова докладывала персональное дело студента Олега Ивановского — речь эта заняла час и двадцать минут, — Толя с удовлетворением заметил, как встревоженное и опечаленное прежде лицо секретаря МК становилось все светлее и оживленнее, он все с большим интересом вникал в Вероникин анализ позерствующего дикарства. По окончании же доклада молодой девушки он тотчас же отвел ее в глубь широкой площадки президиума и долго беседовал с нею, — благодарный, улыбающийся, полный окрепшей веры в советскую молодежь даже перед лицом столь печальных обстоятельств.
Закончилось голосование. Все четверо были исключены из комсомола, и каждому из исключенных приходилось задуматься над своей дальнейшей судьбой: пощадит ли их деканат, останутся ли они студентами университета?
В эти минуты взял слово секретарь Московского комитета партии.
Он не пошел на трибуну с микрофоном, а выдвинулся к краю площадки, впереди длинного стола под синим сукном. Некоторое время стоял молча перед аудиторией, и без того почтительно затихшей в ожидании. Потер себе лоб, загадочно усмехаясь. Потом огладил обеими ладонями щеки, точно стирая с лица неуместную улыбку.
— Дорогие товарищи! — произнес он и опять умолк, всматриваясь в ярко освещенный зал, полный молодых лиц. — Товарищи! — повторил он. — Многие из вас заставили меня, уже, можно сказать, человека старого, за эти три вечера передумать свое прошлое, вспомнить свою собственную молодость… Во все времена говорится одно и то же: «Вот раньше была молодежь!.. А теперь…» Теперь, дескать, не то… — Он комически вздохнул, подражая неким старичкам, зачарованным собственным далеким прошлым. — Нет, — воскликнул он уверенно, — нет, и теперь то, то самое! По-прежнему замечательная у нас молодежь!.. Особенно благодарен я вот… — он оглянулся в поисках Вероники и, найдя ее в глубине президиума, повел рукой в ее сторону и ласково поклонился, — вот товарищу Ларионовой я особенно благодарен. Она и взволновала меня глубоко, и обрадовала очень!.. И я бы хотел развить дальше высказанные ею мысли. Точнее — я хочу, пользуясь жизненным опытом, накопленным за многие и многие годы, раскрыть полнее перед вами все то, что эта молодая девушка хорошо почувствовала и что живет, дышит, буквально трепещет в подтексте ее превосходной речи…
В напряженной тишине слушали его все сидевшие на скамьях, слушали те, кому не нашлось свободного места в большой аудитории и кто жался, стоя вдоль стен, слушали расположившиеся на ступеньках, ведущих к площадке президиума, — слушала большая толпа юношей и девушек МГУ. А он держался над этой толпой с привычным спокойствием, с домашней естественностью и простотой. Никаких ораторских, искусственных приемов, ни малейших признаков расчетливой игры голосом или жестами.
Вспомнил он, как перед страной стояла некогда изначальная, самая первичная задача по подъему культуры: надо было научить миллионы людей азбуке, — только и всего, — умению читать и писать. Бесконечно отдалились от нас эти темные времена. Среднее образование на уровне самых высоких требований века — века атомной энергии — давно стало общеобязательным для всего населения гигантской страны. Многомиллионные массы юношей и девушек кончают у нас десятилетку, получают аттестаты зрелости. Но, оказывается, не для всех, не для каждого молодого человека аттестат зрелости, это свидетельство разносторонних знаний, даваемых школой, является одновременно и аттестатом культуры — культуры поведения, культуры чувств, культуры благородных мыслей, культуры воспитания…
Спокойный голос. Человек нисколько не напрягал голосовых связок, но и без помощи микрофона каждый звук отчетливо доносился во все концы огромной аудитории, и даже слышно было, как в паузах оратор переводит дыхание.
Толя поискал глазами Веронику. Ее не было больше в президиуме. Он не находил ее и в зале. Лишь много минут спустя он увидел ее за порогом аудитории, за распахнутыми дверями, рядом с Ивановским… С Ивановским?.. Они слушают вместе!..
А секретарь Московского комитета партии развивал дальше свои выводы.
— Все внимание в наших учебных заведениях, — говорил он, — почти полностью отдается учебному процессу и очень мало, ничтожно мало забот уделяется не менее важному делу — воспитанию, культуре и развитию социалистических навыков поведения… Это огромный просчет… Это глубокая наша вина…
Он говорил о трех вечерах, проведенных им в этой аудитории, говорил спокойно и неторопливо. Вдумываясь во все, чему он был свидетелем в эти три вечера, и сопоставляя примеры университетские с такими же печальными примерами из жизни молодежи на заводах, на строительстве, в колхозах и совхозах, он склонялся к мысли, что перед государством назрела проблема пересмотра воспитания на самой широкой основе — в школе и дома, во всех звеньях снизу доверху, от детских садов до вузов, от пионерских организаций до самых высших идеологических инстанций в стране…
Прошел май, потянулись июньские дни — дождливые, зябкие в этот год. Толя, верный привычке возвращаться из университета домой вместе с Вероникой, еще поджидал ее то в вестибюле, то на дорожке главного подъезда. Напрасно. Рядом с нею всегда оказывался Олег. Все чаще Толя замечал также, что Галя Бочарова держится теперь одна… Что же все это значит?.. А-а-а-а, да ну их совсем!.. Разбираться в их путанице!.. Тем более — подступили сроки весенней сессии.
Однажды во дворе дома Толя встретился с Алешиным отцом — Петром Степановичем.
— А у нас новость, — сказал Петр Степанович, — Алешу ждем!
— Алешу? — поразился Толя. — А почему? Что случилось? — встревожился он.
— Да ничего не случилось. Ну, может человек в отпуск приехать, навестить отца с матерью?
— Когда он приезжает? Что пишет?
Несколько раз после этого Толя заходил к старикам Громовым — нет ли новых писем от Алеши?
Выходило, что в начале июля, в сроки, когда Толя, быть может, уедет уже на летнюю практику, Алеша будет в Москве. Экая досада! Неужели не придется и свидеться?
В одну из встреч с Наташей Толя поделился с нею и этой новостью и этим опасением. Он показал ей фотографическую карточку, нарочно выпрошенную у Петра Степановича на два дня: Алеша в зимний день на кладке стен высокого здания — в холщовом фартуке поверх ватника, в шапке-ушанке, в больших истертых рукавицах.
Наташа долго всматривалась в фотокарточку, потом несколько раз переводила взгляд с карточки на Толю, как будто сравнивая.
— «Все счастливые семьи похожи друг на друга, каждая несчастливая семья несчастлива по-своему», — почему-то вспомнила она начальную фразу толстовского романа.
В ответ на Толино молчаливое и вопросительное недоумение она рассмеялась, сказала, что оба друга — Алеша и Толя — удивительно похожи… Нет, нет, не лицом, не внешностью, а внутренним обликом, характерами, всеми движениями чувства и мысли.
— Каменщик! — снова склонилась она над фотокарточкой. — Уже не токарь больше, как мечтал с детских лет, а строитель-каменщик. И, видать, доволен, горд… Смотри, сколько достоинства, уверенности, силы! Или мне это только кажется?.. Как по-твоему?
С тайной радостью вслушивался Толя в это «ты» — совсем недавно она стала называть его на «ты» — и так же скрытно подумал о сердечной, с детских лет, дружбе Наташи с Алешей. В письмах еще кое-как можно было обходить свою тайну, умалчивать о негаданном своем счастье, — а приедет Алеша, и тайна эта тотчас сама собою откроется перед ним… Как он ее примет?
Наступила экзаменационная сессия. Толя успешно сдавал один предмет за другим, и вот уже оставался ему последний экзамен — настолько для него легкий, что он почти не готовился. Толя уходил по утрам из дому с учебником (внутрь толстого учебника вложен Алексей Толстой), отправлялся в сквер против кино «Ударник» либо на пристань речного трамвая и читал, читал, под сенью тополей сквера или на открытой палубе быстроходного катера, читал больше рассказы Толстого, нежели хорошо знакомый учебник.
В одну из таких поездок по реке надумал Толя вдруг сойти с пароходика на промежуточной пристани, вблизи той улицы, где живет Вероника: так давно он не виделся с нею!
И даже дома у Вероники он встретил все того же Олега Ивановского. При появлении нового гостя Ивановский поднялся со стула, стоял молча и выжидательно. Вероника оставалась на диване, в своей излюбленной домашней позе, подогнув под себя ноги. Озорные светлячки резвились в ее глазах.
— Толя!.. Олег!.. — сказала она после продолжительной паузы. — Что вы так глазеете друг на друга, точно лермонтовские герои перед ссорой?
Оба молчали.
Вероника рассмеялась, сказала, что ничего не остается, как сейчас же принести чай — спасительное средство любой хозяйки в щекотливую минуту. Она так и сказала: «в щекотливую минуту», не только не таясь, не маскируясь, но с удовольствием, с насмешливым вызовом подчеркивая особенность встречи двух противников.
Лишь только она вышла, Ивановский сказал:
— Послушай… Принесут сейчас чай, придется разговор поддерживать, может быть, даже любезничать друг перед другом, точно оба обрадовались встрече?.. Думаю, не по душе это и тебе… Ты по делу сюда или так, случайно?
— А зачем тебе?
— Из самых лучших побуждений спрашиваю. Если по делу, я немедленно исчезну. Если без дела, тогда ты сматывайся отсюда.
Толя не успел ответить, — Вероника вернулась с подносом, на котором принесла и чайник, и посуду, и коробку с печеньем, и бумажные салфеточки.
Сели за стол все вместе. Вероника оживленно исполняла обязанности хозяйки, одинаково расположенной к обоим своим гостям. Но по временам, — так казалось Толе, — по временам она украдкой бросала ему взгляд, полный лукавого блеска. Взгляд этот мог означать: «Сердишься!.. Ну, мало ли что бывает между людьми!.. Учись у меня и выдержке, и достоинству, и любезности». Выпили по чашке чаю. Вероника предложила еще.
— Спасибо, — отказался Олег. — Я теперь пойду.
— Почему?.. Вы сказали, что сегодня совершенно свободны!
— Нет, я вспомнил… Мне…
— Ничего вы не вспомнили. И никуда я вас не пущу.
— Правда, я вспомнил, что мне надо сегодня в Ленинскую библиотеку.
— Не выдумывайте.
Она снисходительно улыбнулась, мягко коснулась локтя Ивановского, снова заставила его опуститься на стул.
— Толя, — спросила она вдруг, — ты на лето поедешь куда-нибудь?
В эту минуту Толя, приподняв фарфоровую чашечку, внимательно рассматривал синие цветочки на ее желтых, просвечивающих боках.
— Поеду, конечно, — ответил он. — На практику. Как все.
— Нет, а после практики?
— Ты хочешь спросить, куда я отдыхать поеду? Никуда. Денег нет.
— Поедем вместе на уборку урожая?.. Я уже подала заявление. Куда-нибудь на Алтай или в Казахстан… Поработаем до глубокой осени…
— Ты?.. И думаешь выдержать?
— А почему бы нет?.. Как все, так и я. Не сахарная.
— Да. Но и не железная. Скорее — фарфоровая, — сказал Толя и осторожно поставил хрупкую чашечку на блюдце. — Не по плечам ты себе отдых надумала.
— Не по плечам!.. Увидишь, отлично справлюсь… Вот и Олег едет…
Толя выпрямился на стуле и внимательно, с молчаливым изумлением оглядел обоих. Шутит она? Нет, не шутит. С этого мига все звенья — от первого, как будто дурашливого признания Вероники в самом начале зимы до последних, так подозрительно участившихся встреч ее с Ивановским, завершившихся теперь вот этим ошеломительным известием о совместной поездке на целину, — сложились в единую цепь…
Полчаса спустя, когда Толя шел по улице, прохожие нередко оглядывались ему вслед: он производил странное впечатление, улыбаясь сам себе, по временам бормоча что-то вслух.
Вероника и Ивановский — вместе!.. Она с такой беспощадностью уничтожила Ивановского — себялюбца и циника — на собрании и вот уже совершила над ним чудо полного приручения?..
«Да нет же! — пробовал Толя возражать самому себе. — Вот так, вдруг, и перекуется такой человек?.. Как же!.. Нашла Вероника с кем возиться и кого опекать!.. И главное — целинные земли! Точно это какая-нибудь Троице-Сергиевская лавра, куда в старину грешников на покаяние возили… Да это же анекдот, Вероника!.. Анекдот ты выдумала!»
Но тут же накатывала новая волна мыслей, полных веры в маленькую и сильную девушку. «Нет» вытеснялось новым «да». Вероника ничуть не шутила в тот зимний вечер, она действительно любит Ивановского, — а раз так, все может быть… Ивановский с нею, и он неминуемо поддастся очарованию ума, воли, скрытой женственной прелести этой простенькой по виду, но такой внутренне одаренной девушки… Сам черт может превратиться ради нее в ангела!..
И опять Толя на виду у всей уличной толпы остановился, улыбаясь, сдвинул кепку сначала на лоб и почесал себе затылок, потом отбросил кепку на затылок, помотал головой. И опять две встречные девушки с веселым любопытством переглянулись и несколько раз потом оборачивались, наблюдая за странным человеком.
14. Алеша приехал в отпуск
Телеграмма, поданная в пути, сообщала, что Алеша прибудет в Москву вечером третьего июля. Но уже второго числа справочная московского вокзала отвечала по телефону на запросы своих клиентов, что сибирский опаздывает на четыре с половиной часа. Выходило, что встречать Алешу придется в самые неудобные, предрассветные сроки.
Несмотря на это, Наташа несколько раз напоминала, чтобы ей дали знать, когда Алешины старики вместе с Толей отправятся на вокзал. Тогда и она присоединится к ним.
Ночь кончилась, а утра еще не было. Сонная тишина пустынных улиц лишь изредка прерывалась криками маневровых паровозов. Внутри вокзала еще светили электрические шары и никогда не убывающая толпа транзитных пассажиров дремала на скамьях среди узлов, мешков и чемоданов.
Петр Степанович с Александрой Семеновной и Толя с Наташей бродили по прокисшим залам ожидания, потом гуляли по перрону, зябко поеживаясь на предрассветном ветру.
Крыши, карнизы, верхние этажи зданий вокруг озарились под первыми лучами солнца, когда голос из репродуктора подал наконец весть, что желанный поезд прибывает на шестую платформу. По-прежнему пусто было на рельсах, густо переплетающихся вдали, и Наташа забеспокоилась: на той ли самой платформе они находятся?
Да, да, это — шестая!
Но так вяло катит по пустынному перрону на электрокаре молодая работница в белом фартуке. А вон там, где длинный перрон обрывается ступеньками, так неторопливо и беспечно шагают через рельсы два испачканных мазутом железнодорожника с потушенными фонарями в руках.
Все равно, это — шестая!
И две минуты спустя в глубине рельсовой путаницы внезапно объявился низкотрубный, с высоко поднятым туловищем, сверкающий, точно под обильно выступившим потом, паровоз. А вот уже надвинулись его крошечные, суриком крашенные бегунки, и огромные, тяжелые колеса под всем туловищем прогрохотали мимо, замелькали окна вагонов. Встречающие двигались, вытягивая ищущие головы уже не навстречу поезду, а вслед за визжащим под тормозами запыленным составом… И вот он, вот он — Алеша, в тюбетейке, сильно загоревший, с резко выступающими побелевшими бровями. Он высунулся по пояс из окна и машет рукой, бурно радуясь и матери, и отцу, и Толе, и Наташе.
Встретились. Вышли на площадь у вокзала. Александра Семеновна упрашивала всех (на Наташу смотрела с умилением), чтобы ехали сейчас к ним, у нее приготовлен завтрак с вином, с любимым Алешиным пирогом.
Алеша держал в одной руке легкий чемоданчик, а другая его рука никак не могла оторваться от Наташиного локтя — так растроган он был ее подвигом: не спала ночь, только бы вместе с его родными встретить поезд!
— Едем, Наташа! — звал и он.
Она отказалась. К сожалению, она никак не может. Вечером она будет непременно, а сейчас — домой и в постель, хоть на три часа, иначе — пропадет утренний класс тренировки.
Отвезли в такси Наташу домой, потом помчали в Замоскворечье.
Пока Алеша мылся с дороги в ванной, старики после бессонной ночи вовсе обессилели. Завтрак получился вялый. Звонили куранты со Спасской башни. Погожее утро с курчавыми, нежно окрашенными облачками простерлось над городом.
Выпили по первому бокалу вина, только-только успели притронуться к обильно заготовленным вкусным блюдам, а уже у Петра Степановича краской обвело глаза, и Александра Семеновна украдкой подносила ко рту салфетку, стараясь скрыть одолевающую ее зевоту.
Алеша вскоре настоял, чтобы отец с матерью шли спать.
С той минуты, как старики последовали этому совету, Толя все подыскивал случай — заговорить о Наташе. Какими бы интересными подробностями своей жизни в далеких краях ни делился Алеша, с каким бы оживлением сам Толя ни вспоминал о недавнем заключительном сражении с «нюмбо-юмбо», — ни на минуту не оставляла его мысль, что вот-вот он должен будет признаться другу в своей тайне.
Пили вино, лакомились клубничным пирогом на блюде с ромашками по ободу. Алеша ворочал перед собой опустевший фужер и, как будто любуясь его вспыхивающими гранями, задумчиво говорил:
— Там меня судьба свела в одной комнате лицом к лицу, что называется, с одним «нюмбо-юмбо»… Весь год воевал с ним… Кончилось тем, что за решетку пришлось упрятать паренька…
Алеша решительно отставил от себя фужер, потом недоуменно пожал плечами.
— Да, — продолжал он, — уж такой «нюмбо» попался!.. И все-таки почти все вокруг с ним цацкались, а мое к нему отвращение не одобряли… Из-за него у меня с хорошими товарищами нелады были. А наша воспитательница в общежитии, добрая старушка такая, так та и вовсе считает, что будь я по-другому с этим трепачом и вором, он исправился бы, а не свихнулся окончательно… Черт его знает!.. Может, и так…
Толя уже не слушал, вернее — вслушивался лишь настолько, чтобы подхватить в Алешиной речи подходящую жердочку и перекинуть ее к собственным щекотливым признаниям. Но все не было, все не подворачивалось такой жердочки.
Алеша поднялся из-за стола, стал смотреть в раскрытое окно на крыши Замоскворечья, что на огромном пространстве вздымались и опадали волнами.
— Да-а-а… — произнес Алеша.
— Ты что?
— А?.. Нет, нет, ничего… — как будто очнувшись, торопливо молвил Алеша, но тут же поманил к себе пальцем и, показывая за окно, сказал: — Видишь, вон там, между двумя маленькими домиками, березка затиснута… Видишь?
— Вижу, конечно.
— Она мне там снилась не раз. И вот опять она — наяву, живая, прозрачная. Я по ней сильно тосковал первое время.
— Значит, все-таки жил там — будто в командировку приехал?.. Чужой край… А дом — здесь?
— Так было. Я же сказал: первое время. Теперь — не так. Теперь… Ведь и каждый кирпич, уложенный твоими собственными руками, и… Погоди, я тебе сейчас кое-что покажу.
И тут Алеша достал из пиджака, повешенного на спинку стула, бумажник. Крепко зажав этот бумажник в руке, он сказал:
— Есть еще одно важное обстоятельство, Толя… есть теперь там… дожидается меня там одна девушка… Славная девушка!
Он достал из бумажника фотографию Лиды Васильевой в голубом лыжном костюме.
Толя, охваченный в большей мере чувством ликования, чем удивления, дожидался новых и новых слов, которые могли бы подтвердить, что он не ослышался.
— Тоже из новоселов, — говорил Алеша. — Штукатуром там работает.
— Озорная? — почему-то шепотом спросил Толя, рассматривая из чужих рук фотокарточку.
— Нет. Решительная, энергичная, — да.
— Высокая?
— Чуть ниже меня. В общем, высокая.
И еще много других вопросов задавал нетерпеливым шепотом Толя, с каждым из них становясь все свободнее в жестах, в движениях.
— А у меня… Знаешь, у меня тоже… — решился он наконец. — Ты вот что, Алеша… ты давай садись…
Оба снова уселись за стол. Толя поднял бутылку, разглядывая на свет, хватит ли там еще вина. Разлил в два бокала поровну весь остаток, пожалел, что бокалы получились неполные.
— Выпьем! — предложил он. — Давай, Алеша, выпьем за наших девушек.
Выпили, после чего Толя зашагал быстро взад-вперед по просторной кухне, стал рассказывать, — все еще не называя имени, — как любил он одну девушку, любил давно, ничуть того не подозревая, любил, как это ни странно, втайне от самого себя. Волнуясь, путаясь в словах, пробовал объяснить, как это у него получилось так по-особенному, так необыкновенно.
Алеша наблюдал за ним с улыбкой, чуточку насмешливой. Но вот, — казалось Алеше, — без всякой видимой связи стал Толя вспоминать, как он был в театре, на балетном спектакле «Спящая красавица», и как Наташа Субботина в том спектакле танцевала большой классический дуэт, и как потом, после спектакля, они вместе пошли в кафе ужинать…
Тут Алеша ринулся к нему, ухватил его крепко за руку.
— Да перестань ты мотаться перед глазами, ровно маятник! — крикнул он. — Стой!.. Мы с тобой за кого выпили сейчас?.. За Наташу, что ли?
Ему не понадобилось ответа, — он увидел подтверждение своей догадки на лице у друга.
Алеша вернулся за стол, некоторое время сидел молча, с задумчивой улыбкой. Голова и плечи его были озарены косыми, пробившимися сквозь теснины крыш, лучами солнца. Вдруг он тихонько рассмеялся.
— Мы с тобой мальчишками, совсем еще желторотыми школьниками, — напомнил он, — однажды зимой на набережной… Мы тогда на снежный парапет свои портфели положили и прижимались к портфелям грудью… И хвастали своими детскими тайнами. Я — про Наташу, про то, как познакомился с нею в пионерском лагере; ты — про своего отчима, о том, как он таскал тебя по пьянкам, чтоб ты на аккордеоне за деньги играл… Да как же ты… — внезапно поднялся он со строго сдвинутыми бровями, — какой ты мне после этого друг? — И тут же, свалившись обратно на стул, откинувшись на спинку его, захохотал так безудержно и громко, что Толя поспешил закрыть плотнее дверь из кухни. — Вот это новость так новость!.. Ах, черт тебя подери совсем, Толька… Погоди!.. Погоди!.. — И опять он хохотал. — Ну, а если бы я не показал карточки Лиды, ты, значит, так и смолчал бы, скрыл от меня?.. Ну и трус ты, оказывается!..
За открытым окном давно уже стучали молотками плотники на строящемся неподалеку двенадцатиэтажном доме, стрижи отлетали за ранним завтраком и попрятались, из ближайших дворов уже слышались буйные крики детворы, начинавшей свои летние игры в футбол с консервной жестянкой вместо мяча или пускавшейся в нескончаемые гонки на крошечных велосипедиках вокруг дворовой трансформаторной будки.
А карточка с изображением молодой черноволосой девушки в лыжном костюме по-прежнему лежала на столе. Прикосновения к ней или даже одного взгляда на нее издали было достаточно, чтобы вновь и вновь возникали в памяти обоих друзей простые и чудесные подробности, воскресала прелесть тех неоценимых, светлейших минут, какими без счета одаривает жизнь молодое и чистое чувство.