Евгения Николаевна задержалась в школе.
Дожидаясь вместе с другими преподавателями совещания у директора, она просматривала, сидя в учительской, тетради с контрольными работами.
Красный карандаш в руке Евгении Николаевны парил над строчками, подобно птице, высматривающей добычу, и, найдя ее, круто снижался, клевал, зачеркивая ошибку, и снова поднимался ввысь.
Ошибки встречались разные, опытный глаз учительницы легко распознавал по особенностям почерка, по самым начертаниям знаков, сбивала ли ученика с правильного пути рассеянность и беспечная торопливость, или слабость и робость таились за шаткими, разбросанными строками, или вовсе сказывалось незнание предмета, плавал ученик наугад, в тумане, без твердого знакомства с правилами и формулами. Карандаш оставлял на месте ошибок красные следы и потом медлительно, с участием или с сожалением, с досадой или даже с гневом, выводил в углу страницы отметку. Зато в тех случаях, когда острие напрасно кружилось в воздухе, так и не найдя себе пищи, с какой ласковой мягкостью припадал карандаш к незапятнанной странице, украшая ее высшей цифрой!
С особым удовольствием вывела Евгения Николаевна такую цифру в тетради Алексея Громова, после чего с минуту смотрела на Василия Михайловича, географа, что прятал далеко в глубине учительской глобус в стеклянный шкаф. И так значительно, так загадочно улыбалась она ему, что Василий Михайлович, вопросительно подняв брови, направился осторожными, на цыпочках, шагами в ее сторону. Но уже с половины пути он убедился, что вовсе не ему, а стеклянному шкафу или голой стене возле шкафа отдана эта странная, забывшаяся улыбка.
Дверь учительской приоткрылась слегка и вновь захлопнулась. Географ склонился над плечом Евгении Николаевны, шепнул:
— Там одна женщина дожидается. Кажется, к вам.
Учительница выглянула в коридор и минуту спустя вернулась вместе с Настасьей Ефимовной. Часто приходит теперь в школу мать Анатолия Скворцова.
— Садитесь!
Настасья Ефимовна села рядом с классной руководительницей у длинного стола под красным сукном и смущенно поглядывала на других педагогов. Их сегодня много здесь, — одни тихонько беседовали у окон, другие молча отдыхали, сидя на огромном кожаном диване, третьи работали за столом, как и Евгения Николаевна, а одна, молоденькая, совсем еще девочка с виду, взобравшись на стул, размещала наверху шкафов чучела птиц.
— Очень рада видеть вас, — тихонько сказала Евгения Николаевна.
Тогда Настасья Ефимовна, тоже шепотом, призналась, что дела у нее нет никакого, а просто выдался свободный часок, вот она и пришла.
— Ну, и отлично! Одну минуту! — извинилась учительница и, отыскав в еще не проверенной стопке нужную ей тетрадку, еще раз повторила: — Погодите одну минуточку!
Красный карандаш плавными спиралями уходил выше, выше над строчками. Решительно нечего было делать красному карандашу в этой образцовой работе, и уже не добычу себе высматривал он с высоты, а, застыв, любовался развернувшейся внизу картиной — то была панорама человеческого мышления, выраженная в четких алгебраических построениях.
— Ну вот… Вот! Видите? — заканчивая просмотр тетради, с торжеством сказала учительница и смотрела куда-то мимо Настасьи Ефимовны и опять улыбалась совершенно так же, как несколько минут назад улыбалась она географу в золотых очках. — Вот что у нас теперь получается!
Она отчеркнула широкую дугу в конце страницы и вывела под ней крупную пятерку.
— Видите? — показывала она на эту пятерку и, догадавшись, что Настасья Ефимовна ничего еще не понимает, прибавила: — Да это же его тетрадь! Это его, вашего Толи, контрольная работа!
И долго после того мать и учительница шепотом обменивались надеждами и мечтами.
— Вот так и растут они! — Учительница перебирала тетрадки, осторожными, бережными прикосновениями выпрямляла загнутые кое-где уголки страниц. — Вот… Так и растут завтрашние наши стахановцы, борцы и патриоты, а быть может герои. Изо дня в день они растут!
— И не говорите! — с испуганным выражением лица зашептала Настасья Ефимовна. — Уж так растут, так растут! И не по дням, Евгения Николаевна, а прямо по часам. Ужас! То есть я глазам своим не хотела верить…
И Настасья Ефимовна в поисках сочувствия принялась рассказывать длинную историю о Толином пальто. С наступлением первых морозов она достала из сундука теплое пальто на вате, с серым пушистым воротником. Совсем еще новенькое пальто, в прошлом году куплено, пятьсот отдали… И вынула она это пальтишко из сундука, конечно, выветрила из него нафталинный дух, почистила, взяла иголку, нитку, чтобы укрепить пуговицы, петли, крючки…
Евгения Николаевна слушала с тем большим вниманием, чем меньше понимала, о чем речь и какое отношение могут иметь нафталин и расшатанные пуговицы к росту нового поколения социалистической родины.
— Ну, поправила я, все честь по чести, — продолжала со все возраставшей озабоченностью Настасья Ефимовна. — А тут как раз Толя приходит домой. Говорю ему: «А ну-ка, надень!» Батюшки!.. Было пальто, стала тужурка! И рукава до сих пор, — показала она, как невозможно коротки стали рукава. — Пришлось их выпускать, надшивать… Подумайте! Это за один-то год! Да какое там, и не год вовсе! Я в апреле упрятала пальто в сундук. Стало быть, считайте — всего-навсего семь месяцев… Так где же тут?.. Вот ведь как растут, Евгения Николаевна! Ужас, как растут!