Вскоре в кабинете директора, вечером, состоялось заседание комитета комсомола. Кроме членов бюро и актива, присутствовали директор, завуч Татьяна Егоровна и преподаватель литературы Григорий Наумович.
Дела обсуждались самые важные: 1) борьба за успеваемость, 2) занятия в кружках, 3) рост комсомольской организации.
Заседание проходило жарко, и особенно волновалась старшая пионервожатая. Анечка по каждому вопросу брала слово, стремительно вскакивала, выпаливала три-четыре фразы, не больше, — но ухитрялась вложить в них и общую оценку положения, и главные недостатки, и поименное перечисление носителей зла.
На заседании всего больше доставалось Коле Харламову.
Редактор стенной газеты пожаловался, что Коля обещал ему статью и не написал.
Анечка доложила, что сбор отряда имени Аркадия Гайдара дважды пришлось проводить экспромтом, с заменой темы, только потому, что Харламов тянет с порученным ему докладом о жизни и деятельности Николая Островского.
Костя Воронин сообщил, что в седьмом «А» он подготовил к вступлению в комсомол Алексея Громова и Анатолия Скворцова. Оба хорошо уже знают устав… И тут опять Анечка подняла руку, вскочила с места и снова упрекнула Харламова: он даже своим друзьям, с которыми связан с первых дней пребывания в школе, а то и еще раньше, с детского сада, ничем не помог, а вот Воронин помог, добился, что Громов и Скворцов стали хорошо учиться, ни одной тройки у них не будет в новой четверти и оба станут хорошими комсомольцами…
Но чем больше сыпалось на Харламова упреков и обвинений, тем оживленнее он держался: беспечно перешептываясь с соседями, он поглядывал на обвинителей своих с веселым участием, как на жертвы недоразумений.
— Слишком легко ему дается жизнь! — со вздохом шепнул директор соседке завучу.
Татьяна Егоровна не сразу поняла, о ком речь, а поняв, защитила своего любимца.
— Александр Петрович, — сказала она, — может быть, я и пристрастна к Харламову, но ведь он самый талантливый из наших учеников… Не надо, прошу вас… не надо торопиться с выводами…
Григорий Наумович, худой и высокий, чуть горбясь, пошевелив густыми седеющими бровями, попросил слова. Стулья заскрипели в разных концах директорского кабинета, все усаживались поудобнее, готовясь слушать любимого учителя.
— Я принужден сегодня разъяснить комсомольскому собранию, что такое кружок по изучению современной литературы, — начал Григорий Наумович. — Есть у нас музыкальные и хоровые кружки, есть объединения любителей шахмат, волейболистов, футболистов и так далее… Прекрасно! Можно только горячо приветствовать всех инициаторов и организаторов этих кружков, содействующих разумному отдыху. Но мой кружок, по изучению литературы, призван не только заполнять досуг своих участников. Художественные произведения — источник общей культуры. Разве на одной учебной программе далеко уедешь? Поймите это, дорогие товарищи…
Коля Харламов издали старался обратить на себя внимание Сережи Анисимова — председателя. Он подавал ему призывные знаки, выразительно постукивал себя в грудь пальцем, пока тот не кивнул ему в знак согласия.
Коля не зря торопился заручиться словом: все, что Григорий Наумович говорил до сих пор, было лишь подготовкой к главной цели, а цель заключалась в том, чтобы показать несостоятельность Харламова, нынешнего старосты кружка, и необходимость его срочной замены.
Григорий Наумович кончил, и, прежде чем Анисимов успел объявить следующего оратора, опять вскочила с места Анечка, прокричала:
— Вообще!
Она подбежала к столу президиума и, решительно хлопая своей маленькой ручкой по стопке папок со школьным делопроизводством, сказала:
— Харламов чуть не всей нашей школы гордость… Пусть! Он по своему развитию далеко опередил своих сверстников… Пусть! Но никуда не годится, что он зазнался… А я утверждаю: зазнался! Только и слышишь: тут он сорвал сбор отряда, там провалил кружок, здесь отделался от важного задания… Хватит! Вношу предложение: обсудить на бюро!
Это была самая длинная из всех ее сегодняшних речей. Она возвращалась на место с пылающими щеками. В разных концах комнаты послышалось:
— Правильно, Анечка!
— Чересчур нянчатся у нас с Харламовым!
А Коля Харламов оставался по-прежнему невозмутимым.
— Можно мне? — спросил он, снисходительно улыбаясь. — Я хочу только ответить Григорию Наумовичу… — Он медленно, с ленцой, поднялся со своего стула. — Кружок собирается неаккуратно. Но при чем тут я? При чем тут староста? Если кто и виноват, то это Министерство народного образования… — По всей комнате пронесся удивленный и веселый шорох. — Не смейтесь, пожалуйста. Я вовсе не шучу! — говорил он, но беспечная, ясная, уверенная улыбка не оставляла его лица. — С тех пор, как наше министерство разделило школы на мужские и женские, невозможно стало проводить какие-либо совместные мероприятия. Девочки сторонятся нас, а мы смущаемся перед ними и от смущения способны либо на бегство, либо на грубость… Факт! Вот и попробуйте в этих условиях собрать вместе девочек и мальчиков! Разделение дало, конечно, много плюсов, но в нем есть и свои минусы. Боюсь: не слишком ли много минусов? Например, я сам слышал, как одна девочка на улице — лет двенадцати уже, не маленькая, — наставляла своих подружек: «Мальчишки существуют для того, чтобы их ненавидеть!»
Тут уже Харламов был вознагражден единодушным хохотом всех присутствующих, но именно теперь он казался деловито-озабоченным, строгим, далеким от каких бы то ни было шуток.
— Виноват я в том, что девочка так рассуждает? Конечно, я виноват, Григорий Наумович. Да, виноват! Если считать, что и наш кружок плохо собирается по моей вине!
Александр Петрович внимательно наблюдал за Харламовым. Проницательно вглядываясь в его жесты и в улыбку, он шептал, склонившись к Татьяне Егоровне:
— Кому он подражает? У кого учится? Где перенял он эту манеру держаться тем невозмутимее, чем серьезнее обращенные к нему упреки? И смотрите, пожалуйста, смотрите, с какой развязностью он все оборачивает в шутку!.. Да он презирает своих товарищей! Он попросту издевается над ними!
— Александр Петрович! — с укором останавливала его Татьяна Егоровна. — Вы забываете, что ему всего только четырнадцать лет. Он еще выправится…
Но директор головой потряс с решительностью глубоко убежденного человека и, обращаясь к председателю, сказал:
— Анисимов! Я полагаю, что нам все-таки следует внять совету Григория Наумовича. Порекомендуем кружку другого старосту. Попробуем! Мне кажется, это полезно будет не только кружку, но и самому Харламову… Да, да, и Харламову тоже! Может быть, это научит его скромности, по крайней мере…
Прошло после этого заседания еще несколько дней, надвигались зимние каникулы, приближался новый год. Снег и туман запахли хвоей.
Милые приметы зимнего детского праздника — пестрые плакаты с дедом-морозом и сверкающие игрушки в витринах магазинов — соединились теперь для Алеши и Толи с новыми, торжественными посвящениями в юность. Собственными глазами они увидели однажды свои имена в повестке школьного комсомольского собрания. Вот, наконец, оно состоится завтра, это собрание! А там уже их поведут в райком и выдадут им, новым членам ВЛКСМ, комсомольские билеты!
Костя Воронин в последний раз побеседовал с ними о Ленине и Сталине, об уставе комсомола…
— Да! Слушайте! Еще вот что, — вспомнил он под конец. — Бывают такие ребята на собрании… охотники задавать всякие вопросы. Так вы, глядите, не пугайтесь.
— Чего пугаться? Какие-такие могут быть вопросы? Нам скрывать нечего, — возразил Алеша.
— Все-таки! Говорю вам на всякий случай… Ну, например, опять найдется кто-нибудь, спросит: «Что во время войны делал?» Это у нас часто спрашивают… Ты что ответишь, Громов?
— Во время войны?.. Я?.. Разное делал. — Алеша подумал, рассмеялся, сказал: — После салютов собирал шляпки от фейерверков, от расстрелянных пыжей… Они бывали разного цвета… Ну? — неуверенно произнес Алеша.
— Вот видишь! Шляпки от фейерверков… Чепуха!
— А что же я еще мог делать? О чем я могу сказать? — встревожился Алеша. — Ну, я еще следил за правильным затемнением у нас в квартире.
— А ты, Скворцов? — обратился Воронин к Толе. — Что ответишь ты на такой вопрос?
— А ничего не отвечу. Скажу — ничего не делал, маленький был. Верно?
— Верно, да не совсем… Знаете, что? Давайте условимся: в случае выскочит опять такой, хорошенько умоем его! Ответим вопросом на вопрос. «А ты сам что делал во время войны? — спросим его. — Не на восток ли подался? С детским садом?..» Понятно? Так и скажем: «С детским садом!..» Поднимем его дружно на смех! Хоть одного такого проучим, а то развелись у нас некоторые — любят разыгрывать из себя чересчур взрослых!
На другой день после школьного собрания, на котором никаких «вредных» вопросов задано не было, Алеша привел к себе домой ребят — и Толю, и Колю с Костей.
Петр Степанович давно дожидался сына. Когда открылась дверь, Алеша увидел всех сразу — и отца, и мать, и бабушку, — все топтались у порога, с надеждой засматривали ему в глаза. Он смутился и нахмурился.
— Ну? — сказал отец. — Поздравить можно? Всех четырех, что ли?
— Комсомолец! — громко объявила бабушка. — По глазам вижу: приняли! Слава тебе, господи! — в довершение она еще и перекрестилась.
Мать ничего не говорила, но показалась несносной ее чрезмерная гордость за сына, такого будто бы маленького еще и уже такого взрослого.
И Алеша вдруг вышел из себя. Почему иной раз вселяется дух бестолкового раздражения в сердце, дух несправедливости и возмущения перед самой добротой, перед участием и любовью? Злое чувство вдруг охватило Алешу, и он не в силах был противостоять ему.
— Ну, что еще за комедия? — сердито спросил он, порывисто стащил со своих плеч пальто и не повесил его, а швырнул на табурет. — Ну, что накинулись все сразу: «Поздравляем! Поздравляем!» Воронин у нас давным-давно комсорг, а Харламов даже член бюро. Не новички, поздравлять их поздно. А за нас двоих радоваться рано. Еще не известно, что райком скажет… Сам знаешь, папа… Ребята! Пошли!
И он торопливо увел товарищей к себе в комнату.
Все были смущены, и всех больше сам Алеша. И родных людей, так нетерпеливо дожидавшихся его возвращения, обидел он ни за что ни про что, и в самом себе испортил хорошее чувство этой непонятной дурацкой вспышкой. Ах, неладно получилось!..
Но минуту спустя отец как ни в чем ни бывало вошел к нему в комнату.
— Давайте посижу с вами, ребята, потому что, — сказал он, насасывая затухшую было трубку, — потому что день у вас нынче особенный! Может, на всю жизнь три-четыре таких дня всего и приходится… Алеша, ты почему свету не даешь? Или нарочно?
— Нарочно, папа, — ответил Алеша как мог ласковее.
Ребята расположились в темной комнате похожими друг на друга силуэтами.
— В двадцать четвертом году, — перечислял отец, — когда ленинский набор был, вступил я в партию — раз! В тридцать седьмом году Сталина видел — два! В тридцать пятом, в самый Женский день, восьмого марта, ты, Алеша, родился — три! В тридцатом меня на Сталинградский тракторный послали, и вскоре мы освоили новый завод на полную мощность — четыре! Вот, считаю, и все из ряду вон дни моей жизни.
— Петр Степанович, — спросил Костя Воронин из бабушкиного угла, — а где вы Сталина видели?
— В Большом театре. Он тогда перед избирателями Сталинского округа выступал…
И Петр Степанович на память передал ребятам те места из сталинской речи, которые сильнее всего взволновали тогда народ. Имя Ленина многократно упоминалось в той речи, по Ленину призывал Иосиф Виссарионович равнять народных избранников, депутатов, политических деятелей, руководителей советского государства. И подобно тому, как блеск молнии предшествует грому, так вслед за каждым упоминанием слова «Ленин» бушевал рукоплесканиями весь огромный театр…
Курилась трубка. Огоньком ежесекундно озарялись щеки мастера, нос, усы, левый висок, уже чуточку вдавленный, как бывает у людей на возрасте.
— А на Сталинградском тракторном? — продолжал старый мастер. — Никогда не забуду! Построили этот первоклассный машиностроительный завод, оборудовали его самоновейшими станками и конвейерами, целые пролеты заполнили автоматами. Какие поставили молоты в кузнице! Поглядели бы вы, ребята, какие там были приспособления для литья! Все сплошь импортное, за чистое золото у капиталистов купленное, потому что не было еще у нас в ту пору своей собственной промышленности по производству средств производства, как говорится. Только-только начинали мы тогда… Бывало детям в молоке отказывать приходилось, на самые крайние лишения шли ради своей самостоятельности…
Мастер вспоминал былые дни и зорко всматривался в темноту, радуясь тому вниманию, с каким слушали его четыре начинающих комсомольца.
— Ну и вот, выстроили этот завод-гигант, небывалый красавец, первенец первой пятилетки. Соки свои лучшие и самую кровь свою вложили в этот завод, рассчитанный на выпуск ста пятидесяти тракторов в день. Значит, пятьдесят тысяч машин в течение одного-единственного года! И, значит, вот она, уже в наших руках, заветная ленинская мечта о полной реконструкции сельского хозяйства… Много тысяч преданных людей работали возле тех станков, печей, молотов, конвейеров… Работали днем и ночью — и ни с места! Ни одной машины, хоть плачь! И плакали втихомолку, таясь друг от друга, зубами от тоски и бессилия скрежетали… Горе-то какое! Всенародная жгучая боль! Такой заводище в наших руках, а мы его никак подчинить себе не можем… В американской печати тогда злорадные вопли пошли с издевательскими предсказаниями… И вот товарищ Орджоникидзе мобилизовал по стране самых лучших инженеров, мастеров, рабочих, послал в Сталинград, на тракторный. Великая честь выпала тогда и мне, попал и я тогда, ребятки, на Сталинградский тракторный, в механосборочный цех. Что вам сказать? В «Правде», в «Известиях», да и во всех газетах без исключения сводки со Сталинградского тракторного изо дня в день давались, как с самоважнейшего участка на фронте, где судьба наша решалась. Будут или не будут у нас свои собственные тракторы? Овладеем мы новым заводом или потерпим самое позорное поражение?
Старый мастер умолк, взволнованный воспоминаниями. Долго молчали и мальчики, а потом Алеша, и Костя Воронин, и Толя нетерпеливо окликнули его:
— Ну, папа!
— А дальше?
— Петр Степанович, а что же дальше?
— А известно: нет таких крепостей… Несколько месяцев длился бой… Девять тракторов. Двадцать один трактор. Опять попятное движение: только восемнадцать ленинских снарядов — так назывались первые тракторы советского производства… А там все ритмичнее, все увереннее пошло дело. Работали мы в две смены и вот наладились наконец, с конвейера каждую смену стало сходить шестьдесят машин, шестьдесят пять, семьдесят, семьдесят две, семьдесят пять!.. Ура-а-а! Сто пятьдесят машин в день! Полная проектная мощность! Так держать! Это произошло в июле тысяча девятьсот тридцатого года, когда мы полностью овладели, наконец, заводом… Алеша! — закричал вдруг старый мастер. — А ну, давай свету, а то я вас ни черта не вижу!
Алеша щелкнул выключателем — тьма отпрянула и спряталась по углам.
— Вот теперь другое дело: вижу вас! Комсомольцы… Помощники…
Все четверо счастливо засмеялись, а Алеша подхватил:
— Да, не маленькие! — И, пользуясь минутой, в который раз обратился к отцу с заветной просьбой: а теперь, когда он не мальчишка какой-нибудь, а по всей форме комсомолец, неужели и теперь отец не выхлопочет для него пропуска на завод?
— Нет, сынок, ничего не могу. Рад бы всей душой, да не могу, не выйдет. А вот сам постараться теперь можешь, — вдруг оживился он. — Ты же теперь сила, комсомолец! Действуй через свою организацию, хлопочи об экскурсии, тогда другое дело. Одного нипочем не пустят, а с экскурсией — пожалуйста!
Два дня спустя Алеша и Толя пошли в райком. Оба захватили с собой табели с отметками за вторую четверть. Оба мечтали так: спросят у них: «Как учитесь?» — достанут они тогда эти листки и неторопливо, с достоинством, назовут все предметы, перечислят все пятерки и четверки…
Но ничего этого не было. Секретарь райкома должен был пропустить за один вечер десятка два новичков и поэтому торопился, очень торопился… Его вполне устраивали самые короткие, самые быстрые, отрывочные справки. Каждому из вновь принимаемых в комсомол мальчиков и девочек он смог уделить не больше двух минут.
Алеша был сильно разочарован. Толе пришлось его утешать: пусть Алеша спокойно вдумается, и он поймет тогда, что райком не виноват…
— Секретарь один, а нас вон сколько!
Бюро пропустило всех новичков, а там, в ожидании документов, получилось еще обиднее.
Совсем стемнело. Кончался рабочий день. Пять или шесть человек успели получить билеты, а остальным сказано было, чтобы приходили завтра или послезавтра… С этой минуты Алеша увидел вдруг, что в парадной комнате в большой кадке с пальмой, в кадке, плотно набитой комковатой землей, торчат сунутые в землю стоймя окурки, три грязных папиросных окурка, и на паркетном полу в разных углах комнаты валяется смятая в комочки бумага… Маленькое окошко, за которым только что шевелились, работая, девичьи руки, захлопнулось. Подростки, толпившиеся возле окошка, все разом отхлынули, огорченно переглядываясь. Алеша был уверен, что быстрые и ловкие руки там, за маленьким, низко вырезанным окошечком, должны принадлежать человеку с недобрым, холодным и скучным лицом, иначе этого не случилось бы, окошечко не захлопнулось бы в такую минуту.
Но Толя и тут оставался спокойным, рассудительным; он даже находил оправдание для девушки, отказавшейся работать: рабочий день окончился, и, может быть, у человека на сегодня билет в театр! Ну!..
Алеша в негодовании прошелся по длинной приемной. Не успев хорошенько обдумать, какими словами он выскажет свое возмущение, Алеша решительно толкнул дверь в кабинет секретаря, того самого, который только что утвердил их прием в комсомол. Уже с порога он объявил тоненьким, удивившим его самого голосом:
— Что же это получается, товарищ секретарь?
— Войдите, пожалуйста. Что у вас, товарищ?
Кабинет был большой, глубокий. Алеша медленно подвигался к далекому письменному столу и на ходу взволнованно объяснял про захлопнувшееся окошко в отделе кадров.
Секретарь, не дослушав, поспешил с ним в приемную, он сам постучался в фанерный щиток — и все снова увидели девичьи руки в тугих, плотно охватывающих кисти рукавах блузки. Секретарь попросил эти руки работать сегодня чуточку дольше, обязательно работать, пока все новички не получат билеты…
Шел девятый час, когда Алеша вернулся домой. Он тут же потребовал, чтобы бабушка нашила ему изнутри куртки, с левой стороны, потайной карманчик с надежной застежкой, желательно с «молнией». Пока нашивался этот карманчик, он все порывался на улицу: в газетных киосках надо купить комсомольский значок. Мать не пускала его.
— Завтра! — убеждала она. — Успеется со значком и завтра. Какие могут быть киоски в такой час!
Он уступил сначала, но потом, когда карманчик был готов и у самого сердца спрятана была маленькая книжечка с его собственной фотографией и с наведенными тушью надписями, он не утерпел, умчался из дому.
Ни на Полянке, ни на Пятницкой не было в этот час ни одного действующего киоска. Алеша поехал в центр города, прошел улицу Горького, до площади Маяковского, — напрасно. Вернулся назад и по счастливому наитию заглянул в вестибюль гостиницы «Москва» — здесь он нашел в открытом еще киоске желанный значок.
От мороза или от радости пылали его щеки, когда он вернулся домой? По радио передавали бой часов со Спасской башни. Мать, сильно обеспокоенная, встретила его бурей упреков: она называла его бешеным, ошалевшим от упрямства мальчишкой.
— Ну, что? Что? — возмущалась она. — Наверное, весь город обежал? Убедился? Терпения нет у него утра дождаться! Да раздевайся же ты скорей! Еще простудишься… Раздевайся! Сумасшедший…
Алеша повесил пальто, поправил пояс, одернул старательно куртку и наконец обернулся лицом к матери, счастливый и гордый: у нагрудного кармашка его приколот был маленький металлический флажок, в центре которого густо лепились пять букв — ВЛКСМ.