Пришел Толя, пришли Воронин и Рычков.
В столовой давно был приготовлен чайный стол с пирогом.
Престарелый патефон, много раз выдерживавший починку в домашней мастерской, кряхтел, хрипел, стонал так мучительно, что Толя страдальчески морщился. Но патефон снова и снова пускали в ход: сегодня нельзя без музыки, сегодня и Женский день и день рождения Алеши.
Александра Семеновна уже несколько раз заглядывала в комнату и, зажимая уши, молила о пощаде:
— Да прекратите вы эту пытку!
Потом, как бы невзначай, она спросила:
— Где же гостья, где эта девочка, которую Алеша пригласил к себе?
Алеша понимал, что мама так часто заглядывает к нему вовсе не из протеста перед завывающим ящиком, а только потому, что ей не терпится поскорее увидеть его приятельницу.
— И чай давно уже готов… Может, она и не придет? Что она сказала тебе, Алексей?
Алеша объяснил, что у Наташи репетиция, а после репетиции она непременно приедет.
Все еще длился закат. Разбросанные кое-где по блеклому небу облака менялись в очертаниях и в окраске. За мокрыми крышами уже не было видно солнца, и на облака ложились нежнейшие акварельные краски, то палевые, дымчатые, то ярко-желтые, вспыхивающие, подобно пламени под пеплом, то угасающие, серые, грифельные. Предчувствием весны дышало небо, а земля еще зябла под остатками снега.
Загремел звонок. Кажется, он никогда еще не был таким громким. Во всяком случае, всех всполошил он. Александра Семеновна кинулась к дверям, но с полпути, улыбаясь, отступила перед Алешей. Бабушка выглядывала из кухни, и пришлось с сердитым видом помахать на нее рукой, чтобы убавить в ней любопытства. Даже патефон, и тот по-своему откликнулся на первое появление девочки в гостях у Алеши, дав на исходе пружины гамму ужасающих хрипов.
Наташа вошла с маленьким чемоданчиком и с несколькими ветками мимозы в руках. Она сняла шубку — на ней было синее суконное платье с черным лакированным пояском, — наскоро поправила волосы перед зеркальцем в передней, приоткрыла чемоданчик, поддерживая его на приподнятом «олене, достала красную, с золотом чашку — «Алеше на память», — и, знакомясь с Алешиной мамой, передала ей мимозу:
— Это вам, Александра Семеновна… С Женским днем!
Увидев в комнате Алеши столько ребят и ни одной больше девочки, она тут же попеняла:
— Что за рождение без танцев!
Но сразу увлеклась произведениями Алешиного мастерства, о которых столько слышала, и детским биллиардом, и аквариумом, и настольным токарным станком. После она затеяла игры в шарады, внесла в дом столько шуму, оживления и смеха, что уже никакой надобности не стало в патефоне. Она вовлекла в свои театрализованные забавы не только всех мальчиков и громадного, сильного, неуклюжего среди ребят Мишу Рычкова, но даже Александру Семеновну, даже бабушку. Веселая, непринужденная и приветливая, она держалась так запросто, точно не в первый, а в сто первый раз пришла сюда, и всех очаровала.
Алеша попытался снова запустить свой патефон. Девочка отчаянно запротестовала при первых же его воплях. Пусть лучше Толя сыграет что-нибудь, хотя бы на аккордеоне своем. Пусть сыграет он самую свою любимую вещь… Толя надел ремень от инструмента на плечо, с минуту смотрел в одну точку и выбрал «Баркароллу» — грустную песнь из «Времен года» Чайковского.
Рычков с забывшейся улыбкой смотрел на девочку. Лицо его выражало крайнее удивление: он не понимал, как можно рядом с этой девочкой слушать печальное, осеннее, увядающее, грустить о чем-то безвозвратном, когда сама юность в первом цвету озаряет комнату!
Толя окончил песнь. Девочка глубоко вздохнула, сказала:
— Подумалось мне, ребятки, о двух вещах. Во-первых, Толя, обидно все-таки, очень обидно, что вы не учитесь играть всерьез… Ну, честное слово, ваш аккордеон не инструмент… А во-вторых… во-вторых, мне Колю жалко… Так жалко!
— Какого Колю? Харламова? — спросил Воронин. — А почему жалко? Что с ним?
— Ничего, — поспешил ответить Алеша. — С Харламовым никакой беды не может случиться.
— Алеша! — прервала его девочка. — Как можно! Не верю, чтобы ты говорил это искренне. Как так «никакой беды»? Когда вот мы все собрались, а его нет, он где-то один…
— И никогда больше не будет его с нами, Наташа. Никогда!
— Вот видишь! Видишь, какой ты… Ты! А не Коля… Ты злой, а вовсе не он. Я согласна: он бывал иногда с вами нехорош… Допускаю даже, что он плохой товарищ… Я не верю, но допустим… Зачем же сразу высшая мера наказания? Так нельзя между товарищами, между комсомольцами.
— Вовсе не сразу, — возразил Толя. — Кто же вам сказал, что сразу! — Он наклонил низко голову, снял с себя ремень, отложил в сторону аккордеон. — Совсем не сразу! Мы сколько ему прощали! Терпели долго, очень долго… И напрасно он теперь вам жалуется.
— Он? Жалуется? Да я не видела его ни разу с тех пор, как вы рассорились.
Воронин, небрежно прислонясь к косяку двери, высказался в том смысле, что Харламов виноват, но совсем отталкивать его от себя действительно не следует! Рычков спросил: какой это Коля, не тот ли, что разыграл его однажды с часами? — и только головой покрутил.
Потом про Харламова забыли, и вечер продолжался так же весело, как и до печальной песенки из «Времен года»…
Прошло после этого еще много дней, закончилась третья, началась последняя четверть учебного года.
Алеша и Толя больше не бывали с Харламовым, а в классе избегали даже смотреть на него.
У Коли Харламова развилась новая дурная привычка — грызть ногти. Он предавался этому занятию с таким усердием, что бывало учитель окликнет его два и три раза, а он не слышит.
На одном из комсомольских собраний Харламов внес предложение: организовать во всех классах консультации и дополнительные занятия перед экзаменами, выделить группы наиболее успевающих учеников, которые под руководством учителей будут наблюдать за подготовкой к экзаменам более слабых товарищей.
Анисимов поддержал это предложение. Но как-то так вышло, что мысль Харламова на бюро комсомола была одобрена единодушно, а самому Харламову настолько не доверяли больше, что никому и в голову не пришло привлечь его к новому, по его же инициативе созданному делу, — тайные его надежды примириться с товарищами опять не оправдались.
Испытание одиночеством продолжалось, оно усиливалось, — и вот уже Харламов, веселый говорун и хвастун, превратился в молчальника, он замкнулся в себе и, грызя ногти, словно высасывал из пальцев еще больше прежнего и самонадеянности, и спеси, и гордой заносчивости. Новых друзей он не искал, к Наташе не ходил…
Однажды он возвращался из кино на Пушкинской площади. Один. Был десятый час вечера. В освещенных цветочных киосках уже продавались фиалки. Коля пошел бульваром, пустым и голым. Покой и тишина обступили его. От кромки газонов, обложенной острыми треугольниками кирпичиков, хорошо пахло землей, жирной, напитавшейся соками и выжидающей только горячего дыхания солнца, чтобы выбросить из своих недр обильную, яркую траву.
Харламов свернул с бульвара на Петровку. Ближе к Театральной площади он задержался возле афиш Большого театра, неизвестно зачем просматривая, кто поет Онегина, а кто — Татьяну и кому назначено в ближайшем спектакле танцевать Одетту и Одиллию… «Хорошо бы когда-нибудь посмотреть «Лебединое озеро». Почему там обе роли исполняет одна, а не две артистки?»
— Коля! — услышал он вдруг и, оглянувшись, увидел перед собой Наташу.
Она была занята в спектакле, во втором акте, и только что освободилась.
— Как это удивительно! — сказала она, радуясь неожиданной встрече. — Только что, ну, какую-нибудь минуту назад, я спускалась по лестнице — про вас думала… Здравствуйте!
Они пошли вместе вверх по Театральному проезду, пересекли площадь. При виде дома-подворья он замедлил шаги, но она взяла его под руку и повела дальше, мимо дома, к скверу со старинным памятником героям Плевны. Здесь они долго сидели в пустынном сквере на скамье.
Харламов, казалось, был все такой же, веселый и легкий. Он рассказал несколько смешных анекдотов, потом изобразил в лицах, как волнуются ученики и педагоги перед экзаменами, потом стал вспоминать про прошлогоднюю летнюю экспедицию геологов из института, где работает его отец, — и как-то уж само собой получилось, что он тоже принимал участие в этой экспедиции, кочевал вместе с отцом и его товарищами два месяца по степям Казахстана, ночевал в палатках, ходил на изыскания. Наташа отлично понимала, что все это он только что выдумал, но увлекательно выглядели в его изображении и ночевки у костра, и приключения в знойных пустынях, и славные находки изыскателей; она охотно слушала и улыбалась.
— Знаете что, Коля, — вдруг прервала она и долго, со строгим выражением, глядела на черные, еще голые деревья сквера с неподвижными в тишайшем весеннем воздухе веточками-прутьями. — Сколько уже я не видела вас? Да почти два месяца! А думала про вас часто… Честное слово, думала. И мне всегда становилось… как бы сказать точнее… грустно — не грустно… как-то обидно за вас! Правда!
— А что?.. Разве?.. Почему?
— Да так… Вы же сами знаете… — Она и улыбнулась ему и опустила смущенно голову. — С ребятами вы ни с того, ни с сего разошлись… А так хорошо было бы всем вместе!
— У вас неправильная информация. Я с ними не ссорился, а они сами…
Вечер был прозрачным и звонким. Двое прохожих показались на аллее пологого сквера, далеко, но шаги их по свежепосыпанному тырсу доносились громко, отчетливо. Наташа и Коля посидели молча, пока эти два человека, пройдя сквер, не выбрались по ту сторону низкой решетчатой ограды.
— Давайте лучше я вас помирю. Идет? — предложила девочка.
Коля не ответил, только принялся грызть ногти.
— Ну вот, еще одна новость! Не притворяйтесь, пожалуйста, что у вас так легко на душе. Раньше у вас этой дурной привычки не было — ногти грызть. Это новое.
Он смутился и быстро опустил руку.
— Иной раз, — сказал он, стараясь улыбнуться, — можно из собственного пальца гениальную мысль высосать… Вот я и попробовал, чтобы лучше ответить на ваше предложение.
— Перестаньте! Нельзя с вами поговорить серьезно!
— Отчего же нельзя? Пожалуйста! Ах, Наташенька… — вздохнул он, и непривычное выражение грусти и мягкости затаилось в его глазах, несколько секунд он смотрел перед собой в раздумье. — Если бы вы только…
И был тут миг, когда он едва не признался чистосердечно, что ему совсем не легко, а, напротив, тяжело, даже очень тяжело, что не только друзья, но весь класс отвернулся от него, кажется, вся школа сговорилась не замечать его.
— Наташа, — повторил он, — если бы вы… — От неведомого сильного волнения ему перехватило дыхание, остро защипало в переносице, но в то же самое мгновение он внутренне запротестовал перед этой волной покаяния, перед этим унизительным порывом к сочувствию и глубоко оскорбился самым тоном слабости, прозвучавшим в его собственном голосе; он всей грудью глотнул живительного весеннего воздуха и сказал вовсе не то, что хотел сказать и что давно уже лежало у него на сердце. — Да если бы вы только знали, Наташа! — воскликнул он с внезапным самоупоением. — До чего мне плевать на всех этих друзей и товарищей! Я один — и что ж, очень хорошо себя чувствую. Наплевать!
У Наташи лицо стало испуганным, ошеломленным. Коля внимательно поглядел на нее. Может быть, он слишком сильно выразился? В таком случае, он просит прощения… Но так оно и есть, ни в ком он не нуждается и никогда не нуждался. И в этом его главная вина! А во-вторых, он виноват еще в том, что не в состоянии разделять желторотых, глупеньких, мальчишечьих восторгов. Он просто значительно старше своих сверстников и не может без смеха слушать их маниловские мечтания… Например, о фантастических постройках в Крыму с таким высоким бельведером, чтобы оттуда можно было видеть даже Москву и чтобы Алеша с Толей могли сидеть на этом бельведере по вечерам, пить чай и беседовать о самых приятных предметах, как Манилов с Чичиковым. Ему смешно все это, а они разозлились. Они накинулись на него, как рассвирепевшие щенки…
Он говорил так, и упивался собственными словами, и не замечал, что Наташа глубоко оскорбилась за обоих своих друзей.
— Обиделись? Скажите, пожалуйста… Ну, обиделись, и ладно. А я отлично проживу и без них. Отлично, Наташа!
— Проживете? — сказала Наташа, поднимаясь со скамьи.
— Проживу! — повторил он, тоже вставая и поглядывая на нее с довольной улыбкой.
— Ну что ж… Так тому и быть. Пора домой.
По пути Коля еще что-то такое говорил о своих особенностях, Наташа больше не слушала. Она шла торопливо, молча и только возле самого дома своего сказала:
— Какой все-таки чудесный вечер!
Со Спасской башни отзвонило одиннадцать.
— В такой вечер не хочется в комнату, — прибавила девочка.
— И отлично. Давайте еще побродим?
— И ничем, никак не испортить такого вечера, — продолжала Наташа, как будто не расслышав его приглашения. Она поднялась на первую ступеньку подъезда, став от этого вровень с Харламовым, приблизила к нему лицо, вдруг колючее, нетерпеливое в гневе. — Ничем не испортить — ни бензиновым перегаром машин, хотя вон сколько их бегает, ни вашими гадкими словами…
Она резко повернулась, взбежала по остальным трем ступенькам, рванула на себя дверь, но, прежде чем скрыться за нею, оглянулась еще в последний раз:
— И обещаю… Если даже вспомню когда-нибудь про вас, то уже без всякой жалости… Никогда не буду вас жалеть!