День последних испытаний по литературе в мужской школе за Каменным мостом совпал с днем последних экзаменов по специальному классу на Пушечной улице.

Накануне Наташа впервые за весь месяц позвонила по телефону Алеше. Толя находился тут же и часто перенимал трубку, чтобы дополнить подробностями Алешины сообщения об экзаменах, либо расспросить у Наташи, как прошла у нее музыка.

— Ой, ребятки! — пугливо вскрикивала девочка. — Завтра нас все артисты будут смотреть. Представляете?.. Говорят, комиссия из пятнадцати человек!

— А у нас, думаешь, как? — в свою очередь хвастал страхами Алеша. — Ого! У нас будут завтра представители из райсовета, из комсомола, может быть даже из министерства будут… А еще Григорий Наумович сказал, что один из Союза художников будет, живописец. Он собирается картину писать из школьной жизни и попросил разрешения присутствовать завтра на экзамене.

Наташа сказала:

— Ой, не люблю, когда посторонние!

Алеша сказал:

— А мне все равно. Потому что я все равно никого не вижу, когда отвечаю.

Толя снова перенял трубку и сообщил:

— Подумать только, Наташа! С завтрашнего дня, часа в три, наверное, начинается лето! Здорово, правда?

Наташа ответила, что у нее в три часа еще не будет никакого лета, а гораздо позже. В два часа у них только-только экзамен начнется, потому что артисты с утра заняты на репетициях…

— Толя, Толя, слушайте, — сказала девочка, — дайте мне скорее Алешу!

Толя снова отдал трубку. Алеша долго слушал безмолвно, поглядывая на приятеля с раздумьем и сомнением, а потом сказал в трубку:

— Постараемся, Наташа! Отчего же… Конечно, согласны! Ну, спасибо! Спасибо… И мы тоже желаем тебе успеха!

Разговор окончился, трубка была положена на место. Алеша передал, что завтра, сразу же после экзаменов, они пойдут на Пушечную. И потом все вместе по случаю окончания экзаменов пойдут в кафе есть мороженое — так он договорился сейчас с Наташей… Конечно, если экзамен пройдет благополучно…

В день литературы с утра было пасмурно. С запада наползала большая туча. Далеко и глухо погромыхивало. А на земле все притихло, притаилось, — не шевельнется листва, не чирикнет воробышек, даже шум движения на улицах, казалось, сильно поубавился.

Отец в это утро оставался дома — пришла очередь работать во вторую смену. С непривычки он не находил себе места, мыкался из стороны в сторону: то мешал бабушке убирать квартиру, то упрекал Алешу, что у того в мастерской полный беспорядок, навалено всякого хлама — глядеть тошно.

— Ну, что разворчался? — обиделся наконец Алеша. — Гудит, гудит сегодня… Где я тебе уберусь, когда самые экзамены! Месяц целый вздохнуть некогда. Или не замечаешь?

Было это до того справедливо, что Петр Степанович сконфузился. Тотчас пошел он прочь от сына, побродил по коридору, спрятался на несколько минут в свою комнату и опять выбрался на балкон. Жуя кончики усов, он бормотал что-то над свежей цветочной рассадой и беспокойно поглядывал на темнеющее небо.

Толя со двора, снизу, покликал Алешу — пора в школу! Петр Степанович чуточку еще задержал сына.

— Погоди! — шепнул он, значительно подмигивая. — Я тебе что скажу… Стало быть, нынче шабаш? Последний будет экзамен?

— Последний.

— Ни пуха, ни пера.

— Бывай здоров.

— Стой. Я еще скажу… Придешь с экзамена, а меня-то, как нарочно, и нет… Вот, получается…

— Ничего. И после второй смены не поздно будет поздравить.

— Само собой. А только ради последнего-то дня… — Он опять хитро помигал ему, зовя к себе поближе, сунул руку в карман Алешиной куртки. — По случаю окончания экзаменов с меня магарыч разве не требуется? — И Алеша почувствовал, как отец разжал у него в кармане ладонь. — Может, в самом деле, голубей купишь или еще рыб в аквариум захочешь прибавить… Что хочешь!

Алеша крепко пожал руку отца и побежал к Толе.

Последний экзамен проходил в предгрозовых сумерках. За раскрытыми окнами недвижимая, насторожившаяся тишина. На крыши и фасады домов, на стены класса, на самые лица экзаменаторов и учеников ложилась одинаковая ровная темень.

Экзамен длился час и другой. А туча глухо рычала, собираясь с силами.

Алеша в ожидании, когда его вызовут, написал в тетради: «Как по-твоему, кто живописец?» — и подвинул тетрадь к Толе.

Толя написал в ответ: «Скорее всего, лысый. Видишь, все время карандашиком вертит».

За столом комиссии, кроме знакомых педагогов и представителя райкома комсомола, были трое неизвестных.

Алеша присмотрелся, подумал, написал снова: «Карандашик не факт. Тогда у нас Анечка первая художница, она никогда не выпускает карандашика из рук. Погляди вон на того, в пенсне… Ничего не слушает, только глазеет».

Но Толя внимательно посмотрел не на человека в пенсне, а на притихший, замерший под тучей тополь за окошком и сделал новую приписку: «Пускай хоть в пенсне, какая разница. А гляди, хватит сейчас дождь да зарядит до вечера, Пушечная наша и утонула!»

Как раз в этот миг пронзительным блеском озарило насквозь двор, а там ударил гром такой ярости, такого буйного, клокочущего неистовства, что весь класс вздрогнул, а лысый незнакомец пугливо засеменил к одному из окон. Он поспешно закрывал окно и знаками торопил ребят, чтобы сделали то же с двумя остальными.

Прошло еще минут пять. По стеклам застучали первые, редкие, но крупные капли. Под налетевшим вихрем закручинился тополь. Вскоре послышался шум дождя по крышам. В классе совсем стемнело. Лысый с карандашиком опять поднялся и, все так же ступая на цыпочках, повернув выключатель у двери, открыл свет.

Вдруг спокойный дождь сменился бурным ливнем, с каждой секундой он набирался все большей силы, дошел уже до бешенства, захлестал ураганом, ревом наполнил мир. Казалось, дома должны содрогаться под такими ударами, и было непостижимым чудом, как могут выдерживать подобный напор стекла. Земля и крыши дымились.

— Тебя! — толкнул Толя.

— Громов! — повторил Григорий Наумович.

Алеша, смущенно улыбаясь, косясь на бурю за окошком, прошел к столу экзаменационной комиссии, взял билет и, еще не поглядев на него, отошел в сторону для обдумывания. Такой невиданной, такой величественной и грозной была картина ливня, что он еще несколько секунд не мог отвести от нее глаз.

Но вот он обернулся лицом к товарищам. Толя выразительными кивками спрашивал: «Какой билет?» Алеша глянул наконец, — что за билет пришелся на его долю? Это было ему все равно, он хорошо подготовился по всей программе… Семнадцатый билет!.. Нет, вовсе не все равно!.. Семнадцатый билет!.. Маленький клочок бумажки в его руке был на этот раз свидетельством большой удачи, знаком крупного счастливого выигрыша… Семнадцатый билет — тот, единственный из всех, содержание которого сразу наполнило его силой и восторгом. Торжествуя, он показал Толе на пальцах: 17!

«Капитанская дочка!»

Он может говорить об этой повести целый час, только бы его не остановили! Он повторит слово в слово все, что слышал на уроке Григория Наумовича, добавит еще и свои мысли, чего не найти ни в каких учебниках, ни в каких пособиях!

Шум непрекращающегося ливня за стеклами представился ему теперь отзвуком бурь, властно захватывающих его воображение: так бушевало народное восстание, грозившее смести империю Екатерины и ее временщиков-рабовладельцев; так боролся и потом бесстрашно, мужественно и гордо погибал Пугачев; так противостояла всем роковым испытаниям верная и сильная душа простой русской девушки Маши Мироновой; так прорывался пушкинский гений в далекие годы родной истории…

Алеша не обдумывал билета, он только был вновь переполнен испытанными прежде чувствами: радостью, которая входила в него со страниц пушкинской прозы, и той глубокой, цепкой сосредоточенностью, с какой он слушал незабываемый для него урок Григория Наумовича.

Его позвали к столу. Алеша отдал билет и услышал голос своего учителя, громкий голос, чтобы преодолеть шум грозы:

— «Капитанская дочка»? Ну-те, расскажите нам все, что вы знаете о «Капитанской дочке»!

Вдохновляясь любовью, обретенной за год упорного труда, волнуясь от выпавшей на его долю великой удачи, Алеша сказал, глядя уже невидящими глазами на экзаменаторов:

— Хорошо! Но только… только я прошу, очень прошу… не останавливайте меня. Ну, пожалуйста, — взмолился он, — не говорите «довольно»!

Он услышал смех за столом, и несколько голосов вразнобой ответили ему согласием, — не скажут они «довольно!», раз он так просит…

Летняя гроза бывает быстрой. Случается, налетит она, обрушится с расточительной могучей силой и, вся зараз с гневной яростью излившись, зашумит потоками по задымленной земле, бурно захлещет изо всех водосточных труб, сотрясая их от нетерпения, и неведомыми путями убежит, рассеется с такой же внезапностью, как и нагрянула. И вот уже от былой великой тучи лишь кое-где бегут по обмытому и просветленному небу мелкие, изодранные клочья, и горячее солнце вырывается из плена, и птицы поют, и деревья, отряхиваясь, сбрасывают с себя сверкающую самоцветную капель…

В классе снова раскрыты окна. Светлые и жаркие тени рам преломлялись ломаными линиями по подоконникам, тянулись вниз, к полу, и над этими светлыми отражениями дрожало, курилось еще более тонкое отражение — зыбкого марева испарений.

А Алеша все ликовал, повторяя чудную речь своего учителя, и не слышал — не хотел слышать — уже не раз повторенной просьбы того же Григория Наумовича: «Довольно! Ну, хватит тебе, Громов!.. Довольно!» — и не видел добродушно смеющихся лиц других членов комиссии, которые жестами возражали учителю: «Слово есть слово! Мы обещали не говорить «довольно!»

Алеша видел свет лампочки на потолке — вернее, желтые нити, совершенно обессиленные перед лучами вновь открывшегося солнца. Потом он заметил, что на столе перед неизвестным ему юношей в голубой сорочке лежит рисунок. Алеша вдруг узнал в этом наброске самого себя, с лицом приподнятым и самозабвенным. Руки его отведены за спину, — вероятно, чтобы избавиться от лишних жестов… Алеша стихал мало-помалу и вовсе смолк… Так вот он, гость, художник, живописец! Не лысый с карандашиком и не тот, что в пенсне, а третий из незнакомцев, такой молодой, что его не хотелось принимать в расчет.

— Довольно! — воспользовался наступившей паузой Григорий Наумович.

Алеша напомнил, что в билете есть еще вопросы по синтаксису и…

— Довольно! Довольно! — повторял учитель и обеими руками замахал на него, под одобрительный смех комиссии за столом и ребят за партами.

Час спустя Алеша и Толя уже были на Пушечной, в маленьком дворовом сквере, на той самой скамейке. Но теперь вместо большой снежной горы перед ними был круглый цветник. Вдоль низенькой железной ограды теснилась другая, живая ограда, полная аромата, из кустов цветущей сирени. Дорожка через сквер, ранее узкая, протоптанная меж сугробов, теперь широко раздвинулась, посыпанная мелким-мелким, пружинящим под ногами песком, и с обеих сторон была окаймлена травой.

Зеркальная дверь подъезда, зимой туго поддававшаяся, теперь была раскрыта настежь, и Кузьма со своим табуретиком, выбравшись по сю сторону двери, нежился и щурился на солнце.

Мимо сторожа непрерывно проходили дети, нарядные девушки, женщины пожилых лет. Ребята поглядели, рассудили — чем они хуже других? — и тоже направились внутрь здания, опасливо косясь на дремлющего Кузьму. Но старик не обратил на них никакого внимания, только громко и сладостно чихнул.

В вестибюле скамья гостей была полностью занята. Алеша и Толя инстинктивно подались к этой скамье поближе — дожидаться вместе со всеми, когда закончится экзамен.

Рояль во втором этаже приводил женщин на скамье в трепет, заставляя гадать вслух по звукам: что творится сейчас наверху, в зале с зеркальной стеной?

Балетные мотивы и танцевальные отрывки из популярных опер подымали с места то одну, то другую из женщин. С изменившимися лицами подвигались они к лестнице и перед первой же ее ступенью замирали, как у заколдованной, запретной черты… Ах, как было бы хорошо подняться сейчас наверх, притаиться там у стеклянной двери и смотреть, смотреть! Нет, не перешагнуть магической черты. Ничего не значит, что Кузьма выбрался из темного коридора за дверь, на солнце, — чутье у него дьявольское, вмиг явится перед нарушителями священных законов школы, и тогда все будут беспощадно удалены из вестибюля.

— Мазурка! — вскрикивает одна, спешит вперед и жадно слушает такт за тактом; все остальные на скамье умолкают и неотступно, с глубоким сочувствием следят за выражением ее лица.

Мазурка из «Сусанина» сменяется вальсом Глазунова, потом слышен гопак Мусоргского — дамы на скамье остаются безучастными, лениво перешептываются. Но при первых же звуках вариации из «Раймонды» к ним возвращается оживление.

— Моя! — испуганно вскакивает молодая еще на вид женщина с ласковым и мечтательным взглядом.

Неудержимо влечет ее к лестнице, теперь ее очередь постоять с опущенной головой перед первой ступенькой, пока не закончится наверху танец. Потом она медленно возвращается к «стану», утомленная, рассеянная.

— Поздравляю! — шепчет ей старушка соседка.

— Вы думаете? — с надеждой и робостью произносит молодая.

— Да. Безусловно. Если бы ваша протанцевала неудачно, я бы сейчас почувствовала: это непременно отразилось бы в игре пьяниста… — Старушка, сжимая морщинистый рот в щелочку, так и сказала «пьяниста». — В нюансах сказалось бы, в ритме, в тончайших деталях игры… Уж вы поверьте мне… Поздравляю! От души поздравляю!

Теперь наверху наступила пауза и длилась минут десять.

А после перерыва наверху начались, очевидно, такие важные события, что вся скамья, переглянувшись, разом кинулась к подножке лестницы. Некоторые из женщин, забывшись, даже занесли ногу по ту сторону запретной черты, потом поднялись на самую ступень, и на вторую ступень, даже ухватились уже за гладкие, блестящие, полированные перила, вот-вот готовые к дерзостному движению ввысь…

Кузьма явился перед ними и, грозно шевеля мохнатыми бровями, сказал:

— Не полагается!

— Па-де-де! — взмолились дамы.

— Все равно не полагается.

Женщины отступили.

— Кузьма, голубчик! Дорогой Кузьма! — обступили они его. — Па-де-де из «Лебединого»… Кто это?

— Известно, кто! — неопределенно объяснил Кузьма, но все удовлетворились его ответом.

Кузьма тоже оставался с ними и слушал, склонив набок сверкающую лысиной голову и щуря один глаз.

Вот надвигаются последние такты адажио, музыка звучит все величественнее, все торжественнее. Вот после маленького перерыва следуют одна за другой две вариации, — мужская и женская. Вот отзвучала заключительная «кода». Слышны аплодисменты…

Все внизу безмолвно переглядываются. Кузьма вдруг двинулся вверх, ступенька за ступенькой. Женщины неотрывно, с завистью смотрели на старые его сапоги, потертые, с желтизной; следили, как мелькают, уходя все выше, коричневые, недавно наложенные подметки с еще приметной, еще не стертой чащей белых деревянных гвоздиков.

— Ну, это уже слишком! — очнувшись, начали обмениваться своими соображениями женщины. — Аплодисменты в школе! Аплодисменты на экзамене! Неслыханно! Это уже чересчур, я бы сказала…

— Просто безобразие! Непедагогично, наконец! — возмущается басом сердитая женщина.

— Вы не правы… Вы совершенно не правы! — убеждает ее женщина с добрым взглядом. — Все-таки здесь ведь не простая школа, а…

Сверху послышался прелюд Шопена.

— Что еще такое? Кто же сегодня Шопен? Вы не слыхали, кто Шопен?

— Не знаю… Моя — Чайковский!

— Моя — Прокофьев… Из «Золушки».

— А моя — Бородин!.. Странно! Никто не говорил про Шопена. Не упоминал даже! Не понимаю.

И после Шопена были аплодисменты.

На вершине лестницы вскоре показался Кузьма. Алеша и Толя наблюдали, как он медленно спускался, переступая согнутыми по-стариковски в коленях ногами. Женщины торопили его, опрашивая нетерпеливым шепотом:

— Кто? Кто?.. Да ну же, Кузьма! Что вы молчите? Кто?

Лишь сойдя с последней ступеньки, Кузьма ответил:

— Кто! Кто!.. Ясно, кто! Все она же… Вера Георгиевна попросила ее на бис исполнить Шопена.

Кузьма с гордым видом оглаживал реденькую бороденку. Он уже уходил от женщин, повторяя: «Она!.. Кто же еще… Все она!.. А кому еще в этом классе?» — но женщины следовали за ним неотступно, и сердитая все шипела у него над плечом, до тех пор, пока он не остановился и, смерив ее укоряющим взглядом, сказал:

— А что ж тут такого? Ничего такого нет! Заслужила — так и похлопали. Ваша, бог даст, станцует вот этак, так и вашей похлопают. Обыкновенное дело. Я и сам, за дверями стоял, не удержался, похлопал…

Тут он заметил чужих ребятишек и направился прямо к ним решительным, твердым, неожиданно быстрым шагом.

— А вам чего здесь? Кто такие? Зачем? — сурово шевелил он бровями.

— Здравствуйте, дядя Кузьма! — робко поздоровался Алеша. — Мы тут… Мы ничего…

— А ничего — так и нечего… Ступайте откуда пришли!

— Нам Субботина велела.

— Чего? Как? Что она вам велела?

— То есть не велела, а сказала… Сегодня и у нас и у нее последний экзамен, дядя Кузьма, ну и вот… Она сказала, чтоб пришли… Мы вместе мороженое пойдем есть…

— Мороженое? А-а-а, так бы и говорили… Не признал вас сразу. Это вы, что ли, которые танцевать не умеете?

— Мы.

— Понятно… А ну, пошли! Пошли, пошли, говорю! — сердито закричал он.

Ребята не посмели ослушаться и уходили вслед за сторожем вон из школы. Кузьма выбрался на широкий подъезд, знаками манил дальше, дальше за собой, вошел в дворовый сквер…

— А ну, стойте здесь! — приказал он.

Нерешительно потоптавшись перед газоном, Кузьма неловко прыгнул, но одолеть маленькую зеленую лужайку не смог, зашагал дальше прямо по траве виновато, на цыпочках, пробрался к самой ограде. Здесь, согнувшись, кряхтя, он долго возился у кустов, наломал порядочную охапку сирени, после чего стороной, вдоль железной ограды, вернулся к ребятам.

— Держите! — все так же строго сказал он, передавая им еще мокрые после недавней грозы душистые ветки с гроздьями. — Да ну, берите, когда дают! Слыхали, как Субботина нынче танцевала? По-нашему, по-сокращенному сказать — па-де-де, а потом еще и Шопена на бис. Слыхали? Так поздравить надо! Сейчас она выйдет, отдадите ей сирень-то…

И, сунув в руки ошеломленным ребятам цветы, пошел старик назад, к своему табуретику у зеркальной двери.