13 июня
Мне было семь лет, когда я решила убить свою маму. Но успело исполниться семнадцать, прежде чем я это сделала.
По одной только этой фразе видно, что на сей раз я решила написать правду. Я давно уже ничего не писала, и тем более правду. Не помню, сколько времени прошло с тех пор, как я в последний раз отправляла кому-то открытку или письмо. Дневник я тоже не вела. Меня никогда не прельщала эта идея. Слова и мысли, что вертелись у меня в голове и казались такими важными и оригинальными, бледнели и умирали, стоило им оказаться написанными. Словно успевали завянуть за время короткого пути от головы до бумаги.
Разница между мыслью и ее письменным выражением в тех редких случаях, когда я пыталась вести дневник, была столь весомой, что в конце концов я решила ограничиться констатацией фактов. «Яйца и масло, помидоры и редис». «Позвонить зубному». Вам может показаться смешным, что человек заводит дневник в пятьдесят шесть лет, но что есть, то есть. Не случайно же он попал мне в руки, этот дневник. Мне дала его Анна-Клара. Такой подарок обязывает. Немало лет прошло с тех пор, как у меня были перед кем-то обязательства. С этим чувством я рассталась задолго до того, как перестала писать письма. Но я отклоняюсь от темы.
Я получила дневник в подарок на день рождения. От Анны-Клары, моей младшей внучки. Самой странной из всех. За это я и люблю ее больше других внуков. Ее старшие брат и сестра, Пер и Мари — милые, послушные дети с добрым открытым взглядом и доверчивой душой. В Анне-Кларе же есть что-то темное, что-то опасное. Она редко раскрывает рот, только если ей что-то нужно: «Можно мне хлеба? Можно мне сока? Можно, я пойду почитаю?»
Сколько я ее помню, Анна-Клара спрашивает, можно ли ей пойти почитать. Когда я киваю, а киваю я всегда, она отправляется в мою спальню, где прикроватная тумбочка завалена книгами и старыми газетами. Пока все общаются за чашкой чая и бутербродами или ужинают и пьют вино, она сидит там одна и сосредоточенно читает. Это меня удивляет и восхищает. Я никогда не говорила ей об этом, но она знает, что мое неизменное «да» означает одобрение. Это еще одна причина, почему Анна-Клара моя любимая внучка. Ей не нужны слова.
Даже в праздничный день она сидела в спальне и читала. Забралась на мою постель, подложила под спину подушку, укрыла желтым пледом ноги, поставила тарелку с куском торта и стакан морса на тумбочку и погрузилась в чтение. Она методично перелистывала одну газету за другой. Сообщения с мест боевых действий в серьезных газетах, расследования преступлений и сплетни из жизни звезд в бульварной прессе. Сколько ей сейчас? Восемь, девять? В таком возрасте не всякий ребенок умеет бегло читать сложные тексты, поэтому родители не устают отмечать ее редкий талант, тем более что больше о ней сказать нечего. «Пер забил три гола на футбольном матче в пятницу. Мари играла на флейте на выпускном вечере. А Анна-Клара… это поразительно, сколько она читает. Скоро она прочтет все книги дома и отправится в библиотеку, опустошая полку за полкой». Так она и поступает. Полка за полкой. Книга за книгой. Предложение за предложением. Слово за словом. «Да, она много читает, Анна-Клара». И все.
Празднование моего дня рождения шло без сюрпризов. Около двух соседи и родственники ввалились в дом со словами «С днем рождения тебя!», стараясь как можно быстрее оказаться в гостиной и захлопнуть дверь на улицу, где хлестал дождь. Он гнал их от машин к порогу, портя прически и туфли. Свен радушно принимал гостей, и скоро весь оказался увешан плащами и зонтиками, которые, я уверена, потом, когда никто не видел, просто свалил в кучу в углу прихожей. С профессионализмом метрдотеля Свен провел пришедших в гостиную, куда перенес все столы и стулья, что нашлись в доме, образовав маленькие островки, где могли расположиться гости. Сюзанна, моя старшая дочь, рассаживала их, но, стоило ей отвернуться, как они тут же начинали пересаживаться. Мало кому хотелось оказаться за одним столом с людьми, с которыми нет общих интересов или расходятся взгляды на жизнь.
А вот Эрик, мой младшенький, незаметно прокрался меж столов и уселся в коричневое кожаное кресло, откуда мог видеть все и всех. Вид у него был растерянный, даже расстроенный, потому что он, как и я, только что заметил, как его подружка Иса скрылась в кухне, чтобы стащить чего-нибудь вкусненького. Другими словами, все было как обычно, ничего другого я и не ждала. В пятьдесят шесть лет тебя уже трудно чем-то удивить. Не припомню, когда со мной такое в последний раз случалось. С годами все становится предсказуемым. Вкус притупляется, зрение слабеет. Только запахи, запахи остаются.
Свен накупил печенья, пирожных и торт «Принцесса», который я вообще-то не люблю, но в принципе могу есть, если он свежий. Все угощались без стеснения. Гудрун и Сикстен наверняка не обедали, рассчитывая поесть у меня в гостях. Я отметила, что Гудрун положила себе в тарелку три куска торта, рассказывая, что сама сшила себе платье из покрывала в доме престарелых, где иногда подрабатывала.
— Да уж, на него в свое время немало помочились, — сообщила она Свену, любовно поглаживая ткань.
Я сделала глоток чая, чтобы меня не стошнило. С Гудрун мы дружим с детства. Она верная подруга, что искупает ее недостатки, к коим относятся не только подобные платья, но и аппетит, который с годами только рос, так что она становилась все больше похожа на пончик.
Свен суетился, подливая всем вина, подавая пирожные и унося грязную посуду на кухню. Сюзанна помогала ему, рассказывая гостям, что еще несколько лет назад я сама пекла торты на свой день рождения, а теперь вообще не подхожу к плите. Я подавила желание резко возразить и только намекнула, что теперь все, что угодно, можно купить в магазине, и нет никакой нужды торчать целый день в кухне. К тому же, надо дать шанс заработать молодежи, которая печет пироги и ходит по домам, продавая их.
Я не сказала, что масло, пристающее к пальцам, и склизкий желток с годами стали внушать мне такое отвращение, что теперь я вынуждена делать глубокий вдох, прежде чем войти в кухню. Словно вся та пища, которую я готовила и ела все эти годы, скопилась во мне, и не осталось места для новой. «Ты должна больше есть, мама», — говорит мне Сюзанна и укоризненно качает головой. «Занимайся своими делами», — вот что она слышит в ответ. Пока я здорова, я ем, сколько хочу.
Наш дом обставлен в эклектичном стиле, который теперь считается очень модным. На светлом деревянном полу лежат яркие ковры, стоит старинная, отреставрированная мебель. На раздвижном диване мягкие подушки и покрывала, там уютно сидеть. Больше всего мне нравится старинный секретер из золотистого дерева с маленькими ящиками и откидной крышкой. Именно там Свен сложил все подарки и поставил вазы с букетами цветов, которые гости срезали в своих садах и наспех перевязали желто-синими лентами. Еще мне подарили пару бутылок вина. Надеюсь, хоть какое-то из них можно пить.
Я не скрываю, что люблю пропустить стаканчик-другой вместо того, чтобы поесть. Но с годами у всех появляются слабости. Я дожила до пятидесяти шести лет — не многие фанаты здорового образа жизни могут этим похвастаться. Если я и сокращу себе жизнь на пару лет, выпив лишнего, это мое дело и никого больше не касается. Это звучит так, как будто я оправдываюсь — что ж, может, оно и так. Но я сама знаю, что мне можно, а что нет. В мои годы гораздо приятнее полагаться на чувства, чем на разум. Разум вообще вещь спорная.
Подарки не были ни оригинальными, ни продуманными, но ничего другого я и не ждала. Разве можно подарить пятидесятишестилетней женщине то, что ей на самом деле нужно и чего она не могла бы купить сама? Пер и Мари нарисовали мне картинки, очень неплохие. Кроме того, Мари подарила мне ароматическое мыло, которым я вряд ли буду пользоваться. Анна-Клара принесла сверток из розовой бумаги. Когда я достала из него дневник с изображением куста роз на обложке и кошкой, которая нюхает цветы, у меня задрожали руки. Она знает. Я подняла взгляд и встретилась с внучкиными зелеными, как у меня, глазами.
— Спасибо, Анна-Клара. Дневник — это очень мило. Как ты догадалась?
Я не ждала ответа, но Анна-Клара сказала:
— Ты давно его хотела. Можно мне пойти почитать?
Я кивнула, и она исчезла, оставив меня листать чистые страницы дневника. Они ждут от меня признаний, поняла я. Словно сквозь туман, до меня доносились слова Сюзанны о том, что когда Анне-Кларе пришла в голову эта идея, она все магазины перерыла в поисках дневника с розами на обложке, и что я могу поступить с ним, как хочу, — использовать в качестве блокнота или как-нибудь еще. Я не стала отвечать, просто положила его на стол рядом с другими подарками. Этот был сделан от чистого сердца и поэтому очень мне дорог.
Гвоздем программы в тот день, без сомнения, была Ирен Сёренсон. Ее привезли Фредрикссоны. Ирен выглядела намного моложе своих восьмидесяти лет, так она всегда выглядит на праздниках, где не надо платить. Сегодня на ней была блестящая бирюзовая блузка, которая ей очень шла, темно-синяя юбка, золотистое ожерелье и сине-зеленые серьги. Она смотрелась намного элегантнее других женщин. За десертом она вдруг заявила, что муж номер два всегда хватал ее за грудь, прежде чем налить кофе.
Мужчины расхохотались, женщины неловко прыснули, услышав эту фривольную историю. Кто-то отметил, что это забавно, когда люди решаются рассказывать такие подробности своей личной жизни. Ирен только покачала головой: «Главное — мне есть, что вспомнить в старости».
Часа через два гости уже были навеселе. Свен расщедрился и выставил на стол коньяк и портвейн. Потом все начали прощаться, и вскоре остались только члены семьи, наслаждаясь в тишине последней чашкой чая и остатками торта. Я вытащила Ису и Эрика из кухни, они неохотно вернулись в гостиную, отведали торта, устроились на диване и начали без стеснения обниматься. Пер и Мари достали старую «Монополию». Перу удалось заполучить несколько отелей, и он намеревался обанкротить сестру.
Сюзанна рассказала, что у нее по-прежнему полно дел на работе в адвокатской конторе, которой она отдала большую часть жизни, и ее собираются отправить в командировку, причем не куда-нибудь, а в Рио-де-Жанейро. К сожалению, ей не удастся задержаться там на пару дней, чтобы посмотреть город, потому что Йенс, отец ее детей, не готов сидеть с ними так долго.
Она произнесла это с таким негодованием, что даже Мари вздрогнула, оторвавшись от игры. Я поспешно спросила Свена, не хочет ли он еще чая, чтобы избавить детей от необходимости выслушивать все это. Им и так досталось за время развода родителей, который длился, казалось, целую вечность.
Потом Сюзанна минут пятнадцать уговаривала Анну-Клару отложить газету. Этот конфликт всегда заканчивался одинаково: я разрешала девочке взять газету с собой. Погруженная в чтение, она последней вышла на улицу. Свен захлопнул дверь, повернулся ко мне и сказал, как всегда: «Ну, кажется, праздник удался».
Теперь он спит, довольный прошедшим днем. Нам удалось собрать всех друзей и родственников вместе, мы отпраздновали мой день рождения. А я сижу за столом и пишу. На часах два ночи. Или, правильнее сказать — утра. Я убрала подарки, отодвинула букеты, и теперь здесь достаточно места для дневника и моих сбивчивых мыслей. За окном дует ветер, как всегда в июне, лето только вступило в свои права, и ночи еще светлые. Я родилась тринадцатого июня, и сколько себя помню, в этот день всегда идет дождь. И сегодня тоже.
14 июня
Я снова сижу за столом. На часах почти три ночи или утра, но сон покинул меня вместе с усталостью. Словно возможность писать всего за один день стала потребностью. Подарок на день рождения, розы на дневнике… Наверное, это прорвало плотину воспоминаний. Жизнь не может быть удивительнее, чем она есть.
До меня доносится похрапывание Свена, и я не могу не улыбнуться. Там в спальне, всего в нескольких метрах от меня, лежит мужчина, с которым я прожила целую вечность, и все равно мне приятно, что он рядом, хотя это уже и не будит мыслей о безудержной страсти. Он обнимает меня, желает мне спокойной ночи, иногда целует или гладит по руке, но это все равно что ветер, который гладит тебя по спине, или море, которое охлаждает разгоряченное вспотевшее тело. Куда подевались воспоминания? Не могла же я забыть, что такое заниматься любовью? Конечно, нет, такое не забывается, но эти воспоминания причиняют мне боль, и я заставляю себя забыть. Забыть, как его руки касались моего тела, как я отвечала на эти прикосновения. Я помню, что чувствовала тогда, но не позволяю воспоминаниям нахлынуть на меня, как не позволяют себе расчесывать комариный укус. Мы рано проснулись вчера и разговаривали в постели, прежде чем Свен пошел ставить чайник. Я осталась лежать и читала, поэтому он застал меня врасплох, когда появился в спальне с подносом, на котором были завтрак и вчерашний букет цветов, уже немного увядший. Там же был кусок вчерашнего торта, уже утративший свежесть, со слипшимся кремом. Гниение — быстрый процесс, подумала я. Кому, как не мне, это хорошо известно. Свен принес поднос и себе тоже. Мы сидели в постели, завтракали и разговаривали.
Я смотрела на него и видела мужчину в годах, с седыми волосами, все еще сильными руками и лукавым выражением глаз. Он что-то прокомментировал, я засмеялась и подумала, что ради таких минут стоит провести вместе всю жизнь. Не ради праздников, не ради ночей любви или примирений после ссор, а ради разговора за чашечкой чая, совместного обсуждения проблем, обмена мнениями, тишины при зажженных свечах. Мы поговорили о вчерашнем дне, о гостях, о детях, о молчаливой Анне-Кларе и напряженной Сюзанне, вспомнили, какой моя дочь была раньше — открытой, непосредственной.
— Помнишь, как я ездил вокруг роддома, чтобы в машине было тепло, когда мы повезем ее? — спросил Свен.
Конечно, я помнила.
Сюзанна. Она родилась такой веселой. Наверно, ангелы пели в тот день, потому что все в роддоме смеялись, и смех заглушал мои крики. Мной занимались две акушерки — ошибка в расписании дежурств оказалась мне на руку. Они стояли по обе стороны кресла и держали меня за руки. Слезы текли у Свена по щекам. А потом она появилась на свет — маленький красный комочек с темными волосами и шоколадными глазами, который вопил так, словно наступил конец света. Радостная Сюзанна, поющая Сюзанна, она словно порхала по жизни и вносила хаос повсюду, где появлялась. При виде ее личика все вокруг светлело. Она лежала и ворковала в нашем стареньком «Фольксвагене», когда мы с гордостью везли ее из роддома холодным и дождливым июньским днем.
Куда она подевалась? И откуда взялась эта неприступная, жесткая Сюзанна, которая прячет чувства за маской вежливости и никогда не признается, что у нее на душе? Сюзанна, которая кратко отвечает: «Хорошо», когда мы спрашиваем, как дела у нее и у детей. А они, ее дети, не готовы к тому, что эта новая Сюзанна должна заменить им полноценную семью.
Ветер рвет ветки деревьев, нет и намека на лето. Если б не светлая ночь, можно подумать, что на дворе октябрь или ноябрь. Дождь лил весь день, превратив лужайку в мокрое черно-зеленое месиво. Но розовые кусты стоят прямо. У них такие сильные корни: ничто не заставит их сдаться. Лепестки роз опадают, но я знаю, что скоро раскроются новые бутоны. Я это знаю.
Я надела дождевик и резиновые сапоги, чтобы сделать традиционный утренний обход. Как обычно, сперва я подошла к розовым кустам, поздоровалась с ними и вдохнула медовый запах буйно цветущего шиповника. Это ритуал: я должна убедиться, что с моими розами все в порядке. Я намочила лицо, прислонившись щекой к розе сорта «Peace» — на ее желто-розовых бутонах сверкали капельки воды. Щеку оцарапало шипом, но это ничего. Никто не заметит маленькой царапины среди морщин. Кровь смыло со щеки дождем, но боль осталась и сопровождала меня всю прогулку, напоминая о том, что было и никуда не денется. Шипы колются, но этот риск предсказуем, и я иду на него сознательно.
Я дошла до моря, не встретив по дороге ни души. Никому и в голову не придет выйти на улицу в такую мерзкую погоду. Дождь хлестал по белым гребешкам волн, временами сквозь пелену проглядывала синеватая вода. Каменная стела устремлялась в серое небо, как дань памяти первым шведским баптистам, крестившимся здесь, в Фриллесосе, возможно, в такую же погоду. На горизонте виднелись острова, на которых я бываю все реже, потому что Свену больше не хочется плавать на лодке. Я, конечно, могла бы съездить туда одна, но мне уже трудно залезать в лодку и выбираться из нее. Из-за больной спины ноги плохо слушаются меня, и легко поскользнуться на мокрых камнях. А песчаные пляжи я презираю — они слишком доступны.
Меня влекут скалы — нагретые солнцем, ласкающие кожу, на которых так сложно удержаться, когда они мокрые. Острые и гладкие, большие и маленькие, обломки скал меня завораживают. Эрик никогда не разделял мою страсть к морю и избегает поездок на лодке. Сюзанна иногда соглашается со мной съездить. Это лучшие мгновения в моей жизни. Термос, пара чашек, крики чаек, солнечный закат… Только тогда я вижу в женщине, сидящей рядом со мной, прежнюю Сюзанну. И себя.
Теперь же я стою на берегу и смотрю на очертания островов на горизонте. И тоскую. Раньше мы нередко добирались даже до Нидингарна, Свен и я. Ловили там рыбу. Нам удавалось добыть много крабов, и потом мы приглашали соседей на простой, но очень вкусный ужин. В гавани стоит наша старая лодка, в ней можно выходить в море в самый сильный ветер. Мы поставили ее там в мае, хорошенько просмолив и заново покрасив, но она все равно выглядит брошенной и забытой.
Хотя это было совершенно бессмысленно, я залезла в нее и начала вычерпывать воду. Я знала, что скоро она снова заполнится водой, но не смогла удержаться. Лодка должна знать, что я существую. То, что мы с ней пережили вместе, наши ночные прогулки — тайна из тех, что связывают навеки.
Я пошла обратно к дому мимо кемпинга, где первые туристы проклинают себя за выбор места отдыха. Церковь на холме тоже выглядела заброшенной. Никто не искал прощения грехов или спасения души посреди недели, и никого нельзя в том упрекнуть. Это в воскресенье люди вспоминают о душе и посещают церковь. Иногда я думаю, что церковные скамьи слишком удобные. Они должны быть жесткими, чтобы боль в спине постоянно напоминала о грехах. Я не ищу ни прощения, ни благословения. Не знаю, кто может простить меня, и можно ли вообще простить то, что я сделала.
Пансионат рядом с церковью давно уже не место отдыха. Теперь это дневной центр досуга для детей. Раньше тут останавливались пожилые пары, сидели под зонтиками от солнца, ходили на обед, совершали прогулки и посещали церковь. Теперь же те, у кого есть деньги, отправляются в южные страны и играют в гольф, пока их не хватит удар, и это куда лучше, чем медленно умирать в доме престарелых, потому что в нашей стране за пожилыми ухаживают из рук вон плохо: об этом я читала в газетах и слышала от друзей.
Надеюсь, когда придет время, у меня хватит сил доплыть до островов и спрыгнуть со скалы, чтобы никогда не вынырнуть. Больше всего мне хотелось бы сброситься с самых острых скал в Нурдстен, потому что это самое красивое место для того, чтобы там умереть. Но я не могу не думать о тех, кто придет туда искупаться и узнает, что какая-то сумасшедшая покончила с собой в их любимом местечке. «Не могла, что ли, броситься под поезд — они теперь такие быстрые», — возмутятся они. Но я никогда не забуду девушку, которая бросилась под поезд, и не смогу это повторить. Предпочитаю, чтобы меня поглотила вода, хотя знаю, что и таких немало.
Сегодня мысли у меня мрачные. Или, может, они всегда были мрачными, а я заметила это только сейчас, когда увидела их на бумаге, написанные маминым почерком. Маминым и моим. А может, виноват дождь, что так и продолжал лить, когда я подошла к дому, насквозь промокнув. Свен догадался разжечь камин, благо, у нас всегда заготовлены дрова. Заготовка дров была моей обязанностью в детстве, и я охотно продолжаю этим заниматься. Кладу полено, заношу топор, чувствую, как лезвие вонзается в древесину, и полено с треском раскалывается на две половинки. Одна плохая, другая хорошая, думаю я, потому что одна всегда получается ровнее и красивее другой. Но только вместе они создают гармонию целого.
Мы провели весь день с зажженным камином, пока дом и я не просохли и согрелись. На камине, как всегда, стояла мраморная статуэтка Девы Марии и наблюдала за нами. При свете камина она словно оживала и благословляла меня по старой привычке. Мраморную статуэтку Девы Марии в полметра высотой я получила в подарок от бабушки с дедушкой, и когда-то она казалась мне необычайно красивой. Я и сейчас чувствую себя рядом с ней в безопасности, но даже она не может избавить от ощущения, что это лето будет печальным. Пиковый Король стоял у меня за спиной и заглядывал через плечо. Я чувствовала затылком его дыхание. Я должна писать. У меня нет выбора. Я всегда помнила, что киты пробуждаются к новой жизни, опускаясь под воду.
15 июня
Дождь шел весь вечер, и когда я выглянула в окно, молния рассекла небо надвое. Через секунду раздался удар грома. Но я не боюсь грозы, она мне всегда нравилась, особенно в детстве, когда я лежала ночью без сна и рассматривала тени на потолке, представляя, кем они могут быть. Я видела то собак, то ангелов, и всегда — таинственную фигуру Пикового Короля. Он появляется в моих снах и фантазиях, сколько я себя помню, и иногда придает мне сил, а иногда пугает до смерти.
Пиковый Король часто рассказывает мне о китах в Ледовитом океане, о том, как они живут, думают, любят друг друга, о том, что они могут проглотить грешника и выплюнуть его потом далеко от родного дома. Я прошу обнять меня и убаюкать. Иногда Пиковый Король соглашается. Временами я скучаю по нему, порой прошу совета. А бывает, умоляю исчезнуть, оставить меня в покое, потому что он никогда не показывает мне свое настоящее лицо. Но всегда возвращается, чтобы присесть на край постели, и убежать от него невозможно, как от собственной тени.
Несмотря на ужасную погоду, мы со Свеном провели чудесный день — читали, разговаривали, даже разобрали кое-какие бумаги. Теперь он спит. На часах за полночь. Он спокойно похрапывает, не подозревая, что я сижу и пишу по ночам. Я зажгла свечи и откупорила одну из бутылок, подаренных на день рождения. Скромное бургундское, но пить можно. Трудно определить, сколько ему лет. Время остановилось, утратив значение — для старого человека каждая минута может стать последней.
Ветер бил в окно. Я подняла глаза и увидела, что в стекло ударилась птица, наверное, потеряв ориентацию в такую погоду. Она осталась лежать на террасе. Надеюсь, с ней все в порядке, потому что не могу выйти на улицу и помочь ей. Я знаю, природа справится сама, если это имеет какой-то смысл.
Природа может быть жестокой, но когда она предает, то делает это неосознанно. Никто не управляет движением ветра, никто не прячет солнце за облаками. С людьми все по-другому. Мне было семь лет, когда запах предательства стал настолько удушающим, что я решила убить свою мать. Что было до того, я помню смутно и не стану излагать на этих страницах. Говорят, что я рождалась трудно, словно не желала выбираться из чрева матери.
«Она как будто не хотела вылезать», — объясняла акушерка, как мне потом рассказывали. Я же ничего не помню, только смутное ощущение, словно цепляюсь за что-то в темноте, не желая приходить в мир, сулящий мне одни неприятности.
Мама часто говорила, что нет ничего ужаснее, чем роды. Мое рождение навсегда отбило у нее желание снова забеременеть, поэтому у меня нет братьев и сестер. Может, все сложилось бы по-другому, если бы я была спокойным младенцем, но это было не так. Я отказывалась брать грудь, а если и сосала несколько секунд, то соски у матери болели. Это она мне рассказала. Тяжелее всего, по ее словам, было по утрам, когда она, содрогаясь от боли в набухших грудях, была вынуждена сцеживать молоко в раковину. А папа давал мне бутылочку, чтобы я наконец успокоилась. Только у него на руках я засыпала.
В результате у матери произошел застой молока, и она оставила попытки меня кормить. В этом была и положительная сторона: теперь она могла есть и пить все, что хотела, не опасаясь повредить мне. Она говорила, что старалась кормить меня грудью до последнего, потому что умела добиваться своего, но ведь нужно думать прежде всего о себе, особенно в опасных ситуациях. Это как в самолете: «Сначала наденьте маску на себя, а потом на ребенка».
И все же я думаю, она прекратила кормить меня грудью, чтобы не испортить свой бюст. Разумеется, она говорила, что пожертвовала им ради меня, но я видела его — мало кто из ее ровесниц мог похвастаться таким красивым и упругим бюстом. Трудно было поверить, что мама вообще кормила ребенка.
В детстве со мной было не меньше проблем, чем в младенчестве. Кормить меня было настоящим мучением: ела я крайне медленно. Зато могла сама себя занимать, часами играя в игрушки и мячики, и только по ночам с трудом засыпала: я постоянно видела черную фигуру, которая рассказывала мне о рыбах. Позднее я окрестила ее Пиковым Королем. У мамы не хватало на меня терпения. Моим воспитанием пришлось заниматься папе, и у него это получалось куда лучше. Во всяком случае, он никогда не жаловался и говорил мне, что я была спокойным и милым ребенком.
Мама мне этого так и не простила. В детстве я постоянно слышала, что хуже меня — младенца могу быть только я — ребенок. Это были пятидесятые годы. Повсюду прогуливались аккуратные мамочки в джемперах, юбках с широкими поясами и перманентом на головах с такими же аккуратными детьми в матросских костюмчиках. У меня тоже была «матроска», но я была серьезна и молчалива. И этого мне не прощали. Ребенок моей матери должен был быть таким же удобным и красивым, как сумка «Kelly».
Я и сейчас не знаю, правду она говорила или нет. У меня остались лишь смутные воспоминания, а еще слова отца о том, что я была наимилейшим ребенком, и утверждения матери, что я была упрямой и злой. Последнее подтверждали фотографии, на которых она всегда улыбается, а рыжеволосая зеленоглазая девочка рядом с ней угрюмо смотрит в объектив. Анна-Клара унаследовала мои глаза. Я рано поняла, что матери на меня наплевать, она никогда меня не полюбит, и только одной из нас удастся целой и невредимой выйти из этого темного туннеля. В семь лет я решила, что это буду я.
За несколько месяцев до того в моей жизни появилась Бритта. Мама вскоре после моего рождения вышла на работу, мотивируя это тем, что семье нужны деньги, но я знаю: она просто не желала торчать дома с маленьким ребенком. Это отличало ее от большинства мамаш в нашем квартале. В аккуратных домах по соседству нарядные женщины с макияжем в туго завязанных на талии фартуках по утрам махали на прощание своим мужьям и принимались за превращение своих жилищ в «совершенный дом», благо современные бытовые средства сделали это занятие легче и приятнее. А моя мать отправлялась на фирму, торгующую модной одеждой, где отвечала за закупку коллекций. Другие женщины убирали и стирали сами. У нас была домработница фру Линдстрём.
Но, несмотря на профессионализм фру Линдстрём, у нас дома никогда не было уютно. Я помню, как меняли мебель, вносили и выносили диваны, вешали картины, а гостиная превращалась в «салон». Туда даже купили пианино, к которому никто не прикасался. Мама с папой не умели играть, а мои робкие попытки подняли на смех, отбив всякое желание учиться. Когда мебель была расставлена, ее тут же словно затянуло невидимой липкой паутиной. Все предметы, казалось, были подобраны бессистемно, не создавая цельного образа. Однако никого, кроме меня, это не волновало. Главное, что в холодильнике была еда, а в баре — спиртное. Остальное значения не имело.
У нас постоянно жили чужие люди, и раскладные кровати, сумки и разбросанная повсюду одежда не позволяли навести порядок. Поток маминых родственников с севера, приезжавших погостить или живших у нас, пока искали работу, не иссякал. А еще кто-то всегда оставался ночевать после вечеринок, затянувшихся почти до утра, так что мы с отцом и матерью редко оказывались в доме одни. В нем почти никогда не было тихо.
В детстве я недоумевала, почему моя мама не заботится о доме, как мамы соседских детей. Теперь я понимаю: по тем временам она совершила довольно мужественный поступок. Ужасно было не то, что я сидела одна, когда ее не было дома, а то, что и с ней я чувствовала себя одинокой. Я вообще не помню, чтобы она проводила со мной время — качала колыбель или помогала рисовать, лепила для меня снеговика, даже просто обнимала… Как ни стараюсь припомнить, перед глазами — пустота.
Но я хорошо помню, что стоило ей меня увидеть, как голос у нее становился сердитым и раздраженным. Она всячески показывала, что я — ошибка. В свете молний у меня перед глазами вспыхивают сцены из детства. Я и не думала, что все еще это помню. Я бегу к маме, раскинув руки, а она отшатывается от меня, выплевывая: «Ты испортишь мне платье!». Я подхожу к ней с книгой в руках и спрашиваю: «Почитаешь мне?», а в ответ слышу: «Может, позже…». Это «позже» означало «никогда». Я помню, как одновременно хочу и не хочу ее видеть, как приближаюсь и убегаю, как люблю и ненавижу. Я подкрадываюсь и обнимаю ее колени, а она отпихивает меня ногой. Я падаю на спину и кричу. Этот детский крик заставляет меня вздрогнуть.
Мамы для меня не существовало. Папа уделял мне время, но только когда ему позволяли, в редкие минуты вечерами или в выходные, когда не работал и не нужен был матери. Обо мне заботились няни. Это были молодые девушки, которые, работая у нас, надеялись получить опыт, который потом пригодился бы им на должности учителя или медсестры. Они оставались на год, а потом исчезали. Иногда приезжали девушки с севера, из Норланда, их присылала бабушка. От каждой я узнавала что-то новое. Была Тильда, которой нравилось шить. Она делала одежду для моих кукол. Мод превосходно пекла пирожки. Сейчас мне трудно представить, как эти юные создания могли обслуживать весь дом: убирать, стирать, гладить, готовить, да еще и заниматься мной, но тогда это казалось вполне естественным.
Я принимала их, не раскрываясь перед ними. Они были милые, но недостаточно милые, чтобы я могла довериться им, не рискуя быть отвергнутой. Скрывать свои чувства вошло у меня в привычку. Поэтому меня продолжали считать странным и трудным ребенком: я охотно сидела одна и играла сама с собой.
Вечерами я стремилась оказаться рядом с папой, чувствовать его особый запах, означавший для меня надежность. Я крепко прижималась к нему и быстро засыпала, а мама на другой стороне постели злилась, что я никогда не прихожу к ней. Я старалась не попадаться ей на глаза, потому что знала: стоит мне приблизиться, она меня оттолкнет.
Сегодня я сама справляюсь со своими проблемами. Свен многого не знает. Да и чем он мог бы помочь? Каждый стареет сам по себе. Говорят, у семейных пар есть духовная связь. Я в это не верю. Глубоко внутри мы все одиноки. Приходим в этот мир в одиночку и уходим тоже, даже если в течение жизни окружены любовью и заботой. Наступает время, когда мы напоминаем насекомое на песке: чем больше оно старается выбраться, тем глубже его засасывает. Я всегда могла занести топор, когда требовалось.
Бутылка наполовину пуста, я подавляю желание подлить в бокал. Птица все еще лежит на полу террасы. Боюсь, она серьезно покалечилась. Интересно, ей было больше семи лет?..
17 июня
Свен понял наконец, что по ночам я веду дневник, и смеется надо мной, сумасшедшей женщиной, которая, словно девчонка, выводит каракули на бумаге.
— Ты что, мемуары пишешь? — интересуется он. — Тогда я должен их отредактировать, чтобы ты не написала чего-нибудь непристойного, — говорит он, похлопывая меня по руке. На самом деле он встревожен. Боится, что я изображу его в невыгодном свете. Бедный Свен, он расстроился бы, если б узнал, что я почти не упоминаю о нем в дневнике.
Свен. Почему именно он? Наверное, потому что я всегда чувствовала себя рядом с ним защищенной и потому что он принимал меня такой, какая я есть. Благодаря ему с годами я тоже начала себя принимать. Когда-то я верила, что Свен таит в себе загадки и спрятанные сокровища. Словно сосуд, на дне которого я найду драгоценные камни, стоит только потрудиться и заглянуть поглубже. Теперь я знаю, что он хороший человек, но ничего подобного в нем нет. То, что в него кидают, опускается на дно и остается лежать там без единого шанса снова оказаться на свободе.
Вот почему наш союз всегда держался на том, что Свен соглашался отдать обратно, как кит, который выбрасывает струю воды в воздух. У нас все не лучше и не хуже, чем у других. На самом деле, нам хорошо вместе в привычной обыденной жизни. И мы бережно храним наши тайны.
Сегодня я для разнообразия села за дневник после обеда. Стол теперь чистый. Бутылки унесены в подвал, цветы, оставшиеся с дня рождения, выброшены, остались только мои розы, сорт «Maiden’s Blush». Раскрытые бутоны нежно-розового цвета пережили дождь и остались такими же пышными и свежими. Этот сорт, «Maiden’s blush», «Румянец Девственницы», я посадила одним из первых и благодарна ему за стойкость и свежий чувственный аромат, из-за которого во Франции его называют «Бедра нимфы» или что-то в таком духе. Подходящее название, но слишком смелое для викторианской Англии. Там они превратились в «Румянец девственницы», и мы, суровые северяне, последовали примеру чопорных англичан, о чем я сожалею каждый раз, когда вижу эти пышные, сочные бутоны.
Совершенство роз напоминает, что в детстве мне постоянно указывали на недостатки. Когда мне исполнилось семь, мама решила, что со мной что-то не так. «Моя дочь со странностями», — так она выразилась. Я уже тогда знала, что такое предательство, и это заставило меня измениться.
Как раз тогда уволилась очередная няня. Не помню почему, но в один прекрасный день она просто исчезла, и некоторое время мы не могли найти новую. Папа служил инженером, мама тоже была занята на службе. Дела у ее фирмы шли хорошо, и работы все прибывало. Подумывали даже о том, чтобы пригласить бабушку, но в последнюю минуту она сама позвонила и сообщила, что нашла нам подходящую домработницу.
Ее звали Бритта. Ей не исполнилось и пятнадцати, но приходилось работать, потому что она была из бедной многодетной семьи. Отец Бритты умер, когда ей было девять лет, и, по словам бабушки, она привыкла помогать по хозяйству. Мама и папа согласились. Комната прежней няни была готова принять новую. Через неделю Бритта позвонила в нашу дверь.
Я немного нервничала, ожидая встречи с новой служанкой. Меня уже отругали за то, что я надела не ту одежду. Мама с папой постарались навести порядок после вчерашнего приема гостей, прокуривших всю квартиру, и теперь мы сидели за ужином. Когда в дверь позвонили и папа пошел открывать, я испугалась и убежала в свою комнату. Оттуда я слышала папин голос и мелодичный голос новой няни. Я слышала, как они поздоровались, как он провел Бритту в кухню, представил матери, как двигали стулья и как папа спросил, не хочет ли девушка чего-нибудь выпить. Я прокралась в прихожую, чтобы слышать лучше. Мама предложила Бритте сесть.
— Ева обычно сидит за столом с нами, но, имей в виду, она ест крайне медленно, — добавила она и усмехнулась.
— Наверно, она тщательно пережевывает пищу, — ответила новая девушка спокойно, и тут они увидели меня, стоящую в дверях.
— Подойди, поздоровайся, — сказал папа, и я сделала шаг вперед.
Я подняла глаза и увидела круглое открытое лицо и ослепительную улыбку. Девушка была больше похожа на старшую сестру, чем на няню. У нее были густые каштановые волосы, заплетенные в косу, смеющиеся синие глаза и большой рот. Нос был широкий, кончик его покраснел. Она была плотной, но не толстой, а скорее мускулистой, словно много работала в поле, — самой настоящей деревенской девушкой. Я влюбилась в нее с первого взгляда.
Почему? Потому что она мне улыбалась, и в этой улыбке было столько доброты, тепла и любви, по которым я истосковалась. Она не просто смотрела на меня, она меня видела. Так, словно я была не чем-то, что вечно путается под ногами, а что-то из себя представляла.
— Привет, меня зовут Бритта. А тебя Ева, мне уже сказали. Какое красивое имя! Мне мое никогда не нравилось. Такое простецкое, — рассмеялась она. У нее был не такой грубый выговор, как у наших родственников с севера.
— Мне нравится имя Бритта, — ответила я.
Она меня обняла, и я позволила это сделать. Она пахла потом и свежеиспеченным хлебом, чему было объяснение: отпустив меня, она достала из сумки сверток.
— Смотри, что я тебе привезла, — сказала она, доставая булочку в виде кролика. Он был большой, золотистый, и я подумала, что не смогу съесть его целиком.
Мама, улыбаясь, посмотрела на Бритту, потом достала сигарету из золотого портсигара и предложила ей. Та отказалась. Мама закурила, откинула со лба светлые волосы и поставила локти на стол. Я не могла прочитать ее мысли по лицу, хотя в семь лет уже научилась угадывать ее настроение и выбирать соответствующую линию поведения.
Но ни взрыва, ни едкого комментария не последовало. Мы ели молча и слушали маму, которая объясняла Бритте, что и как следует делать. Та должна была иногда помогать фру Линдстрём с уборкой. А еще стирать, шить и готовить. И присматривать за мной.
— Еву уже не перевоспитаешь. Она неуклюжая, так что неплохо бы водить ее на прогулку каждый день, чтобы она побольше двигалась.
Я слышала, что неуклюжа, уже в течение двух недель, с тех пор, как мы с мамой танцевали твист. Она показала мне несколько движений. Я попробовала повторить их, и это вызвало у нее просто истерический смех. Сначала я думала, что ей просто весело, но быстро поняла, что смеется она надо мной. Теперь при одном упоминании об этом танце меня начинало тошнить. Я уставилась в тарелку и, когда все доели, попросила разрешения уйти в свою комнату. Оттуда я слышала, как папа с мамой обсуждали с Бриттой жизнь на севере и в столице. Бритта рассказала, что восхищается Мерилин Монро и что на первую зарплату собирается купить себе тонкие капроновые чулки.
Ложась спать, я долго гадала, кто такая Мерилин Монро. Из кухни до меня донесся мамин голос:
— Она простовата, но если будет хорошо работать…
Я не слышала, что ответил папа, да и не хотела слышать. Я заснула с мыслью, что скоро все будет просто чудесно, потому что у меня появилась подруга.
Так оно и было. Правда, всего шесть месяцев, но эти шесть месяцев я была счастлива. Мы с Бриттой понимали друг друга, как никто другой, и нам было хорошо вместе. В первый же день, стоило маме и папе уйти на работу, как она начала приучать меня к любви. Я спряталась за шторой и отказывалась выходить.
— Иди сюда, я тебя обниму. Тебе это просто необходимо. Иди ко мне, говорю. Я тебя крепко-крепко обниму, — приговаривала она, снимая фартук.
И когда я вышла из-за шторы, она бросилась ко мне, подхватила на руки, отнесла на кровать и легла рядом со мной. Я целый час не решалась обнять ее в ответ, но потом мы смеялись и играли весь день. Бритта задавала мне вопросы, а когда я не отвечала, рассказывала о жизни в Норланде, о своих братьях и сестрах, маме, доме, о том, как холодно там бывает зимой, и о том, что негде купить тонкие чулки.
— Есть чулки такие тонкие, что их даже не видно. Вот такие я хочу купить. В них я буду просто красавицей!
Она спрыгнула с кровати и начала важно прохаживаться по комнате, изображая, что курит сигарету и выпускает колечки дыма. Я смеялась до истерики, и Бритта бросила в меня подушкой.
— Не смейся надо мной! Когда-нибудь я стану кинозвездой. Как Грета Гарбо. Она была простой продавщицей, пока ее не заметили!
— А что такое кинозвезда?
Бритта присела на край постели и посмотрела на меня:
— Кинозвезды — это те, кто носят красивую одежду, и поздно встают по утрам, и не мерзнут.
— Не мерзнут? Даже зимой?
— Глупышка!
Я обожала Бритту — за то, что она рассказывала мне о своих мечтах, за то, что ей так нравилось меня обнимать и гладить. С ней я начала раскрываться, как бутон, мне были приятны ее объятия.
Бритта уделяла мне так много времени, что его не оставалось на другие дела. Мы рисовали картинки и украшали ими мою комнату, мы пекли пироги, перепачкав всю кухню, мы выходили в сад и играли в снегу, и делали ангелов из снега, мы совершали прогулки, а иногда заходили в кондитерскую и пили там горячее какао. Была зима, но не такая холодная, как на севере, и Бритте она не нравилась. Ей, привыкшей к морозам под минус сорок, наша зима казалась ей ненастоящей. Одевалась она легко, чтобы выглядеть более элегантной, и иногда даже распускала волосы. Ей хотелось, чтобы ее «заметили», а я просто думала, как это чудесно — сидеть в кафе и пить какао, отставив в сторону мизинчик, будто ты важная дама.
Однажды мы пошли в лес и долго гуляли там. Мы играли в прятки, пугали друг друга и опрокидывали в снег. Когда я нечаянно толкнула Бритту слишком сильно, и она упала, поцарапав нос ледышкой, я не на шутку испугалась. Я думала, она наорет на меня, но Бритта только рассмеялась:
— У меня слишком большой нос. Если я хочу стать кинозвездой, придется его уменьшить. Так что можно начинать прямо сейчас. Спасибо тебе, малышка, — сказала она, хотя видно было, что ей больно.
Она обратила все в шутку, и я испытала такое облегчение, что бросилась к ней и обняла за талию. Она тоже обняла меня, и какое-то время мы просто стояли в снегу, прижавшись друг к другу. Вокруг нас были только ели. Я слышала, как бьется ее сердце под пальто. Она подняла мое лицо и заставила посмотреть на нее, и в ее добрых синих глазах я прочитала тревогу:
— Ты самая лучшая на свете, не забывай, — прошептала она серьезно и поцеловала меня в кончик носа.
Я ей почти поверила.
Когда я бежала к ней, Бритта раскрывала объятия мне навстречу, и через несколько недель мне начало казаться, что я действительно такая, как она говорит. Больше не нужно было идти к маме, просить о чем-то и слышать в ответ резкое: «У меня нет времени!». Бритта всегда находила для меня время. Она научила меня, что такое быть любимой и позволять себя любить. С ней я была такой, какая есть, хотя тогда, конечно, еще не умела выразить свои ощущения словами. Я не знала тогда, что такое безусловная любовь, но чувствовала ее вкус. Она была похожа на горячее какао со взбитыми сливками, сладкое и нежное. Конечно, я испытывала то же самое с папой. Но его время было строго дозировано. У него были работа и мама. А у Бритты была я.
Папа и мама заметили, что я изменилась: ем быстрее, чаще смеюсь и лучше сплю, но отреагировали на это по-разному. Папа хвалил Бритту за ужином, и чем чаще он это делал, тем больше недостатков находила в ней мама. Что-то было не убрано, что-то плохо сшито, что-то приготовлено не так, как надо. Папа защищал Бритту, ведь ей пришлось нелегко: она потеряла отца, когда ей было всего семь лет. Мама в ответ только фыркала:
— Детям только кажется, что они много работают. К тому же ей было не семь, а девять, когда ее отец умер. Так что не было у нее никакого трудного детства.
С годами я привыкла к подобным комментариям, но тогда мамины слова показались мне жестокими. Даже у отца на лице отразилось удивление. Но в глазах матери уже загорелся огонек, свидетельствовавший о том, что в любую минуту можно ожидать взрыва, одного из тех, в которых не было ни логики, ни меры. Папа испуганно отвернулся и обратился ко мне:
— Тебе же нравится Бритта?
— Однажды мы играли в прятки в лесу, и она сказала, что я — самая лучшая на свете.
Уже в раннем детстве я приобрела привычку входить в спальню родителей, когда мама одевалась, и наблюдать за ней. Особенно мне нравилось смотреть, как она выбирает белье — дорогое, все в кружевах. Мама считалась красавицей — с длинными ногами, плоским животом и светлыми волосами, которые свободно распускала. Она очень за собой следила: тратила кучу времени на ноги и волосы, занималась гимнастикой и плаванием, втирала в кожу разные кремы и безжалостно удаляла все лишние волоски. И поскольку родила меня рано, в двадцать один год, продолжала считать себя молодой.
Поначалу она терпела мое присутствие и даже иногда советовалась со мной:
— Как ты думаешь, что мне надеть сегодня, Ева? — спрашивала она, разглядывая наряды.
Но я всегда давала плохой совет (не по погоде), и она начинала раздражаться. Больше всего ее выводило из себя, когда я подбиралась поближе, чтобы посмотреть, как она красит ресницы. Иногда у нее даже тряслись руки, и тушь размазывалась. Я видела, каких усилий ей стоило удержаться, чтобы не послать меня ко всем чертям.
Как-то раз в пятницу вечером я сидела у нее в спальне, наблюдая, как она наряжается перед походом в ресторан с отцом и друзьями. Юбки и платья были раскиданы на кровати, я рассеянно перебирала их, размышляя, рада ли, что родители уходят. С одной стороны, тогда мы останемся с Бриттой одни, будем лакомиться сладостями, и я лягу спать, когда захочу. Но мне почему-то было грустно оттого, что мама идет в ресторан, я догадывалась, что она рада сбежать от меня хоть на пару часов. Я вспоминала события прошедшего дня: как шел снег, как мы с Бриттой сидели в ванной и красили друг друга акварельными красками, как потом смыли краску, вытерлись, надели халаты и устроились на диване, чтобы почитать газету о кинозвездах. Бритта обнимала меня, я прижималась к ее мягкой, теплой груди.
Мама примеряла ожерелье. Я посмотрела на нее, и у меня вдруг само собой вырвалось:
— Я думаю, Бритта добрая.
Мамино лицо в зеркале скривилось, словно она съела лимон. Она бросила на меня ледяной взгляд:
— Интересно… И почему же ты так думаешь? Потому что она печет тебе пирожки?
— Нет, но…
— Тогда чем она лучше меня? Тем, что крестьянка? Скучные серые домохозяйки, не зарабатывающие ни гроша, добрее и лучше меня? Ты хотела бы, чтобы Бритта была твоей матерью?!
— Но, мама…
— Почему ты считаешь, что она добрая, а я нет?!
Слезы покатились у меня по щекам. То, что один человек добрый, не означало, что другой — злой. Но я уже не могла взять свои слова обратно. А маме невыносима была мысль, что кто-то может быть хоть в чем-то лучше нее. Я спряталась в своей комнате и даже не вышла попрощаться с родителями. Папа заглянул ко мне, чтобы обнять, а мама сразу пошла к такси.
Тем вечером мы с Бриттой сделали то, что было запрещено делать. Она снова начала говорить о чулках, и я вспомнила, что такие есть у мамы и где они лежат. Я предложила пойти посмотреть на мамину одежду, и после некоторого колебания Бритта согласилась. Мы зашли в спальню и начали открывать дверцы шкафов и выдвигать ящики, и скоро Бритта уже радостно натягивала чулок на ногу. Мы достали мамины наряды и разложили на кровати. Бритта, широко раскрыв глаза, смотрела на бальные платья без бретелек, на корсеты, на деловые костюмы с узкими юбками, на приталенные жакеты и туфли на высоких каблуках.
Не помню, кто из нас это предложил, но мы начали примерять одежду — раньше я на такое не осмеливалась. Бритта надела черное платье и шляпку с вуалью и попыталась втиснуть ноги в золотистые туфли. Я выбрала сиреневое платье. Мы смеялись, разглядывая себя в зеркало, и тут Бритта предложила потанцевать.
— Пойдем, — сказала она и потянула меня в гостиную, где был граммофон. Она поставила пластинку, и мы начали танцевать. Бритта раскраснелась.
— Я Бриджит Бардо! — кричала она, кружа меня в танце.
В конце концов мы свалились на пол и начали бороться. Только поздно вечером мы спрятали все на место и пошли спать. Бритта легла рядом со мной, и мы заснули, обнимая друг друга.
— Бритта, ты останешься со мной? — спросила я, засыпая.
— Конечно, останусь, — сонно ответила она.
На другой день она исчезла. Когда меня утром разбудил звонок будильника, на пороге стояла не Бритта, а соседская девочка. Я вопросительно посмотрела на маму, которая собиралась на работу. Папы уже не было.
— Бритты не будет, — сказала мама.
— Она заболела?
— Нет. Она больше не придет. Никогда.
Я ничего не понимала. Бритта была здесь вчера, значит, должна прийти и сегодня. Я смотрела, как мама надевает элегантное пальто и направляется к двери.
— Где Бритта? Почему она не придет?
Мама обернулась:
— Она никогда больше не придет. Из-за тебя. И ты это прекрасно понимаешь.
С этими словами она вышла из дома.
Я до сих пор не могу понять, как она могла быть так жестока. Но от ее слов что-то сломалось у меня внутри, что-то, что уже давно барахлило, но продолжало работать, а теперь сломалось окончательно. Весь день я провела постели, обнимая фартук, который хранил запах Бритты, а соседская девочка уговаривала меня подняться. Я говорила себе, что мама солгала, что я ничего плохого не сделала. Бритта не могла вчера играть со мной, если собиралась утром меня покинуть. Я знала, что у мамы в доли секунды меняется настроение с хорошего на отвратительное… Я боялась, что сделала что-то не так, и Бритта поэтому ушла, бросила меня. Она не хотела оставаться со мной навсегда и только ждала подходящего момента, чтобы уйти.
Несколько недель я оплакивала Бритту. Булочку в виде кролика я так и не съела и спрятала в шкафу. Теперь я время от времени доставала ее оттуда и плакала. Папа спросил меня, знаю ли я, что случилось с Бриттой, но я только кивнула, не в силах ответить. Надо было бы поговорить с ним, но я утратила веру в людей. Я осталась одна, и в одиночку несла свое наказание. Я стала еще более молчаливой и скрытной, и маму это ужасно раздражало.
Папа рассказал мне правду об исчезновении Бритты. Однажды он вошел ко мне в комнату, присел на край постели.
— Ева, скажи мне, почему ты такая грустная, — попросил он, погладив меня по щеке.
Я больше не могла сдерживаться. Слезы хлынули из глаз.
— Это я виновата в том, что Бритта ушла, — всхлипнула я.
— Почему ты так думаешь? — Папа выглядел удивленным.
— Мама так сказала. Что она ушла из-за меня.
Папа молчал. В темноте я не видела его лица и не могла прочитать мысли.
— Мы обнаружили, что Бритта брала мамину одежду, — проговорил он наконец.
И рассказал, что, вернувшись вечером, они застали Бритту в одном из маминых вечерних платьев. Она не слышала, как они вошли, — стояла в гостиной и разглядывала себя в зеркало. Видимо, Бритта продолжила нашу игру, когда я заснула. Она просила прощения, но мама была в ярости и велела ей убираться в ту же минуту и никогда больше не показываться на глаза, иначе она заявит в полицию о краже. Папа пытался успокоить маму, но безрезультатно. Бритта уехала домой автостопом на следующее утро. Теперь она работает в ресторане в Умео.
Через много лет бабушка рассказала мне, чем закончилась эта история. Прежде чем уехать домой, Бритта решила осуществить свою мечту — купить прозрачные чулки. В них она и поехала домой, чтобы доказать, что чего-то добилась в городе, но поездка автостопом заняла почти сутки, и ей приходилось часами стоять на морозе. Когда девушка наконец добралась до дома, чулки примерзли к коже. Эта история возмутила всех в деревне. Я не знаю, как это больно — отдирать примерзшие чулки, и какие раны остаются потом на ногах. Я даже спрашивала у врачей, но никто не мог себе такое представить.
Зато я знаю, что такое запах предательства. Он словно законсервирован у меня внутри. В тот день, когда папа рассказал мне про Бритту, я поняла, что в нашей с матерью борьбе выживет только одна из нас. Потому что как бы я ни старалась, никогда не стану достойной ее внимания. Я странная. Я нехорошая. «Моя дочь со странностями». Когда папа ушел, я убила кролика, доев его.
Именно тогда я решила убить маму. Это требовало тщательной подготовки, но я была готова ждать. Потому что должна была сделать выбор: или она — или я. Пока была жива, она не давала жить мне. Она высасывала из меня жизнь, оставляя лишь хрупкую скорлупу, на которую потом собиралась наступить и раздавить. Мне было семь лет, но я хорошо знала, на что она способна. И решила бороться за свою жизнь.
Из кухни вкусно пахнет. Наверное, Свен приготовил свой фирменный омлет, у него хорошо получается, и мы часто едим омлет на ужин. Теперь его можно приправить петрушкой, которую я посадила рядом с розами, потому что считается, что от этого они лучше растут. Мне так странно собирать урожай, выращенный своими руками. Картошки и свеклы хватает надолго. Только я редко собираю урожай сама. Свен занимается огородом, я — розами.
19 июня
Я начала вести этот дневник два дня назад. Поднеся ручку к бумаге, я словно сорвала крышку с колодца, выпустив все спрятанные там чувства наружу. Я хожу по дому и вижу сцены из детства, и ощущаю запахи, словно меня заперли в музее на всю ночь. Но просматривая свои записи, я замечаю, что воспоминания мои обрывочны и бессистемны. На самом деле я не помню, что именно говорила мне Бритта и что я ей отвечала. Мои записи, наверно, также далеки от реальности, как сказки, которые рассказывают детям. Но запахи, которые я помню до сих пор, говорят: все это происходило на самом деле. Я помню, как пахла Бритта, и это помогает мне вспомнить ее слова. Я просто вижу ее перед собой: она сидит в красном бархатном кресле в кондитерской, над ней — хрустальная люстра, на столе — чашка горячего шоколада с шапкой из белоснежных взбитых сливок. И я слышу наш разговор. Я чувствую, как пахнет снег в лесу, где мы играли; там тихо, и наши слова щебечут, словно птицы, у меня в голове. И я понимаю: все, что я описала, было на самом деле. По крайней мере, мне хочется в это верить.
В отличие от прошлого, настоящее не вызывает у меня никаких эмоций. Я не радуюсь тому, что наконец началось лето. Мне безразличен тот факт, что Эрик с Исой, по всей вероятности, ждут прибавления в семействе. Меня не раздражают разговоры Свена о том, что надо поменять трубы в саду. Он хочет купить новые и проложить их там, где до них не доберется мороз. Тогда у нас не будет проблем с водой в доме.
— Как будто они у нас когда-нибудь были, — говорю я.
— Могут возникнуть, если мы и дальше будем тянуть с заменой труб, — возражает Свен.
— Да, но стоит подождать немного, и мы оба умрем, и нам уже не нужна будет вода, — парирую я.
Свен не удостаивает меня ответом. Он не хочет думать о смерти, и я перестала досаждать ему этими разговорами. Смерть — это одна из тех вещей, которые, когда их бросаешь в колодец, опускаются так глубоко, что на поверхность их не вытянуть даже силой.
Отсутствие эмоций я решила компенсировать заботой о моих розовых кустах. Каждый раз, приходя сюда, я поражаюсь, сколько радости мне доставляет работа в саду. Хотя о какой работе в саду может идти речь, если я ухаживаю только за розами. Это Свен выращивает картошку и помидоры. В молодости я читала о британских офицерах, которые начинали на пенсии выращивать розы, и меня поражал этот переход — от войны к розам. Кажется, со мной происходит то же самое.
Мои розы уже старые. Первую я посадила почти сорок лет назад. Молодым розам пришлось подлаживаться под старые, и вместе они образовали плотные заросли кустов посреди нашего сада. Разумеется, я в курсе, что розы нельзя сажать так тесно, но меня это никогда не волновало, и на все замечания по этому поводу я возражала, что так земля под ними не пересыхает в жару. Хотя в наших краях больше проблем создает влажность, а не жара. Шиповник у меня растет рядом с другими дикими сортами роз: чайной и английской садовой. А в центре композиции — мой самый первый розовый куст «Peace» с прекрасными желтовато-розовыми, нежными, ароматными цветками. Шипы у моих роз не слишком острые, и я могу ухаживать за ними без перчаток, когда хочу почувствовать прикосновение нежных, влажных от росы лепестков. Аромат у них такой сильный, что пчелы все лето летают от одного раскрывшегося медового бутона к другому, не в силах выбрать.
Почему я решила выращивать именно розы? Может, меня привлекла их история, уходящая корнями на тысячу лет назад: розы вызывали восхищение у греков, римлян, персов и китайцев. Конечно, истории о розовых оргиях Клеопатры и о тайнах, сказанных «под розой» (надо же, какое доверие к этому переменчивому цветку), поражают воображение. Наверное, именно поэтому я так люблю мои розы — потому что им все известно, а еще потому, что они прекрасны и недоступны. Они колючие, но к ним можно прикоснуться, и я знаю, что они никогда меня не предадут, потому что я не предам их. Розы умеют защищаться, поэтому они всегда выживают. У них нежные бутоны и острые шипы, но эти шипы на виду, и их не нужно бояться.
А может, моя любовь к розам связана с вопросом, который мне однажды задали: о красоте, которая расцвела и стала совершенством. Ухаживая за розами, я слышу эхо тех слов, таких красивых слов на английском, которые я никогда не переводила, наслаждаясь их звучанием. Последние два дня я только тем и занималась, что срезала увядшие бутоны и поломанные бурей ветки. Несколько цветков я поставила в вазы на столике у кровати и на подоконнике, чтобы дом наполнился ароматом роз. Может быть, благодаря этому я смогла хоть немного поспать, не просыпаясь от кошмаров.
Почти сорок лет я живу в этом доме на Западном побережье у самой воды. И это поразительно — ведь я никогда не любила подолгу оставаться на одном месте и всю жизнь проработала в туристическом бюро, что давало мне возможность побывать во многих странах. Но жить я осталась здесь, в доме, куда мы когда-то приезжали на лето. Я обожала его, потому что папа его любил и потому что мама ненавидела. Моя любовь к этому дому отражала одновременно любовь к отцу и ненависть к матери.
Странно, что родители купили этот дом. У них не было родных на Западном побережье, а моря сколько угодно и в Стокгольме. Но почему-то папа привязался к этому месту. Ему нравились первозданная природа, скудная растительность на побережье, суровые скалы.
А мама возненавидела это место с первого взгляда. Она отрицала саму идею проводить лето на даче. Для нее отпуск ассоциировался с безжалостным солнцем, ресторанами и ночными клубами, а не с сидением в доме, пока за окном бушует непогода. Она ненавидела местный климат: этот дождь, из-за которого приходилось надевать резиновые сапоги, а еще то, что единственным развлечением в этом Богом забытом месте были воскресные церковные службы. Она не выносила запах водорослей, ненавидела морские прогулки и отказывалась знакомиться с соседями.
Но папа просто влюбился в этот дом, и она ничего не могла поделать. Это был один из тех редких случаев, когда никакие истерики не помогали. Дом был в плохом состоянии, зато его окружал великолепный, запущенный сад, который мы с папой не стали облагораживать. Кусты росли там, где попало. А камни оставались такими же, какими их когда-то приволокло сюда ледником. Конечно, я посадила розы, но гораздо позже, а в те времена еще не я управляла событиями, а они мной.
Сегодня солнце стояло низко и было очень жарко. Я села на траву, прислонилась спиной к камню и закрыла глаза. Аромат роз опьянял и пробуждал воспоминания. И перед моими глазами вспыхнула картинка: я бегаю по траве и играю в мяч с соседским мальчишкой, а папа в одних шортах стрижет лужайку. У него загорелая спина и выгоревшие на солнце волосы. Мама в летнем платье сидит в шезлонге и читает модный журнал с бокалом сока или чего-то покрепче в руке.
— Ева, ты такая бодрая и загорелая. Лето пошло тебе на пользу. Но у тебя по-прежнему живот торчит, словно его накачали насосом.
Внезапный стыд и злость охватывают меня. Я бросаюсь в дом за другой футболкой, чтобы приятель не заметил моего выпирающего живота. Невидимые шипы ранят кожу до крови. Шипы, прячущиеся за яркими бутонами.
Постепенно мы подновили дом, в нем появились душ и туалет, и больше не нужно было бегать на двор. Впрочем, в туалете на улице можно было спрятаться от мамы и в тишине и покое листать старые газеты. Мне отвели отдельную комнату с деревянным потолком, узоры на котором пробуждали фантазии. Мамины рассказы об идеальном отпуске бледнели по сравнению с поездками сюда, и скоро мы стали приезжать вдвоем с папой. Мы плавали на лодке к островам, ловили крабов, собирали мидии, купались среди скал, бросали друг в друга медузами. Наши ступни грубели от лазанья по скалам, руки были исцарапаны в кровь ракушками. А мамины руки годились только на то, чтобы подпилить ногти или натереть цедры для изысканного десерта.
Лимонный торт — на десерт, цыпленок — как основное блюдо, а закуски — не помню. Мы ждали гостей к обеду. Они были в наших краях проездом и собирались к нам заглянуть. Я со страхом ждала их появления, потому что у них были дети — две девочки старше меня. Они не захотели играть на улице и предпочли торчать у меня в комнате, примеряя мою одежду и украшения. Сколько мне было, восемь? Я помню их фамилию: Сунделин. Мама подмела под коврами и приготовила еду, все время шипя, что я путаюсь у нее под ногами. Щеки у нее порозовели от волнения, она до блеска расчесала волосы. Я не понимала, почему она так радуется приезду друзей из Стокгольма, которых мы видели уже миллион раз. Но оказывается, отец девочек был маминым коллегой и очень ей нравился. Она всегда слишком громко смеялась, когда он бывал у нас в гостях, и краснела.
Меня заставили надеть нарядную одежду. Я стояла перед мамой, которая пыталась расчесать мне спутанные и просоленные морской водой и ветром волосы. Она буквально драла их щеткой, причиняя мне боль. Хотя я не хотела переодеваться, в глубине души мне было приятно, что ей не все равно, как я выгляжу. Настолько приятно, что я готова была выдержать эту пытку щеткой. На маме было платье без рукавов и сандалии, она тщательно накрасилась. Ее страшно раздражали мои непослушные волосы. В этот момент в дверь позвонили.
Мама выругалась, завязала мне волосы в хвост и крикнула, чтобы я шла вместе с ней встречать гостей. Это были Сунделины с детьми и охапкой цветов, и мама с преувеличенной радостью их поприветствовала, а потом сказала:
— Представляете, Ева отказывалась мыться и переодеваться. Эта замарашка не считает нужным выглядеть прилично, когда в доме гости. Но она вообще у нас со странностями, да, Ева?
Я так и вижу ее перед собой. Красивая, потная, опасная, кровожадная. Ей нужен агнец для заклания, и она выбрала меня. Я смутно помню, что господин и госпожа Сунделин ответили что-то вежливое и сняли куртки. Голову словно сжимает стальным обручем. Когда-нибудь я… Когда-нибудь я… Время придет. Мое время придет…
Я открываю глаза и вижу, что Свен приготовил на лужайке все для пикника: сок, кофе, бутерброды. Он знает, как мне нравится есть на свежем воздухе. Мы сидим и едим, пока Свен не спрашивает, откуда у меня взялось желание писать:
— Что-то случилось? Тебя что-то тревожит? Ты беспокоишься за Сюзанну? С ней будет все в порядке. Она всегда была такой: внешне сильной и хрупкой внутри. Как пралине.
Я сказала ему все, как есть: забытое прошлое снова всколыхнулось, я пишу о том, что было, воспоминания сами льются на бумагу, и я ничего не могу с собой поделать: мама напоминает мне о себе. Камень плюхнулся в море, кит ответил струей воды.
— Хватит о ней думать, — отвечает Свен.
Он повторяет то, что говорил уже тысячу раз. Что дети живут не ради того, чтобы сделать своих родителей счастливыми, что некоторые люди не совсем здоровы и что с этим просто нужно смириться и продолжать жить. Что я должна забыть обо всем и наслаждаться жизнью, потому что не так уж много мне осталось.
Я видела нас двоих, сидящих на траве, с разбитыми надеждами и не осуществившимися мечтами. Я видела наш дом, выкрашенный в сине-серый цвет, поношенные брюки Свена, его упрямые брови. Видела его глаза, когда-то голубые, как небо, вдыхала аромат роз и думала: я сделала то, что должна была сделать. Не больше и не меньше. Я убила свою мать, и я выжила.
20 июня
На часах три. Лунный свет струится в окно и наполняет комнату шизофреническим светом, освещая и затемняя одновременно. Раньше я не верила во всю эту чушь о Луне и ее влиянии на нас, людей. Теперь я уже не так категорична. Мне удалось убедить свой разум, но не чувства. Разум говорит мне, что если Луна способна перемещать огромные массы воды, то легко может управлять и нами, людьми, ведь мы большей части состоим из воды. Ребенком я представляла, как она, словно магнит, притягивает к себе младенцев или кошек через весь космос и как они плюхаются на лунный грунт; сперва барахтаются, пытаясь побороть силу притяжения, но вскоре сдаются и остаются там навсегда. Так я объясняла себе таинственные исчезновения. Может, поэтому и настояла, чтобы из моей комнаты в летнем домике на Западном побережье, который позже стал для меня постоянным местом жительства, было видно по ночам Луну. Так я могла следить за ней: а вдруг она выберет меня своей следующей жертвой.
Странно, но мне было совсем не страшно лежать одной в постели и следить за нарастающей Луной. Во время полнолуния в комнате становилось светло как днем. Но я была настороже. Мне казалось, что мы с Луной заключили соглашение: я обязана была восхищаться ее красотой и переменчивостью, а она взамен оставляла меня в покое и не забирала в космос.
Теперь, даже сидя за импровизированным столом, я могу видеть Луну. В который раз я поражаюсь тому, сколько поколений людей она приводила в восхищение. Я думаю о бедных китайцах, которые боготворили ее, пока американцы не построили космический корабль, чтобы слетать туда и прогуляться по ней. Мне было скучно смотреть по телевизору на Нила Армстронга, расхаживающего по ее поверхности, которая при ближайшем рассмотрении оказалась грубой и неровной, хотя дикторы без конца повторяли, какой великий момент в истории человечества нам довелось наблюдать. А ведь этот полет разрушил все иллюзии китайцев, потому что Луна оказалась совсем не такой красивой, какой казалась издалека. Теперь она была осквернена наукой и технологией и утратила свою божественность. Вот так обычно и бывает со всем, что выглядит гладким и красивым снаружи. А подойдешь ближе — и увидишь кратеры.
Снаружи мое детство, наверно, тоже выглядело на зависть благополучным. Все считали моих родителей приятными людьми, и хотя у нас дома частенько царил полный бардак, для знакомых мы были «современной», «открытой» и «душевной» семьей, символом нового общества, в котором женщины работают, а мужчины помогают им по хозяйству. Когда к нам приходили гости, за кухонным столом нередко разгорались жаркие дискуссии по этому поводу. До моей спальни доносился истерический смех. После нескольких бутылок спиртного дискуссии перерастали в споры, но к тому времени меня уже успевали отослать из кухни.
Когда маме скучно или что-то не по ней, достаточно заглянуть в ее потемневшие от гнева глаза, чтобы понять — пора уносить ноги. Иначе сыпался град обвинений, она кричала, как ее достали. Больше всего доставалось нам с папой: с маминой точки зрения, на свете не было существ бесполезнее и никчемнее. Папа пытался защищаться, я же молчала, вынашивая планы мести. Пришлось ждать, пока мне исполнится семнадцать лет, но дело того стоило.
Вспоминая при свете луны мамины припадки гнева, я снова и снова прокручиваю в голове ход событий. После скандала она вылетала из дома, крича, что никогда больше не вернется. Иногда отсутствовала пару часов, иногда — пару дней. Я боялась, что мама сдержит слово и не вернется. И в то же время злилась, что она снова и снова заставляет меня испытывать этот унизительный страх. Вернувшись, она не позволяла вспоминать о том, что произошло. Об извинениях не могло быть и речи, подразумевалось, что это мы с папой во всем виноваты.
После случая с Бриттой во мне что-то изменилось. Я начала видеть на Луне кратеры. Мама испытывала мое терпение. Во мне словно образовались два «я»: одно светлое, которое хотело быть хорошей девочкой, и другое — темное, которое мечтало только об одном: отомстить. Светлое «я» пыталось вести себя хорошо, молчать, все понимать, помогать мыть посуду, убирать в доме, делать покупки и ничего не требовать. Темное «я» отказывалось причесываться и умываться, оно высмеивало светлое «я», мечтало уехать в Африку и строило планы мести.
Мое светлое «я» рыдало в подушку из-за маминой жестокости и неспособности любить. Часть меня по-прежнему надеялась, что мама войдет, увидит мои слезы, поймет меня, утешит, и все изменится к лучшему. Но мое темное «я» уже продумывало, как ей отомстить. Пиковый Король навещал меня все чаще, убеждая, что задуманное мною убийство освободит меня раз и навсегда и что он поможет мне его совершить. Иногда он намекал, что мама мне не родная и что мне не должно быть совестно за то, что я собираюсь сделать. Этот поступок должен был избавить меня от страданий. И не только меня — всем будет лучше без мамы.
Он подбадривал меня. Благодаря ему я чувствовала, что смогу совершить то, после чего у меня начнется настоящая жизнь. Я начала с почерка. Я с самого начала чувствовала, что в будущем мне пригодится, если мой почерк будет похож на мамин. Я заставляла пальцы выводить не буквы из прописей, а копировать мамин летящий почерк с элегантной завитушкой вокруг «у», резким «с», размашистым «ш». Нужно ли говорить, что мне это удалось? Я научилась виртуозно подделывать мамин почерк. Наши стили письма были столь похожи, что даже сама мама не могла угадать, где чей.
— Только это и подтверждает, что ты действительно моя дочь, — сказала она как-то раз. А я подумала, что силой воли можно добиться сходства, которого просто не может быть.
Сегодня мне позвонила Ирен Сёренсон. Она больше не в силах выносить одиночество.
— Никто ко мне не заходит, — обвиняющим тоном сказала она, и я представила, как она сидит со своим ястребиным носом и поджидает добычу, чтобы заклевать ее до полусмерти, а потом съесть еще шевелящуюся. Она напоминает мне о пауках, которые оплетают свои жертвы липкой паутиной, впрыскивают в них яд, от которого размягчаются внутренности, и потом высасывают содержимое, оставляя только сухую оболочку. Ирен Сёренсон знает, как обеспечить себе питательный обед, и ей нет нужды прислушиваться к советам кулинарных гуру по телевизору. Она питается чужой энергией. Это ее жизненная философия. Не космической энергией, а энергией других людей, как вампир.
Как получилось, что она прочно обосновалась в моей жизни? Как я такое допустила? Все дело в чувстве вины, в потребности ее искупить. Когда из-за больной спины я больше не могла выполнять тяжелую, но такую любимую работу в туристическом бюро «Якоби», мне пришлось досрочно выйти на пенсию. С таким же успехом я могла бы досрочно отправиться в мир иной. Ни уговоры Свена, ни его слова о том, что теперь у нас, наконец, появится свободное время для себя, не могли убедить меня, что я кому-то еще нужна. Видимо, я прямо-таки излучала никчемность, потому что через пару недель моего вынужденного безделья мне позвонила женщина из местного отделения «Красного креста» и предложила поучаствовать в их благотворительной деятельности по помощи престарелым.
Эта организация не была призвана подменить государственную заботу о престарелых, хотя на практике так оно часто и происходило. Социальных работников не заставишь встать на стул, чтобы достать что-то с верхней полки, а тетушки из «Красного креста» охотно делали все, о чем их просили, не задумываясь о последствиях. Официально их обязанности заключались в том, чтобы периодически обзванивать определенную группу стариков, выясняя, живы ли те и есть ли у них еда. Такая работа показалась мне вполне приемлемой: разве сложно сделать пару телефонных звонков в день. Свен, правда, заявил, что старикам могли бы позвонить и их дети, но я возразила, что полагаться на своих детей еще глупее, чем на социальных работников.
Из четверых доставшихся мне пенсионеров больше всего внимания требовала Ирен Сёренсен. Если остальные любезно отвечали, что самостоятельно встали и оделись: «Спасибо, мне ничего не нужно», — то Ирен язвила по поводу своего одиночества и всячески била на жалость.
— У всех есть родная душа рядом, — говорила она таким тоном, словно это я распугала ее близких.
Ирен очень быстро удалось оплести меня паутиной так плотно, что я сама не сознавала, как оказывалась у нее на кухне за столом перед кофе и свежеиспеченными булочками. Иногда она приглашала меня на обед, и еду, которую она готовила, вполне можно было бы назвать вкусной, если бы не сама Ирен. Она хорошо готовит, разбирается в винах и может устроить вполне изысканный ужин, но только при условии, что есть его предстоит ей самой. Для других она стараться не будет.
Она позвонила днем, и я сразу поняла, что за ее агрессией кроется страх.
— Приходи в гости! Я испекла пирог с ревенем. И еще — не могла бы ты купить по дороге сливок? Мне ведь трудно ходить.
Точнее, трудно открывать кошелек. Но прежде чем я успела придумать уважительную причину для отказа, она положила трубку. С розами я уже закончила, а к пирогам с ревенем неравнодушна, поэтому, оставив Свена на морковной грядке, отправилась в путь.
Последние дни стоит хорошая погода, и к нам понаехала куча туристов с палатками и фургончиками, так что на улицах было многолюдно. Конечно, сказать, что город ожил, было бы преувеличением, но, по крайней мере, улицы не так пустынны, как в другие времена года. Дом Ирен Сёренсон стоит у самой воды в одном из отдаленных заливов, теперь тут строить запрещено. Но старые дома не сносят, вот она и сидит теперь в своем «ласточкином гнезде» с видом на море, имея возможность хоть целыми днями любоваться природой и наслаждаться покоем. Но почему-то Ирен только и делает, что жалуется на свою скучную, серую жизнь.
С риском переломать ноги я пробиралась к ней по берегу, карабкаясь по камням и хватаясь за траву. Запах водорослей был удушающим, и я заметила, что холодная погода пригнала к берегу медуз, которые обычно донимают купальщиков с июля-августа. Желеобразные сгустки покрывали берег, и те немногие, кто отваживался купаться в холодной воде, рисковали серьезно обжечься. Медузы напоминают мне невест с ядовитыми ампулами под вуалью, они очень сильно жгутся, я знаю это, потому что не раз становилась жертвой их прозрачных нитей. Я заметила в отдалении строящийся дом и подумала, что Фриллесос из дачного местечка постепенно превращается для многих в постоянное место жительства.
Ирен Сёренсон открыла, стоило мне коснуться костяшками пальцев двери. Она была в домашнем халате. Это показалось мне странным. Обычно Ирен педантично относится к своей одежде и прическе, наверно, это у нее профессиональное: раньше она владела салоном красоты. Но сегодня она выглядела на свои восемьдесят — беспорядок на голове, из родинки на подбородке торчит волосок.
— Кофе остыл. Мне пришлось выпить чашечку, не то я умерла бы с голоду, тебя ожидаючи, — проворчала она, впуская меня. Она давно уже отучилась произносить банальные фразы, вроде «Добро пожаловать, как приятно, что вы ко мне заглянули». Ирен считала, что делает мне одолжение, приглашая к себе. Как всегда, такой прием вызвал у меня легкое раздражение.
В доме было грязно. Не знаю, когда Ирен в последний раз брала в руки пылесос, думаю, и она сама этого не помнит. Но стоит мне сказать, что неплохо бы прибрать, она отвечает, что только что это сделала, но все так быстро пачкается… Конечно, социальные работники раз в месяц помогают ей с уборкой, но этого хватает только на то, чтобы дом не покрылся плесенью. Иногда я прохожусь тряпкой в кухне, хотя это не входит в мои обязанности. У Ирен вообще-то есть дочь, которая могла бы поработать здесь шваброй пару раз в месяц. Но она этим не занимается, потому что их отношения с Ирен, похоже, еще хуже, чем были у меня с моей матерью.
Я все-таки позвонила ей один раз и пожаловалась, что Ирен живет в грязи.
— Вы бы могли что-нибудь для нее сделать, — сказала я.
— Думаете, моя мать что-то делала для меня? — спросила она с ненавистью.
— Может, оно и так, но зная, что вашей маме не так долго осталось, вы могли бы помириться и помочь ей на старости лет, — заметила я.
— Скорей бы уж это произошло. В аду ее давно поджидают, — сказала дочь Ирен. — А если она хочет, чтобы я убирала ее дом, пусть платит. Я знаю, деньги у нее есть.
Тем не менее, она навестила Ирен, насколько мне известно. Но к пылесосу не притронулась.
В любом случае, что спросишь с восьмидесятилетней старухи? Да и не мое это дело.
Я прошла в кухню. Слава Богу, стол был накрыт. Я взбила сливки, и мы с удовольствием полакомились пирогом. У Ирен есть свои достоинства, пусть их и немного. Потом она достала колоду карт, и мы сыграли партию. Ее неприглядный вид навел меня на мысль, что долго она одна не протянет. Тем не менее, она быстро обыграла меня, лишив десяти крон: мы всегда играли на деньги. Так веселее, считает Ирен, особенно когда выигрывает. Она довольно цокает языком и запихивает купюры в кошелек. Я подавила желание взять с нее деньги за сливки, потому что это сильно подпортило бы ей настроение и сократило мой визит. Возвращаясь домой, я чувствовала себя так, как будто меня одурачили, — Ирен одна из тех, кому это всегда удается. Вероятно, поэтому и дочь отвернулась от нее. Ирен только берет и ничего не дает взамен. Может быть, общением с ней я наказываю сама себя? За все приходится расплачиваться, и я отдаю свои долги, заботясь об Ирен. Жизнь одной женщины за жизнь другой.
Вечером Свен ужинал в мужской компании. Вернувшись домой, он рассказал, что наши старички-соседи чуть не передрались из-за того, что у всех были разные мнения по поводу конфликта на Ближнем Востоке.
— Маразм какой-то. Одни считают, что остальные страны не имеют права критиковать Израиль после того, что случилось во время Второй мировой войны. Другие твердят, что Израиль распоясался и пора его остановить. Закончилось все перепалкой. Мне стало скучно, и я ушел домой, к тебе.
Мы налили по бокалу вина и поговорили о том, как старая дружба превращается в откровенную ненависть. Свен заявил, что для каждого из друзей ведет счет плохих и хороших поступков, и пока хорошие перевешивают, продолжает общение. Он сказал, что у него есть друзья, оказавшие ему когда-то такую услугу, что хватило на всю жизнь: эти имеют право делать столько глупостей, сколько пожелают. Я сочла его теорию весьма разумной, о чем и сообщила. Он обрадовался и отпраздновал это еще одним бокалом вина и кусочком сыра. Мы даже легли спать вместе: я дождалась, пока Свен уснет, и села за дневник.
Сон ко мне давно уже не идет. Теперь у меня, по крайней мере, есть чем заполнить бессонные ночи. Луна светит так ярко, что мои детские представления о ней не кажутся такими уж глупыми. Я ощущаю исходящую от нее энергию и знаю, что если отложу ручку, встану на свету и протяну к ней руки, меня наполнит до краев сила, которой невозможно управлять.
23 июня
Последние дни были заполнены завтраками на свежем воздухе, мелкой работой по дому и прогулками по берегу моря. В саду я ухаживала за розами, которые, наконец, оправились после шторма. Я закопала в землю банановые шкурки, чтобы розы цвели еще лучше, раздавила пальцами залетевшую неизвестно откуда тлю, срезала пару моих любимых «York» и «Lancaster» и поставила на импровизированный стол. Бело-розовые бутоны пахнут войной и примирением; прислушиваясь к их аромату, я надеюсь, что сохраню обоняние до самого конца. Закрывая глаза, я ощущаю запах свежеиспеченных круассанов во Франции, чистого горного воздуха в Австрии, цветущих виноградников в Мозеле… Моя работа на Давида Якоби в его туристическом бюро изменила не только мою жизнь, но и обоняние. И помогла мне сделать так, чтобы смерть мамы оставалась тайной и по сей день.
Когда пошла в школу, я уже знала, что не такая, как все, и старалась это не показывать. Каждый день перед тем, как отправиться на занятия, я видела в зеркале девочку с упрямыми вьющимися светло-рыжими волосами, огромными для ее личика зелеными глазами, бледную и скуластую. Я как была худой, так и осталась, и никакие сладости и мороженое не смогли изменить это.
В отличие от других детей, я посещала еще и такое старомодное заведение, как воскресная школа. Как это получилось, понятия не имею. Мама определенно не была религиозна, она придерживалась той же точки зрения, что Ирен Сёренсон: «Вся эта чушь об Иисусе мне по барабану». Но папа ходил в церковь, как он говорил, «помедитировать». Мама с большой неохотой изредка составляла ему компанию. Как бы то ни было, меня записали в воскресную школу — возможно, ради воспитания во мне духовности и дисциплинированности. Впрочем, я с удовольствием читала библейские истории, по увлекательности они не уступали сказкам братьев Гримм, только были куда более жестокими.
У меня мурашки бежали по коже, когда Иона пытался скрыться на корабле, чтобы не выполнять поручение, данное ему Богом, но его настигал шторм, волной смывало за борт, и он оказывался в пасти кита, который потом выплевывал его вдали от дома. Эта история часто снилась мне по ночам, потому что Пиковый Король рассказывал похожие. Я часто думала, есть ли у китов внутри лампочки, или там темно, как в могиле. Я страдала вместе с Иосифом, когда ему пришлось отправиться в Египет, и старалась думать о коровах перед сном, чтобы мне тоже приснились семь тучных и семь тощих. А еще я наивно верила, что детей находят в корзинках, плывущих по реке, как Моисея, пока не узнала о существовании матки, что опровергало все другие теории.
К тому же, в зале, где проводились занятия, висела самая странная картина из всех, что я видела в жизни. Даже сейчас, посетив самые известные музеи Европы, я по-прежнему считаю ее в своем роде уникальной. Полотно было поделено на четыре квадрата. На первом мы видели испуганного светловолосого мальчонку, который несся по джунглям, спасаясь от преследующего его льва. На другом квадрате он висел над ущельем, держась за веревку, привязанную к дереву на краю обрыва. Мальчик болтался над бездонной пропастью, а лев кровожадным взглядом следил за действиями ребенка. Я размышляла, сам ли мальчик сплел эту веревку, и если да, то почему ее не видно на первой картинке. С другой стороны, нелогичным казалось, что кто-то другой привязал веревку именно в том месте, где мальчику предстояло свалиться с обрыва. Но, видимо, художника логика мало волновала.
На третьем квадрате ситуация была еще напряженнее. Внизу под мальчиком вдруг появлялся голодный крокодил, разевая пасть, усеянную острыми зубами. Над ним по-прежнему возвышался лев, и, что самое ужасное — неизвестно откуда взявшаяся крыса перегрызала веревку, которая и так уже начинала рваться. Я спрашивала себя, что хуже — быть съеденным крокодилом или львом, и решала, что все-таки львом, потому что у него мягкая шкура. Но белокурому мальчику не приходилось выбирать. На четвертой картинке на небе появлялся крест. Мальчик протягивал к нему руки, в глазах крокодила, льва и крысы стоял страх.
Ничто из рассказанного в воскресной школе не произвело на меня более сильного впечатления, чем эта необычная картина. Меня поражал не тот факт, что крест на четвертой картине означал спасение, а то, что мальчик тянул к нему руки, видя в нем решение своих проблем. Из чего я сделала вывод: тот, кому нужна помощь, должен надеяться на себя или всегда иметь при себе веревку. Возможно, именно эта картина помогла мне разработать план мести.
Моя дорога в школу с первого дня была настоящим адом, потому что мне приходилось идти мимо дома соседей, которые держали злобного боксера по кличке Бустер. Хозяев совершенно не волновало, что делает их собака, и они позволяли ей свободно носиться по окрестностям, мотивируя это тем, что нельзя держать животное на привязи, а если люди боятся собак — это их проблемы. Каждый раз, когда я проходила мимо, чудовище чуяло мой страх, неслось к забору и, встав на задние лапы, начинало оглушительно лаять. При этом из пасти у него текла слюна. Я страшно боялась, что он перепрыгнет через забор и разорвет меня в клочья. Его пасть напоминала мне зубастого крокодила с той самой картины. Я приходила в школу вся потная от страха. Папа пытался убедить соседей привязать собаку, но с их хамством и тупостью ничего нельзя было поделать.
Бустера боялась не только я, но и все соседи. Он нападал на других собак и наносил им ужасные раны. Поскольку его никогда не держали на поводке, во время прогулок он запросто мог удрать от хозяев и вернуться с пастью, испачканной кровью какого-нибудь беззащитного домашнего животного.
Доказательств не было, но все знали, что именно Бустер загрыз щенка пару лет назад.
Девочка, хозяйка щенка, так переживала, что ее пришлось положить в больницу. И хотя ее родители собрали подписи под требованием усыпить Бустера, ничего из этого не вышло. Полиция не пожелала проводить расследование и принимать меры. После того случая я возненавидела Бустера. Я ненавидела его за жестокость по отношению к другим собакам, за убийство невинного щенка и за ту боль, которую он причинил девочке и ее родителям. Я ненавидела его не только за то, что он сделал, но и за то, что он получал удовольствие, причиняя боль другим живым существам. Эта черта была мне хорошо знакома.
В тот день, — должно быть, это была суббота, — мы с папой прогуливались в парке недалеко от дома. Мама отказалась встать с кровати. Вечером в пятницу у нее была истерика из-за того, что кто-то из коллег назвал ее паучихой, потому что она «могла обвести кого угодно вокруг пальца и заставляла делать за нее всю грязную работу». Возможно, коллега и не имела в виду ничего такого, может, она даже хотела сделать маме комплимент, но лично я находила это сравнение весьма удачным.
Во всяком случае, мама устроила по этому поводу истерику и орала, что ей приходится пахать как лошадь и все потому, что дома совершенно нечего делать, там скучно, и ничто не может отвлечь от мыслей о работе. Она наградила меня полным ненависти взглядом и спросила, с чего это я опять натянула старую кофту. «Ну конечно, — сказала она, — все равно на тебя никто не смотрит. Я в твоем возрасте уже сама умела выбирать себе одежду. И была такая стройная — просто загляденье. Все мною любовались!». Потом она снова выбежала из дома с криками: «Никто меня тут не любит! Будет лучше, если я исчезну из вашей жизни навсегда!». Ее не было до четырех утра, я знаю это точно, потому что не могла заснуть и лежала, следя за стрелками часов. Утром она отказалась вставать, и мы с папой решили оставить ее в покое и пойти прогуляться.
Мне было лет двенадцать. Мое тело начало меняться, и папа, увидев меня в ванной, довольно бестактно заметил, что у меня растет грудь. Мы шли, обсуждая идею завести хомячка, которого я выпрашивала родителей уже несколько лет, и папа наконец согласился, что я сумею о нем заботиться. Мы собирались купить его на неделе. Мама была категорически против: она заявляла, что от хомяка будет вонять. Они с папой много раз ссорились по этому поводу, пока она, наконец, не сдалась. Наверное, в обмен на что-то весьма привлекательное.
Я уже радовалась перспективе гладить хомячка по мягкой шерстке, смотреть ему в глазки, чувствовать, как маленькие коготки впиваются в ладони. Я надеялась, что он очарует моего воображаемого друга Пикового Короля, и тот перестанет меня пугать. На лугу я увидела цветы и побежала нарвать их для мамы, потому что ей нравилось получать цветы в подарок, и мое светлое «я» надеялось поднять ей настроение. Я была так занята сбором цветов, что ничего не замечала, а когда подняла голову — перед мной стоял соседский боксер и смотрел на меня полными слепой ярости глазами.
Я помню, как закричала и как Бустер прыгнул на меня. Он меня не укусил, но опрокинул передними лапами на землю и придавил своей тушей. Я видела его злобные глаза в сантиметре от своего лица, чувствовала, как он весь дрожит от ярости, и орала, орала, пока папа не прибежал мне на помощь. Хозяйка издалека звала Бустера, но он не обращал на нее внимания. Я почувствовала себя тем самым белокурым мальчиком с картины в воскресной школе, попавшим на съедение крокодилу, льву и крысе одновременно. Прошла целая вечность, пока соседка и папа не подбежали ко мне. У соседки на голове был платок, из-под которого торчали бигуди, ее тощие костлявые ноги были в заляпанных грязью резиновых сапогах. Она схватила Бустера за ошейник, выплюнула окурок в траву, раздавила его сапогом и захохотала.
— Он такой шалун! — сказала она хриплым голосом.
— Неуправляемую собаку нужно держать на привязи! — ответил папа дрожащим от гнева голосом.
— Мы не станем мучить собаку, держа ее на привязи. Это не животные опасны, а люди. Им следовало бы выказывать хоть немного уважения другим живым существам, — ответила соседка, как отвечала всегда.
Она несла какую-то чушь, банальную и бессмысленную. Нос у нее был красный, как у алкоголички. Я поняла, что папа вот-вот потеряет над собой контроль. Наконец, Бустер с меня слез, и я за руку потащила папу домой, потому что собака все время следила за мной злобным взглядом, и присутствие ее хозяйки меня не успокаивало. Колени у меня тряслись. Я думала о щенке и той девочке, о том, какое горе ей пришлось пережить. Мы шли домой, и я смотрела на цветы, по-прежнему зажатые в руке, и удивлялась, как они остались целы после того, что произошло. Я их не выронила, не сломала. Я могу подарить их маме, и настроение у нее улучшится.
Когда мы пришли домой, мама сидела за столом и держала хрустальный бокал пальцами с накрашенными ногтями. Она приняла душ и вымыла волосы, и от нее хорошо пахло. Но при виде меня она скривилась. Я начала было рассказывать, что со мной приключилось, но она оборвала меня и велела идти в душ. Но я сначала забежала в кухню, сунула цветы в вазу и поставила ее на стол перед мамой.
— Мать-и-мачеха — это самые уродливые цветы, — сказала она. — Они растут на навозных кучах, и от них воняет дерьмом.
С тех пор я стараюсь не замечать эти невинные желтые цветы.
Днем позже, когда я шла в школу, сжав кулаки, у меня во рту стоял привкус горечи — мне предстояло пройти мимо соседского дома и Бустера. Я собрала волосы в хвост, но видимо, настолько пропиталась запахом навоза, что никто не захотел сидеть рядом со мной в школе. На уроке музыки меня подвел голос — я не способна была издать не звука. Учительница, перезрелая девица, никак не могла добиться дисциплины в классе и выходила из себя, стоило ребятам начать разговаривать во время уроков или скандировать «Бис!», когда она демонстрировала нам, как звучат музыкальные инструменты. В тот день я стала объектом ее ненависти, но она забыла обо мне, когда мальчишки забрались на подоконник и начали с жаром обсуждать что-то, происходящее на школьном дворе.
Когда я пришла домой, хотела сразу шмыгнуть в спальню, чтобы лежать в кровати, смотреть в потолок и думать о своем, но услышала:
— Ева, иди сюда! Нам нужно поговорить.
Я вошла в кухню и очень удивилась, увидев за столом и маму и папу. Мама выглядела рассерженной, папа заметно нервничал. Мама скорчила гримасу, и я поняла, что она довольна и счастлива, и только делает вид, что сердится.
— Расскажи, как ты вела себя сегодня в школе. Все как есть, полную правду. И не пытайся оправдываться.
Я постаралась вспомнить, что именно произошло. Проверка домашнего задания. Но меня не спросили. Игра на перемене. Урок музыки, когда я потеряла голос.
— Карин Тулин позвонила мне на работу, — сообщила мама, — и рассказала, как плохо ты себя вела на уроке. Я позвонила папе, чтобы мы как можно скорее разобрались с этим. Как ты посмела так себя вести?
Карин Тулин звали учительницу музыки.
— И она позвонила тебе на работу? Чтобы рассказать — что? — переспросила я.
Мои вопросы привели маму в бешенство. Папа нервно ерзал на стуле. Наконец я поняла: Карин Тулин позвонила и сообщила, что я отказалась петь вместе со всеми, несмотря на ее уговоры. Учительницу раздражало, что ей не удается навести порядок в классе, и она воспользовалась случаем выплеснуть свою агрессию на меня. Она сообщила о моем якобы плохом поведении тем, кого считала строгими родителями, и надеялась, что мне устроят взбучку.
Я попыталась изложить свою версию событий, но маму это нисколько не интересовало. И я вдруг догадалась, почему она только делала вид, что сердится: я сама дала ей в руки оружие против себя. К тому же, она взяла в заложники папу, для которого плохое поведение в школе было серьезным проступком. На самом деле маме было наплевать на Карин Тулин и на то, как я веду себя на уроках. Я видела, к чему она клонит, и в страхе ждала продолжения.
На маме были узкие черные брюки и розовая рубашка. Лицо у нее раскраснелось. Браслеты звенели, когда она, внутренне злорадствуя, кричала, что я могу вести себя как угодно, но она не желает выслушивать жалобы учителей. И вот он — решающий удар:
— Мы с папой решили, что ты не заслужила хомяка. Ты не способна позаботиться о себе самой, не говоря уже о домашних животных.
Мои слезы были бы признанием вины, и я не собиралась доставлять ей такое удовольствие. Маме больше нечего было сказать, и я попросила разрешения пойти в свою комнату. Я спряталась с головой под одеяло, но до меня все равно доносились мамины крики.
— У меня неуправляемый ребенок! — вопила она. — За что меня Бог наказал?!
Папа что-то ей ответил. Я слышала их голоса: ее — высокий и истеричный, его — слабый и невнятный. Мне стало жарко под одеялом. Закрыв глаза, я увидела Пикового Короля. Я увидела его на скале, о подножие которой бились волны, и услышала его крик: «Ты тоже должна прыгнуть, Ева! Ты должна прыгнуть, чтобы выжить!». И он бросился со скалы головой вниз. Я проснулась с поразительно ясной мыслью, что нужно сделать и как. Словно вышла из своего тела и могла наблюдать за ним со стороны.
Маму необходимо наказать. Но не сейчас. Не раньше, чем я буду уверена, что справлюсь с этим. Нужно действовать наверняка. Нельзя допустить ошибку. И чтобы сделать это, я должна потренироваться на других. На тех, кто, как и она, мучил окружающих. Так я смогу одним выстрелом убить нескольких зайцев. Я научусь убивать, освобождая мир от мучителей на радость многих невинных существ.
Я начала тем же вечером с пауков, потому что именно тогда они решили вылезти подлатать свою паутину. Я ловила их одного за другим, сначала маленьких, потом побольше. Их было много в саду, и я позволяла им ползать по пальцам и вверх по руке, пока не переборола страх и не начала воспринимать это как щекотку, без отвращения. На это потребовалось две недели, зато потом я могла выбрать самого большого и жирного паука в саду и терпеть его прикосновения к своему телу. Я ложилась в траву и выпускала паука себе на лицо, и он ползал по щекам, по волосам, а я заставляла себя лежать спокойно, превозмогая омерзение. Потом я поднималась и трясла головой. Паук вываливался из волос, ловко цепляясь за тонкую нить паутины, как акробат в цирке. Мне было противно, что он начал плести паутину у меня в волосах, но я продолжала себя убеждать: «Они не опасные, не опасные». Меня переполняла гордость, потому что я с честью выдержала первое испытание, но я не уставала напоминать себе, что надо работать еще больше, чтобы достичь своей цели. Я не давала себе расслабиться, как это делают спортсмены, ставя один рекорд за другим. Пока что мне это удавалось.
После пауков я занялась улитками, их тоже много было в саду, и они были еще омерзительнее пауков. Я слышала рассказы о том, как старшие мальчики в школе заставили младшеклассника съесть улитку живьем, чтобы доказать, что он «мужчина». Стоило ему положить склизкую массу в рот, как его тут же стошнило. Эта сцена часто вставала у меня перед глазами. Теперь же я сажала улиток себе на руки и наблюдала, как они ползают по коже, оставляя противные следы из слизи. Мне хотелось разрыдаться, но я заставляла себя сдерживаться. Прошла неделя, прежде чем я без отвращения смогла смотреть на улиток. Я даже думала попробовать съесть одну, но потом решила, что это уже слишком.
Следующей, на ком я тренировалась, стала такса Ульссонов. Ульссоны жили по соседству, и их такса была жутко злобная, но, к счастью, старая и слабая, так что ее можно было не бояться. Я пошла к Ульссонам и спросила, можно ли мне иногда выгуливать Жокея. Я ослепительно улыбалась, рассказывая, что у меня, может быть, скоро будет свой питомец, если мама и папа убедятся, что я умею заботиться о животных и нести за них ответственность.
Я до сих пор помню, как неприятно было врать, — все равно, что съесть улитку, но соседка поверила мне и вручила поводок, заявив, что будет счастлива, если я погуляю с их «малышом». У меня получилось.
— Не забудь проследить, чтобы он покакал, — добавила она и закрыла дверь.
Прогулки с Жокеем открыли мне психологию собак. Я заранее запаслась колбасой и ветчиной и быстро убедилась: тот, у кого в руках еда, для собаки важнее всех. Постепенно мой страх перед собаками превратился в крохотный шарик. Точно так же я когда-то поступила со своим горем после исчезновения Бритты. Я мысленно перекатывала этот шарик в ладони, пока он не подчинился полностью моей воле. Мне удалось продвинуться так далеко, что Жокей стал искренне радоваться, когда я заходила к соседям, чтобы его выгулять. Он радостно лаял и вилял хвостиком. Самое неприятное было, когда он лизал мне пальцы, потому что я чувствовала его зубы, но в конце концов я привыкла и к этому. Господин Ульссон улыбался и говорил, что я милая девочка и что мне непременно купят собственную таксу. Хотя, конечно, с их Жокеем никакая другая собака не сравнится.
Шестью неделями позже, когда родители были заняты работой и не обращали на меня внимания, я сказала, что иду к приятелю, и отправилась к соседям. Бустер, как обычно, слонялся по двору и рыл когтями землю. Увидев меня, он тут же рванулся ко мне, но я успела вытащить из кармана кусок окорока и швырнуть на тротуар. Как я и рассчитывала, он перепрыгнул через забор и бросился к ветчине. Я старалась думать об улитках. Пока он жрал ветчину, я обвязала ему шею веревкой. Белокурый мальчик с картины научил меня, что веревка может спасти от льва, и его пример мне пригодился. Я бросала ветчину кусок за куском на тротуар и таким образом уводила Бустера все дальше и дальше от дома. Это оказалось до смешного просто. Видимо, ему не хватало ума задуматься, с чего это его вдруг решили угостить. И кто именно. Потому что это не я одной рукой держала Бустера за импровизированный поводок, а на другой перекатывала холодный шарик страха, а лишь часть меня, мое темное «я».
Нам потребовалось двадцать минут и полкило окорока, чтобы добраться до заброшенной стройки, где всего пару лет назад мы с ребятами играли в прятки и в индейцев. Это было идеальное место для игр, с густыми елями и множеством укромных уголков. Там стояло каменное строение, похожее на бункер, где мы запирали «преступников», а потом устраивали «допросы» и «пытки» в лучших традициях вестерна. Бункер был заброшен, но дверь там запиралась. Таблички, предупреждавшие, что стройплощадка — не место для игр, заржавели. Детям давно надоело тут играть, и они нечасто сюда забредали.
Я осторожно отпустила импровизированный поводок и швырнула последний лакомый кусочек на пол внутри бункера. Это был здоровенный шматок паштета, в который я вмешала растолченные таблетки снотворного и обезболивающего, которые взяла из дома. У нас было столько таблеток, что исчезновение пары упаковок никто бы не заметил. А если бы мама или папа спросили, куда они подевались, можно было сослаться на ужасную головную боль. Как я и ожидала, тупое чудовище бросилось к паштету. Мне оставалось только захлопнуть дверь и запереть ее снаружи. Стены были такие толстые, что лай был едва слышен. Я рассчитывала, что под воздействием таблеток пес скоро уснет и что в ближайшие пару дней никто не пройдет мимо и не освободит его.
Вечером нам в дверь позвонила соседка с сигаретой во рту. Ее крашеные волосы свисали сальными прядями, но морщинистое лицо было щедро припудрено. Ей открыл папа, и я слышала, как она сдавленным голосом сказала, что Бустер куда-то убежал днем и до сих пор не вернулся.
— Может, ваша дочь его видела? Она же ходит мимо нашего дома, — говорила она, и я чувствовала, что папа борется с искушением сказать соседке, что если бы Бустер был на привязи, о чем мы просили тысячу раз, то никуда бы не убежал.
На следующий день повсюду были расклеены объявления с просьбой ко всем, кто видел «крупного дружелюбного самца боксера», сообщить его владельцам. Никто ничего так и не сообщил. Иного я и не ожидала. Но хозяева Бустера начали здороваться со мной, когда я проходила мимо, и это было приятно.
Через неделю я снова отправилась на стройку, одетая в дождевик и резиновые сапоги. Я специально выбрала этот вечер. Мама и папа ушли в ресторан с друзьями и должны были вернуться поздно — я убедила их, что не боюсь оставаться одна и в случае чего могу пойти к соседям. В сумке у меня лежали старый мешок, лопата, секатор и топор, которым у нас рубили дрова, в том числе иногда и я. Бустер лежал в «бункере» бездыханный. Запах смерти был отвратительным, но я не стала зажимать нос.
Мне понадобились все мои силы и все заготовленные инструменты, чтобы запихнуть Бустера в мешок. Мешок я отволокла в лес и начала копать яму. Это заняло много времени. Пот стекал у меня по спине, но я ничего не замечала. Наконец, яма была вырыта. Я сбросила туда мешок и засыпала сверху землей. Бустер никогда больше не будет мне докучать. Он не сможет терроризировать собак и других животных, загрызать до смерти щенков и пугать маленьких девочек. Никогда больше он не прольет ничьей крови. Может, и на его могиле вырастет мать-и-мачеха, и тогда мамины слова о том, что эти цветы растут только на дерьме, окажутся правдой.
Я читала, что индейцы делают амулеты в виде тряпичных куколок и держат их при себе в мешочках. Каждый вечер они достают куколку из мешочка и делятся с ней своими горестями. А потом кладут обратно в мешочек и суют его под подушку. Утром, когда они просыпаются, от горести не остается и следа, потому что во сне к ним приходит решение проблемы. Вдохновленная примером индейцев, я отрезала секатором уши Бустера, прежде чем засунуть его в мешок. Я положила их в старый тканевый мешочек, в котором раньше хранила шарики. Вернувшись домой, я тщательно почистила топор, лопату, секатор и свою одежду. Мешочек я положила возле кровати.
Не знаю, как именно индейцы общались со своими куколками, но я в тот вечер рассказала обо всех своих горестях мешочку с ушами Бустера. Потом сунула его под подушку и заснула так глубоко и безмятежно, как мог спать только белокурый мальчик, осененный крестом. Проснулась я бодрая как никогда.
«Мама причинила мне боль, но умереть пришлось другому существу, разве это справедливо?» — укоряло мое светлое «я», а мое черное «я» возражало, что другое существо тоже сотворило немало зла. За что и наказано. Благодаря наказанию зло превратилось в добро. А у меня теперь всегда были при себе уши, готовые меня выслушать. Они помогли мне выработать стратегию выживания. Я разговаривала с ними, пытаясь найти путь в жизни, даже если путь этот вел через смерть. Бустер, которого я так ненавидела, стал моим союзником. Теперь я простила его, потому что его уши научили меня: любую проблему можно решить.
26 июня
Вчера я в тревоге бродила вокруг дома, по саду и вдоль моря. Я не находила покоя даже среди моих роз, хотя они пахнут сейчас просто божественно. Я вижу перед собой бутылку с маслом и уксусом: масло внизу, уксус сверху — это потому, что у этих жидкостей разная плотность. Если встряхнуть бутылку, они перемешаются и приобретут новый цвет. Точно так же происходит с хорошими и плохими переживаниями. Внизу лежат плохие, и если бутылку не встряхивать, они там и останутся. Хорошие переживания лежат сверху. Те и другие не влияют друг на друга, не усиливаясь и не ослабевая, они просто сосуществуют рядом.
Свен всегда с недоверием относился к психоанализу, он вообще терпеть не может понятия, начинающиеся с «психо» или «соц», потому что с его точки зрения идти к психоаналитику — это не что иное, как встряхивать бутылку, чтобы все внутри перемешалось. В какой-то мере он прав, хотя я не сужу столь категорично. Меня интригует этот третий цвет, получающийся в результате смешивания добра и зла.
Во всяком случае, я так растрясла свою бутылку, что в ней начался настоящий шторм, и получившаяся смесь поистине взрывоопасна. Я знаю, что не могу полагаться на свою память. Некоторые разговоры я помню слово в слово, другие смутно. К тому же, у меня теперь другое представление о времени. Несколько часов для ребенка могут быть важнее целого года. А взрослому такое трудно представить. Но повторю: пара часов иногда значит больше, чем несколько лет.
В попытке успокоиться я взяла с собой в церковь Свена. Это при том, что я до сих пор не разобралась в своих отношениях с Богом. Он там, наверху, а я тут, внизу. Мы со Свеном сидели в церкви и слушали проповедь священника о том, что все люди — комки глины, из которых сами могут вылепить, что захотят. И в наших силах сделать свое пребывание на земле как можно более гармоничным. Наверное, священник хотел сказать, что у нас есть свобода выбора и что мы способны формировать свою судьбу, надо только набраться терпения и вылепить что-нибудь пооригинальнее. В этом я была с ним согласна. Летом проповеди всегда более интересные, да и хор пел вполне пристойно, а в конце службы все посетители получили в подарок пакет с комком глины, из которого могли дома слепить, что пожелают.
Мы стояли с пакетами в руках и болтали со знакомыми, в том числе с моей подругой Гудрун и ее мужем Сикстеном, который в последнее время приобрел дурную привычку лапать знакомых женщин. Когда мужчина, которому уже за пятьдесят, хватает за грудь знакомых старушек, на него трудно обижаться. Скорее, можно пожалеть. Его-то жену не то что не обнимешь, даже не обхватишь руками — так она растолстела. Но когда-то мы с Гудрун и Петрой Фредрикссон дружили, и я хранила верность этой дружбе.
Сикстен внезапно обнял меня и поцеловал в левое ухо, одновременно пытаясь засунуть колено мне между ног. Я отстранила его и предложила слепить из подаренной глины модель его «дружка»:
— Конечно, глины там маловато. Но учитывая твой возраст, Сикстен, может, и хватит. А когда будет готово, подсуши, чтобы глина немного растрескалась. Так получится больше сходства.
Я сказала это в шутку, но Сикстена моя идея вдохновила. Вечером он без приглашения заявился к нам домой, и когда Свен был в кухне, вытащил из внутреннего кармана пиджака коробочку.
— Посмотри-ка, — сказал он.
Я нагнулась и увидела миниатюрный глиняный пенис, он даже прикрепил кору вокруг мошонки, имитируя волосы. Я сказала, что смешно в его годы заниматься такими глупостями, но вспомнила, что и сама не моложе, и возраст тут не при чем. Я посоветовала ему убрать коробочку, пока не вернулся Свен, потому что тот может не понять шутки.
Сикстен повиновался. Выглядел он не слишком хорошо: волосы мышиного цвета прилипли к макушке, серая кофта висит мешком. За чаем он долго и с чувством рассуждал о том, как это интересно — слушать проповеди, которые заставляют тебя задуматься. Когда он уходил, я протянула ему руку, чтобы не дать возможности меня обнять, и попросила передать привет жене.
— Если надумаешь, позови, у меня есть еще порох в пороховнице, — успел он шепнуть с наглым видом, но я посоветовала ему забыть об этой ерунде.
— Я женился на той женщине, какой Гудрун была когда-то, а не на той, что теперь живет со мной в одном доме, — вздохнул он.
Не успел он уйти, как позвонила Ирен Сёренсон и потребовала, чтобы я пришла к ней и кое-что принесла. Я спросила, что именно, и она почему-то разозлилась.
— Футляр от гранатового ожерелья, которое ты украла. Можешь и само ожерелье захватить, — выплюнула она в трубку.
Я ответила, что мы уже проходили это не раз, и напомнила, что она потеряла ожерелье на прогулке много лет назад, но Ирен была в ярости:
— Я знаю, это ты взяла ожерелье! Ты сама мне это сказала. Когда я тебе позвонила, ты сказала, что нашла его. Я позвоню в полицию. Кража — это преступление.
Она бросила трубку. Я повернулась к Свену и пересказала ему наш разговор. Свен разозлился: он считал, что Ирен должна ценить мою помощь и обращаться со мной получше. Весь вечер он твердил, что нечего тратить время и силы на человека, который того не заслуживает.
— На все, что ты для нее делаешь, Ирен отвечает черной неблагодарностью. Только звонит и устраивает истерики по любому поводу, а потом обо всем забывает и придумывает новый повод злиться. Поверь мне, я знаю таких людей, — сказал Свен, глядя в окно.
Я ответила, что о старых и больных нужно заботиться и что я добровольно взяла на себя такую обязанность. Кроме того, обвинения Ирен — явный признак того, что она впадает в старческий маразм и больше не в состоянии отвечать за свои слова. Свен заметил, что мои слова напоминают ему монолог никудышной актрисы захудалого театра.
— Ты что, не понимаешь? Она вызывает у тебя депрессию. Думаешь, я не вижу, как эти визиты тебя выматывают? И чем она платит тебе за заботу? Чертова жадная старуха! Хоть бы маленький подарочек на Рождество подарила!
Я ответила, что подарки мне не нужны: мы ни в чем не нуждаемся. Свен промолчал, а потом взял меня под локоть, показал на небо и сказал, что не хочет больше говорить об Ирен Сёренсон. В этом я была с ним согласна, хотя он первый начал.
Но звонок Ирен вызвал у меня беспокойство. Я не могла дождаться, пока Свен заснет и я смогу сесть за дневник. За ужином мы выпили вина, но от этого я вовсе не расслабилась, наоборот, скорее, приободрилась. Я налила себе еще бокал, взяла кусочек сыра, и вечер показался мне праздничным.
Слова Свена о подарках навели меня на мысли о Рождестве. Когда я была маленькая, на этот праздник собиралась вся семья: мама, папа и я. Мои бабушка и дедушка по отцовской линии жили за границей и редко отмечали Рождество с нами, зато мамины родители навещали нас по праздникам, создавая иллюзию идеальной семьи. Мама обожала Рождество: охотно готовила угощение и украшала дом фонариками и фигурками гномов. Ей нравился красный цвет, она вешала на елку красные игрушки и демонстрировала показную набожность, выставляя ясли младенца Иисуса.
Мы с ней никогда не занимались тем, чем обычно занимаются мамы с дочками, но Рождество было исключением. Накануне мы вместе выпекали имбирные пряники и булочки с шафраном, а иногда лепили поделки из глины или шили подушечки для сухой лаванды, которые я потом дарила друзьям и родственникам. Мы так редко что-то делали вместе, что я помню каждую деталь, каждое кушанье, каждую поделку. Казалось, темнота за окном сближала нас, и мама мирилась с моим существованием. Только в декабре она могла говорить со мной, не читая одновременно журнал мод и не разбирая документы, которые принесла с работы. Руки у нее были заняты тестом, поэтому читать она не могла, и я получала возможность задать ей любой вопрос, не рискуя услышать в ответ равнодушное «хм», «ага» или «да ну». Тогда как в течение всего года статья о последних модных новинках из Лондона интересовала ее куда больше, чем собственная дочь.
В то Рождество мне было тринадцать, я вступила в переходный возраст. Пока мои приятели играли на улице и выдумывали разные шалости, я пряталась от мира за книгами и учебниками. В школе мне нравилась математика, точная наука, где четко различалось правильное и неправильное, и верный ответ был, за редким исключением, только один, что меня очень радовало. Слова «система координат» и «интеграл» звучали для меня музыкой, я слышала в них поэзию, несравнимую с пустой болтовней о несчастной любви или красотах природы, которую мы выслушивали на уроках литературы. Любить — значит страдать. Этому меня научила история с Бриттой. А значит, не стоит стремиться к ней и рассчитывать на нее.
Своими успехами в математике я заслужила уважение и даже восхищение мальчиков из класса. Наверно, я не была такой уж непривлекательной, какой себя тогда считала. Мое искреннее равнодушие к мальчикам, естественно, разжигало в них интерес ко мне, но я этого не замечала. Одиночество казалось мне более понятным и безопасным, чем отношения между людьми, такие сложные и непредсказуемые. Меня интересовали только папа и Пиковый Король, они всегда были рядом, хотя и им доверять не стоило.
Пиковый Король убеждал меня, что я могу обратить зло в добро, если только послушаюсь его, и грозил бедой, если я этого не сделаю. Ночами он присаживался на край постели, гладил темными пальцами мои волосы, расправлял их на подушке и шептал, что мне от него не скрыться, он всегда найдет меня. Просыпаясь после его визитов, я обнаруживала, что никого рядом нет, но мои волосы, заплетенные на ночь в косу, были распущены и спутаны так, что расчесать их потом было почти невозможно.
Мама и папа были по уши заняты работой. Папа все чаще уезжал в командировки. Сначала на один день, потом на два, потом на три и даже на неделю. Ему было совестно за частые отлучки, и когда он бывал дома, мы с ним говорили обо всем. Он расспрашивал меня о школе, о моих интересах, о том, что я думаю о мире вообще, о моих любимых книжках. Мы с ним были очень близки. Я обнимала его и чувствовала, что никто никогда не займет его место в моей жизни. Папа не умел открыто проявлять свои чувства, но я знала: он меня любит.
Мы с ним обсуждали холодную войну, Берлинскую стену, США и Кубу. Папа опасался, что новые изобретения, включая атомную бомбу, могут нанести непоправимый вред миру. Я же видела в этом свою логику. Большие страны нападают на маленькие точно так же, как сильные люди нападают на слабых. Я была на стороне слабых.
О маме мы почти не говорили, упоминая о ней только в редких конкретных случаях, поэтому между мной и папой все же оставалась недосказанность. Я много раз пыталась спросить, почему они с мамой поженились, почему вовремя не развелись и почему он позволяет ей так с собой обращаться. Но папа уходил от ответа: «У нее сложный характер, но она на самом деле так не считает. Она просто говорит, не думая, а потом ей трудно взять свои слова обратно». Это выглядело логично, как математическая формула, но не имело ни малейшего отношения к реальности.
Чем чаще папа ездил в командировки, тем больше вечеров мама проводила вне дома. Она делала прическу, нарядно одевалась и уходила, чтобы вернуться под утро. Я боялась не того, что остаюсь одна, а того, что она вернется рано и будет чем-то рассержена, поэтому спала чутко, просыпаясь от малейшего шороха. Мне снилось, что Пиковый Король тащит меня к краю обрыва и заставляет спрыгнуть.
— Будь осторожнее, не то появится кит и проглотит тебя, — пригрозил он как-то раз. Посмотрев вниз, я увидела под собой бурлящее море и огромного кита, который поджидал меня с раскрытой пастью.
А в другой раз Пиковый Король обнимал меня, убаюкивал, шептал, что все будет хорошо, гладил по волосам, и я просыпалась с каким-то смешанным чувством стыда и наслаждения во всем теле, с которым не знала, что делать.
Однажды в декабре я спала очень беспокойно. Папы не было дома уже неделю, мама собиралась в город. В течение двух недель у нас один за другим гостили дальние родственники мужского пола, и в доме царил полный хаос. Кроме того, почти каждый день мама приглашала друзей, и бурное веселье затягивалось до поздней ночи. Смех и крики преследовали меня даже в моей комнате, где я пряталась от всех, кроме тех случаев, когда мое светлое «я» помогало накрывать стол, мыть посуду и убирать после гостей. Мы с мамой не оставались друг с другом наедине уже несколько месяцев.
— Я бы с удовольствием, — ответила она, когда мое светлое «я» отважилось предложить ей заняться чем-нибудь вместе, — но это курсы повышения квалификации, я не могу туда не ходить. Поверь, там чертовски скучно. — И она исчезла за дверью, оставив после себя шлейф аромата духов.
Мне с трудом удалось заснуть, а ночью меня разбудил смех. Было три часа. Я хотела пойти налить стакан воды, но снова услышала смех, сначала мамин, звонкий, с истерическими нотками, потом мужской, низкий. Я на цыпочках пробралась в коридор посмотреть, кто пришел. Разумеется, этого делать не стоило, но я так обрадовалась, что мама вернулась домой, что забыла о реальном положении дел. А может, потому и вышла в коридор… чтобы увидеть реальность.
Сначала я вообще ничего не различала в темноте. Потом услышала какие-то звуки в спальне и подкралась поближе. Дверь была полуоткрыта, и я заглянула внутрь. Сначала я ничего не увидела, кроме какого-то комка, который возился на постели. Это было не тело и не два тела, а бутылка с маслом и уксусом, которую встряхивали и встряхивали, пока две жидкости не слились в одну.
Не знаю, стала ли я в тот момент взрослой, или во мне наоборот, умерли все чувства. Не знаю, поняла ли я тогда, что происходит в спальне и к каким последствия это может привести. Я помню только, что чувствовала себя ужасно одинокой и никому не нужной. Руки и ноги у меня были ледяные. Вся дрожа, я вернулась в спальню. Достала из-под подушки мешочек с ушами Бустера, который всегда лежал там, и держала его перед собой, как крест, шепча снова и снова: «Сделай что-нибудь, ну, сделай что-нибудь! Ты должен что-то сделать!». В тот момент я словно психологически потеряла невинность, и мое поражение было полным: я знала, что никогда не смогу рассказать об увиденном единственному близкому человеку — папе, ведь тогда тому, что принято называть «нормальной семьей», пришел бы конец.
Что такое норма? Нормально ли это — встать утром после того, что произошло, и пойти на кухню завтракать, пока мама отсыпается наверху? Одна. Я заглянула в родительскую спальню. Никаких следов ночного визитера, ни вещей, ни незнакомых запахов — ничего. Может, мне все это приснилось? Или померещилось в темноте под влиянием гадких рассказов Пикового Короля? Нормально ли праздновать Новый год так, словно ничего не случилось? Обнять папу, когда он вернется? Покупать подарки родителям: цепочку с камушками маме и портсигар для папы, потому что ему нравится по праздникам курить сигары, а Новый год и Рождество — это праздники. Причем семейные.
Перед наступлением того злосчастного Рождества я запихнула увиденное в самый дальний ящик сознания и захлопнула крышку. Я решила, что если и открою его, то только после того, как праздники закончатся. Ничто не испортит мне самое счастливое время года, когда можно немного пожить иллюзиями. Мама, как всегда на Рождество, пекла со мной пряники и украшала дом, только как-то суетливо. Она приходила домой с работы с красными щеками и говорила быстро и отрывисто, но не забыла купить специи для булочек с шафраном и мох для украшения подсвечников, и только это имело для меня значение.
В сочельник мы с папой поехали на машине забирать один из рождественских подарков маме. В то время в шведских домах начала появляться первая бытовая техника. Она символизировала свободу для женщин и прогресс общества, и мама давно повторяла, что мы единственная отсталая семья в городе и что ей стыдно за свой дом перед гостями. Так что мы с папой поехали в город и присмотрели стиральную машину, которую рекламировали как настоящее чудо техники. Журнал «Все о доме» недаром признал «Elux-Miele 505» лучшей стиральной машиной, ее цена — тридцать пять тысяч крон — была тому подтверждением. Полный автомат. По тем временам — настоящая сенсация. У машины был даже специальный режим для стирки шерстяных вещей.
— Хозяйка может просто захлопнуть дверцу, нажать на кнопку и уйти. А когда вернется, все уже будет выстирано, — заверил нас продавец, с улыбкой принимая деньги.
Мы знали, что мама никакая не хозяйка и пользоваться машиной будет крайне редко, потому что она вообще мало что делала по дому, предоставляя эту почетную обязанность мне, папе или фру Линдстрём. Но она ясно дала понять, что будет с гордостью демонстрировать машину своим друзьям. Мы спрятали агрегат в гараже, а когда вошли в дом, на плите стоял глинтвейн, а в доме вкусно пахло рождественским окороком. Бабушка с дедушкой уже приехали и сидели за столом в ожидании глинтвейна.
Мой дедушка работал поваром в придорожной гостинице в Умео. Он был толстый, шумный и обожал простую деревенскую пищу, в отличие от бабушки, которая так же ненавидела домашнее хозяйство, как и ее дочь. Бабушка и дедушка не признавали условностей, привыкли говорить, что думают, и им было наплевать, что скажут люди. Дома у них постоянно был беспорядок, с которым они даже не пытались бороться. Зато ребенку там было настоящее раздолье — можно было бегать где угодно и откапывать всякие безделушки из-под груд хлама.
Так в полной гармонии семейного праздника мы сидели в кухне, пили глинтвейн и ели хлебцы с кусочками еще теплого окорока. Мне было уютно и тепло, ящик в моем подсознании был плотно закрыт, я смотрела в глаза собравшимся и думала, что это Рождество — как пластырь на ране, и когда мы снимем его на Новый год, кожа под ним будет белой и чистой, без намека на шрам.
Однако наутро все испортилось. Это было единственное утро в году, когда мама не валялась в постели до полудня, а завтракала с нами. Но когда я вышла в кухню к накрытому для завтрака столу, мамы там не было. Папа сидел и читал газету, дедушка с бабушкой прихлебывали кофе. Одеты они были по-праздничному: дедушка в костюме, бабушка в нарядном платье, с седыми волосами, собранными в маленький пучок. Мамы нигде не было видно. Некому было сказать мне: «С Рождеством, Ева!». Я пошла в спальню и увидела, что мама лежит в постели, а на тумбочке стоит нетронутая чашка кофе. Я не удержалась и сказала:
— Вставай, сегодня же Рождество, ты должна завтракать с нами на кухне!
Она странно посмотрела на меня:
— Да-да, я уже иду. С Рождеством.
Конечно, она так и не спустилась. Мы завтракали без нее, и пряники были на вкус как картон. Ко времени начала утренней службы мама спустилась вниз в халате и заявила, что у нее болит голова:
— Но вы идите, когда вернетесь, мне уже будет получше.
Всю службу у меня болел живот. Я не слышала, что говорил священник, только смотрела на крест на стене церкви и мысленно протягивала к нему руки. Я думала о том, что Иосиф не был настоящим отцом Иисусу, и что мама наверняка мне не родная, и что мой единственный друг на свете — это уши Бустера. Дети в хоре были наряжены ангелочками с крылышками на спинах: одна девочка надела красные чулки и напоминала аистенка. Наверное, ее мама сидит сейчас среди прихожан и проклинает себя за то, что не проследила, какие чулки натянула ее дочка, думала я и испытывала странное злорадство при мысли о том, что девочка после выступления получит выговор. Вероятно, такие мысли были вызваны завистью, ведь ее мама, по крайней мере, была с ней, а моя отлеживалась дома в постели. Когда дедушка обнаружил, что у него стащили зимние кожаные перчатки, я поняла, что это Рождество обречено: оно уже стоит на табурете с веревкой на шее. Осталось только выбить табурет.
Мы вернулись домой, отряхнули снег с обуви. Дедушка растирал заледеневшие руки. Мама уже встала и переоделась, но обед не приготовила. Дедушка с бабушкой, руководствуясь принципом «больше дела — меньше слов», взяли это на себя, и спустя час мы сидели за праздничным столом и ели домашнюю колбасу, которую они привезли с севера. Наша кухня была празднично украшена: в окне висела рождественская звезда, стол накрыт вышитой скатертью. Папа подливал всем водки. Мама опрокинула пару стопок и начала приходить в себя. Мы пели рождественские песенки, и она заливалась смехом. Так приятно было наконец расслабиться.
— Ничего удивительного, что я в плохом настроении. Я так устала. Работала как проклятая последние недели: конец года, сдача плана, потом подготовка к праздникам… Но вижу, вам трудно меня понять. Вы все накупили себе новых нарядов на Рождество, а я одна сижу тут в обносках.
Папа решил не отвечать ей, затянув новую песню. Бабушка пробормотала что-то вроде: «Ну теперь можно забыть о работе, ведь сейчас Рождество. Посмотри, какой вкусный окорок на столе. А тортику не хочешь?».
Я с нетерпением ждала раздачи подарков. Мама обожала подарки, и я была уверена, что они поднимут ей настроение. По традиции мы открывали их после обеда, и пока что они лежали под елкой, маня яркими обертками. Конечно, стиральную машину мы не поставили под елку, решив, что завяжем маме глаза, дадим ей покружить по дому и только потом отведем в гараж. Так сюрприз будет более неожиданным, и мама обрадуется сильнее, чем если бы уже утром увидела коробку и догадалась, что внутри.
Папа переоделся Дедом Морозом, уселся под елку и стал раздавать подарки, читая рождественские стишки. Дедушка с бабушкой были как всегда щедры. Мне подарили кофточку, маме шелковый шарфик, а также книги, дорогой шоколад, духи и еще что-то, точно не помню. Родители отца прислали подарки по почте. Моя посылка была завернута в красивую синюю бумагу со звездочками. Она была большой и тяжелой. Я открыла ее, сняла несколько слоев бумаги и достала статуэтку Девы Марии. Она была из мрамора, полметра высотой и изображала женщину, одетую в длинное платье, шаль и сандалии. Ладони она прижимала друг другу, словно молилась или приветствовала кого-то. Я влюбилась в нее с первого взгляда, как когда-то в Бритту. Мама только фыркнула:
— Какая гадость. Только они могли прислать такую громоздкую, уродливую и совершенно бесполезную вещь. У них совсем нет вкуса.
У меня все сжалось внутри, но Дева Мария нисколько не обиделась. Она просто смотрела на меня сосредоточенно. Ее спокойствие меня восхитило, я подумала, что она столькому может меня научить. Так я и сидела, смирно ожидая, когда папа дойдет до моего подарка маме. Ей уже подарили кучу всего от папы и дедушки с бабушкой, например, милую курточку, отороченную мехом, которая ей очень шла. Теперь она сидела на диване и жадно следила за все уменьшающейся горкой подарков под елкой. Каждый раз, получая сверток или коробку, она тут же вскрывала их, не замечая ни красивой упаковки, ни интересного стишка, приклеенного сверху. Взяв в руки мой подарок маме, папа прочитал стихотворение, которое я сочинила сама: «С такой вещицей на шее нет в мире мамочки милее».
— Чтобы это могло быть? Дайте-ка посмотреть… Да неужели… Какая прелесть! Ожерелье! Где ты его раздобыла, Ева? Оно чудесное, спасибо большое.
Мама тараторила слова благодарности, разглядывая серебряную цепочку с цветными камушками ее любимых оттенков. Именно это стало для меня решающим фактором при покупке дорогой — целых пятьдесят крон — безделушки. Мама никак не могла справиться с застежкой, пока, наконец, не попросила о помощи бабушку, бормоча: «Терпеть не могу сложные застежки, об них можно все ногти переломать».
Бабушка забрала у нее ожерелье и стала его рассматривать. Они одновременно поняли, что именно не так, но мама воскликнула первой:
— Ева, мне не нужна эта вещь! Она сломана.
Она протянула мне цепочку, и только тогда я увидела то, чего не заметила раньше, — застежка не защелкивалась. Я хотела было объяснить, что могу поменять цепочку или подарить что-нибудь другое, но мама уже отвернулась к папе, который протягивал ей очередной подарок. Ее красные губы были полуоткрыты, голубые глаза искрились, брови поднялись в ожидании, зубы поблескивали а свете свечей, а щеки разрумянились, как у Деда Мороза. Она наконец обрела праздничное настроение.
Я так сильно сдавила цепочку в руке, что камушки до крови впились мне в ладонь, как теперь иногда — шипы роз. Папа делал вид, что ничего не случилось. Наверно, он так и решил, тоже считая, что цепочку легко можно поменять на исправную. Вскоре под елкой ничего не осталось, и папа попросил маму встать:
— Иди сюда! Нет, я не буду тебя обнимать, не бойся! У нас есть еще один подарок для тебя. Пойдем!
Мама поднялась с дивана и встала перед ним в ожидании. Она была похожа на ребенка, думается мне сейчас, но тогда я, конечно, так не считала, я сама еще была ребенком. Папа взял красивый шерстяной шарф и завязал маме глаза. Потом он крутил и крутил ее, пока она чуть не потеряла равновесие. Она громко смеялась, черная юбка развевалась, открывая стройные ноги в тонких чулках. Бабушка с дедушкой тоже встали. Дедушка взял маму за одну руку, папа — за другую. Потом мы долго ходили по дому: в спальню, на балкон, в кухню, вверх по лестнице, вниз по лестнице и обратно в гостиную. Все это время мама хохотала, она засмеялась еще громче, когда папа открыл входную дверь, и холодный декабрьский ветер дунул нам на ноги. Мама пошатнулась на пороге — намеренно, решила я, имея большой опыт игры в жмурки. Папа еще крепче взял ее за руку, и они пошли к гаражу. Мы не надели ни курток, ни сапог, и я тут же озябла на ветру, но зато снег был такой плотный, что по нему можно было спокойно идти в тапочках. Папа открыл дверь гаража, дедушка включил свет, и все, у кого не были завязаны глаза, заглянули внутрь.
Там стояла стиральная машина. Мы обернули ее всей бумагой, какую только нашли в доме, и украсили огромным алым бантом. Я переминалась с ноги на ногу, пытаясь согреться, сжимала в кулачке ожерелье и думала, что если сейчас все не наладится, то не наладится уже никогда. И тогда мне придется выбирать — лев или крокодил. Мама стояла перед подарком, а папа снимал с нее повязку, декламируя стишок о «чудо-машине».
В первый момент она ничего не сказала. Просто стояла, застыв перед подарком. А потом начала хохотать. Со словами «Что бы это могло быть?» она начала срывать с машины бумагу, и та усыпала весь пол. Большие и маленькие бумажки летали вокруг и приземлялись на велосипеды, шины и лыжи, хранившиеся в гараже. Наконец, мама добралась до коробки и прочитала надпись. Она ничего не сказала. Стояла молча, пока папа не достал нож и не предложил ей открыть коробку. Это вывело ее из ступора, и она снова принялась раздирать, на этот раз картон ножом.
Не знаю, почему она так долго ждала, прежде чем устроить истерику. Ведь всем было ясно, что в коробке может быть только бытовая техника и ничего другого. Никаких бриллиантов или мехов. Но, видимо, мама так ждала бриллиантов, что ожидание вкупе с алкоголем притупили ее восприятие. Но это я понимаю сегодня. Тогда я слышала только то, что она кричала. Я помню это до сих пор. Слово в слово.
— Стиральная машина? Это ведь она? Глаза меня не подводят? Я вижу то, что вижу?! Я это себе не вообразила, нет?!
Резкий голос с нотками истерики. Ощущение надвигающейся бури.
— Разумеется, это стиральная машина. Как ты хотела. Самая лучшая, ты это заслужила. Точнее, мы все заслужили, это же подарок не только для тебя, но и для нас всех. Это роскошь… — Папа так и не успел закончить предложение.
— Роскошь? Это стирка-то? Ну да, конечно, это такая роскошь — стирать, особенно когда я вынуждена этим заниматься! Это роскошь — иметь жену, которая стирает в роскошной стиральной машине, а потом выжимает роскошное белье и гладит его роскошным утюгом на роскошной гладильной доске! Вот, значит, как ты себе это воображаешь! Ты думаешь, я считаю это роскошью — все время стирать и стирать на вас всех. Ну, так я могу приступить прямо сейчас! Могу настирать тебе целую гору роскошных тряпок. Ты этого хочешь? Чтобы я в Рождество занималась стиркой?!
Мамин голос звучал пронзительно, она кричала все громче и громче. Папа пытался ее успокоить:
— Дорогая, прекрати, ну не надо, это же для нас всех, ты же сама говорила, что мечтаешь о такой машине, мы не думали, что ты… — Его слова разлетались по комнате, как клочки бумаги.
— Я думала, что у меня, по крайней мере, есть семья. Что я могу расслабиться в Рождество и отдохнуть. Что хоть кто-то поинтересуется, не нужна ли мне помощь, что меня порадуют и подарят что-нибудь милое и приятное. Думаешь, Бьёрну пришло бы в голову подарить Мадлен стиральную машину на Рождество? Или швейную? Или утюг? Я разговаривала с ним пару дней назад, и он рассказал, что купил ей кольцо с бриллиантами, потому что у нее были проблемы на работе и ее надо поддержать. Я надеялась, что меня хоть раз спросят, как я себя чувствую, а не будут считать роскошной прислугой! Я ведь тоже человек! У меня тоже есть чувства!!
Ее слова хлестали нас, как пощечины. Их поток не иссякал. Она не замолкала ни на секунду, как старый испорченный принтер, выплевывавший одну бумажку за другой, не позволяя ни успокоить ее, ни указать на то, насколько нелогично то, что она говорит. На самом деле, стоило нам с папой услышать слово «бриллиант», как мы сразу поняли причину такой реакции на подарок. Болтливость Бьёрна привела к тому, что Рождество для нас было испорчено. Ничего, кроме бриллиантов, маму бы не устроило, она, наверное, сидела все утро и мысленно пересчитывала караты, предварительно смазав руки кремом, чтобы кольца на них лучше смотрелись. Курточка, духи, шарф, сломанное ожерелье — все это ее нисколько не волновало.
— Ну пожалуйста, возьми себя в руки. Ты же знаешь, мы не хотели сделать ничего плохого. Мы желали тебе только добра. Да, все мы знаем, что ты никакая не домохозяйка. Я думаю, тебе надо успокоиться, а нам всем вернуться в дом и выпить по стаканчику глинтвейна, а то мы все замерзли…
Но попытка бабушки успокоить дочь имела прямо противоположный эффект. Мама повернулась к ней и заорала так, что изо рта у нее брызнула слюна:
— Чудесно! Великолепно!! Теперь и ты на их стороне! Ты никогда меня не понимала! Ну и забирай эту стиральную машину себе, если считаешь ее таким роскошным подарком. Правда, ты никогда не стираешь, но пару раз в год надо же менять постельное белье. Вот тогда она вам и пригодится, если, конечно, влезет в купе, когда вы поедете домой.
— Успокойся. Успокойся, я сказал. Это было задумано как подарок всей семье. Я думал, ты будешь рада, тем более, ты сама говорила, что мечтаешь о стиральной машине. Мы можем пойти в магазин и выбрать что-нибудь другое. Ты же знаешь, что мы очень ценим тебя и все, что ты для нас делаешь. Послушай… — Снова папин голос — усталый, расстроенный, злой — он сдерживается изо всех сил, еще надеясь сгладить ситуацию.
Острые камушки больно впивались мне в ладонь. Я разжала кулак и увидела капли крови. Мне это не привиделось. Боль в руке — лучшее тому подтверждение. Стиральная машина — подарок всей семье, а для мамы они в выходные купят что-нибудь другое. Все в порядке, все успокоились. Мы можем вернуться в дом и выпить глинтвейна. Вифлеемская звезда указывает что угодно, только не дорогу к дому.
— Я иду в дом и ставлю греться глинтвейн, и вы тоже возвращайтесь. Доченька, не надо расстраиваться по мелочам, у тебя ведь такая чудесная семья. Другие радуются, если им удается сытно поесть в Рождество, а ты… — Дедушка, до того молчавший, тоже встрял в разговор. Он словно внезапно состарился. Светлые волосы стояли дыбом, ястребиный нос резко выделялся на бледном лице, а живот нависал над ремнем. В слабо освещенном гараже его кожа казалась покрытой болезненными пятнами. Он протянул руку, чтобы погладить маму по щеке, и пробормотал: — Я этого не вынесу…
Но как только мама поняла, что все объединились против нее, она бросилась в дом и через минуту выскочила оттуда в новой куртке и сапогах. Мое светлое «я» в панике умоляло: «Мама, милая, вернись, подожди, милая мамочка, останься!» Но она только крикнула, что мы не расстроимся, если она уйдет навсегда или сбросится с какого-нибудь моста, потому что нам всем на нее наплевать. Еще секунда — и она исчезла. Мы вчетвером вернулись в кухню, выпили глинтвейна, съели пирог, пожелали друг другу спокойной ночи и… счастливого Рождества.
Кровать показалась мне смертным ложем. Они все — папа, дедушка, бабушка — по очереди подходили к моей постели, делая вид, что ничего страшного не произошло.
— Печально, что так получилось, но скоро все наладится. Мама очень устала, ты же знаешь, она не имела в виду того, что говорила. Рождество еще не закончилось. Скоро она вернется домой, а завтра дедушка приготовит рыбу, как ты любишь, с белым соусом, черным перцем, горошком и картошкой. Просто объеденье.
С таким же успехом они могли сказать: «Предложение, предложение, слово, слово, точка, запятая», потому что в голове у меня звучали только слова священника из церкви об Отце, Сыне и Святом Духе, перемежаясь словами «мама» и «умирать». Темнота сгущалась вокруг нас с Девой Марией, которую я поставила на полку в спальне. Только она могла понять, что творится у меня в душе.
Самое ужасное, что они были правы. Рождество еще не закончилось. На следующее утро, когда я вышла в кухню, все, включая маму, сидели за столом. Она пила кофе и ела пряники. В отличие от остальных, она была в домашней одежде, но на шее у нее красовалось ожерелье филигранной работы с драгоценными камнями, которое бабушка получила в подарок от дедушки в день свадьбы и всегда надевала по праздникам.
— Ева! Доброе утро! Хорошо спала?
Я кивнула и села за стол. Мама заметила мой взгляд и довольно коснулась рукой ожерелья.
— Видишь? Бабушка подарила мне это на Рождество. Она сказала, оно все равно когда-нибудь досталось бы мне, а ее шея стала такой старой и морщинистой, что украшать ее уже бесполезно, вот и решила его мне подарить. Красивое, правда?
Мама ласково погладила камни. Потом встала, прошла в коридор, чтобы полюбоваться на себя в зеркало, и вернулась обратно. Бабушка намазала мне бутерброд, села рядом и обняла меня.
— Зачем ждать, пока я умру, правда, Ева? — сказала она.
Никто не вспоминал, что мама уходила, никто не спрашивал, когда она вернулась. Все были заняты сыром чеддер и домашним хлебом. Дедушка отметил, что папа надел шарф, подаренный ему на Рождество. И правда, зачем ждать? Мирное Рождество того стоило, и все были готовы заплатить эту цену. Праздник был спасен, но слово «спасение» для меня уже утратило всякий смысл. Я не могла понять, как можно простить человека, испортившего всем праздник, да еще и осыпать его подарками?
Все рождественские каникулы я сжимала в руках мешочек с ушами Бустера и размышляла. Мама снова оказалась плохой, но я пока еще не готова была наказать ее. Решение принято, но мне нужно подготовиться, чтобы воплотить его в жизнь. Может быть, мое светлое «я» еще надеялось, что раны на ладони затянутся, и потому кто-то другой должен заплатить за то, что сделала мама. Нужно только, чтобы этот «другой» заслужил наказание. Мне требовалось хорошенько подумать.
Случившееся в Рождество меня многому научило. Я узнала: манипулируя людьми, можно получить все, что тебе хочется. Достаточно, словно актер, изобразить злость, горе, радость и так далее. Я сразу поняла, что эти знания пригодятся мне в достижении поставленной цели: убить и не быть убитой. Я решила приступить к делу. Во сне я лежала на коленях у Пикового Короля, а он укачивал меня, как младенца, и шептал ласково: «Действуй, Ева! Давай, девочка моя! Ты сильная! Ты справишься! Твоя судьба в твоих руках, твоих руках, твоих руках…»
Я так много думала и так мало говорила в те дни, что это заметила даже мама. Естественно, это ее взбесило.
— Ваши дети всегда такие опрятные, а моя дочь совершенно не следит за собой, — жаловалась она друзьям, которые приходили к нам в гости поздравить с праздником. И добавляла, что дети совершенно неуправляемы, поэтому «лучше на них не зацикливаться, дети — это еще не вся жизнь».
Начало школьных занятий принесло мне облегчение. Я еще не решила, на что направить свою темную силу, но надеялась, что такой случай скоро представится. Так оно и вышло. После того как учительница музыки Карин Тулин позвонила родителям и нажаловалась на меня, наши с ней отношения были похожи на две параллельные прямые, которые никогда не пересекутся. Она знала, что несправедливо обвиняла меня, но мы это не обсуждали, и больше она на меня не жаловалась, даже если я отказывалась петь. Но дисциплина на ее уроках в нашем классе все ухудшалась, и она пыталась найти взаимопонимание хотя бы с девочками.
Нам было тринадцать. Мы были достаточно большие, чтобы почувствовать слабость взрослого, но еще слишком малы, чтобы не испытывать по этому поводу злорадства. Конечно, выбор Карин пал на других, пользующихся в классе авторитетом девочек, которые все чаще стали задерживаться после урока и петь вместе с ней. Пару раз я видела, как она ведет их в кондитерскую неподалеку от школы. Официально это называлось «проводить дополнительные занятия», чтобы повысить уровень знаний учащихся или подготовиться к выпускному экзамену, но я-то знала: она покупала девочкам сладости, чтобы заручиться их поддержкой, ей нужен был спасательный жилет на случай шторма.
Карин Тулин все чаще подходила к девочкам на школьном дворе и даже приходила в женскую раздевалку перед уроком физкультуры. Она обсуждала с ними школьные проблемы, директора и недостатки системы образования, а иногда даже делилась сплетнями о личной жизни учителей. Девчонки жадно слушали ее, надеясь при случае использовать полученную информацию. Я ненавидела ее за слабость и подхалимаж, меня подмывало посоветовать ей проглотить улитку, а иногда мне казалось, что она будет выглядеть намного краше без ушей.
Но ее поведение было мне на руку. Моя одноклассница Улла однажды рассказала, что Карин Тулин смотрела, как она принимает душ. Я тогда мало что знала о нетрадиционной сексуальной ориентации, но достаточно, чтобы понять, какая бомба прячется в невинной фразе Уллы. Ее хватило бы, чтобы взорвать всю школу. Я поспешно сказала подруге, что чувствую то же самое, что мне кажется, Карин меня тоже разглядывает, и что это как-то не совсем нормально. «Нормально» было ключевым словом для подростков уже в те годы. И пошло-поехало. Я сделала все, чтобы паутина лжи разрасталась, выбрав орудием Сисси, девочку, которая не входила в число любимиц Карин Тулин, но очень хотела ею стать. Она показалась мне идеальным бикфордовым шнуром.
— Сисси, тебе не кажется, что Карин Тулин как-то уж больно пристально нас разглядывает? И потом, что она вообще делает в нашей раздевалке? Она должна быть в музыкальном классе!
Я обрабатывала Сисси несколько недель, пока мне не представился отличный случай. Мы остались с Сисси в раздевалке наедине. Все остальные девочки уже переоделись и ушли. Сисси заговорила, и я поняла, что все это время ее мозг усиленно обрабатывал полученную от меня и других девочек информацию.
— Да, я тоже подумала, что Карин Тулин какая-то странная. Сидит тут и пялится на нас, словно ей больше нечем заняться. Это как-то ненормально. Уже и не поболтаешь спокойно, вечно она лезет с комментариями.
— Ты не знаешь, она замужем? У нее кто-нибудь есть?
Тишина. Соображала Сисси на редкость медленно.
— Не думаю. Кольца у нее нет. Но может, оно мешает играть на музыкальных инструментах?
— А тебе девчонки не говорили, что им тоже не нравится принимать душ в ее присутствии? Хоть она и говорит, мол, не надо меня стесняться, все мы тут девушки.
— Она так сказала?
— Ага. Я сама не слышала, но мне передавали.
Сисси снова задумалась. Как же она тормозит!
— Надо спросить других…
Большего и не требовалось. Скоро Сисси прокомпостировала мозги половине одноклассниц, и девочки начали демонстративно мыться в купальниках. Но тупая училка не подозревала, чем ей это грозит. Она настолько дорожила взаимопониманием с девочками, которого, как ей казалось, добилась, что не замечала, как над ее головой сгущаются тучи. Она продолжала заходить в раздевалку и делала вид, что не понимает, почему все молчат и стараются улизнуть как можно скорее.
Теперь надо было привлечь на свою сторону мальчиков. В тринадцать у них уже начинали играть гормоны, но они не знали, что с этим делать. Достаточно было написать записку почерком, напоминавшим мальчишечий (в подделывании почерков мне не было равных) и подобрать правильные слова. Вышло что-то вроде: «Карин, старая лесбиянка, не суйся к нам. Все, что тебе нужно, — в соседней раздевалке». Я наклеила записку на дверь мужской раздевалки и услышала радостный гвалт, шквал вопросов и едкие комментарии в ответ. Теперь оставалось только набраться терпения.
Ждать пришлось недолго. Не прошло и недели, как Карин Тулин окончательно утратила в нашем классе авторитет. Как она ни умоляла учеников вести себя хорошо, слышала в ответ только: «Заткнись, старая лесбиянка!». Она перестала приходить в женскую раздевалку, искала у своих любимиц поддержки, но, купленная на сладости, поддержка эта оказалась не прочнее надутого пузыря от жвачки, который, лопаясь, залепляет все лицо.
Вскоре записки стали появляться повсюду. Слухи распространились по всей школе. Ученики других классов стали кричать: «Лесбиянка!», когда Карин Тулин проходила мило. На переменках она не вылезала из музыкального класса, словно испуганное животное из норы, а на уроках закатывала истерики и осыпала учеников оскорблениями. Я стояла за невидимым занавесом и наслаждалась поставленной мною пьесой. Как легко, оказывается, добиться желаемого. В случае с Бустером я была одна, теперь же за спиной у меня оказалась целая армия, готовая выполнять любые приказы. У противника не было шансов выиграть сражение.
Директору потребовался месяц, чтобы сообразить, в чем дело, но уже через неделю после этого он отправил Карин Тулин «в отпуск» до конца учебного года. Ученицы рассказали ему, что Карин угрожала им плохим отметками, если они «неправильно» себя вели, пялилась на них в раздевалке и лапала, когда показывала, как играть на пианино. Вся эта грязь выплеснулась наружу, стоило мне только сдвинуть крышку люка. События развивались стремительно. Скоро слабость Карин к девочкам стала всего лишь глазурью на целом пироге из сплетен и слухов. Одна девочка даже заявила, что видела, как Карин пыталась обнять другую полуголую девочку. Никто не знал, о ком именно шла речь, но все ей поверили.
Карин Тулин в школу больше не вернулась. Крыса перегрызла веревку, прежде чем она успела увидеть крест, а может, она на него и не смотрела.
Как-то вечером я достала мешочек с ушами Бустера и рассказала им, что испытываю что-то похожее на угрызения совести. Мое светлое «я» шептало, что хотя Карин Тулин и несправедливо обошлась со мной, она одинока и несчастна, и, наверное, не стоило так жестоко наказывать ее за то, что сделала моя мама.
Бустер отреагировал мгновенно. На следующий же день мама в присутствии моей одноклассницы заявила, что в полосатой блузке, которую я купила себе накануне, я похожа на уголовника. Одноклассница расхохоталась, и они с мамой мгновенно сошлись на том, что я напрочь лишена вкуса и чувства прекрасного. При этом мама отметила, как моя одноклассница хороша собой, опрятно одета и умна, да еще занимается в кружке танцами. Куда уж мне до нее!
— Ты тоже могла бы одеваться получше. Хотя, впрочем, зачем? Все равно на тебя никто даже не посмотрит.
Мое темное «я» тут же заявило, что все угрызения совести — просто чушь. Мама злая и должна быть за это наказана. Когда я буду готова. С Карин Тулин было покончено, у меня не было желания ни спасать ее, ни посылать ей венок на могилу. Она исчезла, и меня не интересовало, что с ней сталось. Шторм закончился, и небо начало проясняться.
Я замечаю, что светает и за моим окном. Откладываю ручку, надеваю туфли и иду в сад в одной сорочке, вдыхая аромат роз. Может быть, хоть они принесут мне покой и ощущение, что все идет так, как должно. А если нет, я буду просто стоять и наслаждаться одиночеством.
29 июня
Свен постоянно достает меня. Стоит мне сесть за дневник, как он начинает:
— Ева, ты должна проживать жизнь, а не записывать ее.
Теперь он пытается отвлечь меня от дневника:
— Сейчас в Культурном центре выставка, говорят, там хорошие картины. Не хочешь посмотреть? Или, может, устроим уборку? Ты вытрешь пыль, а я возьму пылесос. А хочешь, пойдем прогуляемся. Может, мне позвонить насчет билетов на джазовый концерт в Варберге? Такой приятный вечер, не пойти ли нам в греческий ресторанчик съесть пару бараньих котлеток?
Я просто не узнавала своего Свена. Вероятно, желаемое приходит тогда, когда решаешь, что без него прекрасно можно обойтись. Мы поехали на выставку живописи в Культурный центр — наш местный Лувр и Британский музей в одном флаконе, где один малоизвестный художник выставлял свои картины, впрочем, действительно неплохие. Там мы встретили знакомых и узнали последние новости. Те, кто жил в городе, жаловались на переизбыток машин, сельские жители — на нехватку общения. Петра и Ханс Фредрикссон тоже были там и с энтузиазмом поприветствовали нас. Они, в отличие от других, даже не пытались делать вид, что пришли посмотреть картины.
Общение с Петрой — тяжелое испытание. Она, конечно, милая, но говорит без умолку. При этом муж ее молчит, как заговоренный. Свен однажды предположил, что Петра дышит задницей, потому что рот у нее постоянно занят. Но я ее всегда защищаю, потому что знаю с детства. Мы с ней и Гудрун когда-то проводили вместе все лето — купались, играли и болтали. Петра — одна из немногих, кому что-то известно обо мне. И если б не она, я не смогла бы устроиться работать в туристическое бюро Якоби.
Едва увидев нас, Петра радостно бросилась навстречу. Волосы у нее зачесаны вверх, на губах вечная простуда, шарф волочится по полу. Небрежно накинутый на плечи плащ придает ей сходство с птицей в клетке, но мне почему-то думается, что заперт-то как раз Ханс…
— Привет! Как дела? Я так рада вас видеть! Кстати, спасибо, что пригласили нас на день рождения. Было так весело! Где только Свен раздобыл тот чудесный торт? Свен, ты такая душка. Что я вам сейчас расскажу! Ханс собирался к зубному, у него зубы болели, и я посоветовала ему пойти к Хольмлунду на углу, ну он и пошел вчера, и Хольмлунд усадил его в кресло и велел открыть рот, ну он и открыл — Ханс, а не Хольмлунд. Доктор, разумеется, обнаружил там что-то и спросил Ханса, можно ли его практиканту посмотреть. Ханс ответил, что да, конечно, можно. Ну, так он и сидел, и ждал с открытым ртом, пока Хольмлунд не привел практиканта. Они смотрели и смотрели, а когда закончили и попросили Ханса закрыть рот, он не смог — что-то заклинило. Хольмлунд пытался сжать ему челюсти, но ничего не получалось, а потом практикант попробовал, и только вдвоем им удалось закрыть Хансу рот, но это было чертовски больно, правда, Ханс? Слышишь меня, Ханс? Вы, наверно, спешите, но я не могла не вспомнить песенку про крокодила, который открыл рот и уже не мог его закрыть, и пришлось ему отправляться к доктору….
Она остановилась, чтобы сделать вдох, и Свен воспользовался паузой, чтобы извиниться и сбежать в туалет. Я же не могла не рассмеяться, представив эту нелепую сцену: Ханс Фредрикссон, респектабельный сотрудник банка, так редко открывает рот, чтобы сказать что-нибудь, и вдруг не может его закрыть. Мой смех приободрил Петру, и она рассказала еще кучу смешных историй. Свен вскоре вернулся, к нам подошли поздороваться Сикстен и Гудрун. Петра обняла Сикстена, даже не заметив, как он обрадовался, и снова начала пересказывать историю с зубным врачом. Мы со Свеном распрощались с ними.
— Бедный Ханс, — заметил Свен, когда мы вышли на улицу.
Я защищала Петру, объясняя, что ей нужно выговориться, ведь она живет с таким молчуном. Свен со мной не согласился.
— Женщинам необходимо произнести четыре тысячи слов в день, а мужчинам — только две. Так что где-то в середине дня слова у нас просто заканчиваются, и нас нельзя за это винить.
Я заметила, что не все женщины одинаковы и что не надо сравнивать меня с Петрой. Свен ответил, что имеет в виду среднестатистические данные. Так, перебрасываясь репликами, мы шли по направлению к греческому ресторанчику. Было лето, и жизнь напоминала голливудский фильм с неизбежным хэппи-эндом. Хозяин ресторана с красивым именем Поликарп и горячими глазами южанина предложил нам коктейль из узо с чем-то, придававшим напитку синий цвет.
— Помнишь, как мы взяли напрокат «Веспу», купили томаты, брынзу, оливки для греческого салата и поехали на пикник в горы? — спросил Свен.
Я ответила, что разумеется помню. Я все помню. И по-прежнему чувствую вкус тех томатов во рту, когда ем купленные в магазине плоды — крупные, красные и совершенно безвкусные.
— А потом мы вернулись и обнаружили, что Эрик заболел, и ты, как всегда, написала открытки заранее, — продолжал вспоминать Свен. И добавил: — Это была неплохая идея, ведь в отпуске действительно нет ни времени, ни желания писать открытки. — Воспоминания его развеселили. — Может, нам снова съездить на Родос? — смотрит он на меня. — Ты могла бы обратиться к своим бывшим коллегам из «Якоби», они бы нам что-нибудь посоветовали… Может, еще жив тот семейный отельчик, в котором мы тогда останавливались?..
Родос. На тамошних монетах розы изображали еще за две тысячи лет до рождества Христова. Турбюро Якоби одним из первых стало работать на Родосе. Тогда это был рай, почти не тронутый цивилизацией. Я подбирала маленькие сувениры для наших клиентов, наслаждалась красотами греческой природы и местными винами. Там я занималась любовью, не думая о последствиях. И поддерживала легенду об исчезновении мамы.
Я открыла рот, чтобы сказать, что отель наверняка давно продан и перестроен, но не осмелилась огорчить Свена — у него на лице был написан такой энтузиазм. В то, что его планы осуществятся, я не верила. Мы с ним ездили за границу в отпуск всего несколько раз и ни разу с тех пор, как он десять лет назад перенес инфаркт.
Но мне все равно приятно было видеть Свена оживленным. Он даже сделал мне комплимент, отметив, как молодо я выгляжу.
— Ты совсем не поседела. Такая же золотисто-рыжая, как раньше. И такая же стройная. Не скромничай, ты выглядишь чудесно.
Я подняла бокал и сказала, что он, как всегда, очень мил. Вечер удался.
Я думала, что, вернувшись домой, сразу же усну и крепко просплю всю ночь. Но я ошибалась. Стоило нам войти, как зазвонил телефон. Я подняла трубку и услышала голос Ирен Сёренсон. Она была в такой ярости, что путалась в словах:
— Ты украла мое столовое серебро! Мои столовые приборы, которые мне купил Александр, я знаю, что это ты. Ты была у меня дома. Ты единственная, у кого есть ключ.
— Но Ирен, милая, послушай… Ирен… Послушай! Эти приборы ты подарила Сюзанне несколько лет назад! Зачем мне их красть? У нас есть свое столовое серебро. К тому же, у социальных работников тоже есть ключ, не станешь же ты утверждать, что они тоже что-то украли!
— Как ты можешь так со мной поступать! Мне не жалко для Сюзанны серебра, но я сама могу ей его отдать. Я не хочу, чтобы вы с ней приходили и рылись в моих вещах. Вы плохие люди! Плохие…
Свен, стоявший рядом, слышал каждое слово, потому что он, в отличие от большинства мужчин, не выработал привычку не слышать лишние две тысячи женских слов в день. Увидев, что меня затрясло, он отнял телефонную трубку. Обычно мне удается сохранять спокойствие в подобных ситуациях, но это уже слишком. Кто-то пытался разорвать такой чудесный день острыми когтями. Почему Ирен всегда звонит именно мне, которая ей столько помогает? Почему не докучает социальным работникам или своей дочери? Мои мысли озвучил Свен, только в более грубой форме.
— Ты не заслуживаешь нашей заботы, — сказал он Ирен то, что уже тысячу раз говорил мне, и повесил трубку. Но Ирен была словно вонючий дым от окурка, который никак не хочет гаснуть. Мне стало трудно дышать.
В попытке вернуть душевное равновесие я взяла тряпку и принялась за уборку. Я вытерла пыль со статуэтки Девы Марии на камине и вымыла полы во всем доме, вспоминая свою первую встречу с Давидом Якоби. Свен умолял меня: «Ева, милая, ложись спать! Ты можешь прибрать завтра!». Наконец, он бросил попытки меня отговорить и занялся приготовлением бутербродов. Вся вспотев от выпитого за ужином узо и физических усилий, я сердито бросила ему: «Лучше бы помог!». Бедный Свен, ему, как всегда, досталось за других. Конечно, не он один такой, но все же это несправедливо. Несправедливо наказывать людей за чужие проступки.
Иногда мне кажется, что все мы — марионетки в руках искусного кукольника, и сегодня этот кукольник специально задержал меня у столика с фотографиями. Протирая их, я наткнулась на свадебное фото родителей. На нем изображена красивая женщина с высокой прической, украшенной цветами, которая придает ей одновременно чопорный и фривольный вид. Незаметно, что она рожала всего пару недель назад: талия у нее тонкая, ослепительно белое платье открывает шею и грудь, букет огромный, а улыбка призывная. Рядом с ней стоит светловолосый жених, который как будто заглядывает в вырез ее платья. Но это только так кажется: бабушка рассказывала, что у папы была температура тридцать девять и он едва держался на ногах. Каким-то чудом ему удалось выдержать венчание и ужин, но на свадебный вальс сил уже не хватило. Он пошел домой и лег в постель, а мама осталась и танцевала до утра, пока ее новоиспеченный муж лежал дома в жару.
Бабушка ей этого так и не простила. Она старалась общаться с мамой нормально, но не смогла. Их взаимная неприязнь была так сильна, что даже я это чувствовала. Мама либо вообще не обращала на свекровь внимания, либо огрызалась, когда та ей что-то говорила. Это могло бы выглядеть как милая семейная перепалка, но когда родителям отца случалось навестить нас на Рождество, ненавистью женщин друг к другу пропитывались и окорок, и глинтвейн.
— Бабушка такая красивая! — угораздило меня сказать однажды, когда они были у нас в гостях и я не смогла сдержать восхищения бабушкиным ярким цветастым платьем.
— Какая разница, что она надела, если у нее воняет изо рта! — отрезала мама.
Сейчас, протирая ее лицо под стеклом и думая о ней и об Ирен, я спрашивала себя, почему общаюсь со второй, зная, каких трудов мне стоило расправиться с первой. Я ведь почти позволила прошлому действительно стать прошлым. Я удивилась, почему, черт побери, до сих пор не выкинула мамину фотографию, и отправилась к мусорному баку. Свен поставил на крышку бутылку пива — в знак благодарности мусорщику за помощь. Я убрала пиво, открыла крышку и швырнула фотографию в контейнер. Услышав звук бьющегося стекла, я испытала глубокое удовлетворение. Закрыла крышку и поставила на нее пиво. Потом вернулась в дом, легла рядом со Свеном и притворилась, что читаю. Как только он начал похрапывать, я встала, спустилась в подвал и взяла бутылку вина. Не из тех, что мне подарили на день рождения, а их тех, что сама купила. Сначала узо, теперь греческое вино… Да простят меня боги, но сегодня мне это просто необходимо. Меня не оставляет ощущение, что дальше все будет только хуже.
30 июня
Я оказалась права. В последующие дни дьявол, похоже, развлекался вовсю. Первый предвестник бури дал знать о себе уже наутро, когда Свен принес мне в постель завтрак: чай, бутерброд и стаканчик портвейна. Очень скоро выяснилось, в чем причина такой щедрости. Проглотив свой бутерброд и запив его чаем, Свен приступил к делу:
— Ева, я разговаривал с Орном. Он придет на днях посмотреть трубы.
— И?.. — спросила я, гадая, что они задумали — Свен и наш местный мастер на все руки.
— Наши трубы не выдержат еще одну зиму, и я устал жить в постоянном страхе.
— И это значит…
— Это значит, что Орн на них посмотрит, и мы подумаем, как их заменить. И… не смотри на меня так, Ева. Не моя вина, что трубы проходят прямо под твоими розами. Ведь они ничем не отличаются от других растений, их спокойно можно пересадить в другое место. Я же не прошу тебя распрощаться с ними навеки, только…
Я сделала глоток портвейна. Меня охватила паника, она выплескивалась через край — на поднос, на постель, на ковер…
— НЕ СМЕЙ трогать мои розы! Слышишь, Свен! Рой где хочешь! Вскрой пол, если это нужно, ломай стены, выставляй окна… Делай, что угодно, но мои розы не трогай, слышишь?!
— Ева, ну что с тобой такое! Ты же всегда такая рассудительная и спокойная. Конечно, розы очень красивы, но с ними ничего не случится, если их пересадить чуть в сторону. А вот если трубы замерзнут и лопнут, мы останемся без воды, и нам придется пить вино вместо чая, не говоря уж о душе…
Не удостоив Свена ответом, я встала, оделась, вышла в сад, погладила шиповник, понюхала розу «Реасе», собрала лепестки в ладонь. Потом вернулась в дом и набрала номер дочери Ирен Сёренсон. К моему удивлению, она взяла трубку. Я передала вчерашний разговор с ее матерью и заметила, что, по-моему, Ирен теряет связь с реальностью и ей не стоит больше жить одной. Я рассказала и о том, как грязно у Ирен, и что ей прописали сильные лекарства, потому что подозревают у нее болезнь Альцгеймера. Описав все как есть, я поинтересовалась, что та думает предпринять.
— Спросите у нее, сколько раз она меня навестила, когда я лежала в больнице, — ответила дочь Ирен.
Мне было известно, что она несколько недель провела в больнице на грани жизни и смерти, и я знала, что Ирен ни разу к ней не пришла. Я уже давно поняла, что Ирен ненавидит все, что связано с болезнью или смертью. Иногда она рассказывает мне о старых друзьях и родственниках, которые попали в дом престарелых или лежат в больнице, но я знаю, что ей и в голову не придет навестить их или хотя бы послать цветы или открытку. Я понимаю, что, избегая общаться с больными и умирающими, она борется с собственным страхом смерти.
— С чего это мне переезжать в какой-то дом, где живут одни старики? — как-то раз обмолвилась она, тем самым подчеркивая, что себя к таковым не причисляет.
Я прекрасно понимала дочь Ирен. Отлично помню, как меня в четырнадцать лет доставили на «скорой» в больницу со страшной головной болью: я поскользнулась на тротуаре и упала. Врачи сделали все, что могли, но у меня было сотрясение мозга, и я ужасно страдала. Потом к сотрясению добавились воспаление и жар. Несколько дней я лежала в бреду, изредка приходя в сознание и видя у своей койки незнакомую женщину, которая, как потом выяснилось, была моей соседкой по палате. Она все это время просидела рядом, и, стоило мне открыть глаза, радовалась: «Смотрите, она приходит в себя! Она очнулась!».
В конце концов, мне стало лучше, но я провалялась в постели еще несколько недель. Папа ехал со мной в машине скорой помощи, я помню, как держала его за руку, помню его запах, помню, как боялась, что рассердится мама, которой придется ехать в больницу. Но когда я очнулась, мамы со мной не было. Только папа навещал меня каждый день, спрашивал, как я себя чувствую и не надо ли мне чего-нибудь. Это ему я шептала, что мне нужно свежее нижнее белье и учебники, и это его заботливые руки расчесывали мне волосы. Это папе врачи сообщили, что с головой у меня все в порядке и что они не понимают, чем вызвано такое сильное воспаление.
— Твой папа будет очень рад, когда ты вернешься домой, — сказала мне соседка по палате, когда меня выписывали. Мама выразила свои чувства по поводу моего выздоровления тем, что приготовила праздничный обед: рулетики с мясом, консервированные фрукты со взбитыми сливками и вино, большую часть которого выпила сама, заявив, что у нее редко бывает повод что-то отпраздновать.
Бустер, конечно, заслужил наказание, но он искупал чужую вину. Как и Карин Тулин. В случае с моей болезнью, когда никто не мог объяснить, что вызвало столь сильное воспаление, мне порой кажется, что это я сама себя наказала. Я помню, что боли в голове начались у меня через неделю после того, как мы с мамой серьезно поссорились.
Мои родители все чаще устраивали вечеринки, теперь они уходили из дома не только по пятницам, но и по субботам. А еще приглашали друзей к нам домой. Я чувствовала, что папу бесят эти вечеринки с вином, танцами и пустыми разговорами. Возможно, он мирился с ними, пытаясь сохранить иллюзию нормального брака. А может, хотел контролировать маму, потому что ей ничего не стоило отправиться на вечеринку или в бар одной и потом не вернуться домой ночевать.
В тот вечер к нам должны были прийти мамины друзья, и она ушла с работы пораньше, чтобы успеть приготовить угощение. По какой-то причине папа не купил того, что просила мама, и с каждой минутой она раздражалась все больше. Я прекрасно понимала, почему: мама боялась, что не успеет нарядиться и накраситься к приходу гостей. С горящими от ярости глазами она подошла ко мне и крикнула, чтобы я бросила то, чем занималась (а я накрывала на стол), и бегом бежала в магазин за недостающими продуктами и закусками.
— И еще принеси букет цветов! — крикнула мама мне вслед.
Я купила все, что просили, кроме цветов, про которые вспомнила, только подходя к дому. Поначалу мама этого не заметила. Папа получил приказ заниматься приготовлением ужина, я продолжила накрывать на стол.
— Ева, какое украшение мне выбрать? — внезапно раздалось из спальни, и мне пришлось все бросить и бежать к маме, чтобы помочь ей выбрать ожерелье с жемчужинами и потом застегивать его на шее, чтобы она не испортила свежий лак на ногтях. Она выглядела весьма эффектно в черном платье с открытыми плечами и шелковой лентой в волосах, но злилась, потому что ей не удалось замаскировать прыщик на лице, а на чулках, которые она собиралась надеть, спустилась петля.
— Теперь иди, помоги отцу. И надень что-нибудь приличное! — фыркнула она, отсылая меня прочь.
Я едва успела переодеться, как в дверь позвонили, и гости заполнили прихожую, наступая друг другу на ноги.
В четырнадцать лет я была достаточно взрослой, чтобы демонстрировать меня гостям, но недостаточно, чтобы сидеть с ними за столом, что меня безмерно радовало. Я положила себе на тарелку разной вкуснятины и ела на кровати у себя комнате, поставив пластинку на старенький граммофон. Я слушала то же, что мои школьные приятели, — заезженную пластинку Элвиса, набирающих популярность «Битлз», но больше всего мне нравился джаз. Мама раздобыла в Лондоне пластинку с записями американской певицы Нэнси Уилсон, и ее голос под аккомпанемент грустного саксофона наполнял меня ощущениями, которые я еще не умела выразить словами.
Я уже доедала, когда мама крикнула, чтобы я спустилась. Я прошла в кухню и сначала увидела только море красных мужских и накрашенных женских лиц, которые, словно пасхальные яйца, обрамляли наш деревянный стол. Маме удалось перекричать гомон гостей:
— А вот и наша Ева! Образец добропорядочности. В отличие от меня. Но и у нее есть свои недостатки, хотя папочка считает ее самим совершенством. Например, она должна была купить цветы, но забыла… Вот что значит полагаться на детей…
Она велела мне сесть меж двух мужчин, которые с интересом меня разглядывали. Мне было всего четырнадцать, и я была абсолютно трезва, зато у меня не было морщин и были длинные золотисто-рыжие волосы. Все в этом мире вертится вокруг спроса и предложения.
Мужчина, сидевший справа, был не так пьян, как остальная компания (за исключением папы). Его звали Бьёрн, он работал вместе с мамой. Ему было лет пятьдесят — он был намного старше моих родителей, но выглядел неплохо для своего возраста: подтянутый, с едва тронутыми сединой волосами. Бьёрн довольно мило попытался выяснить, кто я такая, потом поинтересовался, как мои дела в школе и чем я занимаюсь в свободное время, так что у нас завязалось что-то вроде светской беседы. Он упомянул, что в юности много путешествовал, рассказал мне об экспедициях в Канаду, о том, как забирался на скалы в Альпах. Чем дальше, тем больше взгляд его затуманивался, а ноги начали нетерпеливо ерзать под столом.
— С тех пор многое изменилось, — сказал он и сделал глоток коньяка, поданного к шоколадному муссу. — В то время я и сам был как скала. Всегда с гордо поднятой головой и прямой спиной, я не замечал всего того дерьма, что окружало меня со всех сторон. Я был таким сильным. В кармане у меня не было ни эре, но зато я был независим и готов преодолеть любые препятствия. Выпьем за тебя, милая! У тебя вся жизнь впереди, используй эту возможность! Слышишь, Красная Шапочка!
Он обнял меня рукой за плечи и заглянул в глаза. Я заметила у него слезы. Я была почти тронута, но тут мамин резкий голос разрушил интимность, возникшую между нами:
— Бьёрн! Бьёрн! Алло! Нет смысла разговаривать с Евой о любви или о путешествиях, она понятия не имеет ни о том, ни о другом. Она вообще ничего не знает о жизни.
Бьёрн не обратил на ее слова внимания, но для меня они были как пощечина. Я тут же встала, вышла в ванную и заглянула в аптечку. Обезболивающее, снотворное… таблеток тут хватило бы, чтобы усыпить кого угодно. Даже навсегда. Я трогала пузырьки с лекарствами, перебирала в уме их названия, теребила этикетки, слушала их голоса, обещавшие тишину и покой. Я была так увлечена, что не заметила, как мама вошла в ванную и встала рядом со мной. Внезапно в зеркале рядом с моим появилось ее отражение. Светлые волосы рядом с золотисто-рыжими. Во мне проснулась ярость:
— Так значит, я понятия не о чем не имею?
— Давай, позлись, если тебе больше нечем заняться, — отрезала мама абсолютно трезвым голосом и грубо отодвинула меня в сторону, чтобы достать помаду и подправить свой хищный оскал.
Я вышла из ванной, но не вернулась к Бьёрну с его ностальгией по юности и свободе, а пошла к себе и легла. Я заснула почти мгновенно, хотя мамины злобные слова продолжали звучать у меня в ушах так громко, словно хлопала крыльями стая чаек.
Проснувшись, я сперва решила, что это Пиковый Король решил нанести мне визит. Мне снилось, что он нес меня на руках и опустил на пляже, где рассказывал о львах, крокодилах и крысах, подталкивая все ближе к воде. И вот, в тот самый момент, когда я решила, что сейчас упаду в воду, захлебнусь, утону… он внезапно обнял меня и поцеловал, очень легко, в щеки, в шею, потом нежно в губы.
Я ощутила вкус шоколада и табачного дыма и решила, что успела вовремя схватиться за веревку и увидеть крест, как вдруг поцелуй превратился в грубый и противный. Я окончательно проснулась и увидела перед собой чужие глаза. В моей постели был мужчина. Он был крупный и тяжелый, но я так резко села в кровати и схватилась за одеяло, чтобы прикрыться, что он свалился на пол. Я хотела закричать, как вдруг поняла, что узнаю его. Это был Бьёрн. Он лежал на полу, пытаясь собрать остатки своего эго, и бормотал что-то неразборчивое. За дверью громыхала музыка, я слышала смех и крики. Танцы-обжиманцы были в самом разгаре, а вместе с ними начались поиски партнера для секса на сегодняшний вечер.
— Девочка моя, малышка Ева, ты такая юная, ты не знаешь, как больно быть старым, чувствовать, что вся жизнь позади… Мне бы только один поцелуй, только потрогать тебя немного, твою юную кожу… ощутить, что такое юная девушка рядом…
Он снова забрался на кровать и придавил меня своим телом. Я пыталась его оттолкнуть, но он был тяжелым и пьяным, и не успела я сделать и движения, как одна его рука легла мне на бедро под одеялом, а другая нашла грудь под сорочкой и сдавила ее. Все это время он целовал меня противными мокрыми губами и дышал в лицо перегаром.
Почему я не закричала? Может, потому, что несмотря на отвращение понимала, что он не опасен. Бьёрн оказался человеком чувствительным, я напомнила ему о том, каким он был когда-то, и ему захотелось вернуть молодость. Поэтому я просто попросила оставить меня в покое и выйти из комнаты. Он начал плакать, но наконец внял моим просьбам и нетвердой походкой покинул спальню. Только тогда я ощутила страх. Я вскочила с кровати, захлопнула дверь, заперла ее на ключ, бросилась обратно в постель и спряталась с головой под одеяло. Ноги у меня были ледяные. Я лежала без сна, не отваживаясь спуститься за стаканом воды. Я чувствовала себя слабой и беззащитной. То и дело я доставала мешочек с ушами Бустера и спрашивала у них совета, и только после третьего разговора с ними смогла, наконец, успокоиться.
На следующее утро я спустилась вниз разбитая. Все было заставлено грязными тарелками, стаканами и переполненными вонючими пепельницами. Воздух стоял спертый. На ковре в гостиной остался черный след, словно об него тушили сигарету. Серый диван залили чем-то вроде кофе или красного вина. В довершение ко всему, кого-то стошнило в ванной, и от засохшей блевотины исходил мерзкий запах. Я чувствовала, что мое светлое «я» сегодня заставят все это убирать, и мне стало нехорошо. Папа сидел на кухне в халате, пил кофе и ел бутерброд. Я тоже налила себе кофе, прежде чем заговорить о том, что жгло меня изнутри…
— Папа, этот Бьёрн…
Папа оторвался от газеты.
— А что с ним?
— Кто он?
— Ева, я плохо его знаю. Только то, что он мамин коллега. Они как-то навещали нас на даче, помнишь? А почему ты спрашиваешь?
— Потому что он…
Я не знала, как продолжить, знала только, что случившееся ночью ужасно и мне надо с кем-то поделиться.
— Он за ужином рассказывал мне о своих путешествиях в молодости и… потом он пришел ко мне ночью, когда я спала, и…
Папа смотрел на меня. На лице его был написан ужас.
— Зашел… зашел к тебе? В спальню?
— Я проснулась от того, что кто-то лежал в моей кровати… и он лежал там и обнимал меня.
Я не могла выговорить «целовал», как ни пыталась. На моих губах словно стояла печать, не давая словам вырваться. Но ничего и не нужно было говорить, потому что папа так резко вскочил, что опрокинул чашку. Кофе залило весь стол.
— Пойдем со мной, — произнес он каким-то чужим голосом, и я пошла за ним в спальню, где лежала мама.
На прикроватном столике стояла наполовину выпитая чашка кофе и тарелка с нетронутым бутербродом. Воздух был спертый, и мама тоже выглядела какой-то несвежей. Светлые волосы слиплись от пота, остатки косметики размазаны вокруг глаз. Она повернулась на спину и пробормотала, что у нее болит голова:
— Задерните шторы, свет режет мне глаза, я еще посплю…
Но папа щелкнул выключателем, и безжалостный яркий свет ударил маме прямо в лицо. Папа подошел и сел на край постели.
— Сядь. Допей кофе и сядь. Мне надо с тобой поговорить. Нам надо с тобой поговорить. Так не может продолжаться. Я больше не позволю устраивать эти безобразные вечеринки, всему есть предел…
Мама кое-как приподнялась на локтях, сделала глоток кофе и скорчила гримасу:
— Милый, у меня голова просто раскалывается… в чем дело?
Папа ее резко оборвал. Я видела его сзади: невысокий мужчина с широкой спиной под сине-серым халатом и светлыми завитками на затылке.
— Бьёрн, твой милейший коллега, этот тип, которого ты притаскиваешь каждый раз, когда мы устраиваем эти чертовы вечеринки… Тебе отлично известно, что он мне всегда был противен, но теперь с меня хватит. Слышишь?! — У папы срывался голос, и я вдруг поняла, что он вот-вот разрыдается.
Мама сделала еще глоток кофе. Внезапно папа так резко схватил ее за плечи, что она расплескала кофе на постель. Уже вторая пролитая чашка за утро.
— Бьёрн, твой коллега и старый приятель, заходил ночью к Еве. Пока мы тут веселились, особенно ты, он пошел к Еве в спальню и залез к ней в постель. Твоя дочь проснулась от того, что он обнимал ее! Черт побери! Как такое могло случиться?! Представь, что было бы, если бы она не проснулась? Что у тебя за друзья! С меня хватит! Надо положить этому конец! Ты отказываешься меня слушать, но теперь я говорю тебе: вечеринок больше не будет. Поняла?!
Сначала мама ничего не сказала. Она взяла чашку и допила то немногое, что там оставалось. Потом посмотрела на меня. И улыбнулась.
Это была отвратительная улыбка. Остатки помады застыли в уголках рта, глаза с размазанной тушью горели злобой.
— Так Бьёрн был у тебя в спальне? Как мило! Зашел и лег в кровать? Да он, наверно, выпил лишнего и решил прилечь. Но ошибся комнатой и не заметил, что в кровати уже кто-то есть.
Папа в шоке смотрел на нее.
— Что ты хочешь сказать?
Улыбка исчезла. Мамино лицо исказилось:
— Я хочу сказать, что видела: Бьёрн выпил лишнего. Может, он и завалился к Еве в постель, но уж точно не для того, чтобы приставать к ней. Он просто устал. Да, он не дурак выпить, но это свойственно всем общительным и веселым людям. К каковым ты, разумеется, не относишься.
Я не могла видеть папино лицо, но видела, как у него напряглась спина под халатом. Так, словно он готов был наброситься на маму.
— Что ты несешь?! Ты смеешь утверждать, что Ева все это придумала? Нафантазировала, что Бьёрн лежал в ее кровати и обнимал ее? Да ты с ума сошла…
Теперь и мама повысила голос:
— Думаю, Ева переоценивает свою привлекательность. Мне хорошо известно, что Бьёрн не стал бы ее лапать, он не такой. И кроме того… — Она сделала паузу и хищно облизнулась. — Кроме того, он пытался обнять и меня тоже. Ему просто нравится обнимать женщин. Вот и все. А Ева под руку подвернулась.
Я стояла в дверях, смотрела на них — на мамино лицо с размазанной косметикой, на папину спину — и чувствовала, как часть меня отделяется и поднимается к потолку, наблюдая за происходящим сверху. Я рассказываю, что «взрослый мужчина», как выразилась мама, лапал меня в спальне, а она мне не верит. Интересно, что было бы, если бы я рассказала о поцелуях и о словах Бьёрна: как ему «хочется потрогать юную кожу». В то мгновение я поняла, что никогда больше не смогу считать эту женщину матерью. Она не может ею быть. Это просто физически невозможно. Я вынуждена буду ее убить. Я приняла решение и должна его выполнить. Иначе мне не выжить.
Какое-то время мы все молчали. Потом папа взорвался. Он кричал и ругался, а я выбежала из комнаты, как только поняла, чем все это закончится. До меня долетали слова «полное безумие», «я больше не выдержу», «безответственность», «безрассудство», которые он в истерике обрушивал на маму. А она, забыв о мигрени, орала, что он «зануда», что не дает ей веселиться и всегда принимает мою сторону. «Ты выслушал обе версии событий и тут же решил, что именно она говорит правду, хотя мы с Бьёрном — коллеги и знаем друг друга сто лет». И тут она воспользовалась своим любимым оружием:
— А ты ничего не забыл?
— Что ты имеешь в виду? — недоуменно спросил папа.
— Ты даже не поинтересовался, как я себя чувствую! На меня тебе наплевать!
Я ушла в свою комнату, закрыла дверь, достала мешочек с ушами Бустера и попыталась проанализировать ситуацию. Произошедшее ночью меня не так уж сильно напугало, хотя тогда я еще не осознавала, насколько это ужасно. То, что мне не поверили, было куда хуже. Если мои слова ничего не значили даже в такой ситуации, что же ждет меня в будущем?
Папа мне поверил и принял мою сторону. Но мама не верила или не хотела верить. Почему? Какие у нее могут быть на то причины? Я видела только одну: она мне не родная мать, к тому же ей самой нравится Бьёрн, и она ревнует его ко мне. Ревность. Я попробовала это слово на вкус. Оно щипало язык. Может быть, ревность — причина всех ее поступков? Она сказала, что папа всегда меня защищает. Может, ей кажется, что он ее предает? Что мы с ним объединились против нее? В это трудно было поверить: папа потакал ей во всем. Сегодняшний завтрак в постель — лучшее тому доказательство.
Ссора родителей затянулась. Они то понижали голос, то снова переходили на крик. Мне показалось, что я слышу, как они швыряют на пол вещи. В конце концов, я спрятала мешочек с ушами Бустера под подушку, оделась и, не заглядывая в ванную, чтобы не показываться им на глаза, вышла на улицу.
Воздух был чистый и холодный, машин мало. Я сделала глубокий вдох и подумала, что на этот раз мне потребуется что-то особенное. Необходимо найти виноватого, и на этот раз я не могу повесить все на маму. Папа ведь согласился устроить вечеринку. Да и Бьёрн туда не сам пришел, его пригласили, пусть папа и был против. Но он не смог заставить маму попросить у меня прощения. От одной мысли о том, что мама не поверила мне, хотя такой сильный и крупный мужчина, как Бьёрн, мог сделать со мной что угодно, я покрылась холодным потом. Но это не мама стала причиной всей этой цепи событий. Виновен был Бьёрн, который, несмотря на свою чувствительность, все-таки был взрослый мужчина, и тем не менее, забыв о приличиях и разнице в возрасте, хотел удовлетворить со мной свои мерзкие потребности.
Когда я вернулась домой, мысли мои прояснились, и я успокоилась. Черное снова схлестнулось с белым, и в результате у меня выработался план. Он был не слишком хорош, но его можно подкорректировать. И если все получится так, как я задумала, Бьёрн больше никогда не залезет в чужую постель без приглашения. Но сначала нужно разобраться с родителями. Открыв входную дверь, я поняла, что у них наступило временное перемирие. Мама и папа сидели за столом в кухне и читали газеты. В раковине лежала гора немытой посуды.
— Ты гуляла? — спросил папа. — Очень разумно с твоей стороны. Мне бы тоже не помешало проветриться после вчерашнего. Хочешь есть? Мы пожарили яичницу, есть еще ветчина и помидоры. Нам лень было готовить полноценный завтрак…
Он умолк. И старался не смотреть мне в глаза. Мама же заявила мне как ни в чем не бывало:
— Идиотка! Она, видите ли, выступает за здоровый образ жизни, не то что ее старая мамаша! Зато я не боюсь пробовать что-то новое в жизни, а вы оба торчите дома.
Может быть, тогда с Бьерном я пережила стресс. А может, и нет. Скорее всего, испугалась не я, а мое тело. Буквально через неделю я поскользнулась на тротуаре, упала и ударилась головой. Меня увезли в больницу и поставили диагноз — сотрясение мозга. Я проболела несколько недель. Должно быть, мое отсутствие положительно сказалось на атмосфере в нашем доме, это было как антракт в спектакле, после которого занавес снова поднимается, открывая зрителям новые декорации и отдохнувших актеров.
Зачем я это пишу? Может быть, потому что мне кажется, что надо поторопиться?