В субботу, 12 апреля 1944 г., около 10 часов утра в комнату, где не так давно мне довелось услышать переданное по радио официальным германским агентством сообщение о моей смерти, вошел Лаваль в сопровождении префекта города Нанси. Можно себе представать мое удивление: с тех пор как я был арестован, никакой связи, прямой или косвенной, с правительством Виши у меня не было. Лаваль сообщил мне, что я свободен.

– Вы довольны? – спросил он.

– Главным образом, удивлен, – ответил я.

Лаваль сказал, что он намерен созвать Национальное собрание и поэтому я должен быть на свободе. Я не понял его. Тогда Лаваль заявил, что по поводу моего освобождения он договорился с Абетцом, который в свою очередь запрашивал Берлин, и что сегодня же вечером он доставит меня в Париж. Кстати говоря, с Лавалем пришел и представитель гестапо, гауптштурмфюрер Неске.

– Ну, а где, в Париже, меня поместят? – спросил я. Лаваль ответил, что хотел бы принять меня в отеле «Матиньон». Я запротестовал и, не ведая того, что палата депутатов ликвидирована, потребовал, чтобы мне разрешили вернуться в Бурбонский дворец, мое единственное законное местопребывание. До тех же пор, пока я смогу там обосноваться, мне следует отвести городскую ратушу, поскольку, на мой взгляд, это здание демократического характера и более, чем какое-либо другое, подходит для народного избранника, каким я являюсь.

Когда Лаваль ушел, я сообщил о своем освобождении охранявшим меня гестаповцам. К этому известию они отнеслись чрезвычайно скептически. Один из них сказал моей жене:

– Не берите с собой слишком много багажа. Вы скоро вернетесь обратно.

Около 9 часов вечера мы выехали из Нанси. В веренице следовавших друг за другом машин была и машина Лаваля. Подъезжая к Тулю, мы услышали враждебные выкрики. Кто-то выстрелил в одну из машин, но промахнулся. Ехать было очень трудно. Навстречу нам постоянно двигались тяжелые немецкие грузовики, они направлялись на Восток. Я с наслаждением глотал свежий дорожный воздух, вкус которого успел позабыть. Мы проезжали мимо невидимых ферм, дремлющих под покровом темноты. Около часа ночи остановка – тревога. Немецкий офицер сказал, что нас высматривают самолеты и мы не можем продолжать путь. В Мальтурнэ возле Майи-ле-Кан машины укрылись в еловой аллее. Здесь нам сказали, что мы можем выйти и немного размяться, пока Лаваль спит. Несколько звезд словно алмазы сверкали на небе.

Было облачно, и заря занималась медленно. Когда рассвело, наш кортеж тронулся в путь. Утренняя пелена постепенно спала, и взору предстал нежный, бесконечно мне дорогой пейзаж Франции. Вдоль дороги, то тут, то там, высились колокольни благочестивых деревенских церквей.

Маршрут был выбран с таким расчетом, чтобы крупные центры остались в стороне. Мы проехали через Сезанн; город, со всех сторон окруженный виноградными садами, еще не весь проснулся. Как тут было не вспомнить о битве на Марне, о девятой армии, о Фоше, о Сент-Гондских болотах. Через Водуа, свидетеля героизма англичан, мы направились по дороге между Куломье и Провэном. Первые лучи солнца уложили нежную, золотисто-серебряную паутину на поля, покрытые снопами. Вот уже и Гретц с замком Ротшильда – он основательно разрушен авиацией. Здесь пересекаются железнодорожные пути. По ним бегают паровозы и вагончики, построенные, видимо, еще во времена Сен-Симона. Вскоре мы увидели Венсенский лес и его озера.

Около 8 часов утра наш кортеж прибыл в Париж к зданию городской ратуши. Нас, вероятно, приняли за бунтовщиков и отказались открыть ворота. Лавалю пришлось выйти и назвать себя.

Мне вместе с женой предоставили две комнаты. Из своего окна я увидел Сен-Жервэ, а из маленького сада префектуры, сквозь чащу высоких гелиотропов и отцветших рододендронов, – башни собора Парижской богоматери, тюрьму «Консьержери», стрелу часовни «Сент-Шапелль».

Мне сказали, что я свободен. Однако теперь меня стерегли две полиции – французская и немецкая. Эта усиленная охрана – пока единственное, что я приобрел в результате переезда. Кто-то из обслуживающего персонала предупредил, чтобы я не писал писем, ибо все они вскрываются. Я решил никуда не выходить из своей комнаты и принимать только родных и самых близких и верных друзей.

В понедельник, 14-го, пришел капитан Неске, чтобы ознакомить меня с планом размещения в той части палаты депутатов, которая не занята немецкими военнослужащими. Во вторник, вскоре после того как я узнал о забастовке полицейских, появился Лаваль собственной персоной. И вот тогда он сказал мне о причинах, побудивших отпустить меня на так называемую «свободу». Он хочет созвать Национальное собрание, сложить свои полномочия и дать мне тем самым возможность заменить его на посту главы правительства, что соответствует желанию американцев. Позднее мне стало известно, что с некоторых пор Соединенные Штаты советовали Лавалю отстраниться от власти и передать бразды правления мне. Он очень долго колебался. И вот теперь, доведенный до крайности, он согласен принять это решение.

Впрочем, никто и никогда официально не подтвердил мне эту версию. Я привожу ее потому, что мне она представляется правдоподобной. Во всяком случае я разъяснил Лавалю, что его комбинация практически неосуществима, что созыв Собрания, на мой взгляд, невозможен и что к тому же в случае надобности решение должно принадлежать не мне, а председателю сената. Поэтому целесообразно проинформировать г-на Жанненэ или кого-нибудь из его сотрудников. Лаваль не настаивал. Впрочем, доводы мои были неопровержимы. Я спросил его, как был убит Мандель. Он дал туманные и путаные объяснения. В этот день стало известно о высадке союзников на юге Франции. С запада они приближались к Парижу.

В среду, 16-го, я по-прежнему никуда не выходил из своей комнаты. Прочел несколько номеров журнала «Нувель ревю франсез», которые оказались тут же, под рукой. Вечером после ужина мне сообщили о приходе капитана Песке. Он явился, облаченный в форму, в сопровождении двух полицейских – французского и немецкого. Неске сказал мне, что получил приказ отправить меня этой же ночью. (На процессе Лаваль заявил, что этот приказ был отдан лично Гитлером.) По словам Неске, это решение было принято потому, что деголлевцы хотят меня убить. На этот раз я выразил резкий протест. Я потребовал встречи с Лавалем – мне нужно было получить от него разъяснения.

В ожидании его прихода я написал следующее заявление.

Париж, 16 августа 1944 г., 23 часа.

После того, как в Нанси Председатель Совета министров сообщил мне, что я свободен – причем никаких шагов в этом направлении я сам не предпринимал – и меня перевезли в Париж, где, руководствуясь соображениями осторожности и всеобщей заинтересованности, я сам лишил себя свободы, не совершив при этом ни малейшего достойного осуждения поступка, меня и мою жену, которая добровольно и мужественно делила со мной судьбу, вновь перевозят неизвестно куда.

У меня нет ни малейшей возможности сопротивляться силе, которой пользуются вопреки данному слову. Тем не менее я вручаю Председателю Совета министров Лавалю этот торжественный протест с просьбой передать его послу Германии в Париже.

Эдуард Эррио .

Приехал Лаваль и потребовал вызвать Абетца. Абетц появился в сопровождении Мюллера. Они переговорили между собой и затем зашли ко мне. Наша беседа продолжалась большую часть ночи. Проходила она в маленьком салоне ратуши, украшенном картинами Юбера Робера. Сюда я часто приходил выпить чашку кофе с префектами департамента Сены, и в частности с моими дорогими друзьями Виллеями.

Я всеми силами протестовал против подстроенной мне западни, против такого обращения с нами. Мы оставались без смены белья, не получали никаких известий от нашей семьи. В то время как я говорил, до нас донесся грохот взрывов; что это были за взрывы, я не знал.

Я упрекал Абетца за очень невнимательное отношение к нам. Он стал возражать против этого обвинения:

– Оно совершенно необоснованно, и я охотно пригласил бы вас провести ночь в моем посольстве, но г-жа Абетц уехала, и со мной осталась лишь бонна-итальянка.

– Уверены ли вы в том, – спросил его я, – что ваша бонна-итальянка уже не сбежала?

– Во всяком случае, – продолжал Абетц, – если вы вернетесь в Нанси, то я вам твердо обещаю, что оттуда вас никуда перевозить не будут.

Беседа в резких и колких тонах продолжалась всю ночь под контролем хранившего молчание, но не пропустившего ни единого слова советника Мюллера. В четверг, 17-го, в 10 часов утра нас отвезли в немецкое посольство и заперли в гостиной, выходящей окнами в маленький сад, возле того места, где похоронена Коко, маленькая собачка Марии Антуанетты. Нам принесли книги, и среди них «Путешествие Гете в Италию» Саши Гитри. Пришел Абетц с растерянным лицом. Он ругал немецкую полицию, назвал ее пустоголовой и сваливал на нее всю ответственность за происходящее. В этой связи он рассказал мне историю с Анри Клейстом, которую я плохо понял. Абетц предложил интернировать меня под честное слово в Швейцарию и просил как следует подумать, прежде чем принять решение. Как раз в это время пришел Лаваль и сделал мне подобное же предложение. Приятели, видимо, договорились. Я отказался. Прежде всего по причинам морального порядка. Поскольку я являюсь хозяином своей судьбы, теперь как и прежде, я намерен остаться во Франции; если нас интернируют в Швейцарию, то я не дам слова, что не убегу. Впрочем, достаточно было бы и материальных соображений, чтобы отказаться от этого предложения. В Швейцарии жизнь очень дорогая, а у нас нет денег.

– Это верно, – подхватил Лаваль. – Я считаю, что в настоящее время нужно иметь три с половиной миллиона, чтобы уехать в Швейцарию. Но у меня есть деньги для вас и для меня.

Этим оскорбительным предложением был положен конец беседе.

Около полудня Абетц препроводил нас, по-прежнему пленников немцев, в отель «Матиньон». Я вновь заявил о своем отказе и о своей решимости, если только меня не принудят к этому силой, отказаться от любого решения, кроме возвращения в Нанси. Скоро я понял, что даже правительство являлось объектом настойчивых требований немцев и что ему было предложено покинуть Париж. Г-жа Лаваль встретила нас чрезвычайно любезно и, если судить по ее словам, даже с живым участием. Она распорядилась накормить нас, так как нам предстояло всю ночь провести в пути. Позднее мне стало известно, что даже в отеле «Матиньон» у англичан был эмиссар, который тщетно пытался установить отношения с моим помощником Фриолем. Последний во время моего пребывания в Париже оказывал мне помощь необычайно усердно и мужественно. Он опасался, что, внимательно и снисходительно выслушивая речи не знакомого ему собеседника, он мог угодить в западню и тем самым скомпрометировать меня. Кстати, меня уверяли, что возле церкви св. Клотильды была расставлена целая полицейская команда – на случай, если будет сделана попытка похитить меня. Мне не удалось проверить, так ли в действительности обстояло дело.

Вскоре нас усадили в полицейскую машину, которая должна была увезти нас на восток.

В ратуше, когда мы выносили свой багаж, префект департамента Сены сказал мне, что Лаваль информировал его об отъезде правительства. Мы уезжали под грохот американских орудий. Наша колонна, руководимая гестаповским капитаном, состояла из четырех машин (одна из них на какое-то время затерялась). Парижане выстроились вдоль улиц, словно ожидая возвращения героя. Немцы уезжали в замаскированных грузовиках, автобусах и всякого рода автомашинах. Вишистские милиционеры до предела набивались в фургоны.

По дороге мы встретили французских пленных, идущих под конвоем. Утром я вновь увидел своих друзей – жителей Шампани: стариков, с лицами, испещренными морщинами, юношей, молчаливых -и лукавых. В машинах, которые с бешеной скоростью неслись в Германию, я видел женщин с высокими прическами, сидевших рядом с мужчинами в плоских касках. Мы пересекли многострадальный Витри, город, которому так часто доводилось переживать трагедии войны, город, который прославился во время битвы на Марне. В Сен-Дизье возле школы имени Жюля Ферри стояли грузовики, набитые скотом. В Ансервиле мы остановились – нас надо было кормить, а машины – заправить; какая-то женщина заплакала, увидев нас; у наших машин стояли круглолицые ребятишки – они нам улыбались. Дальше мы поехали вдоль раскинувшихся на холмах садов Линьи-ен-Ба-руа. На полях еще стояли хлеба, а пахота уже началась. В Фуге за угольными шахтами мы увидели широко раскинувшуюся равнину; мы поклонились искалеченному собору в Туле.

В Нанси мы прибыли в пятницу, 18 августа, около 15 часов. Я добился разрешения пройти в префектуру, чтобы узнать новости. В префектуре я застал Лаваля, Габольда, Бишелона, Мариона, Мате и немецкого советника фон Гофмана. Лаваль зачитал в моем присутствии три письма: первое – от немецкого посла, предлагающего правительству эвакуироваться; второе – от правительства с сообщением об отказе от эвакуации по решению совета министров; третье – от Абетца с категорическим требованием выполнить приказ. Правительство, по имеющимся сведениям, покинуло Париж около часу ночи; Бринон, Дэа и Боннар сбежали, а Катала и Грассэ не поехали вместе с другими министрами. Лаваль попросил префекта Бельфора принять его. Ходили слухи о том, что маршал Петэн покинул Виши. Как мне показалось, положение было чрезвычайно запутанным.

Спустя несколько дней я был передан в руки четырех гестаповцев и отвезен в Германию. С тех пор мне пришлось услышать множество нечестных предложений. Ко мне много раз и тщетно обращались с различными просьбами в обмен на обещания. Меня всегда поражала в немцах их жестокость, но еще больше – их пристрастие к обману и надувательству. Приведу один только пример: в протоколах Нюрнбергского процесса (том XI, стр. 348) я прочел показания Кальтенбруннера, которого, по некоторым данным, в феврале 1945 года допрашивали, желая выяснить, предполагалось ли отдать приказ о расстреле некоторых лиц, интернированных в районе Берлина. Кальтенбруннера спросили, что он имеет в виду под «специальным обращением» применительно к этим лицам. Вот что он ответил прокурору:

– Знаете ли Вы, что такое Вальзертраум в Вальзертале или Винцерштубе в Годесберге и о том, какое они имеют отношение к тому, что вы называете «Sonderbehand-lung»? Вальзертраум – это самый элегантный и самый аристократический горный отель во всей Германии. А Винцерштубе в Годесберге – это хорошо известный отель, где проводились многочисленные международные конференции.

В этих отелях были размещены такие видные деятели, как Понсэ, Эррио и другие. Они получали тройной рацион по сравнению с нормальным рационом дипломата, то есть в девять раз больше, чем немец во время войны. Каждый день им выдавалась бутылка шампанского, они свободно переписывались со своими семьями, могли получать посылки от семей, оставшихся во Франции. Этих интернированных часто навещали и спрашивали о всех их желаниях. Вот что мы называем «специальным обращением».

Однако я никогда не жил ни в одном из отелей, о которых говорил Кальтенбруннер, и вообще я не жил в каком-либо отеле. Рацион мой был самый простой (подчас он состоял только из одного супа). Мне никогда не предлагали ни одной бутылки шампанского (от которого я, впрочем, отказался бы). Я не получал ни известий, ни тем более каких-либо посылок от семьи: Посещать меня было запрещено. Каждое слово Кальтенбруннера о моем пребывании в Германии – это сплошная ложь.