Я познакомился с Крокодилом в Батеевке.
Но вы не знаете Батеевки? О, это славная усадьба, и хозяева ее славные люди. Кроме того, они либералы. Сам Петр Петрович даже в некотором смысле пострадал за свои убеждения, и пострадал, по его словам, из-за любви к мужику.
Что же касается до Олимпиады Петровны, — она не страдала за свои убеждения. Она только очень мило путала волосы Петра Петровича, когда он рассказывал о своем увлечении «теоретическим мужичком», и сладко восклицала: «О, мой романтик!» — на что Петр Петрович меланхолически улыбался.
Но теперь он уже не был романтиком. Он, по его словам, «раскусил» мужика и, отчаявшись в его лучезарности, обратился в образцового сельского хозяина. Но, вместе с тем, он, как и подобает просвещенному человеку, не забывал «принципов». Каждый сельскохозяйственный поступок свой, каждое свое распоряжение о починке хомута на счет неисправного рабочего или об изловлении мужицкой коровы, пожирающей его траву, он с усердием притягивал к возвышенным принципам. Так кучер притягивает друг к другу клещи неподатливого хомута, налегая на них коленом… А превозмогающим принципом был у него один: внесть в заскорузлую мужицкую душу идею порядка, черствого и сухого, как старая пятикопеечная булка, и посвятить этого мужика в очаровательные секреты культуры. Для этого («и только для этого!», — как уверял он) все его хозяйство было поставлено на «либеральную» ногу. Сохи и допотопные сабаны заменились рансомовскими плугами; ручной разброс семян уступил место механическому; неуклюжая молотилка, воздвигнутая крепостным изобретателем Федулаем, отстранилась в пользу паровой машины Маршаля… И так во всем. Изящные хомуты и шлеи, красивые фуры и вилы, окрашенные в однообразный зеленый цвет, — все это заклеймилось яркими номерами и поступило на руки годовых рабочих. Каждую субботу производилась поверка. Недостающая вещь моментально вползала в пассив злополучного батрака, и всякий разорванный ремешок неукоснительно отзывался на его бюджете.
Впрочем, иногда проверка производилась не самим Петром Петровичем, и тогда принцип страдал. Тогда происходило то, что рабочие называли: «Бить морду по номерам». Дело в том, что ключник Малафей, заменявший в таких случаях барина, имел какое-то неизъяснимое отвращение к отметкам в книге и всякий недостаток в инвентаре предпочитал возмещать руганью и мордобоем. И рабочие всегда радовались, когда суровый Малафей выступал на сцену, а мягкий барин, посвистывая, уходил в дом, откуда призывно неслись звуки шопеновской мазурки и либеральные разговоры неосторожными раскатами будили сельскую тишину.
Олимпиада Петровна деятельно помогала мужу. Она отвешивала рабочим хлеб, штрафовала коровниц, посещала кладовые и ледники, а в промежутках читала умные книжки и рожала здоровых и розовых детей, которых Петр Петрович величал «будущими интеллигентами».
Нужно ли добавлять, что Батеевы сторонились «консервативных элементов»? О да, — они их очень сторонились. Их общество по обыкновению состояло или из деловых, нужных людей, и тогда не редкость было встретить в щегольской батеевской гостиной прасола Уcтюшкина, или из господ образа мыслей самого возвышенного и даже благородного.
Вот у этих-то милых и передовых людей я гостил однажды. Олимпиада Петровна была в детской и производила с будущим интеллигентом какие-то в высшей степени либеральные манипуляции. Мы с Петром Петровичем сидели в кабинете и говорили о важных материях.
Но нам надоело говорить о важных материях. Мы начали курить, слегка вздыхая, и сосредоточенно поглядывали в окна. Не подумайте, однако же, чтобы за окнами было что-либо особенно примечательное. Там зеленел пруд, покрытый водорослями (дело было в июне), стояли ленивые березы, расслабленно поникнув ветвями, да синело бесконечное ласковое небо. Ближе пруда плотники рубили новую кухню. Синие и коричневые рубахи плотно облепили стены, и сверкающие топоры однообразно гремели.
— Чьи у вас плотники? — спросил я Петра Петровича.
— Э, да разве вы не слыхали! Это знаменитая Сазонова артель работает.
Я кое-что слышал об этой артели, но все-таки спросил:
— Чем же она знаменитая?
— Работники великолепные. Трезвость, смышленость, распределение труда, взаимные отношения — изумительнейшие.
— А вот вы все говорите… — не утерпел я, чтобы не упрекнуть Батеева. Но он вдруг взбеленился.
— Что я говорю?! Что?! — вскинулся он на меня, отрываясь от сигары. Человек я смирный, и мне его натиск показался неприятным.
— Всегда насчет мужика говорите как-то… — возразил я.
— Как я говорю? Я говорю, что стадо ваш мужик. Что без героя, без личности — поступать ему в архаические музеи. Вот что я говорю. Так на это я право имею. Я на своей шкуре… — Тут Батеев внушительно потряс отрепьями истерзанной своей альмавивы.
— А Сазонова артель?
— Что Сазонова артель?
— Да сами же вы говорите…
— Что я говорю?..
— Хвалите, и вообще… ну, превозносите, что ли.
— Так разве это потому я ее хвалю, что она артель? Какая она к черту артель. Она ерунда, а не артель. Да и все наши артели ерунда.
— В чем же дело-то, позвольте вас спросить?
Петр Петрович посмотрел на меня иронически и отрезал:
— В порядке.
— Как в порядке?
— А вот погодите, — сказал он, взглянув в окно, — я вам покажу, как в порядке. Смотрите. Видите: на жирном жеребце подъехал пузатенький человечек?
— Вижу.
— В нем и заключается порядок.
— Да кто же он?
— Это Сазон. Жена прозвала его Крокодилом. Именно Крокодил, проглотивший утленькое и беспомощное созданьице, эту вашу мистическую артель. Теперь смотрите, как артель встречает Крокодила.
Я смотрел. В то время как Крокодил подъехал к плотникам, взмыленный жеребец остановился. Плотники дружно поднялись и отдали пузатенькому человечку низкий поклон. Затем из них отделились два человека в бородах, почтенного вида и немолодые («Десятники!» — сказал Батеев), и поспешно направились к тележке. Пузатенький человек сидел недвижимо. Когда же десятники подошли к нему, он шевельнул головою и приподнял картуз. Потом каждому из них ткнул руку для пожатия.
— Что у вас? — произнес он сиповатым басом.
— Благодарение господу, — ответили десятники в один голос и с какой-то особой певучестью в голосе. Крокодил подумал. Затем совершилось следующее. Он в молчании протянул руки, и десятники, подхватив его под мышки, стали бережно высаживать из тележки. Лицо его, круглое и пухлое как дождевик, во все время этого высаживания хранило вид великолепнейшего равнодушия. Сивые волосики реденькой и плюгавой бороденки важно топорщились во все стороны. Вытаращенные глазки изображали ленивое величие.
— Живот не прищемите, — кратко выразился он, отдаваясь объятиям десятников.
— О господи! — воскликнули те в преизбытке почтительности.
Наконец он стал на ноги. Тогда десятники чуть не на голову очутились выше его. Зато он значительно превосходил их шириною: я редко видывал утробу более внушительную! На ногах его блистали сапоги с традиционными бураками. Длинный сюртук, застегнутый на все пуговицы, был на животе немилосердно засален. Став на ноги, он тяжело вздохнул, снял картуз, отер платком вспотевшую голову, подумал с минуту и снова протянул руки. Десятники снова проворно подхватили его и повели к работам.
— Что это такое? — в недоумении обратился я к Батееву.
Он хохотал, катаясь по дивану.
— Хорош ритуал? — вырвалось, наконец, у него посреди смеха.
— Да что это, идол, что ли, какой?
— Ничуть не идол. Это просто мужик, глупый как бревно, и у которого в кармане преизряднейший капиталец. Это — Крокодил.
— Сазон?
— Он самый. Да разве вы никогда не слыхали? Он самый налицо и есть.
— Я думал, что подрядчиков у артели не существует?
— Да он и не подрядчик. Кто вам сказал, что он подрядчик? Он просто бог ихний. Смотрите!
Я посмотрел и действительно готов был убедиться, что артель составляет из себя какую-то мистическую секту и что Крокодил играет в ней роль бога. Почтительно поддерживаемый десятниками, он важно и медлительно расхаживал по постройкам. Плотники при его приближении оставляли работу и низко склоняли головы. На это получался легкий кивок, и шествие продолжалось. После того как все было осмотрено, целая толпа окружила Крокодила и направилась в свое помещение. Он шел впереди, тупо и значительно озираясь по сторонам. Непосредственно за ним следовали наиболее почетные люди артели. Дальше шла молодежь. Из тележки достали бутыль водки и окорок, и шустрый подросток торжественно нес это. Сзади процессии, сдерживая рьяного жеребца, шагом ехал кучер… Наконец вся артель скрылась за углом.
— Видели? — спросил Петр Петрович. Мне в его вопросе послышалось какое-то злорадство. Так мой знакомый выкрест из жидов, Мысей Петрович Хайкин, обращал мое внимание на еврейку, случайно очутившуюся без парика.
— Не понимаю, — чистосердечно сознался я.
— А между тем это очень просто. По-моему, это жажда порядка… Артель сначала действительно существовала без главы, и, говорят, было худо. Главное, и вследствие условий заполучения подрядов было худо: зимою артели деньги нужны, а брать их было негде; если где и рядились — задатки давались небольшие. Это раз, это внешняя сторона дела. Другая — внутренняя путаница: никто не хотел подчиняться; вылезали наружу личные счеты, зачиналось пьянство, отлынивание от работы… Одним словом, артель заживо разлагалась. Вот в эту-то поистине трагическую для артели минуту и появляется Крокодил. Он такой же рязанский мужик, как и все, с тою разве разницею, что глуп; но у него умирает дядя, торговавший тесом, и оставляет ему пятьсот целковых. Кроме того, Крокодил ужасно молчалив и честен; то есть там по-своему, по-ихнему, честен. Ну, и стал этот Крокодил зимою им деньги давать, а летом брать подряды. Из артели он понаставил десятников. Вот у меня работают двадцать три человека, и над ними два десятника. Они наблюдают за порядком; смотрят, чтоб не было куренья, пьянства, лени. И за все за это, с общего соизволения, происходит порка. Вы не верите? Да-с, именно, самая первобытная, самая настоящая порка!.. У них, ежели закурил цыгарку парень на работе — пороть, зашел в кабак — опять пороть, не послушался десятника или изругался матерным словом — снова и снова его пороть, голубчика… Нравы спартанские!
— И подчиняются?
— Ах, чудак вы!.. Да как же не подчиниться?.. Ведь что он сам по себе? — Нуль… Во-первых, не подчинись, — артель его выгонит, без ней он работы не найдет; а во-вторых, прямо уж ему Крокодил в деньгах откажет. И тогда… ну, понимаете, что тогда?..
— Так он просто, значит, подрядчик.
— Ну, зачем же вы так круто. Подряд снимать он приезжает не иначе, как в сопровождении двух человек из артели. Затем свои резолюции не кладет… Все у него «собча» и с общего согласия. Он вот заметит, ежели малый работает подло, он сейчас к артели: так и так, надо поучить малого. И артель учит. Ну, а за денежки за свои он берет пользу! У него, посмотрите-ка, в Козлове дом-то какой, а с пятисот рублей пошел!.. В последнее время, говорят, роялино какое-то с ручкой завел: по целым часам сидит за этим роялино и хор нищих из «Фауста» отжаривает!
— Но зачем же он нужен артели?! — воскликнул я, — ведь сумей она добиться кредита, и Крокодил этот является совершеннейшим пятым колесом!
— Ах, как вы ошибаетесь! Вы плохо знаете народ, Николай Василич. Я имею право судить о нем… Я на своей шкуре… Не кредит тут главное, а главное — пришел к ним порядок в лице Крокодила. Вот в чем подоплека-то самая — порядок-с! Удалите-ка от них Крокодила, да они в тоске измаются… Помилуйте!.. Есть страх, палка, неумолимая как фатум, цемент. Есть смысл совокупного проживательства!..
— Петр Петрович! — воскликнул я в ужасе.
В эту неловкую для обоих нас минуту вошел лакей Евдокимка и степенно доложил:
— Сазон Психеич пришли-с.
— Зови, — с живостью произнес Батеев.
В кабинет боком пролез Крокодил. Он решительно сунул Батееву руку свою с толстыми, точно обрубленными пальцами, затем сунул ее мне и, не дожидаясь приглашения, тяжело ввалился в кресло. Я снова оглядел его: ну, толстяк! Лицо его казалось слепленным из теста и вот-вот было готово расплыться. Глаза глядели тупо и неподвижно. Он часто вздыхал и отирал лицо новым батистовым платком.
— Откуда едешь, Сазон Психеич? — спросил его Петр Петрович.
Тот вяло посмотрел на него.
— По ребятам езжу, — вымолвил он.
— Глуп, как этот стол, — шепнул мне Батеев и для вящей убедительности постучал по столу кулаком.
— Ну что, все в порядке?
— Это чего? — в недоумении спросил Крокодил.
— Везде порядок, говорю? Все как следует?
— Гм… — Крокодил задумался: он, видимо, не понимал вопроса. Петр Петрович подмигнул мне.
— В артели-то все благополучно, спрашиваю? — повторил он, возвышая голос.
— Ничего себе, — равнодушно ответил Крокодил.
— Скажите, пожалуйста, правда — вы порете, ежели кто забалуется? спросил я.
— Бывает.
— Разве же нельзя без этого?
Он поглядел на меня. Мне показалось, что в заплывших глазах его проскользнуло лукавство.
— Это уж как артель рассудит. Как она.
— Ну, а собственной властью не порете?
— Чего это-с? — Он снова не понял вопроса.
— Барин спрашивает, сам-то ты, без артели, порешь когда или нет? пояснил Петр Петрович.
Крокодил усмехнулся.
— Помилуйте, разве это возможно, чтоб без артели?
— А почему же нельзя?
Крокодил на мгновение задумался, но потом ответил с легким смехом:
— Шутить изволите.
— Положительный идиот! — шепнул мне Батеев.
— Ну, а каким вы пользуетесь процентом на капитал, что даете артели? полюбопытствовал я.
— Чего это-с? — беспомощно спросил Крокодил и вдруг ужасно вспотел.
Я повторил вопрос.
— Мы не обучены по эфтому… — сухо произнес он и, глубоко вздохнув, обратился к Петру Петровичу: — Вы уж, батюшка, пожалуйста, говядинку-то получше давайте!..
— Как получше! — вскочил Петр Петрович. — Да лучше моей говядины не найдешь!..
— Нет уж вы, пожалуйста, получше, — упрямо повторил Крокодил.
Петр Петрович пожал плечами.
Вошла Олимпиада Петровна. Крокодил и ей сунул свою потную, пухлую руку. Она сделала легонькую гримаску, но руку пожала.
— Как здоровье супруги? — любезно спросила она Крокодила.
— Ничего себе, — ответил Крокодил и прибавил неприличное слово.
Олимпиада Петровна усмехнулась, но не покраснела. Петр Петрович снова пожал плечами и постучал по столу. Вдруг Крокодил засуетился и стал прощаться. Олимпиада Петровна предложила ему остаться обедать. Он отказался, говоря, что ему нужно к артели; вечером же обещался зайти. Затем опять посовал рукою и ушел.
— Дурак! — сказали в один голос Батеевы по уходе Крокодила.
Я попросил у них извинения и вышел вслед за ним. Он шел костыляя и переваливаясь и тяжело опирался на яблоневую палку. Пузо свое он нес с каким-то достоинством и, видимо, щеголял его обширностью. Я дал ему скрыться в той избе, где жили плотники, и спустя двадцать минут последовал за ним. Артель обедала. В конце длинного стола восседал Крокодил. Перед ним стояла наполовину опорожненная бутыль и лежала ломтями нарезанная ветчина. Около него так же, как и прежде, помещались почетнейшие лица артели. Все ели истово и, если можно так выразиться, в глубоком благоговении.
— Хлеб да соль! — сказал я.
Крокодил буркнул что-то; один из его соседей предупредительно дал мне место на скамейке. Я взял ложку и попробовал щей; щи оказались превосходнейшие. После щей Крокодил сказал, прижмуривая глаза:
— Насыпь по стаканчику.
Один из десятников взял бутыль под мышку и начал обходить с нею стол. Все выпили. Во время паузы, наступившей после щей, языки несколько развязались. Послышались степенные замечания насчет инструментов, способа рубки и т. п. Вдруг раскрыл уста Крокодил.
— Петрович, — вымолвил он, — твоя мать, Петрович, денег просит. Прислала письмо.
Петрович, детина лет тридцати пяти, смуглый и мужественный, принялся рассматривать ложку.
— Давать ли денег Петровичу? — продолжал Крокодил.
После некоторого молчания один из десятников спросил:
— А много ли?
— Это чего-с?
— Денег-то много ли, Сазон Психеич?
— Денег две десятки.
Опять наступило молчание.
— Оно, конечно, — произнес один из соседей Крокодила, — оно отчего не дать… — Он крякнул. — Оно дело удобное… Только вот по кабакам, ежели…
Петрович вдруг бросил ложку и обратил смущенное лицо к Крокодилу.
— Что ж, по кабакам, — заторопился он, — я разве что говорю… Я зашел в кабак. Ну, положи мне за это… Я не сто… Я ведь прямо говорю: хоть сейчас…Но только матушка ни в чем тут не повинна.
Крокодил подумал.
— Ну хорошо, Петров, — наконец сурово произнес он, — деньги я матери пошлю… Это пошлю. А уж поучить тебя надо… надо. Вот ужо поучите его, ребята. Слегка, а поучите.
Петрович немного побледнел и осунулся. Все стали есть кашу, и ели с какой-то серьезной сосредоточенностью.
— Вот тоже с Ефимкой что нам делать? — сказал десятник.
— А что?
— Цыгарки курит.
Крокодил снова подумал, но, подумавши, ничего не ответил. Десятник прискорбно вздохнул. После обеда Крокодил помолился и сел в сторонке. Плотники в глубоком молчании выходили из-за стола, медленно крестились на икону и, степенно подходя к Крокодилу, отвешивали ему низкий поклон. Когда эта процедура была кончена, Крокодил вздохнул и произнес:
— Ефим!
К нему подбежал молодой малый, еще без малейшего признака пуха на бороде.
— Ты что же это, Ефим, цыгарки куришь? — спросил его Крокодил.
Тот повалился в ноги.
— Сазон Психеич!.. Век не буду! — молил он.
Крокодил отстранил одну ногу, вероятно для того, чтобы Ефимке удобнее было валяться по земле, и несколько минут равнодушно смотрел на него.
— Ежели простить его на первый раз, — вопросительно произнес он, ежели теперь простить его, а в другой — выпороть?
Все молчали.
— Егорыч, потряси-ка его за виски! — сказал Крокодил.
Десятник усердно вцепился в Ефимкину голову и пребольно оттрепал его. После трепки Ефимка снова поклонился в ноги Крокодилу и, сдерживая слезы, скрылся в толпе. Там его встретили осторожным хихиканием.
— Ну, ступайте, я сосну малость, — вымолвил Крокодил, и плотники тихою гурьбою вышли из избы. Остались десятник Егорыч и я.
— Мы в пятницу Фому пороли, — кратко заявил Егорыч.
Крокодил зевнул.
— Скверным словом выругался, — продолжал Егорыч.
— Что ж, это хорошо, — лениво отозвался Крокодил, преодолевая новый зевок.
Я простился и ушел. Вслед за мной пошел и Егорыч.
— Почитаете вы Сазона Психеича, — сказал я.
— Отец!.. — с чувством ответил Егорыч. — Мы с ним свет увидели. Теперь ведь против наших артельных порядков хоть всю Рязань обойди, — не найдешь. Что насчет строгости, что насчет чести… Нас ведь и господа помещики за это уважают. Лишние деньги платят!
— А много, пожалуй, наживает от вас Сазон Психеич?
— Как, поди, не наживать. Наживает, — хладнокровно произнес Егорыч.
Вечером пришел Крокодил. Свечей еще не зажигали. Он прошел тяжелой поступью в зал и смолк. Мы с Петром Петровичем сидели в кабинете; Олимпиада Петровна суетилась по хозяйству.
— Что он теперь делает? — сказал я, входя в положение Крокодила, оставленного в пустынном зале.
— А спит небось, чего же ему еще делать! — пренебрежительно произнес Петр Петрович.
Но чрез несколько мгновений робкий звук рояля достиг до нас.
Батеев прыснул.
— Ведь это Крокодил играет! — воскликнул он.
Мы тихо подошли к дверям зала. Действительно, неуклюжая и тучная фигура Крокодила виднелась за роялью. Указательным пальцем заскорузлой руки он странствовал по клавиатуре и, видимо, подбирал ноты. Я прислушался: было некоторое сходство с «Лучинушкой». Но часто верный звук сопровождался ужаснейшим диссонансом, и тогда Крокодил тяжко вздыхал.
Принесли свечи, и мы вошли. Крокодил конфузливо поднялся из-за рояля и, отираясь гремящим своим платком, опустился на стул.
— Любишь? — спросил Батеев, указывая на рояль.
— Штука важная, — ответил Крокодил и улыбнулся.
— Ну, погоди, барыня придет. Она тебя утешит.
Мы вступили в посторонние разговоры. Крокодил упорно молчал и потел. Я его попробовал втянуть в разговор. Это оказалось положительно невозможным: он путался и не понимал самых простейших вещей. Часто отвечал совершенно невпопад и, видимо, страдал. Тогда мы его оставили в покое.
— Где же будет барыня? — спросил он немного спустя и покосился на рояль.
— Придет, придет.
Действительно, Олимпиада Петровна скоро присоединилась к нам. Она с достоинством заявила, что отвешивала провизию для рабочих.
— Говядинку-то получше давайте! — вымолвил Крокодил.
Олимпиада Петровна ничего на это не ответила. Тогда Петр Петрович со смехом заявил ей о меломанстве Крокодила. Это и в ней возбудило веселость. Она села за рояль и разразилась шумными solfedgio. Лицо Сазона Психеича преобразилось. В глазах засветилось живое и теплое участие. Он подсел к Олимпиаде Петровне и в наивном восхищении смотрел на ее руки. Она заиграла из «Жизни за царя», затем из «Фауста», из «Тангейзера». Крокодил слушал, не меняя позы и выражения. Только пухлое лицо его, казалось, все более и более светлело и вместе с тем переполнялось какой-то странной привлекательностью. Наконец Олимпиада Петровна заиграла «Не белы-то снежки». Крокодил не утерпел: как-то странно шевельнув носом, он всхлипнул и в умилении произнес:
— Вот, вот, оно самое!.. Самое оно и есть!.. — затем с каким-то азартом загремел своим платком.
Потом мы перешли к чайному столу. Крокодил снова впал в недвижимое свое состояние и только и делал, что глотал чай.
— У вас, кажется, есть рояль? — спросила его Олимпиада Петровна.
Он встрепенулся.
— Чего это-с?
Ему пояснили.
— Завел, завел, — ответил он и опять улыбнулся, — только у меня вроде, например, как веялка: вертишь ее, ну она и разделывает. Ничего, здорово разделывает. Семьсот целковых…
— Ну, что же мы насчет амбара-то, сойдемся или нет? — прервал его Батеев.
Крокодил допил свое блюдечко.
— Завтра с артелью подумаю, — сказал он.
— Да ведь хорошая цена.
— Как артель.
Петр Петрович пожал плечами и постучал пальцем по самовару. А мне снова захотелось поисповедовать Крокодила.
— Какую вы пользу берете с артели? — спросил я.
— Разную берем пользу, — ответил Крокодил.
— Однако же?
— Мы лесом торгуем, — .неожиданно произнес он после маленькой паузы.
— Ну так что же?
— За лес берем пользу.
— Я у него лес беру, — пояснил мне Батеев, — и почти все наши помещики берут.
Крокодил помолчал.
— С подрядов берем десятую копейку, — задумчиво продолжал он и снова помолчал. — Комиссионные берем… — прибавил он. — За подожданье берем… Лавку имеем для артели…
Все это проговорил он, как будто с трудом вспоминая.
— А велика ваша артель?
— Человек сто двадцать.
Вечер закончился неожиданным казусом. Передняя вдруг переполнилась сдержанным топотом мужицких сапогов, и неуверенные голоса требовали барыню. Лицо Олимпиады Петровны покрылось багровыми пятнами. Она быстро вышла в переднюю. Голоса сразу загудели.
Мы тоже пошли туда.
— Воля ваша, сударыня, а мы голодать не согласны, — говорил красивый парень, выступив вперед. За ним галдел добрый десяток других рабочих.
— Как голодать? — трепетно спросила Олимпиада Петровна.
— Как голодать! — воскликнул Петр Петрович.
Несколько мгновений ничего нельзя было разобрать в беспорядочном шуме.
— Говори один… Чего кричите, говори один! — волновался Батеев. Переконфуженная барыня в нерешительности перебирала оборку своего миленького платья цвета gris de perle.
Выступил снова красивый парень.
— Воля ваша, Петр Петрович, никак невозможно.
— Что никак невозможно-то?
— Три фунта? Помилуйте-с… Барыня изволит три фунта отвешивать. Нам это никак невозможно. Он решительно закинул назад волосы.
— Я знаю тебя, ты вечно недоволен, — прошипел Петр Петрович.
— Воля ваша, — твердо произнес парень.
— Сколько же вам прикажете хлеба отпускать? — иронически спросил Батеев.
— Да уж сколько плотникам. Сколько плотникам, столько и нам.
Петр Петрович согласился на это требование, и толпа, рассыпавшись в благодарностях, удалилась. Но наше настроение было жестоко испорчено; Олимпиада Петровна хмурилась; Петр Петрович волновался и приводил какие-то оправдания… В конце концов, правда, разговор начал налаживаться, и уж Олимпиада Петровна с живостью заговорила было о новой пьеске Рубинштейна, которую ей только что прислал Юргенсон, как вдруг неожиданно и совершенно некстати Крокодил ляпнул:
— Нет, барыня, это не модель.
— Что-о? — удивленно протянула она.
— Не модель, говорю, по три фунта отпущать. Человек рабочий, ему пищия нужна удобная. А ты жадничаешь! Это совсем не модель.
Мы сидели как на иголках. А Крокодил продолжал:
— И говядинку плотникам получше давай. В честь тебя прошу. Не будешь хорошей отпущать, буду из города возить. Я и так ноне тридцать фунтов привез. Мужик ведь что лошадь: что поест, то и повезет.
Можете судить о чувствах, волновавших наши души. Олимпиада Петровна если и не упала в обморок, то лишь потому, что воспитывалась в гимназии, а не в институте. Петр Петрович не знал, куда смотреть ему… Один Крокодил как бы не сознавал переполоха, произведенного им, и преспокойно отирал мокрое лицо, которое снова удивительно стало походить на рыхлый и расплывчатый комок теста.
Он скоро ушел, с обычною решимостью посовав рукою, и мы, в каком-то приниженном молчании, разбрелись по своим углам. Было еще рано. Я отворил окно в своей комнате и долго смотрел на притихшую окрестность. За прудом бледным румянцем погорала заря. Кваканье лягушек звонко и ясно расходилось в воздухе. Темный сад уходил вдаль неподвижным островом и точно обретался в задумчивости. В его чаще звенели соловьи.
Вдруг где-то вблизи вырвался болезненный вопль и тотчас же замер… Я прислушался с беспокойством; уши мои горели, и нервы ужасно напряглись; но тишина стояла мертвая, и только лягушки да соловьи нарушали ее. Но мне не спалось. Я оделся и вышел из дома. В людской, где помещались плотники, горел огонь. Я подошел туда. У окна сидел Егорыч и шелушил семечки.
— Где Сазон Психеич? — спросил я.
— А в саду он.
Я удивился.
— Что же он там делает теперь?
— Поди, соловьев слушает. Оченно он любит эту тварь.
Мне хотелось проверить некоторые мои догадки насчет вопля. Но Егорыч не сразу ответил; он притворился непонимающим. Когда же я напомнил ему сцену за обедом, он произнес:
— Постегали маленько… Без этого нельзя. Петров, он хороший работник, а не постегай его, он зазнается. Только мы келейно это… промеж себя, добавил он после краткого молчания. — Мы не любим срамиться, ежели… Мы этого не уважаем.
Ночь была так хороша, что я решил пройти в сад. Теплота стояла изумительная. Даже там, где сад сбегал к самому пруду и сиреневая аллейка вилась над берегом, воздух был сух и тепел. В ясном небе были рассыпаны звезды. Мирно и мечтательно посматривали они с вышины, сгорая в тихом и ярком сиянии. В неподвижном пруде тоже горели звезды.
Сиреневая аллейка привела меня под сень высоких берез. Сквозь густые ветви этих берез звезды казались еще ярче и чистое небо еще выше. Кругом разносился и дразнил тонкий запах трав. Иногда среди берез слышался какой-то шепот, и внезапно била в лицо струя воздуха, свежего и таинственного… В перспективе странным блеском синел пруд, и зеленый камыш стоял сторожко и боязливо. Было темно, но темнота казалась какою-то бледной. В ней ясно ломались резкими очертаниями опушка сада и бугры на той стороне пруда, но, вместе с тем, ближние деревья переплетались загадочными узлами и стволы берез отливали металлическим отливом.
У подножия одной березы я заметил что-то темное. В то время, когда я подходил, это темное испустило вздох. Я узнал Крокодила. Я его окликнул.
— Мы-с, — вполголоса отозвался он. В его тоне звучала неприятность.
Я сел около него. Несколько минут продолжалось молчание. Вдруг над самым нашим ухом зазвенел соловей. Крокодил притаил дыхание. Я не видел его лица, но глаза его блестели тихим и привлекательным блеском. Он как-то странно поводил головою и весь ежился, как будто охваченный морозом. «Эк, эк его!..» — иногда шептал он в забористых местах соловьиной песни и замирал в неодолимом внимании. «Вон оно!.. Вон куда метнул!» — произносил он другой раз, словно расплываясь в каком-то сладком и восторженном волнении. Наконец соловей смолк. Крокодил вздохнул и загремел своим платком. «Приятная тварь!» — кратко отозвался он и погрузился в задумчивость. Листья берез невнятно лепетали над нами.
Наутро Крокодил явился в сопровождении Егорыча и еще одного плотника старичка. Все они забрались в кабинет и начали упорно торговаться с Петром Петровичем. Дело шло о большом амбаре с закромами и широким коридором. Впрочем, Крокодил и тут не изменил своего характера: он больше сопел и лениво осматривался по сторонам. Зато вряд ли возможно было относиться к торгу с большей добросовестностью, чем относились к нему товарищи Крокодила. Каждый венец, каждая дощечка, каждый гвоздь, вбитый в тесину, все становилось ими на счет и преподносилось на усмотрение Батеева. Наконец сговорились за шестьсот рублей.
— Как, Сазон Психеич? — почтительно спросили Крокодила.
— Ладно, — произнес он и добавил заученным тоном: — Задаточку бы.
Петр Петрович повел его в контору. Когда они вышли, я спросил плотников:
— Неужели шестьдесят рублей Сазону Психеичу?
— Шестьдесят, — деловым тоном ответили оба.
— Но за что же?.. — воскликнул я.
— Как за что!.. — горячо возразил Егорыч. — Тоже хлопоты.
— Хлопоты… — как эхо повторил старичок и легонько кашлянул, в кулак; а когда, спустя немного, Егорыч вышел за какой-то надобностью, он быстро повернулся ко мне и вполголоса произнес:
— И-и-и, дерет! Без всякой возможности дерет!
— Да вы бы без него обошлись?
— Невозможно, — решительно сказал старик, — никак нам без него невозможно. Мы без него, без Психеича-то, прямо переполосуемся. Народ упрямый, гордый народ-то!
В это время вошел Егорыч, и старик замолчал, смущенно зашевелив бледными и пересмягшими своими губами.
Осенью мне случилось быть в Козлове. Козлов — город торговый, но, между нами будь сказано, очень скучный. Прошлявшись целый день по трактирам и истребив с купцами неимоверное количество чая, я, наконец, страшно затосковал. На улицах было грязно; над домами плавали сумрачные тучи; купеческие жены выглядывали в окна и отчаянно зевали; торговый люд бродил кислый и расстроенный. Я вспомнил о Крокодиле и направился к нему. Дом у него действительно был большой, и двор отличался обширностью. На дворе громадными ярусами возвышались доски и тес. Из длинного флигеля, похожего на казарму, выглядывали синие рубашки плотников. (Я и забыл сказать, что было воскресенье.)
Едва только вошел я в переднюю, темную комнату, насыщенную запахом свежей краски, как красивые звуки встретили меня: в соседней комнате играли на фортепиано. Изображался знаменитый вальс из «Роберта», но с какими-то странными паузами и необычайной экспрессией. Я вошел в эту комнату. Светлая и большая, она, видимо, играла роль зала. Темно-красные драпри странно выделялись среди ее белых стен и стульев, обитых зеленой клеенкой. В простенках висели дешевые немецкие олеографии. В углу, спиною ко мне, сидел за фортепиано Крокодил и усердно крутил ручку механического тапера. Он тяжело дышал, и пот крупными каплями выступал на его высоко подбритом затылке.
— Сазон Психеич!.. — воскликнул я.
Он оглянулся и встал со вздохом. Лицо его было измучено.
— Занятная штука!.. — сказал он, тыкая мне свою руку, и отер пот, катившийся с него градом.
Я посидел у него; выпил два стакана чаю с каким-то вареньем, склизким и кислым; послушал его вздохи и непрерывное сопение… Узнал, что у Батеева он амбар кончил, но плотников в последнее время кормил уже своею говядиной.
— Что так? — спросил я.
— Барыня-те больно ядовита, — ответил он, и на миг в его тупых глазах как будто проскользнуло лукавство.
Наконец я ушел. В небе по-прежнему плавали тучи. Каменные стены домов выглядывали тускло и уныло. Среди узких улиц томительно двигались редкие прохожие. Мелкий и холодный дождь накрапывал. Отверстия дождевых труб мрачно зияли… Внезапное желание отъезда овладело мной. «Извозчик!» крикнул я, но голос мой разнесся странным звуком и бессильно замер. Тогда я взглянул вдаль. Вдали висели лохматые тучи, и угрюмой сеткой спускался дождь.