— Ну, как твои «одры»? — спросил однажды Захара Иваныча Тутолмин.

— Какие одры?

— Ну эти, как их там… плуга-то твои?

Захар Иваныч усмехнулся.

— Да идут себе, — сказал он не без гордости.

— Идут? — в удивлении протянул Илья Петрович. — И Пантешка пашет?

— И Пантешка пашет.

— И пласт не раскидывается?

— И пласт не раскидывается.

— Чудеса! Что же ты со всем этим натворил, буржуй окаянный?

— Ничего не натворил. А лемеха установил; рабочим назначил премию; вместо щепок топлю антрацитом…

— И идет? — недоверчиво произнес Тутолмин.

— И идет.

Илья Петрович с неудовольствием прикусил губы.

— Ну, этим ты погоди важничать, — немного спустя промолвил он, — плуг-то, может быть, у тебя и пашет, а уж в общем ты оборвешься, буржуй! Как ни вертись, а мужик тебя слопает.

В это время Захару Иванычу подали лошадь.

— Да чего лучше, — сказал он, вставая и снисходительно посмеиваясь, — поедем со мной в поле, поглядишь, как хлеба у меня растут на возделанных нивах; как твой «каменный» мужик мягко с орудиями «капиталистического производства» обращается… Поедем!

Илья Петрович согласился.

И куда они ни приезжали, отовсюду веяло порядком и удачей. Озимая пшеница, рассеянная механическим способом, по земле, удобренной компостом и семенами, отобранными на машине, буйно и внушительно волновалась темными волнами. Из густо-зеленых ее перьев выметывался белый и жирный колос. Рожь превосходила рост человеческий. Она была в полном цвету и вместе с запахом, подобным запаху спирта, разливала в воздухе волнообразный палевый туман. Затем они осмотрели яровые. Синяя пшеница была чиста и высока. Просо отливало сочной и яркой зеленью. Турнепс и картофель заполоняли нивы шероховатой и грубой листвою.

Захар Иваныч радостными глазами осматривал поля.

— Тут прежде сеяли рожь, — говорил он, указывая на озимую пшеницу, — и продавали ее три с полтиной четверть. А я в прошлом году с этого поля пшеницу продал по шестнадцати рублей!.. На сем месте испокон веку овсы произрастали, — продолжал он, приближаясь к яровой пшенице, — пшеницу же сеяли и бросили: не рожалась. У меня она второй год родится; а цена ей — пятнадцать рублей… Турнепсом быков кормлю, — рассказывал он далее. — Картофель на винокуренный завод поставляю: важно берут с тех пор, как немцы рожь стали вывозить. Просо на пшено переделываю — локомобили зимою-то свободны, я их и приспособляю к рушке. Толку на водяной…

— Эка у тебя нутро-то играет! — насмешливо заметил Тутолмин, поглядев на Захара Иваныча.

— Друг! С чего ему не играть-то; результаты вижу!

— Так. А ты, буржуй, здорово отупел. Ну какие же это к лешему результаты?

— А что же?

— Иллюзии.

— Какие такие иллюзии?

— А такие. Талан свой зарываешь в землю — злаки-то и прут оттуда как оглашенные. А все-таки талан в земле, — подчеркнул он.

— Как в земле? — в некоторой обиде вымолвил Захар Иваныч.

— Как? Очень просто. Кому какое дело, что у тебя быки турнепс лопают? Разве Дациаро лишнюю копейку зашибет. А Влас Карявый с того не просветлеет…

— Ой ли! А ежели просветлеет… А если волхонские мужики у меня уж два рансомовских плуга купили?

— В долг?

— Да уж там как ни купили… — уклончиво возразил Захар Иваныч.

— Нет, это не все равно, — горячо промолвил Тутолмин, — на филантропии никакой прогресс еще не двигался.

— Да не в филантропии дело, Илья, — мягко сказал Захар Иваныч, — дело в том, что потребности просыпаются. Привычки к новым приспособлениям…

— Значит, «обобществлять» труд изволите?..

— Значит.

— Любопытно, — пробормотал Илья Петрович.

Затем через степь они проехали на пашню. Трава была уже скошена, и бесчисленные стога важно возвышались своими конусообразными вершинами. Но отава не расходилась обычными подрядьями и не лезла в глаза неизбежными клочками плохо скошенной травы, а отливала гладкой скатертью, красиво испещренной мелкой и четкой рябью. Захар Иваныч даже лошадь остановил. — Смотри, Илья, до чего прелестно работают косилки! — воскликнул он, блаженно улыбаясь.

А впереди смачно чернелась пашня. Они въехали в нее. Колеса мягко утонули в рыхлых пластах, и дрожки закачались как в люльке. «Каково!» — вымолвил Захар Иваныч. Навстречу им тянулись плуга. Длинные вереницы быков важно переступали вдоль загона, медлительно пережевывая на ходу свою жвачку. Погонщики хлопали кнутами и кричали: «Цабе, цабе…», «Цоб, дьявол тебя обдери!»

Когда Захар Иваныч подъедал к заднему плугу, тот остановился. «Помогай бог!» — произнес Захар Иваныч. Плугарь поклонился. «Эх, плуга, пес ее побери!» — сказал он, и все лицо его, темное от грязи и пота, изъявило удовольствие.

— Хороша? — улыбаясь, спросил Захар Иваныч.

— Больно хороша, окаянная, — живая!.. Только я что думаю, Захар Иваныч (в это время подошли и другие плугари), что мы, мужики, думаем, — и он закопошился над плугом, — взять бы теперь, к примеру, этот отрез, и ежели б на него связочку поаккуратней… А то видишь ручка-то у него круглая, чуть что попадается ему навстречу, он и вертится в связке-то… Мы и то клинушки в нее продеваем… (Действительно, около всех «отрезов» виднелись клинушки.)

— Да ведь тут винт есть!

— Есть. Есть-то он есть, а державы в нем нетути. Ты гляди — как ее, круглую вещию, винту содержать?.. Никак ее содержать невозможно. Немец-то хитер, а тут, прямо надо сказать, опростоволосился.

— Може, у них земли мягкие, — снисходительно заметили другие, — пусти-ка ты ее в огород, она и у тебя без клиньев будет ходить.

И Захар Иваныч, с широкой улыбкой на сияющем лице, согласился, что точно, для наших земель отрез нужно переладить. Восхищался и Тутолмин этой сообразительностью мужиков:

— Ведь ежели бы им в общину эти плуга, — они бы закопались в жите! — воскликнул он и тут же спросил Захара Иваныча: — А ты те-то два плуга — в мир продал?

— Нет, хозяйственным мужичкам.

Илья Петрович гневно посмотрел на него.

— Скотина ты, — решительно сказал он.

— Да не берут в мир-то; что ты с ними поделаешь… — оправдывался Захар Иваныч.

Но Тутолмин не верил.

— Оттого и не берут, что совесть у тебя, у буржуя, не чиста, — ворчал он, — видят, не ихний ты слуга, а барский, и не берут. К подвохам-то к нашим пора и привыкнуть: века обучались!

Паровой плуг тоже работал великолепно. Пантешка несколько утратил развязность своих манер и был уже в синей, а не в красной рубахе. Но тут Захар Иваныч все-таки нашел беспорядок: пары были подняты до 115 фунтов, между тем как уже 90 отмечалось на манометре красной черточкой. Локомобили глухо ворчали и дрожали как в лихорадке.

— Что вы делаете! — в отчаянии закричал Захар Иваныч, — ведь третий раз вас ловлю… Ей-богу, штрафовать буду… Ведь ваших и костей-то здесь не разыщешь!

Машинист пасмурно хмурил брови и ругался на кочегаров. Кочегары сваливали вину на пылкий уголь…

— Да чего это они? — полюбопытствовал Илья Петрович, когда плуг остался далеко позади.

— Вся беда в премии и в лени, — сказал огорченный Захар Иваныч, — с большим паром плуг успешней работает, и, следовательно, для них выгодней; а для лени опять-таки способнее, меньше забот с топливом.

— Да разве они не знают, что эта игра может скверно кончиться?

— Лучше нас с тобой. Да что ты поделаешь с этими отвратительными российскими свойствами!.. Тот же кочегар Труфлий — это шершавенький-то — ужасный трусишка, и как-то на днях его ни за что не уговорили идти ночью рыбу ловить. Там, видишь ли, «водяной» его слопает!.. Здесь же ежечасно взрыв может последовать, а он сидит около топки да в рубахе блох ищет!.. Изумительнейшие чудаки!

— А где Мокей? — вдруг вспомнил Тутолмин. — Я его недели две не вижу.

— Эге! Мокей давно уж восвоясях.

— Опять ушел?

— И деньги вперед забрал.

— Тоже чирий вскочил?

— Нет; говорит, жена умирает. Может, и правда. В селе действительно ходит горячка.

— Что же, есть помощь? Есть доктор? — встрепенулся Тутолмин, и вдруг какое-то жгучее ощущение стыда хлынуло на него неукротимыми волнами.

— За доктором два раза уже посылал. Фельдшер приезжал, ходил по избам…

— Да что же это… да как же ты… — заволновался Илья Петрович.

— Да я-то что поделаю? Я и узнал-то только четвертый день.

— Нет, хорош я!.. — с горечью произнес Тутолмин. — Люди издыхают как собаки — без помощи, без света, в грязи, в гное, а я… — и он не мог договорить от душившего его волнения.

— Да беда вовсе не такая страшная… Ты напрасно волнуешься, Илья, — говорил Захар Иваныч, с участием заглядывая в лицо Тутолмина, — еще никто и не думал умирать. И каждое лето в это время народ болеет…

— Каждое лето! — с негодованием воскликнул Тутолмин. — Если каждое лето болеет — объясним законом, придумаем формулу и успокоимся… И успокоимся?.. Каждое лето!.. Да что же это такое, Захар? Да ужели же так легко обратиться у нас в подлеца?.. Да ужели же… Ах, проклятые нервы! — спохватился он, весь охваченный дрожью.

Дома его ожидал изящный конвертик с монограммой, увенчанной темно-синей коронкой. Он в досаде разорвал его и прочитал записку. «Дорогой мой! — писала Варя. — Скучно мне без тебя; не мил мне без тебя этот сухой господин Постников!.. Приходи, скучно, жду. Твоя В.».

Злоба закипела в Тутолмине.

«У нас под боком люди околевают, драгоценная барышня, — писал он ей в ответ, — а мы, — благодаря терпким горбам этих людей получившие возможность корежиться в миндальных мечтаниях, — толчем розовую воду и смакуем книжки. Не приду я к Вам.

Илья Тутолмин».

В postscriptum'e значилось: «В селе горячка. Крестьяне умирают без малейшей помощи».

Но не успел еще Илья Петрович, отославши записку, несколько успокоиться, и не успел он натянуть сверх старенькой своей блузы неизменное куцее пальтишко, как в дверях неожиданно появилась Варя. Она была в своем малороссийском костюме, и простенький платок покрывал ее голову. В левой руке она держала битком набитую корзинку. Лицо ее было бледно и встревоженно.

— Пойдем же скорее, — торопливо сказала она.

— Куда? — в удивлении спросил Тутолмин.

— Как куда! Туда, где болеют, где нуждаются в помощи.

Радостное умиление охватило Илью Петровича.

— Славная ты моя, — вымолвил он, с любовью поглядев на возбужденное личико девушки. — Что же у тебя в корзинке?

Она застенчиво приподняла салфетку, закрывавшую корзину.

— Булки тут, — нерешительно сказал она, — бисквиты, варенье, пирожки…

Тутолмин рассмеялся.

— Не подходит, моя родимая, — ласково произнес он. — А уксус взяла? А чай, сахар, лимоны, вино?

— Не догадалась, — прошептала девушка.

— Ну, это мы все достанем, — и он с веселой поспешностью начал рыться в буфете.

Когда они вышли, Варя с опасением оглянулась.

— Ты знаешь, — сказала она, — папа ужасно мне надоедает своим глумлением. Я не хочу, чтоб он знал о моем путешествии. — И они глухой дорожкой, минуя усадьбу, прошли в село.