В следующее воскресенье в соборе служили торжественную мессу с певчими, и Сан-Жоанейра с Амелией отправились туда через Базарную площадь, чтобы захватить по дороге дону Марию де Асунсан: в рыночные дни, когда на улицах толпилось много «простонародья», дона Мария не выходила из дому одна, боясь, что у нее украдут какую-нибудь драгоценность или оскорбят ее целомудрие.

Действительно, в то утро крестьяне из окрестных приходов заполнили Базарную площадь: мужчины стояли кучками, запрудив всю улицу, торжественные, чисто выбритые, в накинутых на плечи куртках; женщины ходили по двое, на их тугих корсажах ослепительно сверкали золотые цепочки и сердечки; в магазинах лавочники суетились за прилавками, где пестрели косынки, платки, ленты; в переполненных трактирах стоял громкий говор; на базаре, среди мешков с мукой, глиняной посуды, корзин кукурузного хлеба, шел нескончаемый торг; народ теснился около лотков, где сверкали зеркальца, покачивались связки четок. Старухи торговали домашним печеньем, разложенным на лотках; на каждом углу нищие, стекавшиеся в город по случаю праздника, жалобно тянули «Отче наш». Дамы, все в шелку, с постной миной спешили к службе. Под Аркадой толпились господа в новых парадных сюртуках, наслаждаясь воскресным днем и дорогой сигарой.

Амелия привлекала к себе все взоры; сын сборщика налогов, известный сорвиголова, даже воскликнул довольно громко в группе мужчин: «Вот это красотка!» Обе дамы, ускорив шаг, уже сворачивали на Почтовую улицу, когда навстречу им откуда-то вывернулся Либаниньо, в черных перчатках и с гвоздикой в петлице. Он не видел их с самого «покушения на Соборной площади» и сразу заверещал:

– Ох, милашечки, беда, да и только! Ах он злодей!

Либаниньо стал рассказывать, что захлопотался в эти дни и только нынче утром смог вырваться к сеньору соборному: «наш святой падре» принял его сердечно, он как раз переодевался к мессе; Либаниньо полюбопытствовал взглянуть на поврежденное плечо, но, благодарение Богу, на нем нет даже самой маленькой царапинки… Жаль, они не видели, тело нежное, белое… Ну, прямо тебе архангел!

– А только знаете, милашки? Ведь у него большие неприятности!

Мать и дочь встревожились. Что такое, Либаниньо?

Оказывается, кухарка соборного настоятеля, Висенсия, уже несколько дней жаловалась на недомогание, а сегодня утром ее отвезли в больницу. Горячка!

– И наш святой остался, бедняжка, без прислуги, без всякого ухода! Можете себе представить? Ну, сегодня еще как-нибудь, сегодня он обедает у каноника (каноник тоже зашел к соборному, дай Бог ему здоровья!). А завтра? А послезавтра? Правда, у него сейчас сестра Висенсии, Дионисия… Только, милашечки мои, ведь эта Дионисия… Я ему так и сказал: может, она самая настоящая святая, но репутация… хуже нет во всей Лейрии! Совсем пропащая бабенка, в церковь ни ногой. Я уверен, что сеньор декан был бы очень, очень недоволен!

Обе сеньоры согласились, что Дионисия – женщина, которая не ходит в церковь и когда-то выступала в живых картинах, – совсем неподходящая прислуга для сеньора падре Амаро.

– А знаешь, Сан-Жоанейра, что ему надо сделать? Я так сразу подумал и сказал ему: надо опять перебраться к тебе. У тебя у одной ему будет хорошо; вокруг – любящие сердца, которые позаботятся и о его белье, и об одежде; ты уже знаешь его вкусы, в доме порядок, благочестие… Он не ответил ни «да» ни «нет», но по лицу видно, что нашему падре смерть как хочется обратно к тебе под крылышко… Ты бы ему предложила, Сан-Жоанейринья!

Щеки Амелии стали такими же пунцовыми, как ее косынка индийского шелка. Сан-Жоанейра ответила уклончиво:

– Нет, мне первой об этом заговаривать неудобно… В таких делах я очень щепетильна… Ты сам должен понять…

– Да ведь у тебя в доме, под твоей кровлей, будет жить святой человек! – с жаром сказал Либаниньо. – это чего-нибудь да стоит! Все были бы довольны. Я уверен, что сам господь Бог обрадуется. А пока до свиданьица, милашечки, бегу! Не запаздывайте, служба вот-вот начнется.

Обе сеньоры молча пошли дальше. Ни одна из них не хотела начать разговор об этой новой возможности, такой неожиданной, так много значившей. Сеньор падре Амаро может вернуться на улицу Милосердия! Лишь остановившись у подъезда доны Марии, Сан-Жоанейра сказала, дергая за шнур колокольчика:

– Ах, это действительно невозможно: Дионисия в доме у сеньора соборного настоятеля!

– Не говори! Страшно подумать!

Эти же слова сорвались с уст доны Марии, когда мать и дочь рассказали ей о болезни Висенсии и о водворении на ее месте Дионисии. Страшно подумать!

– Я ее не знаю, – продолжала добрейшая сеньора, – даже интересно было бы познакомиться с такой особой: говорят, она грешница с головы до пят!

Тогда Сан-Жоанейра поделилась с ней предложением Либаниньо. Дона Мария с большой горячностью заявила, что мысль эта внушена самим небом! Сеньор падре Амаро вообще не должен был уезжать с улицы Милосердия! Право, стоило ему уехать – и Бог оставил их дом своей милостью… Сколько несчастий! Сначала эта заметка, потом болезнь сеньора каноника, потом смерть старушки, потом эта ужасная помолвка. Ведь еще немножко, и Амелия погибла бы! Какой ужас! Потом скандал на Соборной площади… Их всех словно сглазили! Просто грех оставлять нашего святого без ухода, на попечении этой грязнухи Висенсии. Она даже носки толком заштопать не умеет! Нигде ему не будет лучше, чем у тебя… Не выходя из дому, он получит все, что ему нужно. А для тебя это честь, благодать Божия! Знаешь, душенька, если бы я не жила одна, то непременно забрала бы его к себе! Вот бы где он как сыр в масле катался! Как подошла бы ему эта гостиная!

И она обвела сияющими глазами свою гостиную, пестревшую диковинными предметами.

И действительно, гостиная доны Марии являла собою огромный склад святынь и всяческого церковного хлама: на двух комодах черного дерева с медью теснились на подставках под стеклянными колпаками Пресвятые девы в одеждах из голубого шелка, кудрявые младенцы Христы с толстыми животиками и сложенными для благословения пальчиками, святые Антонии в одежде из мешковины, святые Себастьяны, со всех сторон утыканные стрелами, бородатые святые Иосифы. Были там и редкостные святые, гордость доны Марии, которых ей поставляли из Алкобасы: святой Паскоал-плясун, святой Дидакий, святой Кризол, святой Гораслен… Тут же громоздились освященные наплечники, четки из металла и из маслинных косточек, четки из цветных бусин, пожелтевшие кружева от старинных облачений, сердца из красного стекла, подушечки с затейливой монограммой I. М., вышитой бисером, сухие букетики, пальмовые ветви, фунтики с ладаном. Стены были сплошь увешаны эстампами с изображениями Пресвятых дев во всех видах: стоящих на земном шаре, коленопреклоненных у подножия крестов, пронзенных мечами. И всякого рода сердца: сердца, из которых капала кровь, сердца, в которых пылало пламя, и сердца, из которых исходили лучи. В коробочках хранились молитвы на самые любимые праздники: обручение Пресвятой девы Марии, воздвижение честного и животворящего креста, стигматы святого Франциска и, главное, на разрешение Богоматери – самая возвышенная, которую читают во все четыре трехдневных поста. На столах были размещены зажженные лампадки, чтобы их можно было без лишней траты времени поставить у ног соответствующего святого, если у добрейшей сеньоры случится ишиас, или не в меру разыграется насморк, или ее схватят судороги. Она сама собственноручно прибирала, обметала, протирала всех этих святых небожителей, это небесное воинство, которого только-только хватало, чтобы спасти ее душу и облегчить недуги. Много забот требовало и размещение святых; она постоянно переставляла их с места на место, потому что иногда чувствовала, что святой Елевферий не хочет стоять рядом со святым Юстином и необходимо пристроить его в сторонке, в более приятной для него компании. Она отлично разбиралась в степени их влияния и, руководствуясь церковными книгами и советами своего духовника, распределяла свое преклонение соответственно, никогда не оказывая святому Иосифу второго ранга таких же почестей, как святому Иосифу первого ранга. Эта драгоценная коллекция была предметом зависти всех ее приятельниц, служила для вразумления любознательных и неизменно исторгала у Либаниньо, озиравшего гостиную умиленным взором, восклицание: «Ох, милая, у тебя прямо-таки все Царствие небесное на дому!»

– А ведь правда, – говорила дона Мария, ликуя, – здесь нашему голубчику падре Амаро было бы уютно? Все небо под рукой!

Обе сеньоры с ней согласились. Конечно, она-то может устроить свой дом с подобающим благочестием, у нее есть на это деньги…

– Не спорю, сюда вложена не одна сотня мильрейсов. Конечно, не считая ковчежца…

О, знаменитый ковчежец из сандала, обитый внутри атласом! Там хранилась подлинная щепка от креста господня, шип с тернового венца, обрывок пеленки младенца Христа. И многие благочестивые дамы роптали, намекая не без яда, что столь драгоценные реликвии божественного происхождения следовало бы изъять из частного владения и хранить в соборе. Поэтому дона Мария, опасаясь, что сеньор декан узнает о ее серафических сокровищах, показывала их только самым близким друзьям, да и то под большим секретом. Святой служитель Божий, добывший для нее эти ценные предметы, заставил ее поклясться на Евангелии, что она никому не откроет их происхождения, «чтоб не было лишних разговоров»!

Сан-Жоанейра, как всегда, особенно умилилась на пеленку младенца Христа.

– Какая святая вещь! Какая дивная реликвия! – бормотала она.

Дона Мария отвечала почти шепотом:

– Лучшей нет на свете. Она обошлась мне в тридцать мильрейсов… Но я отдала бы и все шестьдесят! И даже сто! Я за нее все бы отдала! – И, расчувствовавшись над драгоценной тряпицей, старуха слезливо сюсюкала: – Ах ты моя пеленочка! Ах ты младенчик, это твоя пеленочка…

Она запечатлела на лоскутке истовый поцелуй и заперла ковчежец в ящик комода.

Но близился полдень – и все три дамы поспешили в собор, чтобы успеть занять хорошие места перед главным алтарем.

На площади они встретили дону Жозефу Диас; стосковавшись душой по церковной службе, она бежала почти бегом. Мантилья у нее сбилась на одно плечо, перо на шляпке грозило оторваться. Все утро ругалась с прислугой! Пришлось самой готовить обед!.. Ах, я так разнервничалась! Боюсь, даже месса уж не даст той благодати… Сегодня служит соборный настоятель. Да, знаете? У него кухарка слегла. Ах, чуть не забыла: братец просит тебя, Амелия, прийти к нам обедать. Тогда, говорит, будут две дамы и два кавалера.

Амелия засмеялась от радости.

– А ты, Сан-Жоанейра, зайди за ней попозже вечерком… фу-ты господи, оделась на скорую руку! Теперь юбка падает!

Когда четыре сеньоры вошли в церковь, там было уже полно народу. Служили мессу с певчими.

В епархии, вразрез с обычаем и вопреки мнению падре Силверио, любившего соблюдать все правила литургии, допускалась игра на скрипке, виолончели и флейте при вынесении святых даров. Пышно убранный и уставленный священными реликвиями алтарь блистал праздничной белизной; покровы и балдахин, а также обложки Богослужебных книг были белые, с украшениями из матового золота; в вазах стояли пирамидальные букеты белых цветов; белые бархатные пологи осеняли дарохранительницу как бы двумя распростертыми крыльями, напоминая изображение голубя святого духа. Из двадцати подсвечников вздымалось двадцать желтых языков пламени, служивших как бы постаментом для открытой дарохранительницы, а в ней высоко, на всем виду, в оправе из ярко сверкавшей позолоты виднелась круглая коричневая облатка. В переполненной церкви ходили медлительные волны шепота и шороха. То там, то здесь слышалось покашливание, раздавался детский плач. Воздух уже был несвеж от дыханья толпы и запаха ладана. С хоров, где фигуры музыкантов бесшумно мелькали в просветах между грифами виолончелей и пюпитрами, то и дело доносились стоны настраиваемых скрипок или тонкий голос флейты. Не успели четыре приятельницы устроиться поблизости от главного алтаря, как двое прислужников – один прямой, как сосна, другой толстый и грязноватый – появились из ризницы, высоко неся в вытянутых руках два священных светильника; позади них кривой Пимента, в слишком широком для него стихаре, нес серебряную кадильницу, мерно топая сапогами; прихожане опустились на колени; под шорох одежды и шелест молитвенников появились два диакона – сначала один, потом другой и, наконец, в белом облачении, опустив глаза и молитвенно сложив ладони – в той смиренной позе, которая, по литургии, выражает кротость Иисуса, идущего на Голгофу, – вышел падре Амаро, еще весь красный после стычки с пономарем из-за плохо выстиранной ризы.

В тот же миг хор грянул «Introito».

Амелия простояла всю мессу как в тумане, поглощенная созерцанием соборного настоятеля. И действительно, он был, по выражению каноника, великим мастером служить торжественную мессу. Весь клир, все дамы были того же мнения. Сколько достоинства, сколько благородства в поклонах диаконам! Как красиво простирался он ниц перед алтарем, полный покорности и смирения, чувствуя себя пеплом, прахом перед лицом Бога, который присутствует тут, совсем рядом, в окружении кортежа святых и своего праведного семейства! Но особенно хорош был падре Амаро, когда совершал обряд благословения: медленно-медленно проведя руками над алтарем, он как бы ловил в воздухе и собирал пальцами благодать, исходящую от незримого присутствия Христа, и потом широким, полным благоволения жестом разбрасывал ее на склоненные головы по всему нефу, вплоть до самого дальнего конца церкви, где теснился с палками в руках деревенский люд и глазел, не мигая, на сверкающую дарохранительницу! В такие моменты Амелия вся изнемогала от любви; она думала о том, что совсем недавно эти благословляющие руки страстно сплетались под столом с ее руками, а тот самый голос, который шептал ей «милая», теперь произносит дивные молитвы и звучит прекрасней, чем стоны скрипок и глубокое гуденье органа! И она с гордостью говорила себе, что все женщины любуются им; но как истинно набожная душа она знала притягательную силу неба и ревновала только к Богу, особенно в те минуты, когда падре Амаро неподвижно замирал перед алтарем в экстатической позе, предписанной правилами литургии, будто душа его унеслась далеко, ввысь, в сферу вечности и невозмутимого покоя. Правда, он казался ей человечней и доступней и потому больше нравился, когда во время «Kyrie» или при чтении «Апостола» садился вместе с диаконами на обитую красной камкой скамью; в такие минуты ей хотелось, чтобы он взглянул на нее. Но падре Амаро сидел скромно и благолепно, не поднимая глаз.

Стоя на коленях, Амелия с безотчетной улыбкой на губах любовалась его стройной фигурой, красиво посаженной головой, золотым шитьем на облачении и вспоминала тот день, когда впервые увидела его: с сигаретой в руке он спускался по их лестнице. Сколько перемен совершилось за это время! Она вспомнила Моренал, прыжок через изгородь, смерть тетеньки, поцелуй в кухне… Ах, что-то будет? Она хотела помолиться, листала Часослов, но ей вспоминался утренний разговор с Либаниньо: «У сеньора падре кожа такая белая, нежная, ну прямо тебе архангел…» Наверно, это правда… Страстное томление сжигало ее; боясь, что это происки дьявола, она старалась отогнать искушение и переводила глаза на дарохранительницу, на кафедру, где падре Амаро, между двумя диаконами, курил ладаном, описывая кадильницей широкие полукружия – символ ночной хвалы, – между тем как Хор громко гудел: «Тебе Бога хвалим». А потом кадили ему самому, и он стоял, сложив ладоши, на второй ступеньке алтаря. Кривой Пимента бодро скрипел серебряными цепями кадила; аромат ладана разливался по церкви, как небесный благовест; дарохранительница тонула в белых клубах дыма, и падре Амаро казался Амелии нечеловечески прекрасным, почти Богом!.. О, как она его обожала!

Вся церковь содрогалась от органного форте; разинув рты, хористы натужно выводили божественный мотив; наверху, возвышаясь над грифами альтов, капельмейстер в жару вдохновения неистово взмахивал рулоном нот, который служил ему дирижерской палочкой.

Амелия вышла из церкви бледная от изнеможения.

За обедом у каноника дона Жозефа все время выговаривала ей за то, что она «словно язык проглотила».

Она молчала, но под столом ее маленькая ножка беспрестанно искала и жала ногу падре Амаро. Стемнело рано, и они сидели при свечах; каноник распечатал новую бутылку, только не знаменитого «Герцогского 1815», а другого вина, «1847 года», чтобы достойно запить красовавшуюся посередине стола запеканку из вермишели с инициалами падре Амаро, выложенными корицей. Как объяснил каноник, это знак внимания дорогому гостю от сестрицы Жозефы. Амаро сейчас же поднял бокал за здоровье хозяйки. Та сияла. В своем зеленом барежевом платье она была особенно уродлива. Такая неприятность: именно сегодня обед испорчен. Лентяйка Жертруда совсем распустилась… Чуть не сожгла утку с макаронами!

– О милая сеньора, утка была превосходная! – протестовал падре Амаро.

– Вы слишком добры, сеньор настоятель. Слава Богу, я вовремя подоспела… Еще немного запеканки?

– Нет, нет, благодарю вас, сеньора, больше не могу.

– Ну, тогда, чтобы облегчить пищеварение, еще стаканчик «тысяча восемьсот сорок седьмого», – предложил каноник и сам не спеша выцедил объемистую чарку, удовлетворенно крякнул и откинулся в кресле.

– Винцо славное! С таким винцом жить можно!

Он был красен, как свекла, и казался еще тучней в толстой шерстяной куртке и с салфеткой вокруг шеи.

– Хорошее вино! – подтвердил он. – Бьюсь об заклад, что тебе сегодня подали в чаше порядочную бурду…

– Помилуй Бог, братец! – чуть не подавившись запеканкой, воскликнула дона Жозефа, крайне шокированная подобным кощунством.

Каноник презрительно повел плечами.

– Бог помилует, если хорошенько помолишься. Что за претензия – вечно вмешиваться в то, чего не понимаешь! Да будет тебе известно, качество вина во время мессы – вопрос весьма важный. Вино должно быть хорошее…

– Это повышает величие и святость церковной службы, – внушительно поддержал его падре Амаро, прижимаясь коленом к колену Амелии.

– Дело не только в этом, – продолжал каноник, тотчас же впав в лекторский тон. – Дело в том, что скверное вино содержит примеси, отчего на дне чаши остается осадок; бывает, что ризничий, поленившись, не отмывает как следует этот осадок, и от чаши начинает плохо пахнуть. И тогда, сеньора, желаете знать, что происходит? Происходит то, что священник, ни о чем не подозревая, подносит чашу к губам, чтобы вкусить крови господа нашего Иисуса Христа, и невольно делает гримасу. Теперь вы поняли?

И каноник отхлебнул из чарки. В этот вечер на него нашло настроение поучать; громко рыгнув, он снова стал просвещать свою сестру, и без того восхищенную столь глубокими мыслями.

– А теперь скажите мне, сеньора, раз уж вы все знаете, какое вино следует подавать во время службы: белое или красное?

Доне Жозефе казалось, что красное, ибо оно должно походить на кровь господа.

– Поправьте ошибку, менина! – напористо возразил каноник, тыкая пальцем в сторону Амелии.

Амелия с улыбкой отказалась поправлять дону Жозефу: она не пономарь, откуда ей знать?

– Поправьте ошибку, сеньор соборный настоятель!

Амаро фыркнул: если не красное – стало быть, белое…

– А почему?

Амаро сказал, что, по слухам, так принято в Риме.

– Да. Но почему? – приставал педант-каноник.

Амаро не знал.

– А потому, что господь наш Иисус Христос, причащая в первый раз, употребил белое вино. И по самой простой причине: в те времена в Иудее не изготовляли красного вина… Прошу еще порцию запеканки, сеньора.

Поскольку речь зашла о вине и о чашах, Амаро пожаловался на пономаря Бенто. Не далее как сегодня утром, собираясь надевать облачение (сеньор каноник как раз был в ризнице), падре Амаро вынужден был крепко отчитать Бенто: тот отдает стирать облачение некой Антонии, а эта бабенка самым скандальным образом сожительствует с плотником и недостойна даже притрагиваться к освященным предметам. Это первое. А второе – стихарь возвращается от нее такой грязный, что просто неудобно подходить в нем к святым дарам…

– Ах, посылайте ваши ризы мне, сеньор падре Амаро, посылайте их мне! – заволновалась дона Жозефа. – Моя прачка – пример добродетели и стирает очень чисто. Ах, для меня это большая честь!.. Я бы сама их разглаживала утюгом! Можно, если угодно, освятить утюг…

Но каноник, который в этот вечер был решительно в ударе, перебил ее и, повернувшись к падре Амаро, устремил на него глубокий взгляд.

– Кстати, насчет того, что я видел у тебя в ризнице; должен сказать, друг и коллега, сегодня ты допустил ошибку, за которую в школе бьют по рукам.

Амаро слегка встревожился.

– Какую ошибку, дорогой учитель?

– Облачившись, – размеренно поучал каноник, – и кланяясь перед распятием в ризнице, – причем оба диакона уже стояли по бокам от тебя, – ты вместо полного поклона сделал полупоклон.

– Позвольте, позвольте, дорогой учитель! – воскликнул падре Амаро. – Так полагается по всем текстам. «Facta reverentia cruci» – то есть «сделав поклон пред крестом»: это значит простой поклон, легкий наклон головы…

И для наглядности он сделал уставной полупоклон доне Жозефе; та вся затрепыхалась от гордости.

– Опровергаю! – загремел каноник; у себя дома, за своим столом, он не стеснялся навязывать свои мнения даже силой. – Опровергаю, опираясь на тексты. Вот они!

И он обрушил на оппонента каменные глыбы цитат из авторитетнейших церковных авторов: Лаборанти, Вальдески, Мерати, Туррино, Павонио.

Амаро отодвинул свой стул и встал в позу контроверзы – крайне довольный тем, что сейчас, при Амелии, положит на обе лопатки каноника, профессора теологической морали и непревзойденного знатока практической литургии.

– Подтверждаю! – воскликнул он. – Подтверждаю, опираясь на Кастальдуса…

– Стой, разбойник, – заревел дорогой учитель. – Кастальдус за меня!

– Нет, отец наставник, Кастальдус за меня!

Они вступили в яростный спор; каждый тянул к себе Кастальдуса и его авторитетное мнение. Дона Жозефа подпрыгивала на стуле от восхищения и шептала Амелии со счастливым смехом:

– Ай, ну что за святость! Ай, они святые!

Амаро продолжал с победоносным видом:

– И кроме того, дорогой учитель, на моей стороне здравый смысл. Primo: текст, о котором я уже говорил. Secundo: пока священник находится в ризнице, на голове у него надета шапочка, при полном поклоне шапочка может свалиться, и будет нехорошо. Tertio: получается абсурд, потому что поклон перед ризничным распятием, до мессы, окажется глубже, чем поклон перед алтарным распятием, после мессы.

– Но ведь поклон перед алтарным крестом… – начал было каноник.

– Должен быть половинным. Читайте в уставе: «Caput inclinat». Читайте Гавантуса, читайте Гаррифальди. Да иначе и быть не может. И знаете почему? Потому что после мессы священник достигает высшей точки своего значения: он уже причастился тела и крови господа нашего Иисуса Христа. Стало быть, я прав.

И, все еще стоя, он с торжеством потер руки.

Каноник опустил голову, точно оглушенный вол, сплющив двойной подбородок о повязанную вокруг шеи салфетку. Потом, помолчав, сказал:

– В твоих словах есть доля истины… Именно это я и хотел услышать… А ученик не посрамил учителя! – И он подмигнул Амелии. – Что ж, значит, надо выпить! А потом сестрица нам соорудит горяченького кофейку!

Внизу раздался резкий звон колокольчика.

– Это Сан-Жоанейра, – сказала дона Жозефа.

Вошла Жертруда с шалью и мантильей.

– Вот прислали для менины Амелии. Сеньора велели кланяться, а сами не пришли: нездоровы.

– С кем же я пойду домой? – испугалась Амелия.

Каноник потянулся к ней через стол и похлопал ее по руке:

– В крайнем случае я к твоим услугам. Не тревожься за свою скромность, девушка.

– Что еще выдумали, братец! – закричала старуха.

– Замолчи, сестрица. Что сказал святой человек, то свято.

Падре Амаро шумно его поддержал:

– Каноник Диас совершенно прав! Что сказал святой, то свято. За ваше здоровье!

– За твое!

Они чокнулись, весело подмигнув друг другу, уже в полном согласии после недавнего спора. Но Амелия была неспокойна.

– Господи Иисусе, что случилось с маменькой? Что с ней такое?

– А что с ней может быть? Приступ лени! – смеялся падре Амаро.

– Не расстраивайся, милочка! – сказала дона Жозефа. – Я сама тебя провожу! Мы все тебя проводим…

– Понесем менину в портшезе, под балдахином! – хрюкнул каноник, срезая кожуру с груши.

Но вдруг он отложил нож, выкатил глаза и прижал руки к животу.

– Ох, и мне тоже что-то нехорошо…

– Что с вами? Что с вами?

– Колет, будто иглой. Ничего, уже прошло.

Дона Жозефа встревожилась и попыталась отнять у него грушу. В последний раз его схватила колика, когда он поел фруктов…

Но каноник был упрям и надкусил грушу, ворча:

– Да прошло уже, прошло.

– Это у него от сочувствия к вашей маменьке. Симпатия! – шепнул Амелии падре Амаро.

Но каноник вдруг вскочил, оттолкнул кресло и скрючился.

– Мне плохо, мне плохо! Иисусе Христе! А, д-дья-вол! У-у-у… Ой! Ой! Умираю!

Все сгрудились вокруг него. Дона Жозефа обхватила его рукой и повела в спальню, крикнув служанке, чтобы бежала за доктором. Амелия бросилась на кухню согреть кусок шерстяной фланели, чтобы положить больному на живот. Но шерстяная фланель куда-то запропастилась, Жертруда суетилась, натыкаясь на стулья, ища по всему дому свою шаль.

– Да иди без шали, дура! – прикрикнул на нее Амаро.

Девушка выскочила из гостиной. Каноник в комнате испускал хриплые вопли.

Амаро, не на шутку испугавшись, вошел к нему. Дона Жозефа стояла на коленях у комода и бормотала молитвы перед большой литографией Богоматери, а бедный учитель, лежа на кровати животом вниз, кусал подушку.

– Послушайте, сеньора, – строго сказал Амаро доне Жозефе, – теперь не время молиться. Надо что-то предпринять… Что вы обычно делаете, когда у него случается приступ?

– Ай, сеньор падре Амаро, ничего я не делаю! – захныкала старуха. – Это же у него в момент. Ничего нельзя успеть! Немного помогает липовый чай… Но сегодня, как на грех, и липового чая дома нет! Иисусе!

Амаро побежал к себе за липовым чаем. Вскоре он вернулся, едва переводя дух, в сопровождении Дионисии, которая пришла предложить свою деловитость и опыт.

Но сеньору канонику, к счастью, уже полегчало.

– Как мне вас благодарить, сеньор падре Амаро! – лепетала дона Жозефа. – Чудесный липовый цвет! Вы так добры. Сейчас братец задремлет, После приступа он всегда должен поспать… Я останусь возле него, извините меня… Такой сильный приступ у него впервые… Все эти прокля… – Она с трудом сдержалась. – Конечно, фрукты тоже сотворил господь Бог. Такова его небесная воля… Прошу извинить меня, я вас покидаю!

Амелия и падре Амаро остались одни. У обоих вдруг заблестели глаза от жажды прикосновений, поцелуев. Но все двери были настежь, а в комнате за стеной шаркали туфли доны Жозефы. Падре Амаро сказал нарочито громко:

– Бедный учитель! Какие жестокие боли.

– У него это бывает каждые три месяца, – отозвалась Амелия. – Маменька уже предчувствовала. Давеча говорила: я очень тревожусь, скоро у сеньора каноника опять будет приступ болей.

Падре Амаро тихонько вздохнул:

– О моих болезнях некому тревожиться…

Амелия остановила на нем долгий взгляд своих красивых, влажных от нежности глаз.

– Не говорите так…

Их руки встретились над столом. Вошла дона Жозефа, зябко ежась под наброшенной на плечи шалью. Каноник задремал, но она совсем раскисла. Ай, такие волнения для нее губительны! Она уже поставила две свечи святому Иоахиму и принесла обет Пресвятой деве, покровительнице страждущих. Уже второй раз в этом году, и все ради братца! Пресвятая дева никогда не подведет…

– Пресвятая дева не покидает тех, кто взывает к ней с верой, милая сеньора, – наставительно вздохнул падре Амаро.

Высокие часы, стоявшие на шкафу, глухо пробили восемь. Амелия снова сказала, что беспокоится за маменьку… И вообще уже так поздно…

– Мало того, что поздно. Когда я выходил, накрапывал дождь, – сказал Амаро.

Амелия побежала взглянуть в окно. Тротуар в пятне света от уличного фонаря влажно блестел; небо было затянуто тучами.

– О боже, дождь зарядил на всю ночь!

Дона Жозефа расстроилась. Как некстати! Но вы сами видите: ей невозможно отлучиться из дому. Жертруда ушла за доктором; наверно, не застала дома и теперь бегает за ним по адресам, и когда придет – неизвестно…

Тогда падре Амаро сказал, что дону Амелию может проводить домой Дионисия – она пришла вместе с ним и теперь ждет на кухне. Тут всего два шага, на улицах никого нет. Он сам доведет их до угла Базарной площади… Только надо поспешить, а то дождь все сильней!

Дона Жозефа пошла за зонтиком для Амелии. Потом велела подробно рассказать маменьке, что здесь случилось. Только пусть не убивается, братцу уже гораздо лучше…

– Слушай! – крикнула она с верха лестницы. – Ты ей объясни: я сделала все, что в человеческих силах, но боль наступила и прошла мгновенно, ничего нельзя было успеть!

– Хорошо, я скажу. Доброй ночи!

Когда они открыли дверь на улицу, шел сильный дождь. Амелия хотела остаться и переждать. Но священник, словно куда-то торопясь, тянул ее за руку.

– Это пустяки! Это пустяки!

Они пошли по пустынной улице под зонтом; молчаливая Дионисия шла рядом, накинув на голову шаль. Во всех окнах уже было темно; из водосточных труб с шумом лились потоки воды.

– Боже, какая ночь! – сказала Амелия. – Я испорчу платье.

Они уже были на улице Соузас.

– Да, льет как из ведра, – заметил Амаро. – Пожалуй, действительно лучше зайти ко мне и переждать в прихожей…

– Нет, нет! – испугалась Амелия.

– Вздор! – нетерпеливо воскликнул он. – Вы испортите платье… На минуту, пока ливень утихнет. Вот сюда, видите: дождь уже унимается. Сейчас пройдет… Это все вздор… Если маменька увидит, что вы прибежали домой в самую грозу, она рассердится и будет права.

– Нет, нет!

Но Амаро остановился, торопливо отпер дверь и слегка подтолкнул Амелию.

– На минуту, пока ливень пройдет… Входите же…

Они оказались в темной прихожей и молча глядели на полосы дождя, сверкавшие в свете фонаря. Амелия была ошеломлена. Полный мрак и безмолвие прихожей пугали ее; и в то же время так сладко было стоять тут в темноте, неведомо для всех… Не отдавая себе в том отчета, она качнулась к Амаро, почувствовала рядом его плечо и сразу отпрянула, испугавшись его тяжелого дыхания, близости его колен… В темноте, позади себя, она угадывала лестницу наверх; и Амелию неудержимо тянуло взойти по этой лестнице, взглянуть на его комнату, узнать, как он тут устроился. Дионисия безмолвно стояла у двери; присутствие этой женщины стесняло Амелию, и вместе с тем она боялась, что та исчезнет, растворится во мраке…

Амаро начал топать ногами по полу и тереть озябшие руки.

– Мы тут непременно схватим простуду, – сказал он наконец. Плиты ледяные… Право же, лучше подождать наверху, в столовой…

– Нет, нет! – прошептала она.

– Пустое! Маменька рассердится… Ступайте, Дионисия, зажгите наверху свет.

Почтенная матрона вспорхнула по лестнице, как ветерок.

Падре Амаро взял Амелию за руку и сказал совсем тихо:

– Почему нет? Чего ты боишься? Пустяки, право. Вот только переждем дождь. Скажи…

Она молчала, тяжело дыша. Амаро положил руку ей на плечо, на грудь, сжал ее сквозь шелк. Амелия вся затрепетала – и словно в беспамятстве пошла вслед за ним по лестнице; уши ее горели, она спотыкалась на каждой ступеньке о подол платья.

– Сюда, тут моя комната, – шепнул он, а сам побежал на кухню. Дионисия зажигала свечу.

– Милая Дионисия, видите ли… Я решил исповедать менину Амелию. Серьезный вопрос совести… Вернитесь через полчаса. Нате, возьмите. – И он сунул ей в руку три серебряных монеты.

Дионисия сбросила башмаки, на цыпочках сбежала вниз по лестнице и заперлась в кладовке с углем.

Он вернулся к себе со свечой. Амелия, белая как полотно, неподвижно стояла посреди комнаты. Священник запер дверь и молча двинулся к ней, стиснув зубы и сопя, как бык.

Полчаса спустя Дионисия кашлянула на лестнице. Амелия сразу же вышла, закутанная почти с головой в свою шаль; когда она отворила дверь на улицу, мимо проходили двое пьяных. Амелия быстро отступила в темную прихожую. Через минуту Дионисия опять высунулась на улицу; там никого не было.

– Можно идти, менина…

Амелия надвинула край шали на глаза, и обе женщины торопливо зашагали к улице Милосердия. Дождь перестал; на небе высыпали звезды; холодный сухой воздух предвещал ясную погоду.