В «Букетике», после завтрака, Афонсо да Майа и Крафт играли в шахматы в кабинете, где все три окна были раскрыты настежь и в них вливался теплый мартовский воздух; играли, сидя возле камина, в эту пору уже не топившегося, а украшенного наподобие домашнего алтаря свежими и благоухающими букетами цветов. На косой полоске солнца, протянувшейся по ковру, Преподобный Бонифасио, огромный и пушистый, вкушал послеобеденный сон.

За прошедшие несколько недель Крафт сделался своим человеком в «Букетике». Они с Карлосом обнаружили большое сходство в своих вкусах и мыслях, пристрастии к антикварному старью и bibelots, фехтовальному искусству и прочим занятиям, которым они предавались в силу свойственного им обоим духовного дилетантства; и между ними мгновенно завязались поверхностные, легкие и приятельские отношения. Афонсо, со своей стороны, очень скоро почувствовал особое уважение к этому джентльмену доброй английской породы, всегда его восхищавшей: сильному и закаленному физически, со сдержанными манерами и твердыми привычками, чьи чувства утонченны, а мысли — добропорядочны. Оба они оказались поклонниками Тацита, Маколея, Берка и даже поэтов Озерной школы; Крафт превосходно играл в шахматы; характер его в долгих и трудных путешествиях обрел несокрушимую твердость бронзы; для Афонсо да Майа «он был истинным мужчиной». Привыкший вставать рано, Крафт на рассвете совершал прогулки верхом и нередко успевал из Оливаеса в «Букетик» к завтраку, Афонсо выражал желание, чтобы он у них и обедал; все вечера, по крайней мере, Крафт неукоснительно проводил в «Букетике», найдя, как он сам говорил, в Лиссабоне уголок, где можно беседовать на достойные темы, удобно расположась и так, как это принято между хорошо воспитанными людьми.

Карлос тоже редко выходил из дома. Он трудился над своей книгой. Расцвет его врачебной практики, вселивший в него надежды успешно подвизаться на этом поприще, быстро миновал: из пациентов осталось лишь трое, живших по соседству; и Карлос понимал теперь, что его лошади, экипажи, особняк, привычка к роскоши неизбежно обрекают его на дилетантство и в медицине. Даже всегда любезный доктор Теодозио однажды откровенно сказал ему: «Для врача вы слишком элегантны. Ваши пациентки не могут удержаться, чтобы не строить вам глазки! И какой добропорядочный буржуа захочет оставить свою супругу наедине с вами в спальне? Отцам семейств вы внушаете страх!» Даже лаборатория Карлоса причиняла вред его репутации. Завистливые коллеги распространяли слухи, что он — богатый и одаренный молодой врач — жаждет в медицине нововведений и, увлекаясь модными теориями, ставит на пациентах опасные опыты. Его идея, высказанная им в «Медицинской газете» относительно профилактики эпидемий с помощью вирусных прививок, была жестоко осмеяна. Карлоса окрестили фантазером. И тогда он нашел прибежище от всех этих разочарований в труде над книгой о древней и современной медицине, своей книгой, которую он писал не ради денег, на досуге, и труд этот должен был сделаться средоточием его умственных интересов в течение ближайших года-двух.

В то утро, во время шахматной баталии деда с Крафтом, Карлос, удобно расположившись на террасе в индийском бамбуковом кресле, под тентом, докуривал сигару и просматривал английский журнал, наслаждаясь ласковым дыханием весны, которая окутывала все вокруг бархатистой дымкой и пробуждала желание перенестись к зеленым кущам и лужайкам…

Рядом с ним, на таком же бамбуковом кресле и тоже с сигарой в зубах, сеньор Дамазо Салседе перелистывал «Фигаро». Раскинувшись в непринужденной позе, вытянув ноги, бок о бок со своим другом Карлосом, видя перед собой розы — предмет гордости старого Афонсо и чувствуя спиной сквозь открытые окна благородную роскошь «Букетика», сын ростовщика вкушал один из сладостных часов, проводимых им ныне в лоне семейства Майа.

На следующее утро после ужина в отеле «Центральный» сеньор Салседе посетил «Букетик» с тем, чтобы оставить свою визитную карточку, весьма затейливо изукрашенную, где на одном из уголков был помещен его крошечный фотографический портрет; вверху над именем — ДАМАЗО КАНДИДО ДЕ САЛСЕДЕ — красовался шлем с перьями, а внизу — почетное звание: командор ордена Христа; еще ниже значился адрес — улица де Сан-Домингос, в Лапа, но он был зачеркнут и рядом, синими чернилами, был приписан адрес более «шикарный» — «Гранд-отель», Бульвар Капуцинок, номер 103. Затем Дамазо вручил свою карточку слуге во врачебном кабинете Карлоса. И наконец однажды, на Атерро, увидев Карлоса, который шел пешком, Дамазо кинулся к нему и увязался провожать, так что Карлосу ничего не оставалось, как пригласить его в «Букетик».

Едва ступив на порог, Дамазо разразился восторженными восклицаниями, замирая, словно в музее, перед коврами, фаянсом и картинами и повторяя свою излюбленную фразу: «Вот это шик!» Карлос повел его в курительную, где Дамазо не отказался от сигары и, подрагивая ногой, принялся изливать свои мнения и вкусы. Он находил Лиссабон убогим и чувствовал себя хорошо только в Париже, в особенности по части «женского пола», коего в Лиссабоне явная нехватка; впрочем, и здесь провидение не столь уж к нему неблагосклонно. Он любит антикварные вещицы, но его нередко надували с ними, а старинные кресла, к примеру, не кажутся ему удобными. Чтение его развлекает, и на ночном столике у него всегда громоздятся книги; в последнее время он читал Доде, про которого ему говорили, что это шикарный писатель, но для него Доде немного сумбурен. В юности он, бывало, все ночи, до четырех-пяти утра, проводил в неистовом разгуле! Теперь нет, он переменился и утихомирился; правда, следует сознаться, что время от времени он предается небольшим излишествам, но лишь по праздникам… Вопросы, которые он задавал Карлосу, были ужасающи. Полагает ли сеньор Майа шикарным держать английский кеб? Какое место более элегантно для молодого светского человека, захотевшего провести лето за границей, — Ницца или Трувиль? Уже прощаясь, он серьезно и с волнением спросил у сеньора Майа (если сеньор Майа не делает из этого тайны) имя его портного.

И с этого дня Дамазо не оставлял Карлоса в покое. Если Карлос появлялся в театре, Дамазо тут же вскакивал с кресла, нередко среди торжественной тишины, когда публика наслаждалась прекрасной арией, и, наступая на ноги мужчинам, сминая туалеты дам, поспешно выходил, с треском расправляя цилиндр, затем усаживался в ложе возле Карлоса, краснощекий, с камелией в петлице фрака и запонками, каждая величиной с огромный шар. Раз или два, когда Карлосу случалось быть в Клубе, Дамазо тут же прерывал партию, невзирая на ропот партнеров, и прилипал к сеньору Майа, предлагая ему вишневый ликер, сигары, следуя за ним из залы в залу, подобно преданной овчарке. Однажды, бродя вот так, Карлос отпустил какую-то банальную шутку; и вдруг Дамазо буквально зашелся от хохота и стал кататься по дивану, держась за живот и крича, что сейчас лопнет! Вокруг них столпились посетители, и Дамазо, задыхаясь, повторил шутку; Карлос, не зная, куда деваться от стыда, спасся бегством. В конце концов он возненавидел Дамазо; встречая его, разговаривал с ним сквозь зубы, поворачивал на всем скаку свой экипаж, едва различал издали его красные щеки и округлые ляжки. Все было тщетно: Дамазо Кандидо Салседе вцепился в него навеки.

Вскоре Тавейра принес в «Букетик» сногсшибательную историю: накануне в Клубе (сам он там не был, но ему рассказали) некий субъект по имени Гомес в кругу лиц, обсуждавших семейство Майа, громко сказал, что Карлос — осел! Дамазо, который до того сидел в стороне, погруженный в «Обозрение», вскочил, смертельно бледный, и заявил, что, имея честь быть другом сеньора Карлоса да Майа, он съездит сеньора Гомеса тростью по физиономии, если тот осмелится еще хоть раз сказать что-либо подобное о его друге; сеньор Гомес проглотил оскорбительную угрозу, опустив глаза долу, будучи от рождения рахитичного склада и еще потому, что нанимает квартиру в доме, принадлежащем Дамазо, и давно задолжал за нее. Афонсо да Майа счел поведение Дамазо отменным и выразил желание, чтобы Карлос пригласил сеньора Салседе в «Букетик» к ужину.

День, когда Дамазо получил приглашение, был для него прекрасен, будто соткан из золота и лазури. Но еще более прекрасным было то утро, когда Карлос, несколько смущенный, еще не встав с постели, принял его в спальне, словно давнего друга. Так началось их приятельство. Дамазо стал обращаться к Карлосу на «ты». В ближайшую неделю в нем открылись разного рода полезные таланты. Так, он был отправлен оплатить пошлину в таможне за прибывший для Карлоса гардероб (Виласа в это время уехал в Алентежо). Появившись в «Букетике», когда Карлос готовил статью для «Медицинской газеты», Дамазо предложил переписать ее и обнаружил превосходный почерк, чудо каллиграфии; с тех пор он проводил целые часы за письменным столом Карлоса: прилежный и красный от усердия, он, высунув кончик языка и выпучив глаза, копировал всякого рода журнальные заметки и материалы для книги Карлоса. Такая преданность заслуживала дружеского «ты». И Карлос перешел с ним на «ты».

Дамазо меж тем подражал Карлосу в каждой мелочи, начиная с бороды, которую он тоже начал отпускать, и кончая моделью ботинок. Он посещал лавки старьевщиков и возил целыми каретами всякий археологический мусор: старые подковы, обломки изразцов, ручку от чайника… И если по пути встречал кого-либо из знакомых, останавливал его и, приоткрывая дверцу кареты, словно вход в святилище, хвалился своими приобретениями:

— Каково? Настоящий шик! Еду показать сеньору Майа. Взгляните-ка на это, а? Неоспоримое средневековье, эпоха Людовика Четырнадцатого. Карлос умрет от зависти!

В счастливой этой дружбе Дамазо выпадали, однако, и часы испытаний. Нелегко ему было, сидя молча в кресле, слушать нескончаемые дискуссии Карлоса с Крафтом об искусстве и науках. И — о чем Дамазо поведал позднее — порой он немного обижался, когда в лаборатории Карлос и Крафт использовали его тело для опытов с электричеством… «Они были как два демона, которые колдовали надо мной, — говорил он сеньоре графине де Гувариньо, — именно тогда я проникся отвращением к спиритизму!»

Но за все это он бывал вознагражден по-королевски, когда на диване в Клубе или за чаем в гостях он мог сказать, проведя рукой по волосам:

— Сегодня мы с сеньором Майа провели божественный день! Рассматривали его коллекцию оружия, антикварные вещи, беседовали… Шикарный день! А завтра у нас с утра с ним дела… Поедем за подушками…

В это воскресенье они действительно должны были отправиться за подушками в Лумьер. Карлос задумал украсить свой будуар старинными атласными подушками, отделанными двухцветным бисером и золотым шитьем. Старый Абраам облазил в их поисках весь Лиссабон со всеми предместьями и наконец известил Карлоса, что отыскались две драгоценные подушки — so beautiful! oh! so lovely! [35]Столь прекрасные! О! Столь восхитительные! (англ.).
— в доме сеньор Медейрос, которые ждут сеньора Майа в два часа…

Уже трижды Дамазо кашлял и смотрел на часы, но, видя, что Карлос спокойно читает журнал, вновь принимал ленивую позу шикарного светского человека, изучающего «Фигаро». Наконец в комнатах часы эпохи Людовика XV серебряно проиграли два раза.

— Вот это новость! — воскликнул вдруг Дамазо, хлопая себя по ляжке. — Посмотри-ка, о ком тут пишут! О Сюзанне! О моей Сюзанне!

Карлос не отрывал глаз от страницы журнала.

— Карлос! — воззвал к нему Дамазо. — Сделай милость, послушай! Послушай, какая новость! Сюзанна — это одна крошка, которую я знавал в Париже… Какой у нас был роман! Она так пылала ко мне страстью, даже хотела отравиться, черт побери! «Фигаро» сообщает, что она дебютировала в Фоли-Бержер. О ней говорят! Здорово, а? Шикарная девочка… «Фигаро» расписывает ее любовные приключения, разумеется, про нас с ней им тоже известно… В Париже всегда все известно. Надо же — Сюзанна! У нее премиленькие ножки! А чего мне стоило отделаться от нее!

— Женщины! — пробормотал Карлос, еще более углубившись в журнал.

Едва Дамазо заводил разговор о «своих победах», он уподоблялся нескончаемому, неудержимому потоку, ибо жил в твердом убеждении, что все женщины, если они несчастны, несчастны оттого, что обольщены его персоной и туалетами. В Лиссабоне и в самом деле было почти так. Богатого, принятого в обществе, разъезжающего в карете парой Дамазо спешили обворожить нежными взглядами все столичные барышни. И в demi-monde, как он сам говорил, «он пользовался большим успехом». С юности он был известен в столице тем, что сдавал бесплатно квартиры благосклонным к нему испанкам, а одной даже нанимал помесячно карету; эта неслыханная щедрость скоро создала ему в публичных домах славу Дона Жоана V.

Прославился он также и своей связью с виконтессой да Гафанья, набеленной и раскрашенной мумией, пропустившей через свою постель всех полноценных мужчин в стране; она приближалась к пятидесяти, когда Дамазо сделался ее любовником, и, верно, не таким уж удовольствием было для него сжимать в объятьях этот скрипучий и похотливый скелет, но о ней говорили, что в юности ей довелось делить ложе с королем и ее слюнявили августейшие усы; Дамазо, завороженный такой честью, приклеился к юбкам виконтессы столь раболепно, что немолодой особе, уже пресыщенной любовью до отвращения, пришлось изгнать его со скандалом. Затем Дамазо взял реванш: одна из актрис, настоящая мясная туша, влюбилась в него до безумия и однажды ночью, воспаленная ревностью и можжевеловой водкой, съела коробок спичек; однако, благополучно изрыгнув все съеденное и выпитое на жилет Дамазо, который уже оплакивал свою возлюбленную, актриса по прошествии нескольких часов была как ни в чем не бывало, Дамазо же отныне почитал себя роковым мужчиной! Как говорил Дамазо Карлосу, после стольких драм в его жизни его просто бросает в дрожь, воистину бросает в дрожь от женского взгляда…

— Какие сцены закатывала мне Сюзанна! — пробормотал он после минутного молчания, плотоядно облизывая губы.

И, вздохнув, потянулся за «Фигаро». На террасе вновь воцарилась тишина. В комнатах все еще продолжалась шахматная баталия. На террасу под навес теперь понемногу проникали горячие лучи, ударяясь о камень, о белые фаянсовые вазы, преломляясь светлым золотом, в котором сверкали крылья первых бабочек, порхавших над расцветающими гвоздиками; внизу зеленел сад: ни одна ветка в нем не шевелилась, он застыл на солнце, и его освежала поющая струя, подвижной блеск воды в пруду, оживляли желтые и красные розы и кремовые пятна последних камелий… Видимая между домами гладь реки не отличалась темной синевой от неба; впереди гора поднимала свой плотный темно-зеленый щит, почти черный на фоне сияющего дня, с двумя замершими наверху мельницами и двумя белыми хижинами внизу, чья белизна так сверкала и переливалась под солнцем, что казалась одушевленной. Сонный воскресный покой окутывал предместье, и лишь где-то высоко в воздухе раздавался чистый колокольный звон.

— Герцог Норфолк прибыл в Париж, — произнес Дамазо тоном человека, причастного к хронике светской жизни. — Герцог Норфолк — шикарная особа, не правда ли, Карлос?

Карлос, не поднимая глаз, обратил к небесам жест, долженствующий выразить всю беспредельность герцогского шика.

Дамазо отложил «Фигаро», чтобы взять сигару, затем расстегнул последние пуговицы жилета и одернул сорочку так, чтобы видна была метка, представлявшая собой огромное «С» под графской короной; и, смежив веки, выпятив губы, принялся с усердием сосать мундштук…

— Ты сегодня прекрасно выглядишь, Дамазо, — сказал Карлос, устремив на приятеля меланхолический взгляд и откладывая в сторону журнал.

Салседе зарделся от удовольствия. Взгляд его скользнул по лакированным ботинкам, цветом напоминавшим свежее мясо, и вновь выпуклые голубые глаза приковались к Карлосу:

— Да, сегодня я молодцом… Но слишком blase.

И Дамазо, приняв вид blase, встал и направился к садовому столику, где лежали сигары и газеты, чтобы взять «Иллюстрированную газету» и «взглянуть, что делается в нашей стране». Однако едва он развернул ее, как тут же издал какой-то невнятный возглас.

— Что, снова дебют? — спросил Карлос.

— Да нет, эта скотина Кастро Гомес!

«Иллюстрированная газета» извещала, что «сеньор Кастро Гомес, бразильский дворянин, который в Порто стал жертвой своей самоотверженности, проявленной им во время происшествия, имевшего место на Новой площади, о чем наш корреспондент Ж. Т. уже поведал нам со столь живописными подробностями, в настоящее время находится в добром здравии и его прибытия ждут в отеле «Центральный». Наши поздравления отважному джентльмену!»

— Подумать только — их милость выздоровели! — воскликнул Дамазо, отбрасывая газету. — Ну что ж, теперь по крайней мере будет случай высказать ему все, что я о нем думаю… Экий прохвост!

— Ты преувеличиваешь, — пробормотал Карлос: он завладел газетой и перечитывал сообщение.

— Как бы не так! — вскричал Дамазо, вскакивая. — Как бы не так! Хотел бы я видеть, если б он таким манером обошелся с тобой… Скотина! Дикарь!

И он снова повторил Карлосу всю историю недостойного поведения сеньора Кастро Гомеса. Сразу после их прибытия из Бордо, едва Кастро Гомес поселился в отеле «Центральный», он, Дамазо, дважды завозил ему свою визитную карточку, во второй раз — наутро после ужина с Эгой. И что же — их милость даже не соизволили поблагодарить его за визит. Потом Гомесы отбыли в Порто, и там, когда Гомес, один, как-то прогуливался по Новой площади, он увидел, как лошади внезапно понесли коляску, где сидели две дамы; дамы закричали… Кастро Гомес бросился наперерез и повис на поводьях; лошади остановились, но он, ударившись о решетку, сломал себе руку. И в течение пяти недель вынужден был оставаться в Порто, в отеле. Дамазо немедленно (прежде всего желая подольститься к супруге Кастро Гомеса) послал ему две телеграммы: одну с выражениями соболезнования, другую с просьбой сообщить о состоянии здоровья. Так эта скотина не ответил ни на одну из его телеграмм!

— Нет, — негодовал Салседе, расхаживая по террасе и перебирая свои обиды, — я должен отплатить ему за это оскорбление!.. Я пока еще не придумал, как именно, но мне следует проучить его. Подобного неуважения я не прощу никому! Никому!

И он угрожающе таращил глаза. После своего успеха в Клубе, когда его рахитичный противник, устрашившись, спасовал перед ним, Дамазо уверовал в свою силу. И по малейшему поводу грозился, что «разобьет обидчику физиономию».

— Никому, — повторил он, дергая себя за жилет. — Неуважения я не прощаю никому!

В эту минуту из окна кабинета до них донеслась быстрая речь Эги, и тут же он сам предстал перед Дамазо и Карлосом, по обыкновению вечно спешащий и озабоченный.

— А, Дамазозиньо! Карлос, можно тебя на одно словечко?

Они с Карлосом спустились в сад и дошли до цветочных клумб.

— У тебя есть деньги? — последовал нетерпеливый вопрос Эги.

И он поведал Карлосу, в какое чудовищно затруднительное положение он попал. Завтра истекает срок уплаты по векселю на девяносто фунтов. Кроме того, еще двадцать пять фунтов он должен Эузебиозиньо, и тот уже напомнил ему о долге весьма невежливым письмом: все это довело Эгу до совершенного отчаяния…

— Я хочу заплатить этому каналье и тогда припечатаю плевком его письмо ему на физиономию! И еще этот вексель! А у меня всего-навсего пятнадцать тостанов…

— Эузебиозиньо любит порядок… Итого тебе нужно сто пятнадцать фунтов, — подытожил Карлос.

Эга, вспыхнув, заколебался. Он и так уже был должен Карлосу. И черпал из его дружеского кармана, словно из бездонного сундука.

— Нет, довольно восьмидесяти. Я заложу часы и шубу — холода уже прошли…

Карлос улыбнулся и поднялся к себе, чтобы выписать Эге чек, а Эга тем временем аккуратно сорвал красивый розовый бутон и украсил им свой редингот. Карлос скоро вернулся с чеком на сто двадцать фунтов, дабы Эга мог быть во всеоружии.

— Да благословит тебя бог, милый! — обнял его Эга, со вздохом облегчения пряча чек в карман.

Но тут же вновь принялся бранить Эузебиозиньо: экий скопидом! Но у него, Эги, созрел план мести: он вернет ему весь долг одними медяками, в мешке из-под угля, а в мешок положит дохлую мышь и свою визитную карточку, где будет написано: «Гнусный червь и мерзкая ящерица, бросаю тебе в морду» и т. д.

— И как только ты можешь приглашать сюда этого отвратительного субъекта, чтобы он просиживал здесь твои старинные кресла и поглощал этот дивный воздух!..

Но ему противно даже говорить о Эузебиозиньо!.. Пусть лучше Карлос расскажет, как подвигается его труд, его книга. Потом он заговорил о своем «Атоме» и наконец с напускным равнодушием, уставив на друга монокль, поинтересовался:

— Скажи-ка мне теперь о другом. Отчего ты больше не появляешься у Гувариньо?

Карлос сослался только на одну причину: он у них скучает.

Эга пожал плечами. Слова Карлоса его явно не убедили…

— Ты ничего не понял, — сказал он. — Эта женщина влюблена в тебя… Стоит при ней произнести твое имя, как она краснеет до ушей.

Поскольку Карлос в ответ лишь недоверчиво рассмеялся, Эга с очень серьезным видом поклялся ему в этом своей честью. Накануне у Гувариньо зашел разговор о Карлосе, и Эга наблюдал за графиней. Не будучи Бальзаком, гением проницательности, он все же проник в ее тайну: лицо, глаза, весь облик графини выдавали ее чувство…

— Не думай, что я сочиняю роман, мой милый… Она любит тебя, клянусь! Стоит тебе пожелать — и она будет твоей…

Карлос нашел очаровательной эту мефистофельскую настойчивость, с которой Эга склонял его к разрушению извечных религиозных, нравственных, общественных и семейных основ…

— Ну, если так! — воскликнул Эга. — Если уж ты ссылаешься на эту blague кодекса и катехизиса, не станем больше говорить об этом! Если тебя мучает зуд добродетели и ты перестал быть мужчиной, тебе лучше вступить в орден траппистов и заняться толкованием Екклезиаста…

— Нет, — отвечал Карлос, располагаясь на скамье под деревьями в той же ленивой позе, что и на террасе, — нет, мои мотивы не столь благородны. Я не хочу бывать у Гувариньо, потому что граф — несносный зануда.

Эга иронически улыбнулся.

— Но если мужчины станут избегать женщин из-за того, что у них занудливые мужья…

Он присел рядом с Карлосом и начал чертить что-то на песке; затем, не поднимая глаз, меланхолично проронил:

— Третьего дня весь вечер с десяти до часу я, стоя как истукан, слушал его разглагольствования об иске Национального банка.

Это прозвучало признанием: Эга признавался в той тайной скуке, которая томила его артистическую натуру, когда он бывал у Коэнов. Карлосу сделалось жаль его.

— Бедный мой Эга! И ты выдержал всю историю?

— Всю! Вплоть до отчета правления! И делал вид, что все это меня крайне интересует! И даже какие-то мнения высказывал! Вот растреклятая жизнь!

Они поднялись на террасу. Дамазо сидел в плетеном кресле и обрабатывал свои ногти перочинным с перламутровой инкрустацией ножичком.

— Итак, все определилось? — спросил он Эгу.

— Да, вчера. Котильон отменяется.

Речь шла о грандиозном маскарадном бале, затеянном Коэнами в честь дня рождения Ракели. Ритуал празднества был задуман Эгой вначале с большим размахом: сей театрализованный бал должен был воскресить традиции празднеств, прославивших эпоху дона Мануэла. Но по размышлении Эга понял, что столь пышное торжество в нынешнем Лиссабоне неосуществимо, и снизошел до замысла более скромного: пусть будет обычный костюмированный бал…

— Ты, Карлос, уже обдумал свой костюм?

— Я буду в домино. Строгое черное домино, как и подобает ученому мужу…

— Ну, если исходить из твоих ученых занятий, то тебе следует явиться на бал в домашней куртке и шлепанцах. Наука делается дома и в шлепанцах… Никто еще не открыл закона вселенной одетым в домино! Что за безвкусица — домино!

К тому же сеньора дона Ракел желала бы на своем балу избежать однообразия этих вечных домино. И Карлосу тем паче не будет оправдания. Что ему стоит потратить каких-нибудь двадцать — тридцать фунтов; он, чей прекрасный облик словно сошел с портрета эпохи Возрождения, должен украсить залу, явившись по меньшей мере в костюме великолепного Франциска I.

— В этом, — продолжал Эга с жаром, — и состоит вся прелесть костюмированных балов. Как вы полагаете, Дамазо? Каждому следует выбрать себе наряд, дабы выгодней оттенить достоинства своей внешности… К примеру, графиня придумала очень славно: с ее рыжими волосами, вздернутым носиком, чуть выпирающими скулами она — вылитая Маргарита Наваррская!

— Кто это — Маргарита Наваррская? — раздался голос Афонсо да Майа, появившегося на террасе вместе с Крафтом.

— Маргарита, герцогиня Ангулемская, сестра Франциска Первого, Маргарита из Маргарит, жемчужина рода Валуа, покровительница Возрождения — сеньора графиня де Гувариньо!..

Эга громко рассмеялся, обнял Афонсо и пояснил ему, что они обсуждали предстоящий бал у Коэнов. И воззвал к нему и Крафту, умоляя их не допустить, чтобы Карлос оделся в гнусное домино. Разве не создан сей превосходно сложенный, рослый молодой человек, со столь мужественной внешностью, для роли Франциска I в расцвете славы после победы при Мариньяно?

Старик нежно взглянул на красавца внука.

— Я тебе так скажу, Джон: возможно, ты прав, но Франциск Первый, король Франции, не может, выйдя из паланкина, войти в залу один… Его должны сопровождать свита, герольды, рыцари, дамы, шуты, поэты… Как тут поступить?

Эга склонил голову в знак согласия. Да, сеньор прав. Вот поистине благородный интерес к замыслу бала у Коэнов!

— А в каком ты сам будешь костюме? — спросил его Афонсо.

Пока это секрет. Эга полагал, что одним из очарований подобных празднеств являются сюрпризы: к примеру, два субъекта, которые днем запросто в сюртуках обедали вместе в отеле «Браганса», встречаются вечером на балу, один — в императорском пурпуре Карла V, а другой — вооруженный мушкетом бандита из Калабрии…

— А я вот не делаю из этого секрета, — громогласно объявил Дамазо. — Я приду на бал в костюме дикаря.

— Как? Совсем голым?

— Зачем? В костюме Нелюско из «Африканки». Как вы на это смотрите, сеньор Афонсо да Майа? Не правда ли, шикарно?

— «Шикарно» — не совсем точное определение, — отвечал Афонсо с улыбкой. — Но вот «изобретательно» — это верно.

Всем захотелось узнать, как оденется на бал Крафт. А Крафт никак не оденется; Крафт проведет этот вечер в Оливаесе, по-домашнему, в халате.

Эга недоуменно пожал плечами; он явно был раздосадован; подобное равнодушие к задуманному им балу ранило его как личное оскорбление. Он столько времени посвятил этому празднеству: перерыл целую библиотеку, часами курил, размышляя и подстегивая свою фантазию; и мало-помалу этот бал приобрел в его глазах особую важность некоего триумфа искусств, призванного доказать, что духовная жизнь в столице еще существует. И потому все эти домино и отказы от приглашения на бал Эга рассматривал как свидетельство недостаточно высокой духовности. Он приводил в пример Гувариньо: деловой человек, политик, без пяти минут министр и, однако, не только примет участие в маскараде, но специально занимался своим костюмом и выбрал весьма удачно — он будет маркизом де Помбалом!

— Рекламирует себя как будущего министра, — заметил Карлос.

— Он не нуждается в рекламе, — возразил Эга. — У Гувариньо есть все основания сделаться министром: у него звучный голос, он читал Мориса Блока, весь в долгах и к тому же — болван!

Всеобщий хохот заглушил его слова, и Эга, смутившись, что неожиданно для себя так аттестовал человека, проявившего столь пылкий интерес к балу у Коэнов, поспешно добавил:

— Но он — добрый малый и никого из себя не корчит! Он — ангел!

Афонсо, отечески улыбаясь, пожурил Эгу:

— А ведь ты, Джон, ко всему относишься без всякого почтения!

— Непочтительность — непременное условие прогресса, сеньор Афонсо да Майа. Кто все почитает, тот остается ни с чем. Начнешь с почитания Гувариньо, глядишь, забудешься и дойдешь до почитания монарха, а если не остеречься, то докатишься до почитания всемогущего!.. Предосторожность необходима!

— Поди-ка ты прочь, Джон, поди прочь! Ты — сам антихрист!

Эга открыл было рот, чтобы привести еще более обильные и цветистые доводы, но донесшийся из комнат серебряный звон часов Людовика XV, сопровождаемый изящным менуэтом, заставил его замолчать.

— Как? Четыре часа?

Он, ужаснувшись, сверился со своими часами, торопливо пожал всем руки и исчез, словно его ветром сдуло.

Оставшиеся тоже удивились, что так поздно. И уже поздно было ехать в Лумьер смотреть подушки сеньор Медейрос.

— Хотите пофехтовать полчаса, Крафт? — предложил Карлос.

— Отлично: и как раз нужно дать урок Дамазо…

— Ах да, урок… — без воодушевления пробормотал Дамазо, слабо улыбаясь.

Зал для фехтования помещался в нижнем этаже под комнатами Карлоса; зарешеченные окна выходили в сад, откуда в помещение проникал сквозь деревья бледно-зеленоватый свет. В пасмурные дни в зале приходилось зажигать четыре газовых рожка. Дамазо поплелся туда за Карлосом и Крафтом с медлительностью обреченного на заклание тельца.

Эти уроки фехтования, коих он так домогался из любви к шику, сделались ему ненавистны. И нынче, как всегда, не успев обрядиться в костюм для фехтования и надеть проволочную маску, он уже весь покрылся потом и побледнел. Крафт, который возвышался перед ним, держа в руке рапиру, с его плечами невозмутимого геркулеса и устремленным на ученика светлым холодным взглядом, казался Дамазо жестоким и бесчеловечным. Они скрестили оружие. Дамазо задрожал.

— Держись! — ободрял его Карлос.

Несчастный с трудом сохранял равновесие: его толстенькие ножки подгибались; рапира Крафта взлетела, сверкнула, просвистела над его головой; Дамазо попятился, задыхаясь, шатаясь, не в силах поднять ослабевшую руку…

— Держись! — кричал ему Карлос.

Но Дамазо, перепуганный, опустил рапиру.

— Нет, как хотите, меня это нервирует! И к чему, просто так, для забавы… Вот если понадобится всерьез, вы увидите…

Этим всегда кончался урок; после чего Дамазо в изнеможении опускался на сафьяновую банкетку, обмахиваясь платком, бледный, как побеленные стены зала.

— Я, пожалуй, отправлюсь домой, — сказал он немного погодя, утомленный своими фехтовальными упражнениями. — Тебе что-нибудь нужно, Карлиньос?

— Приходи завтра к обеду. Будет маркиз.

— Шикарно. Приду непременно.

Однако назавтра он к обеду не пришел. Когда же сей педантичный молодой человек не появился в «Букетике» и всю последующую неделю, Карлос, обеспокоенный этим и опасаясь, что Дамазо болен и чуть ли не при смерти, отправился к нему домой, в Лапа. По там слуга (неотесанный галисиец, которого Дамазо, сведя близкое знакомство с семейством Майа, заточил во фрак и пытал тисками кожаных ботинок) уверил Карлоса, что сеньор Дамазозиньо в добром здравии и даже ездил верхом. Карлос заглянул в лавку старого Абраама, но там тоже вот уже несколько дней не видали сеньора Салседе, that beautiful gentleman! Любопытство Карлоса привело его в Клуб, но в Клубе на этой неделе сеньор Салседе не появлялся. «Не иначе как у него медовый месяц с какой-нибудь прекрасной андалуской», — подумал Карлос.

Дойдя до конца Розмариновой улицы, он неожиданно встретил графа Стейнброкена, который направлялся пешком в сторону Атерро, сопровождаемый экипажем. Всего второй раз после болезни дипломат отважился на пешую прогулку. Однако перенесенный недуг не оставил на нем никаких следов: румяный, пшеничноволосый, он солидно вышагивал в своем рединготе, с чайной розой в петлице. Он объявил Карлосу, что чувствует себя «ошень крепок». И не сетовал на свои страдания, ведь они дали ему возможность оценить, сколь дружественно относятся к нему в Лиссабоне. Он был весьма польщен проявленным сочувствием и в особенности заботой его величества, высочайшим вниманием его величества: это способствовало его выздоровлению больше, чем все аптечные снадобья. И никогда еще дружба между их двумя государствами, столь тесно связанными, — Португалией и Финляндией — не была «стол силна и стол кррепка, как во вррема его прриступа!».

Затем, взяв Карлоса под руку, Стейнброкен взволнованно упомянул о предложении Афонсо да Майа, чтобы он, Стейнброкен, поселился на время в Санта-Олавии: там, на берегу Доуро, здоровый и чистый воздух быстро восстановит его силы. О! Это приглашение растрогало его au plus profond de son coeur! Но, к несчастью, Санта-Олавия слишком далеко от Лиссабона, слишком далеко. Он вынужден довольствоваться Синтрой, откуда каждую неделю раз или два наведывается в дипломатическую миссию. «C'etait ennuyeux, mais…» Европа переживает кризис, и государственные деятели, дипломаты не могут пренебрегать своими обязанностями, устраивать себе каникулы. Они должны находиться там, где может возникнуть кризис, наблюдать, докладывать…

— C'est tres grave, — пробормотал он, замедляя шаги, и в синих глазах его отразился неясный ужас. — C'est excessivement grave!..

Пусть Карлос оглянется вокруг: что творится в Европе! Повсюду царит смута, gachis. Здесь восточный вопрос, там социализм; и сверх того, папа, чтобы запутать все окончательно… Oh, tres grave…

— Tenez la France, par exemple. D'abord Gambetta. Oh, je ne dis pas non, il est tres fort, il est excessivement fort… Mais… Voila! C'est tres grave… С другой стороны, радикалы, les nouvelles couches… Bсo изклушително слошно…

— Tenez, je vais vous dire une chose, entre nous…

Но Карлос не слушал его и уже не улыбался. Прямо по Атерро, явно спеша, к ним приближалась дама — Карлос сразу же узнал ее — ее походку, словно у шествующей по земле богини, ее собачку с серебристой шерстью, бежавшую рядом, ее дивную фигуру, чьи античные формы не скрывали трепетной, горячей и нервной грации. На ней был toilette de serge очень простой, но столь естественно облегавший ее тело, словно это была ее собственная кожа: своей строгостью он придавал ей особый оттенок горделивой чистоты; в руке она держала плотно сложенный тонкий похожий на трость английский зонтик от солнца; и вся она, торопливо идущая в сиянии дня, на фоне унылой набережной древнего города, поражала своим чужестранным видом, утонченностью, говорившей о ее принадлежности к высшей цивилизации. В тот день вуаль не затеняла ее лица. Но Карлос не смог разглядеть ее черт: лишь белизна кожи ослепила его и на миг черные бездонные глаза приковались к его глазам. Он бессознательно сделал шаг, чтобы последовать за ней. Рядом с ним Стейнброкен, ничего не замечая, продолжал разглагольствовать о том, что Бисмарк способен внушить ужас… По мере того как она удалялась, она казалась Карлосу все выше и прекрасней; и этот надуманный, литературный образ богини, шествующей по земле, не покидал его воображения. Речь канцлера в рейхстаге произвела на Стейнброкена удручающее впечатление… Да, она — богиня… Под шляпой в виде тюрбана Карлос успел заметить светло-каштановый локон, почти золотой на солнце; собачка с торчащими ушами бежала за ней.

— Разумеется, — сказал Карлос, — Бисмарк — возмутитель спокойствия…

Однако Стейнброкен уже оставил Бисмарка. Стейнброкен нападал теперь на лорда Биконсфилда.

— Il est tres fort… Oui, je l'accorde, il est excessivement fort. Mais voila… Ou va-t-il?Карлос озирал набережную Содре. Но все вокруг словно превратилось в пустыню. Стейнброкен незадолго до болезни говорил министру иностранных дел то же самое: лорд Биконсфилд очень сильный человек, но куда он идет? Чего он хочет? И его превосходительство лишь пожал плечами. Его превосходительство не был осведомлен…

— Eh, oui! Beaconsfield est tres fort… Vous avez lu son speech chez le lord-maire? Epatant, mon cher, epatant!.. Mais voila… Ou va-t-il?

— Дорогой Стейнброкен, я думаю, не слишком благоразумно с вашей стороны стоять здесь на ветру, посреди Атерро.

— В самом деле? — испугался дипломат, зябко поведя плечами.

И он заторопился, не желая задерживаться ни на секунду. Поскольку Карлос тоже направлялся домой, Стейнброкен предложил довезти его до «Букетика».

— Тогда пообедайте со мной, Стейнброкен.

— Charme, mon cher, charme…

Коляска покатилась. И дипломат, укутав ноги и живот большим шотландским пледом, закончил:

— Ну что ж, Майа, мы звершили полезную пррогулку. Однако Атерро — мьезто не из везолых.

Не из веселых! Для Карлоса в тот день Атерро стало восхитительнейшим местом на земле!

Назавтра он явился на Атерро еще раньше; и, едва сделав несколько шагов, увидел ее снова. Но она была не одна: ее сопровождал муж, превосходно одетый, весьма элегантный — в кашемировой светлой визитке и черном атласном галстуке, заколотом бриллиантовой булавкой в виде подковы; флегматичный и томный, он курил, держа собачку под мышкой. Проходя мимо Карлоса, он бросил на него удивленный взгляд, словно среди дикарей ему встретилось цивилизованное существо, и что-то сказал вполголоса жене.

И вновь ее глубокие, задумчивые глаза обратились на Карлоса; но на сей раз она не показалась ему такой ослепительно прекрасной; на ней было другое платье, более нарядное, из ткани двух тонов — свинцово-серого и кремового, — и шляпа с большими, по английской моде, полями, украшенная чем-то красным — не то цветком, не то пером. Нынче она не предстала перед ним богиней, которая спустилась с золотых клубившихся над морем облаков: просто хорошенькая иностранка возвращалась в свой отель.

Еще три дня подряд Карлос прогуливался по Атерро, но больше ее не видел; и наконец устыдился и почувствовал себя униженным оттого, что им овладело романтическое любопытство, заставившее его потерянным псом метаться по Атерро, Рампа-де-Сантос и набережной Содре, выслеживая черные глаза и белокурые волосы иностранки, которая в Лиссабоне проездом и однажды утром покинет столицу на пароходе «Роял Мейл»…

И подумать только: всю эту неделю его работа пролежала нетронутой на столе! И все эти дни, перед тем как выйти из дома, он не отрывался от зеркала, подбирая галстук! Ах! Что он за никчемная, никчемная натура…

В конце той же недели Карлос, собираясь уходить из своего врачебного кабинета, уже надевал перчатки, когда слуга, отдернув портьеру, прошептал в каком-то смятении:

— К вам дама!

В кабинет вошел очень бледный, с золотыми локонами мальчик, одетый в черный бархатный костюмчик. Следом за ним — дама, вся в черном; лицо ее было скрыто длинной и плотной, словно маска, вуалью.

— Вероятно, мы опоздали, — заговорила она, останавливаясь в нерешительности у дверей. — Сеньор Карлос да Майа уходит…

Карлос узнал графиню Гувариньо.

— О, сеньора графиня!

Он поспешил освободить диван от газет и брошюр; графиня на миг остановила недоверчивый взгляд на широком и мягком гаремном ложе; затем осторожно присела на краешек и усадила рядом с собой мальчика.

— Я привела к вам пациента, — заговорила она, не поднимая вуали, и голос ее словно исходил из глубин ее черного одеяния, полностью ее скрывавшего. — Я не пригласила вас, поскольку речь идет не о серьезной болезни, но мы случайно шли мимо… Кроме того, мой малыш — очень нервный мальчик: если к нему вызывают врача, он пугается так, что кажется, вот-вот умрет. А тут мы пришли как будто в гости… Ты ведь не боишься, не правда ли, Чарли?

Мальчик не отвечал; стоя возле матери, хрупкий и изнеженный, похожий на ангела со своими локонами, спускавшимися до самых плеч, он пожирал Карлоса печальным взглядом огромных глаз.

Карлос постарался спросить как можно ласковее:

— А что с ним?

Несколько дней тому назад у мальчика на шее образовался лишай. Кроме того, у него припухли миндалины. Все это ее беспокоит. Сама она отличается завидным здоровьем, и в их роду мужчины славились силой и долголетием. Но вот в семье графа многие страдали наследственной анемией. И сам граф, несмотря на его здоровый вид, тоже ею страдает. Она опасается, что расслабляющий климат Лиссабона вреден Чарли, и намерена отправить его на некоторое время в дедушкино поместье, в Формозелью.

Карлос тихонько придвинулся к мальчику поближе и протянул к нему руки:

— Подойди ко мне, дружок, давай посмотрим, что там у тебя такое. Ах, какая у него прелестная головка, сеньора графиня!

Она ответила улыбкой. А Чарли, с тем же серьезным личиком и манерами хорошо воспитанного ребенка, без какого бы то ни было страха перед доктором, о чем говорила мать, подошел к Карлосу, аккуратно расстегнул ворот курточки и, встав почти между колен Карлоса, склонил перед ним свою шейку, нежную и белую, словно лилия.

На ней Карлос ничего не обнаружил, кроме розового пятнышка, уже почти незаметного. Миндалины тоже не были увеличены; и тогда, внезапно обо всем догадавшись, он слегка покраснел и с живостью взглянул на графиню, желая найти в ней подтверждение того чувства, которое привело ее сюда под столь наивным предлогом, скрытую черным одеянием и густой вуалью.

Однако графиня ничем себя не выдала, продолжая сидеть на краешке дивана со сложенными на коленях руками, всем своим видом выражая беспокойство матери, ожидающей приговора врача.

Карлос застегнул мальчику воротник и произнес:

— Я не вижу решительно никаких оснований для вашего беспокойства, сеньора.

Все же он задал ей несколько вопросов относительно режима и привычек Чарли. Графиня огорченно пожаловалась ему, что желала бы воспитать мальчика более крепким и мужественным, но граф препятствует ей в том, что он именует «английским чудачеством»: он против холодных обливаний, игр на воздухе, гимнастики.

— Холодные обливания и гимнастика, — улыбнулся Карлос, — это самое лучшее, что можно рекомендовать… Это ваш единственный ребенок, сеньора графиня?

— Да, и потому избалован, как наследный принц, — отвечала она, гладя белокурую головку малыша.

Карлос заверил ее, что, несмотря на хрупкое сложение, Чарли вполне здоров и нет необходимости отсылать его в Формозелью… С минуту они молчали.

— Вы не можете представить себе, как вы меня обрадовали, — заговорила графиня, поднимаясь и поправляя вуаль. — И сам визит сюда мне доставил большое удовольствие… Здесь не пахнет болезнью, лекарствами… И все так красиво, — добавила она, неторопливо оглядывая обитый бархатом кабинет.

— Но это как раз скорее недостаток, чем достоинство, — засмеялся Карлос. — Подобная обстановка не внушает почтения к науке. Я уже подумываю, что надо все переделать и поместить здесь чучела крокодила, совы, всякие колбы, человеческий скелет и груды ученых книг…

— Кабинет Фауста.

— Вы правы, кабинет Фауста.

— Но вам недостает Мефистофеля, — произнесла графиня весело, и глаза ее блеснули под вуалью.

— Кого мне недостает, так это Маргариты.

Графиня кокетливо пожала плечами, словно сомневаясь в искренности его слов; затем взяла Чарли за руку и медленно направилась к двери, не забыв поправить вуаль.

— Раз уж ваше сиятельство изволили проявить интерес к моему кабинету, — поспешно произнес Карлос, желая задержать ее, — позвольте показать вам и другую залу.

Он отдернул портьеру. Графиня подошла, похвалила кретоновую отделку, гармонично подобранные светлые тона; фортепьяно вызвало у нее улыбку.

— Что, ваши больные танцуют здесь кадриль?

— Мои больные, сеньора графиня, — неторопливо отозвался Карлос, — не столь многочисленны, чтобы составить кадриль. У меня редко бывает даже пара для вальса… Фортепьяно здесь просто символ радостных надежд: обещание выздоровления, будущих балов, прелестных арий из «Трубадура», исполняемых в кругу семьи…

— Вы изобретательны, — сказала она, непринужденно прохаживаясь по зале с Чарли, который следовал за ней по пятам.

— Ваше сиятельство даже не подозревает, насколько я изобретателен! — подхватил Карлос.

— Надеюсь, вы мне расскажете… Да, как это говорится? Ах вот: человек изобретательнее всего в ненависти.

— Ну, я, напротив, изобретательнее всего в любви, — рассмеялся Карлос.

Графиня не ответила. Остановившись возле фортепьяно, она с минуту перебирала разбросанные на нем ноты, затем дважды ударила по клавишам.

— Вы — болтун.

— О, сеньора графиня!

Графиня остановилась перед картиной — копией Лэндсира, изображавшей огромного добродушного сенбернара, который лежал, положив морду на лапы. Почти касаясь платья графини, Карлос ощущал нежный аромат вербены, всегда обильно употребляемой ею; сквозь черную вуаль ее кожа казалась еще более бледной, нежной и гладкой, как атлас.

— Ужасная картина, — пробормотала она, обернувшись. — Но Эга мне сказал, что в «Букетике» у вас есть превосходные полотна… Особенно он хвалил Греза и Рубенса… Жаль, что нельзя полюбоваться этими шедеврами…

Карлос тоже посетовал на то, что их с дедом холостяцкий образ жизни не позволяет принимать у себя дам. «Букетик» понемногу превращается в монастырь. Если так будет продолжаться еще несколько месяцев и дом их не согреется теплом и ароматом женского существа, то сквозь ковры и гобелены начнет пробиваться трава.

— И потому, — добавил Карлос вполне серьезно, — я хочу заставить дедушку жениться.

Графиня рассмеялась, и ее ровные жемчужные зубки блеснули под сенью вуали.

— Мне нравится, что вы такой веселый, — сказала она.

— Это потому, что моя жизнь подчинена режиму. А вы разве не веселы?

Она пожала плечами, затрудняясь ответом… Затем похлопав острием зонтика по лакированному ботинку, сверкавшему на светлом ковре, проговорила, не поднимая глаз, доверительно, словно открывая это себе самой:

— Говорят, что — нет, что я невесела и подвержена сплину…

Взгляд Карлоса, следуя за ее взглядом, упал на лакированный ботинок, мягко облегавший маленькую узкую ножку. Чарли отошел от матери и барабанил по клавишам фортепьяно. Карлос, понизив голос, продолжал:

— Вы, сеньора графиня, не придерживаетесь правильного режима. Вам необходимо позаботиться о своем здоровье: приходите сюда, я помогу вам советами. Мне есть что вам посоветовать!

Она с живостью прервала его, подняв глаза, озарившиеся на миг вспышкой нежности и торжества:

— Прежде обещайте мне прийти на этой неделе выпить со мной чашку чая в пять часов… Чарли!

Сынишка подошел к ней и уцепился за ее руку.

Карлос, провожая их до выхода на улицу, посетовал на безобразный вид каменной лестницы.

— Но я прикажу всю ее выстлать ковром, когда сеньора графиня окажет мне честь прийти на консультацию.

Она весело пошутила:

— Ах нет! Сеньор Карлос да Майа нам всем уже обещал, что мы будем здоровы… И, конечно, он не надеется, что я приду сюда на чашку чая.

— О, дорогая сеньора! Если я начинаю надеяться, то мои надежды не имеют предела.

Графиня остановилась, держа мальчика за руку, и взглянула на Карлоса в каком-то изумлении, очарованная столь победительной мужской самоуверенностью.

— Так, значит, вы придете? Придете?

— Приду непременно, дорогая сеньора!

Они дошли до последней ступеньки, отделявшей их от света и шума улицы.

— Позовите мне экипаж.

По знаку Карлоса наемная карета подкатила к дверям.

— Теперь, — сказала графиня, улыбаясь, — прикажите ему ехать к церкви Милосердия Господня.

— Сеньора графиня хочет облобызать стопу Спасителя на Скорбном пути?

Она, слегка покраснев, пробормотала:

— Я просто хочу помолиться…

И легко вскочила в экипаж, а Карлос, взяв Чарли на руки, с отеческой бережностью усадил его рядом с матерью.

— Да хранит вас бог, сеньора графиня!

Она поблагодарила его взглядом и наклоном головы, нежными, как любовная ласка.

Карлос поднялся в кабинет и, не снимая шляпы, стал прохаживаться по этой просторной и всегда безлюдной и холодной комнате, где еще ощущались тепло и аромат только что покинувшей ее женщины.

Смелость графини его восхитила: явиться вот так к нему во врачебный кабинет, закутанной с ног до головы в черное, под предлогом опухших миндалин у Чарли, чего не было и в помине, чтобы увидеть его, Карлоса, и, застав его врасплох, затянуть потуже узел тех едва завязавшихся отношений, которыми он с такой легкостью пренебрег…

На сей раз пророчества Эги оправдались; графиня предлагала себя Карлосу столь откровенно, как если бы просто разделась у него на глазах. Ах, будь она ветрена и непостоянна в своих привязанностях, это был бы прекрасный цветок, который стоило бы сорвать, насладиться им и после отбросить прочь. Но нет, по словам Батисты, графиня отнюдь не искательница приключений. А он вовсе не желал быть опутанным ревнивой страстью и безудержной нежностью тридцатилетней женщины, от которой потом нелегко будет отделаться… Ее объятия не пробудят его сердца; и, едва первоначальное любопытство иссякнет, оно сменится скукой надоевших поцелуев и чудовищным однообразием безлюбовного наслаждения. Кроме того, в качестве друга дома он вынужден будет терпеть, когда сеньор граф будет дружески похлопывать его по плечу и часами излагать ему своим монотонным голосом очередную доктрину… Это устрашало Карлоса… И все же, какая смелая женщина! В ее поступке было нечто романтическое, вызывающее, что взволновало его… К тому же она так восхитительно сложена… Воображение рисовало ему ее обнаженной, он почти ощущал атласную нежность ее ослепительного тела, одновременно зрелого и девственного… И вновь, как в тот вечер, когда Карлос впервые увидел ее в театре, его вводили в искушение ее волосы с пламенеющим отливом, падавшие огненной плотной волной…

Он вышел и не успел пройти нескольких шагов по Новой улице Алмады, как его нагнал Дамазо, спешивший куда-то в экипаже; Дамазо окликнул его, остановился и выглянул из окна кареты — все такой же румяный и улыбающийся.

— Я никак не мог тогда прийти! — заговорил он, завладев рукой Карлоса и с восторгом пожимая ее. — Я в совершенном круговороте! Я тебе все расскажу! У меня роман! Но я тебе все расскажу! Остерегись, не зацепить бы тебя колесом! Трогай! В магазин мужского платья!

Лошади рванули с места; Дамазо, все еще высовываясь из кареты, замахал рукой и кричал, перекрывая уличный шум:

— Дивный роман! Настоящий шик!

Несколько дней спустя в «Букетике», в бильярдной, Крафт, только что обыгравший маркиза, спросил, положив бильярдный кий и закуривая трубку:

— Есть какие-нибудь новости о нашем Дамазо? Чем объясняется его прискорбное исчезновение?

Карлос рассказал о своей встрече с Дамазо, который, весь воспламененный и ликующий, кричал ему из кареты на всю Новую улицу Алмады о своем «дивном романе».

— Ну, об этом мне известно, — сказал Тавейра.

— И что же тебе известно? — удивился Карлос.

Тавейра видел Дамазо не далее как вчера в роскошном наемном ландо с очень красивой дамой, весьма элегантной и похожей на иностранку…

— Вот как! — воскликнул Карлос. — И дама держала на руках шотландскую собачку?

— Верно, шотландскую собачку, серебристого грифона… Кто эта дама?

— И с ними был еще молодой чернобородый господин весьма энглизированного вида?

— Да, да! Очень стройный, спортивный… Так кто они такие?

— Кажется, какие-то бразильцы…

Не оставалось никаких сомнений: Дамазо ехал с четой Кастро Гомесов! Карлос был поражен. Еще две недели назад у него на террасе Дамазо, сжав кулаки, обрушивал на Кастро Гомеса громы и молнии за то, что тот не проявил к нему должного уважения! Карлос хотел было выведать у Тавейры какие-нибудь подробности, но маркиз, удобно расположившийся в кресле, стал допытываться у Карлоса, какого тот мнения о статье, помещенной нынче утром в «Иллюстрированной газете». В «Иллюстрированной газете»? Карлос ничего не знал, он еще не просматривал газет.

— Тогда мы тебе ничего не скажем, — закричал ему маркиз. — То-то ты удивишься. А где эта газета? Вели ее принести!

Тавейра дернул шнурок колокольчика, и, когда слуга принес газету, он завладел ею, готовясь к торжественному чтению вслух.

— Покажи ему сначала портрет, — проревел маркиз, привставая с кресла.

— Нет, сначала надо прочитать статью, — возразил Тавейра, пряча газету за спину.

Но затем уступил и поднес газету к глазам Карлоса, развернув ее во всю ширь, словно носовой платок. Карлос узнал на портрете Коэна… Смуглое лицо с черными как смоль бакенбардами окаймляла статья на шесть колонок, цветистая и панегирическая, превозносившая до небес семейные добродетели Коэна, его талант финансиста, его блестящее остроумие, великолепие его дома; целый пассаж был посвящен предстоящему празднеству, грандиозному костюмированному балу, который устраивают Коэны. Статья была подписана «Ж. да Эга» — Жоаном да Эгой!

— Экая глупость! — воскликнул Карлос с досадой и бросил газету на бильярд.

— Это не просто глупость, — заметил Крафт, — это безнравственно.

Маркиз не согласился с ним. Статья ему понравилась, Превосходно написал, мошенник!.. Да и кого в Лиссабоне удивишь безнравственностью?

— Вы, Крафт, не знаете Лиссабона! Здесь все сочтут это вполне естественным. Друг дома поет дифирамбы хозяевам этого дома. Обожатель жены расточает лесть мужу. Так принято в нашей столице. Вы увидите, какой это будет иметь успех. А статья прекрасная, и спорить нечего!

Маркиз взял с бильярда газету и громко прочел абзац, посвященный розовому будуару мадам Коэн: «Там, — писал Эга, — воздух напоен чем-то благовонным, тайным и чистым, словно его розовый колорит источает аромат розы!..»

— Это, черт возьми, лучшее место в статье, — воскликнул маркиз. — Талантливый, дьявол! Хотел бы я иметь такой талант…

— И тем не менее, — повторил Крафт, невозмутимо попыхивая трубкой, — все это в высшей степени безнравственно.

— Он попросту рехнулся! — заявил Кружес, сидевший в углу дивана; он даже привстал, чтобы отчетливей донести до всех беспощадность своего приговора.

Маркиз набросился на него:

— Что вы в этом смыслите, маэстро? Статья великолепная! Я вам скажу больше: она весьма искусно состряпана!

Маэстро, ленясь вступать в спор, молча переместился в другой угол дивана.

И тогда маркиз, жестикулируя, воззвал к Карлосу и потребовал, чтобы тот объяснил, что, собственно, подразумевает Крафт под понятием «нравственность».

Карлос, который во время спора нетерпеливо мерил шагами залу, не ответил; он взял под руку Тавейру и увлек его в коридор.

— Скажи мне, где ты видел Дамазо с этими бразильцами? В каком месте?

— Они ехали по Шиадо, это было третьего дня, в два часа. Я уверен, что они направлялись в Синтру. В ландо при них был саквояж, а за ними, в другом экипаже, ехала горничная с большим чемоданом… Куда же они могли еще ехать, если не в Синтру? Ах, какая красавица эта иностранка! Как одета, как держится, с каким шиком! Ну просто Венера. И где только он успел свести с ними знакомство?

— Кажется, в Бордо, или на пароходе, или не знаю где!

— Нужно было видеть, с каким форсом наш Дамазо катил по Шиадо. Он раскланивался направо и налево со знакомыми, склонялся к даме, что-то шептал ей, не сводя с нее нежного взгляда, хвастаясь перед всеми своей победой.

— Вот бестия! — воскликнул Карлос, пиная ногой ковер.

— Еще бы не бестия! — откликнулся Тавейра. — Приезжает в Лиссабон вот так, случайно, благородная, воспитанная дама, и именно он оказывается с ней знаком, и он сопровождает ее в Синтру? Еще бы не бестия! Однако пойдем сыграем лучше партию в домино.

Тавейра ввел в «Букетике» моду на домино — и ныне там порой разгорались ожесточенные баталии, особенно если в них принимал участие маркиз. Ибо для Тавейры сделалось истинной страстью обыгрывать маркиза в домино.

Но нужно было дождаться, чтобы маркиз кончил свою защитительную речь, которую он, бурно жестикулируя, обрушивал на Крафта; а тот, держа трубку в руке, сонным голосом односложно отвечал ему из глубины своего кресла. Маркиз все еще продолжал говорить о статье Эги и о том, что такое безнравственность. Он уже успел высказаться о Боге, о Гарибальди и даже о своей легавой собаке по кличке Плут, а теперь разглагольствовал о совести… По его мнению, вся совесть сводится к страху перед полицией. Пусть Крафт скажет, видел ли он хоть раз, чтобы кто-нибудь мучился угрызениями совести? Не видел, разве лишь в низкопробных драмах в театре на Графской улице…

— Поверьте, Крафт, — завершил наконец маркиз, уступая настояниям Тавейры, — совесть — это вопрос воспитания. Она приобретается, как хорошие манеры: молча страдать оттого, что ты предал друга, — этому учатся так же, как и тому, что нельзя ковырять пальцем в носу. Вопрос воспитания… А для остальных совесть — всего лишь боязнь тюрьмы или палки… А, вы желаете снова сразиться в домино, как в прошлую субботу? Прекрасно, я к вашим услугам…

Карлос, пробежавший еще раз статью Эги, тоже подошел к столу. Все уже расселись по местам и перемешивали кости, когда дверь в комнату распахнулась и появился граф Стейнброкен во фраке, белом жилете и с большим крестом на нашейной орденской ленте, пшеничноволосый, элегантный, сияющий. Он явился после парадного ужина во дворце закончить вечер в кругу друзей.

Маркиз, не видевший Стейнброкена со времени его болезни, бросил домино и кинулся обнимать его, бурно приветствуя; и, не давая графу ни присесть, ни обменяться рукопожатиями с остальными, принялся умолять его спеть одну из прелестных финских песен, хотя бы одну-единственную, — от них так хорошо становится на душе!

— Ну хоть «Балладу», Стейнброкен… Я тоже не могу долго вас слушать, меня ждет партия в домино. Одну только «Балладу»! Кружес, пожалуйте-ка к фортепьяно…

Дипломат с улыбкой отнекивался, ссылаясь на усталость, говоря, что уже пел во дворце в присутствии его величества. Но он не в силах был устоять перед восторженным натиском маркиза, и они рука об руку направились в залу, где стояло фортепьяно; за ними плелся с трудом оторвавшийся от дивана Кружес. И уже через минуту из-за наполовину раздвинутых портьер великолепный баритон дипломата в сопровождении меланхолических аккордов разносил по всему дому убаюкивающую грусть «Баллады»; к вящему удовольствию маркиза Стейнброкен исполнил ее по-французски — в ней повествовалось о печальных северных туманах, о холодных озерах и белокурых феях…

Меж тем Тавейра и Карлос начали партию в домино со ставкой в один тостан за очко; но Карлоса в этот вечер игра явно не занимала: он был рассеян и тихонько подпевал грустным куплетам «Баллады»; а когда Тавейра пристроил все свои кости, кроме одной, и, не торопясь, стал прикупать, Карлос, отвернувшись от стола, обратился к Крафту с вопросом: круглый ли год открыт отель Лоренс в Синтре.

— То, что Дамазо направился в Синтру, как видно, изрядно тебе досаждает, — процедил Тавейра. — Ну что же ты, твой ход.

Карлос, не ответив, вялым жестом выставил кость.

— Я выиграл! — вскричал Тавейра. И, торжествуя, поспешил записать себе шестьдесят восемь очков, которые проиграл ему Карлос.

Тут появился маркиз — и победа Тавейры пришлась ему не по вкусу.

— Ну а теперь сыграем мы, — заявил он, с живостью придвигая стул. — Карлос, позволь мне всыпать этому разбойнику. А потом мы сыграем втроем… Как ты желаешь, Тавейра? По два тостана очко? Ах, по одному… Превосходно, я тебя проучу… Ну-ка, сбрасывай свой шестерочный дубль, несчастный!

Карлос с минуту наблюдал за игрой, зажав в пальцах погасшую папиросу, все с тем же рассеянным видом; затем внезапно, словно на что-то решившись, пересек коридор и вошел в музыкальную залу. Стейнброкен уже удалился в кабинет Афонсо, чтобы повидаться с ним и сыграть партию в винт. В зале был один Кружес: он сидел при свете двух свечей и, блуждая взглядом по потолку, импровизировал что-то печальное.

— Скажи мне, Кружес, — обратился к нему Карлос, — не хочешь ли поехать завтра со мной в Синтру?

Фортепьяно смолкло, и маэстро испуганно уставился на Карлоса. Но Карлос не дал ему возразить.

— Ну разумеется, хочешь. Тебе это будет полезно… Завтра утром я заеду за тобой в экипаже. Положи в чемодан свежую рубашку, возможно, мы там заночуем. Ровно в восемь, идет? И никому ни слова.

И Карлос, вернувшись в залу, где играли в домино, принялся наблюдать за игрой. Воцарилась долгая тишина. Маркиз и Тавейра неспешно выставляли кости домино, молча, но с затаенной яростью. На зеленом сукне бильярда, в свете, падавшем от фарфоровых абажуров, покоились тесно сдвинутые шары. Время от времени слышался жалобный и смутный звук фортепьяно. Крафт безмятежно дремал в кресле, уронив руку на подлокотник.