БЕЛАЯ СЕРИЯ «ЛИТЕРАТУРНОЕ НАСЛ Е ДИЕ»
Эсаул Георгий
МОРАЛЬНЫЙ ПА Т РУЛЬ
ОБЛИЧЕНИЕЪ
«Литературное насл е дие»
Москва
2015
Бабочка-однодневка родилась в дождливый день.
Всю жизнь дождь.
Граф Измир Хиросима Сенека «Хайку бабочки».
— Кто? Слышите, обыватели в штопаной одежде, кто скажет мне гадость? – Девушка воин с кокардой «Моральный патруль» в волосах (волосы – чернее Чёрной дыры, длиннее Млечного пути) широко расставила циркульные ноги. – Кто первым покажет свою лиловую безнравственность?
Где ваша бравада, когда в иступленной пьяной радости задираете девушке юбку, а потом десять лет за кружкой дешевого кислого пива хохочите, прыгаете и рассказываете о своём подвиге, имя которому – грязь?
— Госпожа! Мы не пьём пиво, мы пьём молоко, не генномодифицированное, а проверенное, и молоко соответствует санитарно-гигиеническим нормам без недовольства и сливания в корыто для свиней! – Трактирщик – сливовый нос – покачнулся кораблём в шторм, под стойкой бара подозрительно звякнуло, но атмосфера в баре не накалялась, смирная, словно пожар на гумне в летнюю грозу. – Грустно, когда девушка из морального патруля, отважная и справедливая воительница ищет то, что находится в другом месте, как самовар с женихом.
У нас в баре – сухой, сухостой в степи - закон.
— Да, да, миледи, сухой закон без грамматических придирок.
— Да, да, да, конечно да! — из гуталиновых углов, от дубовых столов, из-под лавок бормотало, чмокало, но без иронии, без второй мысли, иначе моральный патруль распознает и осудит, а месть морального патруля хуже скоропостижной смерти от удара никелевой лопатой по темечку.
— Разве я не прекрасна? – воительница почти рыдала, подходила к посетителям бара, заглядывала в глаза, комкала в руках мешочек с благовониями – так медведь лапает барышню-крестьянку. – Вы же видели в фильмах, как в бар заходит девушка, и посетители всенепременно цокают ей вслед, свистят, подмигивают, словно ночью нарвались на свето-шумовую мину, а самый наглый хохочет: «Красотка! Покажи сиськи! Присядь ко мне на колени! Я тебя угощу коньяком!»
Почему, господа, отчего же вы, не уподобляетесь героям вестернов, отважным Рэмбам с худенькими пчелиными носами? – девушка в досаде, наконец, зарыдала, заламывала руки, обращалась с немой мольбой к посетителям, но они с гранитными лицами пили молоко из высоких стаканов и молчали, как оцепеневшие на бойне ягнята.
Девушка – моральный патруль – выбежала из салуна, запуталась в длинных ногах, но взяла себя в руки и побежала (грациозная, лань ей в каблуки не годится) в сторону березовой рощи с отъевшимися соловьями, больше похожими на тетеревов, чем на воробьёв.
Через час Космолёт морального патруля стартовал; посетители со стаканами с молоком в баре оживились, но подождали для верности еще час и затем уже – пиво, водка, коньяк, бренди, виски, ликеры и другие напитки хлынули, словно прорвало Верхнюю платиновую плотину.
— Ыхма! Скажи ей, что красотка, так мигом – ногой по яйцам получишь, а мордой – о стол! – Джо Кривое Наследство с неизъяснимой тоской вспоминал идеальные формы патрульницы, с отвращением выплеснул известковое молоко на пол, травил тараканов. – Крутила бедрами, потрясала булками, провоцировала на штраф, а – фигушки ей; наболело на сердце – так лучше душу вон, чем на моральный патруль.
— Пронесло! Остались живы, и на штраф не налетели, как на лося безрогого! – общий вывод со звоном стаканов фонтаном ударил в черный потолок.
Когда изрядно набрались, и дело шло к обязательной вечерней драке, старый Ник Солёные Атрибуты закатил водянистые голубенькие глазки, будто умирал, а беззубый рот прошептал с чувствительным сладострастием – так кошка мурлыканьем признается хозяину в любви:
— Эх, панове, мужики кабальерос!
Я едва сдержался, язык шелестел, но я прикусил до крови, а слова готовы, почти вылетали жирными куропатками, но выдержал, не вымолвил:
«Чудо-красавица с волосами-пшеницей!
Присядь мне на коленки, как на завалинку!
Угощу тебя медовухой, миленькая!»
Может быть, стоило мне подвиг совершить, и умер бы отважным ковбоем, мужчиной у грудей прелестницы, а не беззубой тряпкой под ногами моей необъятной жены Матильды Мраморовой? – Ник Солёные Атрибуты уронил голову на стол и пьяно захрапел, будто дятел долбит столешницу.
— Видел я утопленника, самоубийцу, он неделю пролежал в пруду с раками, пиявками и окунями: а Ник Солёные Атрибуты выглядел бы намного хуже после своего выступления перед представительницей морального патруля! – бармен поставил на свечу бокал с бренди, усмехнулся и поцеловал лапку кролика – семейный талисман.
В Космокатере морального патруля девушка скинула одежды, оставила только вызывающе блестящие черные сапоги с высокими колокольными каблуками – так школьный учитель спит с тетрадками в обнимку.
Ноги закинула на пульт управления, расчесывала волосы и изредка проглатывала дурное слово, недостойное воительницы амазонки.
За штурвалом в красивой позе обреченного Аполлона скульптурно восседал скала-варвар – тигровая шкура на плечах, кожаные шорты, белые мокасины из шкуры грубой львиной акулы.
Пропорциональное тело с горами мышц, насмешливый взгляд, волевой подбородок, будто вырублен из гигантского кокоса.
Варвар мельком взглянул на напарницу – её нагота не волновала, потому что напарница жила в другом Мире, и возбуждала варвара не больше, чем тень от Дворца.
Убедился, что напарница не ранена, героически положил руку-полено на рычаг переключения скоростей Космолёта, будто играл в сериале «Красавцы и Вселенная»!
— У меня снова неудача – ни копейки, ни луидора, ни сантима, ни кредита не вытрясла из мерзавцев, нарушителей морали; а мораль нарушали – морды пропитые; в кабаке густой сивушный запах, хоть бластер на него вешай, но предупреждены – алкоголь спрятали, молоко пили при мне; вижу, что тайна в молоке неизмеримая, без чистоты, – так бы и выгнала всех в комнату без пола; но не имею возможности, потому что даже на меня не реагировали, как на девушку, ослепительную, умопомрачительную, будто сошла с картины не знаю какого художника – не разбираюсь в мазне на холсте. – Патрульная придирчиво осмотрела лобок, выдернула лишний волосок, ойкнула, словно на минутку забежала в магазин, но осталась навеки на полке. – Видела, понимала, что хочется им крикнуть мне: «Эй, красотка, пойдём, побалуемся!»
Но молчали, сдерживали себя, словно проглотили по три коня.
Я для них стараюсь – притирания, маски, фитнес, ароматные травы, благовония, нанолифчик с подниманием грудей, зазывная юбочка, сапожки за тысячу кредитов, а они слишком трусливы или даже – горды, низменно подлые берегут свои деньги и жизни; водка для них дороже подвига во имя освистания девушки, похожей на коридор в бесконечность.
Невозможно работать без эстета; он из камня воду выжмет, превратит молоко сначала в виски, а затем – в деньги на штраф за безнравственность – так молодильные яблочки в зубах кашалота превращаются в золотые.
— Ты без денег? И я без денег! Зря работали! – варвар поправил блестящий локон; змеи мышц на руке вдохновили бы любую бедную вдовицу на пожертвование в фонд морального патруля. — Раздвигаю кусты: он голый и она голая – толстые, как кабаны.
Увидели меня, вскочили, листья с ягодиц отлепляют.
Я им предъявляю за аморальное поведение, а они мне нагло – «Мы – натуристы! Черпаем силу из матушки Природы!
ООН и Всемирная Ассамблея Галактик одобряет!»
Смеются надо мной, а я стою с дубиной и не знаю, как с них деньги выбить за нарушение морали.
Да! Без эстета мы денег на хлебушек не насобираем!
— Я писарю взятку дала…
— Чем дала? ЭТОЙ? – кивок в сторону соединения ног напарницы; нет иронии в словах варвара, нет шутки, только – пустой, как мешок в амбаре, вопрос.
— ЭТА дорого стоит, а я дала десять кредитов, чтобы подсобил писарь Жуан.
Под носом прыщ свекольный.
— Имя дурацкое – Жуан; родители его именем прокляли.
— У писарей иных имен не бывает, словно все рождены от одной слонихи, – патрульная почесала вокруг ЭТОЙ. – Обещал, что поспособствует – как только новый эстет появится, то нас рекомендует, как в ресторане «Факсимиле».
В прошлый раз пригласил меня, якобы банкир, в «Факсимиле», а денег не хватило даже на божоле; губы дрожат у поклонника, врёт, что на карте миллиард, но кредитку заблокировали, будто не кредитка, а – пулеметный расчет.
— Писарь обманет!
— Обманет! Но я не могу просто так, без денег, без перспектив на богача; сапоги скоро надо менять, бронелифчик, наноюбку – по миру пойдем, как калики перехожие.
Румянец у меня, бедра горят, а штрафы — птицы белые, упорхнули.
— Без денег я протеиновую массу для качалки не закажу.
Беда без денег, брюхо обвиснет, как у старой аморальной шлюхи. – Варвар включил автопилот и заснул – экономил мышечную энергию – так кладбищенский сторож экономит ямы на кладбище.
Граф Яков фон Мишель красиво поэтически закидывал голову, закрывал глаза в умилении от нахлынувшего вдохновения, не заметил, как спустился к реке, и уже готовился к рождению гениальной рифмы – так графиня мать-героиня готовит оперу, как почувствовал, что наткнулся на скалу, а между скалой и камзолом – два поэтических холма, натуральные, будто добрые лучики в очах матушки.
Когда сознание вынырнуло из волн поэзии, граф Яков фон Мишель обнаружил перед собой высокую, вроде бы — девушку, гармонично сложенную – вот только грудные железы великоваты и нарушают законы всемирного тяготения — полагалось бы им висеть, вызывающе объемным, но они целеустремленно смотрели в грудь графа Якова фон Мишеля.
Обнаженная, очевидно, что только что после купания, потому что с капельками по всей белой коже, длинноволосая, длинноногая красавица - золотое сечение - смотрела на графа Якова фон Мишеля без журьбы – так пастушка взирает на овечку Мэри.
Алые губки сердечком, будто обиженные радугой, сложились в мелодию:
— Мужчина, вы – богатый?
Граф Яков фон Мишель в смущении опустил взор, пристально посмотрел в низ живота девушки, затем поймал себя на неприличном внимании к неблагородной особе (а к благородной внимание еще более неприличное, словно на голову опрокинули ведро краски аквамарин), нагнулся, сорвал травинку, прикусил, затем опустился на траву и смотрел на водную гладь, снова искал рифму, а обнаженную красавицу выбросил из мыслей, потому что – нефункциональная и не содержит в себе зерно морали.
Девушка пожала плечами, без стыда пару раз прошла перед графом Яковом фон Мишелем, затем снова вошла в воду, сорвала пучок осоки, натирала грудь, ягодицы, живот, выгоняла последние молекулы жира – так енот-полоскун стирает панталоны своего хозяина художника.
Через пять минут девушка вышла, снова зависла над графом Яковом фон Мишелем, и в её позе граф Яков фон Мишель почувствовал угрозу, словно ребенок под дубом в грозу.
— Что вы подразумеваете под словом – «богатый», миледи?
Мне кажется, что я лучше рифмы плету, чем вас понимаю; не камни же мы носим с погоста на погост.
— Богатство – золото!
Только не обманывайте меня, мужчина, словно я – голография, а не самая красивая девушка в вашей жизни.
Много лжи прошло мимо меня, и даже в меня вошло; правая рука Судьбы свидетельница.
Мужчины хвастают, не понимают, что женщины видят ложь даже сквозь золотые часы – подделку, и новомодные туфли – подделку; не лазерное у нас зрение, но душой видим, когда золото фальшивое.
— Я духовно богат, а иное мне без пользы, девушка!
Отойдите, вы загораживаете мне прекрасный вид на уток, подобных ожившим брёвнам.
Я разделяю ваши планы на золото, но для меня золото – предмет искусства, но никак не – разменная монета в любви; не откусит обезьяна от зеленого банана.
Вы – неблагородная, и не поймёте, что важное в жизни – письма после пятилетней разлуки; случайное касание благородной леди, мимолетный взгляд из-под вуальки, и не повторится взгляд, и касание останется в воспоминаниях, но они дороже решений судейских, дороже золота и платины, пусть даже платиной украшена свадебная фотография графа Андрея Васильевича Разумовского.
Представьте на миг фантастическое: я бы обвенчался с вами; у меня нашлось бы золото в избытке для удовлетворения вашего тщеславия; а дальше что? Мрак? Бездна без птиц и хорового пения художников?
Вы на злате чахните, а я вас в оперу зову, но вы не идете, потому что золото для вас дороже; материальные ценности, столь важные для неблагородных: Космо и океанические яхты, Карнавалы безнравственные, пляски на столах.
И как я вам объясню, что удачная рифма дороже всех золотых запасов Вселенной, а на кривой золотой козе не въедешь в Храм Мельпомены.
— Никак не объясните, потому что я не приму ваших объяснений, оттого, что они мне непонятны, словно я дочитала книгу, а только в конце поняла, что она написана на неизвестном мне языке. – Девушка склонилась над одеждой, лениво перебирала вещички, любовалась, наслаждалась (а граф Яков фон Мишель поверх её спины, минуя взглядом оттопыренные сложные ягодицы, любовался закатом – лучи Светила затейливо отражались от синевы перьев селезней). – Если вы нищий, мужчина, то уходите; я не позволю, чтобы меня рассматривал бедняк; вы экономите на стриптиз-баре, безденежно наслаждаетесь моей изумительной красотой и скрываете свои злокозненные намерения под маской эстетизма.
— Полноте, полноте, сударыня!
Я наслышан о великом самомнении неблагородных девушек, для которых мораль – холостой заряд в пушке! – граф Яков фон Мишель добродушно засмеялся, откинулся на мягкую траву, но пребольно ударился о скрытый камень и скривился, словно потерял смычок скрипки Страдивари. – Одно только признание вам, самонадеянная натура с наколкой «бабочка» под правой ягодицей.
Безыскусная наколка, да ни к чему она, в университет вас за татуировку не примут, а милость и карьеру вы не предпочитаете, если поставили свою честь на золото – так пропойца в кабаке ставит башмак на голову трактирщика – потешный водевиль.
Вы, наверняка, не видели водевиль «Трактирщик и неблагородный сэр пьяница»; если бы смотрели, то я бы с вами с превеликим удовольствием побеседовал на тему морали; но без общих тем беседа наша затухнет шуткой старого клоуна.
— Не делала я татуировку бабочка, – девушка в волнении, присущим всем девицам, даже – амазонкам – пугаются девушки, когда им говорят: «Ой, что это у вас?!!» – звонко хлопнула под правой ягодицей, отодрала бабочку, будто вторую кожу сняла со змеи.
Бабочка к попе прилипла – к несчастью!
Когда я на неё присела, на малахольную?
Живёт один день, и то умудрилась под мою попу бесплатно, как заяц на Космолёте.
— И бабочка ваша не интересует, и вас, я, словно не замечаю, потому, как материнское благословение мне не дадите, не мать вы мне, а иное от вас – без надобности, как не зачерпну воды решетом.
Подобный случай имел место год назад, когда я в преотличнейшем настроении прогуливался по Летнему Саду, искал поэзию в шуме листвы; а на дереве собирала яблоки балерина гастролёрша Мими.
Яблоки не доспели, но артистки гастролёрши обычно голодают, питаются подножным кормом, к которому благородная рука не прикоснется, будто не корм, а глаза сатаны.
Я не особый мясоед, но привечаю искусные блюда из рыбы и мяса; балерина на блюдо не похожа, утончённая в белой пачке, пуантах, купальнике, с фальшивыми бриллиантами в короне; возомнила, будто я – молюсь на неё и готов захватить и унести в фамильном сундуке.
Она закричала, призывала общественность, чтобы меня осудили, укорили и оштрафовали за подсматривание, а штраф отдали ей в качестве моральной компенсации – застиранная пачка, а хозяйка о морали щебечет, подкованная блоха.
Бедняжка не знала, что благородные поэты неблагородных балерин не привечают, видят в них только Невский Проспект из повестей древнего писателя фон Гоголя.
Крики балерины меня измучили окончательно, и я ушёл с головной болью, журил в душе Театральное сообщество, что допускает поругание прохожих эстетов, словно мы – гости на своём пиру.
И сейчас, сударыня, вы полагаете, что я имею мужской интерес к вашим формам: выпуклым ягодицам, телу с единственным кустиком волос - необитаемый остров, к нежному изгибу шеи, неправомерно синхронным грудям, стройным лебяжьим ногам и к каморке с искривленными губами смотрителя персикового сада.
Нет, нет и нет, миледи!
Моя дама сердца – далёкая Сессилия Гарсиа Ганди Маркес Делакруа, Принцесса, сравнимая только с тремя рассветами подряд.
Обстоятельства сложились так, что я стал невольным свидетелем её похищения, отчего и оказался в конечном итоге в моральном патруле и рядом с вами, будто Судьба зубами выхватила у меня кисточку для рисования и бросила к вашим ножкам.
Ни телесного, ни романтического влечения я к вам не испытываю: будь вы в бальном платье, или, как сейчас – без ничего.
Не испытывал бы и к другой женщине; я же не животное, что набрасывается на самку, независимо от её мировоззрения, вероисповедования, цвета кожи и убеждений, сравнимых с убеждениями поэта баснописца.
Продолжайте свой моцион в будуаре природы, вы меня не возмущаете, и я вас не ощущаю, потому что вы – не дама моего сердца – так петушок проходит без интереса мимо каменой курочки.
— Не ощущаете? – девушка распрямилась, стремительной тенью упала к ногам графа Якова фон Мишеля, схватила рукой за гульфик, словно ловила проворную рыбку. – Гм… не ощущаешь, а я тебя не возмущаю присутствием.
Полагаю, что, если прилягу головой к вам на колени, то и тогда не вызову у вас возмущения и ощущения, будто мы строили дом, а потом распиливали на дощечки.
Впервые со мной подобное, чтобы мужчина меня не ощущал, даже в последнем измерении, когда я вынужденно завязла в болоте.
Не лжете мне, сударь, и не из тех вы, которые мужчина с мужчиной, будто дети малые на сеновале.
Воистину, вы – благородный, и преданы даме своего сердца, как нитка иголке.
Не знаю: приводит ли меня в восхищение ваша стойкость, или вызывает зубную боль ниже поясницы.
Вы – благородный, но – бедный, а бедные меня не интересуют, и я вас сейчас также не ощущаю и не замечаю, как вы меня, или вы отводите взор от непристойности на кожаном диване. – Девушка ловко встала на руки, развела ноги в шпагате, упала мягко, по-беличьи, затем плавно пробежала вокруг графа Якова фон Мишеля, извивалась, обмахивалась букетом полевых цветов, приседала, томно дышала, и в завершении опустила правую горячую ладошку на термометр графа Якова фон Мишеля: — Даже игры мои луговые вас не заинтриговали, сударь!
Воистину, счастлива леди вашего сердца, и, если бы я носила шляпу, как вы, то сняла бы перед вами шляпу, даже не обратила бы внимания, что я – девушка, и для вас – неблагородная, словно бритва под прессом.
Друг! Друг мой! – девушка в порыве искренности распахнула себя, схватила графа Якова фон Мишеля за руки, будто выкручивала на плахе: — Никогда у меня не было друга среди благородных; от вас толку – ноль, оттого, что — бедный, но у вас, наверняка, найдется друг богач с кладами в каждой комнате и с подушкой, набитой бриллиантами.
Рекомендуйте меня при случае: уверяю, что оправдаю доверие, или сожгу вас на Красной Площади!
Всё умею, ко всему способна, удержу богача на его же кукане.
Все правила удержания у мужчины по теории Эсаула Георгия знаю, как свои пять бластеров.
«Случайно» с ним познакомлюсь, вы сообщите мне о месте и времени, а я подойду, и перед объектом либо платочек оброню, либо каблук сломаю (каблук бутафорский), либо ещё случайность – метод случайности; клиент и не заподозрит, что всё подстроено, словно в Египетскую пирамиду камень подложили из другого века.
Да что «случайности», – девушка в восторге хлопнула в ладоши – груди отозвались роскошным колыханием праздничных колоколов, – другие методы не менее значимые, а все вместе – клей «Супермен».
Утром, днём, вечером стану названивать богачу, доказывать, что мы – родственные души; привыкнет ко мне, без моих звонков превратится в безмозглого вепря и в медузу.
Незатейливо при встречах дам богачу возможность позаботиться обо мне, даже маменькины сынки любят, когда их хвалят за усердие, штаны не наденут, а щёки уже розовеют двумя Аврорами.
Глупые простушки не знают, заботятся о богачах, поэтому – в пролёте, как мининаноснаряд над танком.
Истерику закачу богачу – свет с копейку ему покажется, а домашняя кошка превратится в старуху с седой бородой ниже лап.
Богачи любят истеричек, все богачи женятся на истеричках, а в любовницы берут покладистых, робких конфузливых мышей.
Всякой работы буду избегать, хотя люблю по куне и по саду; но богачам нравятся только ленивые, холеные бездельницы.
Не позволю над собой смеяться, никаких шуточек, даже о птичках; над иронией разрыдаюсь, а от сарказма упаду в обморок, ноги выше головы, а под юбочкой – как всегда – только естественное моё.
Богатые уважают девушек, которые не позволяют над собой смеяться, словно в смехе спрятан яд никотин для лошадей.
Придумаю общего врага; общий враг цементирует семью, а склоки, пересуды после ужина, обсуждение дурной подруги или общего врага – путь к удержанию богача, как веревкой удерживают козу над пропастью во лжи.
О своих изменах – ни-ни, ни слова, промолчу, сглотну обиду, о любовниках не поведаю, хотя очень хочется, чтобы лох муж знал, как меня обожают со всех сторон.
Нельзя богатому мужу говорить о своих изменах; бедному – всё можно, он стерпит, а богатый – не золотой унитаз.
Никаких компьютеров, телефонов, если рядом муж – мужчины не любят, когда в их присутствии жены отвлекаются на грибы и на электронику, пусть даже показывают последний сериал с репейниками и клетчатыми юбками на Новошотландцах.
В постели я буду падать в поддельные обмороки, доказывать импотенту мужу, что лучше его никогда не видела мужчину в своей постели.
От его ласк я, якобы, схожу с ума, падаю в обмороки, брежу наяву, кричу, что я – Снегурочка в красных башмачках.
Муж всегда меня найдет дома, в том же положении, как и оставил, будто мраморную скульптуру Венеры.
Мужчинам нравится, если жена дома ждёт, не колышется, а лениво перекатывается по дивану из кожи индейки.
Шутки, да, каждый мужчина полагает себя записным остряком, шутит, балагурит; и смех над его шутками – обязателен для жены, как обязательны носки для замерзающего пингвина.
Мой муж богач выдавит шутку, а я от смеха загнусь, описаюсь даже, повисну у него на руке, запутаюсь в своих длинных ногах – высшее мастерство в охмурении лохов, словно вышла на охоту на похитителя анализов мочи.
Убедила ли я вас, монсеньор? – девушка отошла от графа Якова фон Мишеля, выгнула ласковую (погладить хочется) спину, подняла ногу выше головы, била в небо. – Только предоставьте мне олигарха, сверх богача; на меньшее я свои таланты и красотищу не стану разбрасывать; вы же не читаете стихи лягушкам.
Не желаю посредственного мужа и нищего отца моих золотушных детей – плюнул и разбежались, как в сказке о визитах с добрыми намерениями к Бабе Яге.
Мой отец изнасиловал меня, когда мне исполнилось семнадцать лет — возраст тринадцатой ступени посвящений в женщины воины.
На моей Планете Амазонок мужчины долго не живут – сбегают, но изредка возвращаются посмотреть на дочерей – так ручей возвращается к истоку.
После бала и стрельбища я с подружками перебрала фиолетового крепкого – знаю, что вы, благородные, вино отрицаете, не морщите лоб, мужчина, вы же не пастух – и заснула, будто умерла.
В ту ночь отец прилетел, привёз мне в подарок заводную куклу, несмышлёный, как все мужчины без топора в руке.
Ослепленный моей нагой красотой – вы не ослепли, а отец ослеп от моей красоты, – набросился и совершил надо мной шляпное дело, потому что дело в шляпе, а я шляп я не ношу, оттого, что волосы – моя шляпа.
Испугался, собрал чемодан, даже куклу захватил и – обратно на Космолёт, оставил после себя гору неразрешенных сомнений и замыслов – так корова на лугу оставляет часть себя.
Я папеньку нашла через неделю, он пересаживал розы в своём саду, мило распевал гимны, переговаривался с новой женой и моей неродной сестричкой четырнадцати лет – избалованная девочка, шепелявила, словно проглотила кота.
«Папенька! Вы меня изнасиловали, а теперь розы пересаживаете, а свою совесть в землю закопали! – я объявилась в саду, даже лейку папеньке протянула, а сама думала – где же серебряный портсигар, наследство прадедушки? – Я бы вам простила шалость, потому что я – деревяшка, вещь в себе.
Но не прощу, что вы маменьку обманули, говорили, что богач, затем обрюхатили и смылись на долгие годы до моего совершеннолетия, когда под пальто девушки ничего не носят из белья.
За обман я кастрирую вас, покараю огнём и таблетками – так наказывали вакханок в древней Амазонии».
Папенька побледнел, выхватил серебряную табакерку и стреляет в меня папиросками, думает, что пули серебряные вылетают – не в уме папенька.
Новая жена его на меня кричит, гонит с огорода, укоряет, что бамбук потоптала и ростки риса заглушила ножищами, врёт, потому что у неё ножищи сорок пятого размера, а у меня умеренные – тридцать восьмой.
Неродная сестрица моя с журьбой накинулась на меня, дохлой крысой на веревочке размахивает, норовит по уху стукнуть, потому что у меня не уши, а – Райский сад.
Я крысу в глотку сестрице забила, даже ногой помогла, чтобы крыса в трахею пролетела – идеальная могила для мертвого зверька.
Очи сестрицы вылезли из орбит, померла некрасиво – не дай Судьба балерине так умереть с крысой в трахее и выпученными козлиными буркалами.
Матушка за сиську дряблую, ватную, над сердцем схватилась, вопит:
«Сердэнько моё!»
Я сердце вырвала мачехе, да ей в руки вложила, чтобы видела своё сердце, а то слова останутся пустым звуком, нехорошо, когда пусто в словах и в кармане, обман.
Папенька в бега ударился по грядкам с горохом – истинный пряничный заяц.
Я папеньку отпустила – пусть его: только отстрелила ему гениталии, зачем ему мужское, если честь потерял и жену, а на огороде и на сцене мужчинам лучше без мошонки и без пениса; разврат и разруха – причиндалы ослиные.
То ли дело наши, гладкие, девичьи: — Девушка, указкой положила руку на лобок, многозначительно замолчала, затем вспомнила, что граф Яков фон Мишель её не ощущает, засмеялась куницей, плюнула в речку: — Всё произошло, потому что папенька – бедный; если бы – богач, то закончилась история пиром и вопросами с лобызанием свадебного торта.
— Затмение рассудка и упадок чувств не ведут к вдохновению; не напишет художник чувственную картину для Королевы, если художнику только что оторвали гениталии, – граф Яков фон Мишель поднялся, эффектно возложил длань на рукоять шпаги, словно приглашал клинок на танец. – На конкурсе художественного танца я отлучился по делам в кусты, где поют соловьи – так благонравная девица поливает ирисы в палисаднике.
В кустах я наткнулся на слепого музыканта с виолончелью в грешных устах.
«Граф Антонио Хиросима де Ришелье! – я нечаянно оступился и раздавил гнёздышко грача с глупенькими неоперившимися кукольными птенчиками. – Дело не начинается без виолончели, а по вашей милости я загубил живых птенцов, они даже не оставили след на картинах наших мастеров.
Возьмите себя и виолончель в руки; праздник жизни в разгаре, и вы – не последний фагот в ансамбле».
«Вы – затмение Солнца? – граф Антонио Хиросима смотрел в меня, и взгляд, словно мускулистые руки скульптора, срывал с меня камзол. – Глаза мои распахнуты настежь, а гениталии надежно спрятаны за бронированными панталонами – так девица бережет свой дневник.
Виолончель – второстепенное, фактически ничтожное, если нет к ней смычка!»
Миледи, я вспомнил встречу со слепым музыкантом для назидания; она золотым канатом Терпсихоры вплелась в нашу беседу и в ваш поучительный рассказ о папеньке.
Теперь я ухожу, моральный долг зовёт к перу!
— Помогите мне облачиться, если вы мой друг оловянный! – Девушка протянула графу Якову фон Мишелю изящный бронелифчик из легкого, но необычайно прочного кентаврита. – Одеваться труднее, чем воевать, и вы прекрасно это понимаете, потому что – благородный, как золотой песок.
Тяните же, сударь, тяните резину!
Неужели, вы никогда не натягивали велосипедную камеру, похожую в упругости на дождевого гигантского червя?
— Что тянуть? Признаюсь, что я в смятении, и, если бы не мой такт и не ваша серьёзность, то я бы подумал, что вы фантазируете, иронизируете по поводу меня, за что призвал бы вас к ответу, длиной в жизнь.
Подобное чувство я испытывал, когда преподаватель изящной словесности граф Карлос дон Паулюс показал мне свои руки-грабли.
«Граф Яков фон Мишель, молодой отпрыск знаменитого рода, но не столь известного, как сорт апельсинов «Марокко» или нота «ля», – граф Карлос после тренировки вытянул передо мной свои фехтовальные руки: в правой – стакан с водой, в левой – черная роза старообрядцев поэтов. – Всегда смотри на руки собеседника, находи в них мечту, потому что руки – лицо человека, а лицо – уныло и грустно, если нет рук; птицы щебечут без рук, оттого и грустно птицам, тоска, томление в грудях с перьями.
Руки собеседника расскажут больше, чем информационное бюро или личное дело с картинками ручной работы художников-фоторепортеристов.
Руки сжимают облако, а в облаке – тени молний, и лишь ледяное сердце не отвечает на мучительный призыв рук, а они вопиют:
«Сладострастие! Свобода!
Для чего рожден человек? Человек пришел в этот Мир, чтобы носить руки.
А руки – для чего?»
Я слышу голоса, и в иные минуты полагаю, что голоса – настоящая жизнь, но у голосов нет рук, а девушки благородные, балерины погорелых театров и остальные особи женского пола – жалкое отражение рук в мечтах романтика».
Я не понимаю вас, сударыня, не вижу ответа в ваших руках, возможно, потому что я – не граф дон Карлос Паулюс, – граф Яков фон Мишель в смятении комкал в руках тонкую шелковую паутинку чулка.
— Моя прабабушка говорила, что сильнейшие выживают, а умнейшие живут! – воительница со вздохом расставания гнома с гномихой, натягивала на себя паутинку – невесомую, прозрачную, будто глоток свежего весеннего утра над рекой. – Бабушка выучила меня, посадила на кобылу, а затем отправила в путешествие по Мирам и дала наказ: без богатого мужа на родную Планету Амазония не возвращаться, пусть даже попутный вакуумный ветер подгоняет меня в упругие многообещающие ягодицы, пусть они – безрукие, но разжалобят и прогонят слезливую старость настоящих олигархов.
То, над чем вы заламываете руки и не знаете применения – крепчайшая наноброня, дорогая, как стакан воды в пустыне.
Последнее изобретение гномов нанотехнологов, гордость красивых девушек, которые не знают бомжей и сравнивают себя с розовыми четырехклювыми птицами Ганга.
Воительницам в два, в три, в сиксилиард раз сложнее, чем вам, патетические мужчины; мы следим за своей внешностью, манерами, одеждой, даже за Вами следим; груз ответственности свинцом Сизифа ложится на наши хрупкие плечи, а затем чтобы мы не упали под бременем, наши ягодицы увеличиваются в размерах, попы – круглые, будто глобусы, а ягодичная мышца – рельса Космопаровоза.
Мужчины полагают, что круглые попы у женщин – от булок с медом и фанфаронского мороженого на обед и завтрак.
Нет! Нет, и нет!
От невидимой тяжести наши попы наливаются ртутью.
У меня попа не круглая, но и лет мне еще – двадцать два; до старости - бездна, а старость у девушек, если нет богача покровителя рядом, наступает в двадцать пять лет – вереницы олигархов, караван из богачей.
Всю сознательную великовозрастную жизнь я ищу богача, через меня прошли легионы мужчин – от бородатых обманщиков до безусых водителей Космогрузовиков, и ни одного платья не подарили – лжебогачи с выпирающими из штанов советами.
По количеству любовников я сравнюсь с Солнцем; не нужны мне больше гренадёры на час, а нужен только миллиардер на всю оставшуюся жизнь – так кошка не выходит из дома, чтобы её не украли.
Ах, да, себя сама разжалобила – к дождю!
Наночулок – а я уже без вашей помощи натянула – спасает от порезов, несильных ушибов – на поле боя девушка должны предстать перед врагом во всей красе (вдруг, враг окажется олигархом), но в то же время мы заботимся о скрытой прелести, словно куропатками набили карманы.
Нельзя, чтобы белая кожа покрылась загаром – некрасиво, когда местами – загорелое тело, а другими местами – белое и розовое, будто булка на именинах.
Равномерный белый цвет необходим, он придает невесте загадочность, не позволяет собирать грибы шампиньоны с риском для жизни.
Бронечулок спасает и от травинок, и от камушков – в бою часто падаем в колючки или на острые камни, – под бронечулком кожа не загорает — важно!
Со стороны кажется, будто я обнаженная — наночулок не виден, но он спасает, прикрывает, предохраняет, и не ощущается чужими пальцами, пусть даже эти пальцы нажимали на тысячи клавиш.
Потрогайте, мужчина мою правую ягодицу! – девушка приложила руку графа Якова фон Мишеля к своей ягодице, будто кричала во сне. – Чувствуете бронечулок?
— Нет, не чувствую, а ощущаю вашу кожу, словно между ней и моими пальцами нет преграды!
Поразительно! Поучительно и в высшей степени похвально, что вы бережете белизну кожи – так лихорадочный больной бережет фужер с шампанским.
ХИХИ-ХИ-С!
У меня не возникает и тени скверной подозрительности, что вы играете в некую игру, в которой я – бильярдный шар.
— Я натягиваю бронечулок до шеи, закрепляю, и – до следующего купания в безопасности, словно Принцеса на двенадцати стражниках.
В промежности у меня вырез для вентиляции и справления естественных надобностей – не снимать же каждый раз бронечулок по производственной необходимости.
Иногда трогая себя ТАМ после боя и думаю: кто я? с какой великой целью пришла в моральный патруль и в жизнь?
Нет у меня факела невесты в руке, но и меча Фемиды нет.
Тело моё разной упругости в разных местах – так море меняет цвет в разное время суток.
Люблю море, ищу его губы; тогда поцелую море в губы, но не выкатываются на берег морской губы моря, не раскрываются жадно в ожидании завтрашнего веселого, словно клапан в бластере, утра.
Амуниция девушки воина носит двойную функцию, словно пси-функция в математике, где много бородатых академиков, похожих на бурундуков.
Я изучала высшую математику в начальной школе, и без утайки скажу вам: высшая математика – не закапывание гробов.
Униформа должна вызывать восхищение, и в то же время помогать в бою, иначе – смерть от руки злодея.
Вы не представляете, сколько мужчин пытались меня убить; на небе нет столько лучей, сколько моих недоброжелателей, а я служу в моральном патруле всего лишь четыре года – даже дрожу от радости, что скоро замуж, как левретка за черного кобеля.
Вы в удивлении вращаете глазами, мужчина, не верите, что я охмурю любого, даже слепого музыканта-крота?
Охмурю, в мужчинах для меня нет тайн; только надо найти объект охмурения, а поиски – сложнее, чем уважение товарищей по работе и закорючки в конце письма.
Пишут мне со всех концов Вселенной, замуж зовут; даже письма с птицами говорунами присылают – потешные птички: их полагается отправлять с ответом, а я сворачиваю говорунам шеи, поджариваю пичугу в костре в глине – пальчики оближите, хоть себе, хоть лесному медведю, который на пир заглянет.
У птицы говоруна синее мясо с запахом Космоса, – девушка взвесила на левой руке сложное сооружение, отдаленно напоминающее лифчик: — С бронечулком не помогли мне, не знаю – по злому ли року, или от неопытности, будто я вас учу читать, а вы норовите с книжкой прыгнуть в бассейн с серной кислотой.
Бронелифчик натягивайте, или не осталось у вас сострадания к прекрасной воительнице; моя красота – фонарь в тёмной комнате.
Застёжка заедает на бронелифчике, требует рафинированного персикового масла.
— Уф!!! Не заедает застежка; бронелифчик на размер меньше, оттого и ваши… выталкиваются, и вверх вылезают далее сосков, простите за непочтительность к частям вашего эстетически правильного, как рифма, тела.
— Теперь, юбочку, любезный!
— Юбочка, где юбочка? Не вижу, будто мне Музы очи прикрыли нотами.
— Возле ромашки полевой юбочка! Ах, мужчина, если бы ваша неощущаемость, я бы вам не поверила и вытрясла бы из вас золото, пусть даже, растворенное в крови, как благородство.
— Эта полосочка кожи – юбочка? – граф Яков фон Мишель удивился, как не удивлялся с одна тысяча семнадцатого года.
— И трусики! Где мои замечательные трусики с цветочками и кружавчиками?
Вы их украли, присвоили с эстетическими неясными намерениями уединиться и предаваться эфирным мечтам о новой сонате?
— Позволю предположить, сударыня, что, если ваша юбочка подобна носовому платку, то трусики – микроскопические, уместятся в скорлупе греческого ореха.
— ХАХА-ХА! Мужчина! Я вас разыграла, как по нотам!
Воительницы не надевают трусики, потому что нижнее белье сковывает движения в бою; а промедление, когда лазерный заряд летит в бой, подобно топору в спине.
Натяните мне сапоги, сударь, и я о вас забуду, словно вы фонтан без воды.
Через двадцать минут (причесывание, кружение перед походным зеркальцем, лёгкий природный макияж, парфюм) воительница с колчаном за плечами, луком на плече, бластерами на поясе и набором ракет и гранат в кармашках, взмахнула стогом волос, призывно засмеялась, потрепала графа Якова фон Мишеля по левой щеке, будто проверяла на прочность:
— Чичако! Новичок!
— Элен! Я вижу, что ты уже наладила контакт с третьим, вашим командиром, будь он трижды благороден!
Кхе-кхе!
С камня на пригорке поднялся пожилой лейтенант – усы до груди, борода ниже пояса, но форма — щегольская (граф Яков фон Мишель с завистью осматривал дизайнерские туфли лейтенанта – не меньше трех тысяч рублей золотом).
— Лейтенант Рухильо, вы снова подсматривали за мной, озорник? – воительница погрозила лейтенанту пальчиком, будто разговаривала с морской свинкой – добродушно, без тени зла, но и без особого почтения. – Что скажет Антуанета Карлита, жена ваша?
— Карлита не говорит, а бьёт больно, и боль эту называет — укором! — лейтенант вяло надкусил травинку, шёл по проторенному пути разговора – так лошадь бредет по танковой колее. – Подглядывал за тобой!
Зато – бесплатно, как в солдатской бане.
Когда я новобранцем в первый раз вошел в солдатскую баню, то от смущения подпрыгнул, будто по свадьбе гадюк шёл; столько голых мужчин я в нашей деревне даже не представлял; и – позор, гадость, тьфу!
От конфуза я упал в обморок, а, когда очнулся, то обнаружил себя помытым, как в покойницкой.
Так прошло моё боевое крещение; не под танком, а под шайкой.
— Сударь, вы только что признались, взяли на себя ответственность, вину за поругание чести девушки, похожей в невинности на фиалку – я не беру физическое состояние, а душу – невинная душа.
Её имя – Элен?
Вы надругались словами и жестами над девушкой, а выше девушки может быть только любовная лирика.
К барьеру, сударь!
Я отстою со шпагой в руке честь девы младой, и спрошу у вашего хладного трупа: жилец ли вы в этом Мире, или жилец в Мире ином? – граф Яков фон Мишель выхватил шпагу, встал в позицию «Защита чести и достоинства». – Вас бы не спасло, если бы вы разжирели, моментально получили все болячки Мира и показали мне справку об инвалидности, что выжили из ума, оттого и не контролируете свои гнусные слова и подглядывания, а подглядывания – всё равно, что немой одноногий художник без мольберта.
Граф Томас Пушкин вызвал к барьеру барона Дантеса фон Александра только за то, что барон Дантес неосторожно взглянул на натурщицу графа Пушкина; мимолётный взгляд, скольжение многоножки по воде, а не взгляд, но он – оскорбительней, чем горшок с подгоревшей кашей в поэтическом кафе.
Я давно ищу ответ на вопрос: «Почему Природа позволяет низким мужчинам насмехаться над восторженными женщинами с грудями и другими половыми признаками самки?
Ответ бьётся в лабиринтах моего мозга и самым плачевным образом разбивается о бюст Афродиты!»
Защищайтесь, сударь! – граф Яков сделал ложный выпад (до соперника не менее двадцати метров), словно на древнегармоничном языке беседовал с призраком графа Адама Руссо.
— Во как! Высшего сорта благородный граф! – лейтенант к удивлению графа Якова фон Мишеля не дрогнул, не предпринял мер к обороне, а довольно потирал руки – мыл невидимым мылом. – Не обманули в штабе бригады; даже краснеете от негодования, будто с лестницы упали, но не запачкали жабо. – Лейтенант дружески качал головой, улыбнулся графу Якову фон Мишелю, словно понукал гордую лошадку.
Воительница амазонка Элен засмеялась, она не чувствовала себя оскорбленной, даже не сконфузилась и не упала в багряные травы, не прикрыла лицо мантилькой и напускным гневом.
— Граф Яков фон Мишель! Добрая вы душа, истинно благородный, элитный сорт, даже лучше Цейлонского древнего чая, что помогает при запорах, – лейтенант Рухильо подошёл к графу Якову фон Мишелю, отвел рукой шпагу, притянул графа за жабо и трижды поцеловал (два раза в щёки, и третий – в губы закрепляюще): — Нравы у нас не строгие, мы уважаем друг друга, и, поверьте, честнейший вы человек, что никогда не обидим неосторожным словом, действием товарища по оружию – так волк не обидит волчицу.
Мы знаем, что можно говорить и кому можно, а что – возбраняется даже Принцам.
Принцы – что от них толку?
Топнут ножкой, преподнесут свой стишок, и – тю-тю, улетели!
Денег не дают, а лишь короной светят с алмазами.
Алмазы больших денег стоят, а у Принца денег наличных нет, корова языком слизала.
Падре Гонсалез рекомендовал Вас командиром в тройку с Элен и Грегором; настаивал, даже ножкой дрыгал от негодования, но добился своего, и залог за вас заплатил, если брадобрей вас поранит и занесет микробов в кровь, отчего вы скоропостижно скончаетесь под полковым знаменем.
Я не верил, что быстро найдем замену князю Измиру дон Карлосу…
— Измир дон Карлос! Избавитель вы наш, благодетель от нотного стана! – граф Яков фон Мишель схватил лейтенанта Рухильо за руки, держал крепко, как штурвал художественного комбайна. – Князь Измир дон Карлос пропал два года назад, в лето фестивалей Новоадриатической художественной волны.
Я к фестивалю пошил изумительный камзол – голубой бархат, серебряные пуговички, золотые галуны – очарование, праздник, а не камзол!
Половину стихов конкурсанты прочли, и тут донесение: исчез князь Измир дон Карлос — душа балета.
Я пришел в неистовство, оттого, что князь – неточен, пропускает свою партию в балете; будто его прокляли и вместо чёрта залили серной кислотой.
Но больше я негодовал, что шумиха вокруг исчезновения князя отвратила любопытные взоры от моего потрясающего камзола, равного которому нет во Вселенной.
Графиня Эсмеральда Мэй даже вуальку приподняла от наплыва чувств, а под вуалькой — вечная езда за моралью.
«Скорбите ли вы, негодуете из-за отсутствия князя Измира дон Карлоса? – графиня Эсмеральда Мэй понизила голос до шёпота прибрежного камыша. – Иногда переплёт книги яркий, а содержание романа оказывается тусклым, будто страницы натерли грязью из-под копыт скакуна.
Князь дон Карлос – не жеребец, но его отсутствие навевает некоторые розовые мысли; я даже посвящу свой прыжок на батуте отсутствию князя Карлоса».
Я ничто не ответил графине Эсмеральде Мэй, не успел; её увлекли в хоровод снежинок.
Но если бы грубые слова слетели с моих уст, засыпанных золотым модным песком, то я бы упомянул о своём камзоле, а не об исчезновении князя Измира дон Карлоса.
Одни эстеты говорили, что князь дон Карлос стал затворником – рисовал только себя и для себя; пел только о себе и себе.
Другие литераторы вступали в спор с первыми, называли их халдеями от поэзии, рвали на себе балахоны с высокими колпаками и утверждали, что видели, как князь Измир дон Карлос в гранд батмане порвал панталоны, и теперь вынужден от стыда скрываться в болотах Центральных Галактик.
Теперь же, вы, лейтенант, упомянули имя князя Измира дон Карлоса, и я уже не призываю вас к барьеру, потому что воительница Элен не краснеет, не требует от меня удовлетворения и защиты, как потребовала бы простая институтка с нашей Планеты Гармония.
Где, где же князь Измир дон Карлос?
Я припаду к его ногам только за одну его гениальную оду: «Ода Королеве матери».
— Князь Измир дон Карлос сожран бетельгейзийскими псами! – лейтенант приподнял шляпу, но не снял, а почесал под ней, будто вычесывал память о князя Измире дон Карлосе. – Он нарушил Устав Патрульной службы Морали, покинул своих товарищей – искал выгоду в деньгах, но не поделился; удалился в ночь за кладом, где и погребен под тушами отожравшихся псов.
Надеюсь, что вы, граф Яков фон Мишель, не последуете примеру вашего однопланетника, просвещенного человека, но никудышного товарища в бою – так не доверяют рыбаки дырявой шлюпке.
— Удивительно вы говорите, лейтенант, словно прыгаете вместе с сердцем, – граф Яков фон Мишель вложил шпагу в ножны, батистовым платочком вытер обильный пот, а пот – позор для благородного графа, если рядом находится девушка, пусть даже морально неустойчивая. – Произнесли дурное о князе Измире дон Карлосе, а прежде оскорбили честь Элен, я даже чуть не заплакал – в семнадцатый раз в этом сезоне.
Но слова ваши обтекают мои понятия об аморальном – так вода бурной реки кружится вокруг утонувшего виолончелиста.
— Мораль! О морали ничто не знаю – не моё это, мораль, но моральный патруль для меня – бомба и родная хижина, где рожают! – лейтенант Рухильо многозначительно ткнул пальцем в небо, дырявил атмосферу. – На втором задании я столкнулся с моралью лоб в лоб, даже портки не потерял, а предоставлялась возможность остаться без форменных галифе и без кителя, словно я не служитель морали, а – паяц на веревочке.
Затянуло меня в кабак на окраине Галактики – дрянное место, но выглядит снаружи привлекательно: шипы из стульев не торчат, а у официанток вместо передников – бронежилеты с розочками, как у коров.
Кабак оказался местом сбора эстетов, но не с вашей Планеты Гармония, граф Яков фон Мишель, а – местный сброд с узелками белья в руках.
Я заказал себе кружку… гм… не важно, граф, не пораню ваше романтическое сердце ненужными отступлениями, я же – не Дед Мороз с сосулькой в бороде.
Эстеты спорили о сущности безобразного; достойно ли безобразное места среди прекрасного и гармоничного, и безобразна ли балерина, если у неё приданного миллиард.
Рядом со мной сидела поэтесса в вольном рифмующемся наряде: прозрачное платье, под ним – вакуум, и из вакуума торчат розовые кнопки небольших, но гармоничных, как булочки из печки, грудей.
Поэтессе лет под двадцать пять, но держит себя с достоинством молодой чемпионки по лёгкой атлетике.
Взглядом мне намекает, а словами отталкивает – тяни-толкай.
Я скушал поднос вишни, и после третьей кружки сообщил поэтессе - руками сообщил языком жестов по её грудям, - что не прочь плюнуть в колодец.
«Вы хам? – поэтесса вскочила, будто ждала от меня действий, порочащих старую фамилию гренадеров. – Вы принимаете меня за легкодоступную девушку, а я ведь вам повода не давала и не дам, пусть вы трижды пробежите вокруг старой Земли.
Когда-нибудь, я верю, всенепременно, мужланы заговорят на поэтическом языке, даже сделают себе операции по перемене пола – так кастрируют перспективных кабанов.
Но сейчас – лучше прыгните в омут с головой, а моей груди больше без добрых намерений не касайтесь, я вам не плошка для супа!».
Раскраснелась, будто свёкла в наливке; а я бьюсь головой о чугунный камин, ничто не понимаю; от ударов шишки на голове вскочили, зрение помутилось, а со всех сторон слышатся рыдания гомосексуалистов.
Парни ногти покрасили в чёрный траурный цвет и налепили на каждый ноготок по серебряному слонику – символ разбитого сердца.
Я в туман ушёл, но слышу голоса эстетов: рассуждают о прекрасном, затем, когда я из тумана чуть-чуть глаза высунул – носорог с глазами на ножках, эстетические пляски устроили на столе среди кувшинов с дорогими напитками, будто по толченому стеклу разгуливают.
Соседка моя на стол вскочила – босая, лёгкая, всё под тонким платьем видно, до прыщика на интересном месте; гарцует молодая кобылка, закидывает головку, подпрыгивает с вздохами и ахами; ловко получается – ни одного бокала не сбила, ни в одну тарелку не наступила, компьютерная программа, а не девушка.
Я невольно залюбовался её промежностью, она напомнила мне персиковый сад дядюшки Нагасаки.
Дядюшка Нагасаки поймает воришек в саду, свяжет нас веревками и показывает разные упражнения с катаной; даже иногда себе кровь пускает, будто с гроба упал.
Затем развяжет и каждому по корзине мягких прелых пушистых, как гусята, персиков подарит.
Я прижимался щекой к персику, представлял его колобком с глазами и органами выделения, мечтал, кто когда-нибудь нарисую картину «Девушка с персиками».
К моей досаде на столик к девушке вскочил балерон – не люблю танцующих мужчин, сети дьявольские, а не мужчины.
Вместе танцуют, он её поддерживает за талию, ногу свою отставляет – срам; даже солдатская баня моей юности не сравнится.
Танцуют, а я от злости напиваюсь, бледнею, чувствую, что ремень трещит зобом индейки.
Наконец, пляски закончились, девушка спрыгнула, снова присела рядом со мной – горячая, благоухает свиным салом.
«Понравился вам наш грустный танец розового сада, сударь? — спрашивает, а в уголках глаз мелькают красные чертенята. – В казармах, наверно, только грубый хлеб и грязная вода из корыта.
Здесь же вы приобщились к прекрасному, и пронесете его через солдатские будни, насыщенные хлоркой в сортире».
Смеется, даже заливается, трясет холмиками грудей бизе; я вижу, что заигрывает со мной, прошлую неловкость сглаживает утюгом наслаждений.
Но меня понесло чёрным лесом, уже не сдерживаю себя – так в бою прыгаю под танк и зубами вырываю электропроводку.
«Девушка, вы меня не держите за акушера с дипломом дантиста.
Верю, что у вас между ног зубов нет.
Вы называете брожение по столу танцем?
Кошки на крыше грациознее вас на столе!
Где люди? Эстетов вижу, а людей нет!
Парень с вами плясал – пустое; я ненавижу танцоров и певцов, от них один грех и сырость по углам, где прячутся тени казначеев.
Где это видано, чтобы мужчина тряс гениталиями под музыку?
Мужчина рожден для войны, для строительства дорог и мостов; пахарь в поле, рабочий у станка, сталелитейщик с ковшом жидкого металла — мужчина.
Грубая физическая сила делает массу из костей и мяса мужчиной; а танец размягчает сфинктер и приводит к вращению глаз в череп.
Проплясал с тобой, лапал на столе, а затем ушёл и читает стихи, словно он дал зарок никогда не оголяться после девяти часов вечера.
Настоящий мужик заломил бы вас, как березу или ясень – кому, что нравится в женщинах-деревьях.
Сборище бездельников, тунеядцев, проходимцев, разносчиков дурных болезней половым путём.
Под маской эстетизма вы скрываете свою ненужность, паукообразность и нецелесообразность, потому что не верите в силу бластера.
Вы ломались прежде, не позволяли себя мне, затем протанцевали с другим мужиком, он вас трогал; и снова ко мне, как в бюро находок — потеряли честь и ищете её по кабакам.
Думаете, что надели прозрачное платье на голое тело и сразу стали Царицей песков?
После того, как вы меня отвергли и плясали на потеху всем, я лучше найду уличную девушку на час – дешевле и беззаботнее, а вас отправляю с вашими друзьями бездельниками на свалку истории, где зубовный скрежет… нет, не чертей, а – голодных крыс.
Вам, наверно, уже двадцать пять лет стукнуло по ягодицам – подвисы, а вы играете в Снегурочку и кондитера вафельщика».
Я высказался из тумана – пьяный, но справедливый, оттого, что – несбыточно героический, как Геракл.
Геракл – герой, но он один, а я – армия.
Девушка задрожала, посинела лицом, а затем неловко, но неожиданно для меня, закатила мне пощечину, как еловой лапой в лесу.
В детстве я бродил по лесам, собирал грибы, разорял гнёзда птиц, и однажды получил еловой веткой по лицу, чуть в обморок не упал, да паук спас, он меня из транса своими лапами вывел.
После удара девушки детство промелькнуло перед моими очами (сарафан матушки; матушка без сарафана), и, потому что – солдат, автоматически ответил кулаком в челюсть – так слушатели в балагане хлопают в ладоши.
Девушка перелетела через стол, восстановила справедливость, потому что сшибла всю посуду, что не тронула, когда плясала на столе.
Осколок бокала стрелой Амура вонзился в левую ягодицу.
Лежит бездыханная красавица, ноги на скамейке, а подол платья задран до пупа, будто ветерок шалит.
Ни одного слова не молвит девушка, а ведь щебетала, болтала без устали, словно патефон проглотила.
Её друзья эстеты сразу засобирались по своим делам, подхватили скрипки, барабаны, реквизит, и со стола в кошёлки сноровисто скидывают остатки пищи, даже с моей тарелки прихватили кусок баранины.
Бегал барашек Бяшка, блеял, а потом бесславно сгинул в желудке эстета с черными ногтями.
Я тоже ушёл из кабака, не интересно стало, словно занавес на голову накинули.
Первый раз я ударил женщину, и не нашёл ничего особенного в её обмороке, даже сравнил девушку с бадьёй для керосина.
В моей деревне женщин не били до замужества, а после свадьбы – хоть оглоблей по хребту – всё на пользу Отечеству шло.
С тех пор я часто бил женщин, но только по надобности, в патруле; всё расскажу, но позже, когда луидор занесете с первой получки, граф! — лейтенант подмигнул графу Якову фон Мишелю, показал орден Мужества на кармане кителя – путеводная звезда кадрового военного.
— Чудовищное преступление вы совершили перед человечеством, лейтенант Рухильо, – голос графа Якова фон Мишеля звенел праздничным колоколом на ярмарке искусств. Рука легла на рукоять шпаги, но затем сползла, будто намазанная барсучьим целебным жиром. – Я сейчас не заплачу, но в казарме дам волю своим слезам – так плачет мать над неудачным выступлением своего сына на конкурсе бального танца.
Если подобные вам порождения ада служат в армии, то – имеется необходимость; несъедобная горькая соль нужна для пищи.
Я же вам руки не подам, встану, пойду, оставлю вас в забвении, и не обману себя, даже, если вы ответите всем ветрам, скажите, что пошутили и не били женщин.
Недруг вы мой!
Как подумаю, сколько мельничных жерновов на вашей душе, так сразу влюбляюсь в себя — остров морали в жиже безнравственного.
Ударить женщину!
Хуже разве – избить женщину! – граф Яков фон Мишель махнул рукой, опустил голову и пошёл на моральную плаху в казарму.
— Вы настоящий моралист, граф, сообщаю вам с великой радостью, с которой сравнится только золотой мешочек в руках.
— Граф не ощутил меня, когда я прелестная в своей наготе солдафонки вышла из пучины реки! – воительница Элен маслом в кашу добавила комплимент.
— Даже так! Высший балл за легкомыслие без интимностей! – Лейтенант догнал графа Якова фон Мишеля, протянул толстую, с поэтический бутерброд – папку с бумагами. – Пройдите тест на профпригодность!
Мы не в борделе, поэтому за красивые глаза в моральный патруль не берем.
Завтра посмотрю результаты и дам свою окончательную оценку Вам, даже, если у вас пропали золотые часы, а вы не подали в розыск.
И ещё, граф Яков фон Мишель!
Не требуйте от меня векселей и авансов перед боем, я не генерал в золотом корыте.
Товарищи по оружию будут звать вас Джек – коротко и ясно, оттого и прекрасно.
В бою не до длинных титулов; честь с головой унесут, пока друг другу по длинному имени в мозг телеграфируем.
— После ваших бесчеловечных подвигов с женщинами я уже ничему не удивляюсь, лейтенант! – граф Яков фон Мишель усмехнулся, извлёк из кармана портрет матушки, поцеловал и убрал обратно – ежедневная обязательная процедура, связь с родной кровью. – Джек – неблагородное имя из комиксов артистов погорелого театра.
«Джек и бобовая кисть для рисования» — забавная, но низменная пьеска, без морали.
После выступления по мне подошла графиня Антонова Вероника Сергеевна, словно пуховая подушка лопнула, и пух летит по ветру – так летели лёгкие волосы графини.
Она взяла меня за руку и завлекла за собой в вишневый сад, где чернеет в ночи статуя кормчего дона Фирса.
Я не предвидел, что вступлю в испражнение кролика, вступил и не решался признаться графине, в высшей степени целомудренной, благородной и морально устойчивой до сведенных глаз.
Графиня долго молчала, белый призрак в лепестках роз.
Я догадывался, что скромная девушка, отличница по благонравию в институте благородных девиц сейчас мне прочтет одно из своих стихотворений и спросит моё мнение о его качестве; благородные девушки конфузливы, робки, будто серны на горном перевале.
«Угрызения совести меня не мучают, граф Яков фон Мишель, — графиня Антонова Вероника Сергеевна стремительно, будто ловила ночную бабочку, скинула кофточку – работа портного Антонио де Картье. – Я обучена выражению мыслей жестами, особенно в танце, когда танцую под дождём!
Видите, что у меня одна грудь, а у всех девушек – две груди? ХАХАХА!
Потешно – одна грудь, как у одноглазого одноногого однорукого Джо из дешевой пьески гастролёров.
Грудь – посредине, потому что так угодно Судьбе и матушке Природе.
Если бы у меня росли две груди, то я бы никогда до свадьбы не оголила перед вами, потому что – безнравственно, аморально, конфузливо и стыдно, будто я потеряла носовой батистовый платочек с монограммой дома графьёв Антоновых.
Две груди – эротика, а одна грудь — отчуждение, порицание, укор, журьба и презрение; в данном случае – к постановке «Джек и бобовая кисть для рисования».
Оригинально, языком жеста одной груди я высказалась о дурной пьесе; и теперь вы знаете моё мнение, будто я вам открыла тайну своего дневника на пятой странице», — графиня Антонова Вероника Сергеевна тряхнула единственной грудью, затем степенно оделась, покраснела, потому что беседовала с молодым человеком, и подарила себя ночи – скрылась, а через пару минут я услышал сдавленный крик, будто кто-то провалился в берлогу.
Лейтенант, я подобно графине Антоновой, выражу своё мнение по поводу службы под вашим руководством женоненавистника, садиста, шелкопряда, – граф Яков фон Мишель покачал головой, будто отгонял комаров. – У меня две груди, не столь изящные и добротные, как у воительницы Элен, но и они несут некоторую мужскую функцию против табакокурения и лжи.
Грудями я не качну, но тряхну головой, и знайте, голова эта любила и любит, и вы отдаете меня с любовью в руки Судьбы, клянетесь, что сделаете меня моральным патрульным, щадите мои чувства, а я засохшими губами художника твержу вам: «Нет, нет и нет, лейтенант»!
— Да, Джек!
Ты благороден, но никогда не видел свою спину, – Лейтенант Рухильо из походного рюкзака (сшитого в лаборатории «Гарнье») извлёк эфес шпаги; драгоценные камни соперничали с радугой. – Наношпага!
Лезвие у кромки в один нейтринный слой — режет всё, даже совесть.
Нажимаешь на рубин, он же – кнопка, и лезвие выдвигается, как у коня между копыт.
Люблю коней, но на кобыле среди звезд далеко не проскачешь, даже, если кобыла в скафандре, а под хвостом у неё тонизирующий мешочек с красным перцем.
— Я отвергаю ваше предложение и шпагу, лейтенант Рухильо – так гордый орел отвергает предложение ожившей матрешки.
— Вы отвергаете, а ваша честь кричит, будто её стегают похоронными цветами по ягодицам: «Остаюсь!»
Графиня Сессилия Гарсиа Ганди Маркес Делакруа призывает!
Без поддержки морального патруля вы никогда не приблизитесь к ней и не поцелуете туфлю, не зальёте слезами покаяния и извинений батистовое платье с вставками из нанопластика.
Ради графини Сессилии Гарсиа Ганди Маркес Делакруа, Принцессы, Джек! – лейтенант встал не левое колено, протянул графу Якову фон Мишелю эфес – так благородный поэт протягивает художнику натюрморт.
— Камни! Гм! Искусные! Натуральные! – граф Яков фон Мишель не выдержал, ласкал эфес, нажал на рубин – жалом осы вылетело опасное лезвие. Снова на рубин, лезвие ушло в норку – так усталый монах приходит в дом кривых Зеркал. – Волнение моё настолько велико, что я тысячу раз отправил бы себя в пансион, а на тысячу первый – принял бы волшебную шпагу.
Но не в моей чести превосходить соперника в оружии, неблагородно, когда на дуэли у меня всесильная шпага, а соперник, ответственный за благородство Мира, сражается дедовским булатом.
— Как изволишь, Джек!
Но, если соперник вместо эффектного выпада шпагой, выстрелит тебе в лоб из бластера, а затем с безголового трупа снимет одежды и надругается по-рыночному?
Как на подобное посмотрит Принцесса Сессилия Гарсиа Ганди Маркес Делакруа?
Не осудит ли она тебя и твоё легкомыслие, равное по величине Планете Мёбиус?
— Неловко! Чувствую себя обманутым, и обман прерывается внутренними рыдания – так рыдает стадо кашалотов над съеденным пингвином.
Лейтенант, ваш левый ус завит с любовью, будто сам цирюльник князь Алёхин дин Гиорг ножнички и щипчики приложил.
— Не князь Алёхин, а шевалье О-Хара!
— Да что вы говорите, лейтенант!
Удивительно; я ведь недостоин и пуговички с панталонов шевалье О-Хары!
Коллекционирую пуговицы, и так мне пришлись по душе пуговички О-Хары, что я с нижайшим поклоном, конечно, с благородством и без траурных слов, подал прошение, чтобы хотя бы одну пуговицу пожертвовал в мой музей Изящных пуговиц.
Из творческой лаборатории шевалье через три месяца мне пришел учтивый ответ на семи страницах идеальным почерком, будто курочка клювиком писала.
Отказ! Самый натуральный отказ, будь он неладен трижды, и на эту неладность тяжелым комом упадёт неблагородный виноградный слизень.
Теперь же, лейтенант Рухильо и доблестная воительница Элен, позвольте обмануть вас в ваших лучших ожиданиях; я удаляюсь заполнять тест на профпригодность!
Принцесса Сессилия Гарсиа Ганди Маркес Делакруа не дремлет, все глаза выплакала в ожидании чуда в виде меня – так Феникс из пекла с гениталиями осла врывается в сон молодой художницы.
— Граф! Командир патруля – не означает, что все вас будут слушать, как Устав.
Каждый действует в рамках своей силы и умений, словно в одной лодке плывет: кто парус держит, кто на веслах, а кто воду выгребает консервной ржавой банкой.
Зарплата – одна на всех, а ответственность – только на вас, командир; уймите дрожь в коленях, и обманите наши ожидания, особенно, когда за ужином закажите фиолетовое крепкое сорок пятого года выдержки! – воительница Элен крикнула в спину графа Якова фон Мишеля, будто кол вурдалаку вбила.
Граф Яков фон Мишель пожал плечами, не оборачивался; лейтенант Рухильо вспомнил, что также поводил плечами оживший утопленник сержант Мбанга.
В уютном уголке казармы граф Яков фон Мишель отгородился от внешнего Мира премиленькой занавесочкой с вышивкой на исторические темы художников планеты Гармония – так белая ночь отгораживается от белого дня.
«Удивительные люди – мои подчиненные, хотя я с варваром еще не беседовал на тему вспышек, удачи и безмятежности во время фехтования. – Граф Яков фон Мишель открыл изящную тетрадку с тестами на профпригодность, аккуратно обмакнул перо птицы Феникс в чернила (чернильница работы барона Минна фон Кантона), занес поэтическое жало над чистым полем возле первого вопроса теста, словно пером прогонял томное ощущение надвигающейся опасности. – Не благородные, но стремятся, да-с, с болезненным чувством всматриваются в себя и полагают, что их нравственные терзания не проступают изумрудинками пота на белых лицах.
Ах, досадно, что Рухильо и воительница Элен морально неустойчивые, как одноногий инвалид на ледяной горке.
Ну-с, что у нас за первый вопрос с пристрастием, будто на дыбе?
И, разве смогут неучи, люди глубоко безнравственные, соблазняющиеся щекоткой кошки, придумать что-то каверзное для писателя, эстета, философа, историка, художника, музыканта, умелого фехтовальщика, носителя моральных ценностей, которые не бросить, как дохлого сурка в мерзкую пропасть, откуда доносятся вопли некультуральных грешников.
Я их вопросы пощелкаю, как золотые орешки с ядрами изумрудами из одноименной сказки князя Александра Сергеевича фон Дантеса.
Вопрос:
«Действия морального патруля, когда старушка стоит на обочине и силится перейти улицу с потоком машин (телег, гравилётов, Космопланов, мотоконей и т.п.).
Варианты ответов:
А). Моральный патрульный должен перевести старушку в положенном для пешеходов месте.
Б). Выстрелить из ракетницы в небо, чтобы привлечь внимание общественности, затем, на глазах толпы растерзать старушку, избить ногами и прикончить контрольным выстрелом в голову (или в головы, или в другой жизненно важный орган)».
Граф Яков фон Мишель прочитал ответы один раз, второй раз, затем откинулся на мягкие подушки и расхохотался (но с приличием смеялся, без надрывов, а красиво, высокоэстетически, с музыкальными переливами):
— Тесты для людей с ограниченными эстетическими возможностями.
Вопросы и ответы рассчитаны на преддаунов с железными пряжками на каменных башмаках.
Возможно, что в моральном патруле не хватает бойцов, поэтому заманивают, кого попало вопросами легчайшими, как мантилька графини Сессилии Гарсиа Ганди Маркес Делакруа, великолепной, неподражаемой, сохраняющей, полагаю, и в плену высочайшие достоинства благородной леди с мягким ароматным сердцем цвета зрелого винограда сорта «Мерло». – Граф Яков фон Мишель решительно подчеркнул пункт «А» в ответах на первый вопрос и северной поэтической гагарой перешел ко второму вопросу:
«В заведении общественного питания несколько особей (люди, или им подобные) употребляют напитки с алкоголем.
Варианты ответов:
А). Моральный патруль прочтёт выпивохам лекцию о вреде алкоголя, о пагубном воздействии спирта на мозг; призовёт к гражданской ответственности, укорит, пожурит и возьмёт с алкоголиков обещание больше не пить спиртное.
Б). Моральный патрульный напалмом сжигает алкоголиков и других посетителей заведения общественного питания».
— Чушь! Бред сивой неблагородной кобылы, родственницы Пегаса! – граф Яков фон Мишель подчеркнул ответ «А», в досаде надкусил перо, выплюнул волосинки, крепко пожал себе руку, призывал к терпению – так девушка перед свадьбой пожимает свои груди (созрели ли для материнства?). – Я полагал некую интригу в вопросах теста, а всё катится по белой дороге в снегах стойбища художников-новосельцев.
На все наилегчайшие вопросы отвечу правильно и, возможно, мне утром присвоят внеочередное звание генерала от морали; затем я разом покончу с укорами в свой адрес и на золотой яхте отправлюсь освобождать великолепнейшую Сессилию Гарсиа Ганди с воспламененной, но глубоко скрытой душой, как магма рыдает под земной корой.
Граф Яков фон Мишель заполнил за час таблицы, хотя рассчитаны они на пять-шесть часов вдумчивого творческого балеринского процесса.
Чайник с целебным травяным настоем (с добавкой эстетических грибов) закипел; граф Яков фон Мишель приложил к щеке батистовый платочек с вышивкой матушки (надпись «Искусство выше Правды»), предвкушал спокойное чаепитие по литературному дзэну, как положено в лучших домах на родной Планете Гармония, где художники мучаются отношением собак и кошек.
Вдруг рыжая шаровая молния ворвалась в закуток, выхватила из тонких рук графа Якова фон Мишеля драгоценный, потому что подарок маменьки, платок и вылетела, будто её мухобойкой отшвырнули.
— Обезьяна! Всенепременно обезьяна, препакостная, гадкая с безумными очами и похотливыми причиндалами – да простят мне эстеты-моральники подобное окаменевшее сравнение! – граф Яков фон Мишель вскочил с диванчика (белая кожа вымирающего бизона), натянул ботфорты, и как был в душистом ночном жабо, пейзажных панталонах, выскочил вслед наглому, не признающему принципов эстетики и такта, животному. – Откуда и зачем обезьяна, будто колумбарий на кривеньких ножках, а зубы – немецкий язык о них сломается, черные с жёлтыми.
Нет, чтобы польстила мне, а убегает с драгоценностью, краше и дороже которой для меня только улыбка маменьки.
Граф Яков фон Мишель выбежал на пустой плац, увидел за ангарами рыжее пятно (пятно помахало платочком), побежал за ангары, досадовал, что не захватил шпагу, но обезьяна уже скакала нагло, в половину крейсерской скорости, чтобы граф Яков фон Мишель тешился, догонял, сновала между Космолётов морального патруля.
— Эээ! – граф Яков фон Мишель на миг остановился около двух девушек в погонах младших лейтенантов, несомненных скромниц, но не с Гармонии, потому что нет в них шика и лоска, бледности потомственных поэтесс с загнутыми беличьими ресницами. – Сударыни! Если бы я ладил гроб, то не осмелился, а сейчас вы для меня – путеводные нити, рифмы, лыко в строку, и простите меня за мой ночной наряд, я же не в подвенечном тюлевом платье, и венок из одуванчиков не обвивает мою многострадальную, но с лучшими мыслями, голову.
Омерзительное животное с волчьим оскалом, хотя и обезьяна, похитило у меня ценную реликвию с запахом ностальгии.
Ах, детство, когда я с Эстетическим букварём бежал в гимназию, и девочки реверансничали, конфузились при этом с недетской скорбью, а печаль уходила через лихорадочный румянец, слаще которого только пудра на пирожных «орешек».
Не подскажите ли мне, миледи, а я вижу, что вы, несмотря на юные года, не мучаетесь подагрой, обходительны и очень любезны, оттого, что знаете здесь каждый закоулок, где не только твёрдые боеприпасы, но и укромные места с соломкой, на которую благо упасть и слагать вирши.
Чья обезьяна?
Куда побежала?
Имею ли я полномочия содрать с неё шкуру, а голову подвесить в сортире для балерин?
И простите мне непрощаемое; не согрелся у камина, не надел обязательный эстетский парик с буклями, а в косице – титановый прут против коварного удара саблей сзади.
Девушки переглянулись, захихикали по-цыплячьи и побежали от графа Якова фон Мишеля в ангар с красочной вывеской «Баня».
— Я не пьянчужка с Космолёта «Звёздный»!
Верьте, мне командир, вверьтесь мне, родименький, а я уж мигом вас домчу на вороных до славы, почёта и уважения, как Пегас поэта переносит на лёгких крылах! – бородатый подполковник с эмблемой «Моральный патруль» на фуражке, с невыразимой печалью и тоской, заупокойным голосом приглашал графа Якова фон Мишеля в Мир неизведанный, а руки полковника бегали, шарили по лицу графа Якова фон Мишеля — так слепой калека пальцами осматривает свою невесту. – Я видел, знаю, что вы преследуете обезьяну – порочное животное, и не желает обучаться грамоте – только ворует и устраивает оргии, но как гляну на её восторженное волосатое личико – так сразу вопросы во мне играют, звенят колоколами, сталкиваются, расходятся, как бараны под мостом.
Я вопрошаю себя: если человеку дозволено, преступнику, и он перешагивает через мораль ногами в замысловатых туфельках, то отчего же нельзя нетерпеливому животному, вся жизнь которого будоражит впечатлительных, словно однодневные мотыльки, барышень.
Люблю барышень, особенно из благородных, когда нога выше головы, и мучается барышня сознанием своей вины перед нерождёнными детьми.
Вы, из благородных монсеньор; вы – не барышня в кисее?
— Послушайте, милостивый государь, я бы призвал вас к барьеру, – граф Яков фон Мишель убил комара на лбу, внимательно рассмотрел пятно на ладони, словно бежал марафон и не нашёл финиш. – Но вы же не связаны благородными отношениями с моей Планетой Гармонии; и, если полагаете, что ваши некоторые знания, что приоткроют завесу над тайной гадкой обезьяны, меня соблазнят свадебным маршем, то смею заверить вы – добренький технократ, имя которому – Устроитель.
— Устроил бы, да бегал за Алёнушкой, кричал, но никак не устроил, будто во сне бегал, а не наяву, когда лягушки из-под ног, а Алёнушка в одном только венце из одуванчиков убегает – белые телеса мелькают среди лесной зелени – развязал бы я эту историю, потому что барышни мне по душе, но не догнал, а Алёнушка обманулась в своих чувствах, и никакие мои доводы и убеждения, уверения в моём почтении не остановили её – денег хотела, да побольше.
Я её выманил на лесное озеро, обещал, что получит от водяного бессмертие и зеленый хвост русалки, а в озере дохлые козы плавают; в ближайшей деревне Скоркино сибирская язва, и крестьяне дохлятину в озеро сбрасывают, не платят за гейство с животными и за санобработку.
Алёнушка возле озера руки заломила, обманутая в лучших своих мечтах, но уже нагая стоит, а одеваться не хочет, пока бессмертие не получит, рыдает; бисеринки пота скатываются со лба, вороными бегут по ложбинке между грудей – не скажу современным литературным языком, но новости на сегодня – не новости, а – пернатые курочки с хохолками, и этих курей обезьяна не любит!
Алёнушка упрекает меня, не боится своей обнаженности – даже пацанский поэт обнаженность эту принял бы с великим сердцем, как в медвытрезвителе принимают ангольского посла.
«Обещали мне бессмертие, – смеется, а затем – в слёзы, и так сжала мои уши, что у меня жилы тетивой напряглись, будто я на Олимпиаде выступаю в одной команде с говорящими козами. Кивает головой, ножкой пританцовает, а затем – то взмахнет ногой выше головы – небо прошибает, и снова ножку вниз – водопадом; краснеет от смущения, конфузливо жемчуг собирает, при этом ко мне задом, а к лесу передом. – Меня по желтому билету не купите, потому что я девушка строгих устоев, а всё туда же – на страшном суде свинью съем без хрена.
Где же ваша честь, подполковник, а ещё моральным патрулём называете себя, хотя пальцы из сапога луковыми стрелками проросли.
Видели бы вы меня, когда я часы с кукушкой завожу в половину шестого вечером – каждый день в половину шестого – ни минуты раньше, ни минуты позже, и даже женские дела интимного свойства меня не остановят – так черти скачут по раскалённой сковороде в аду.
Давеча я к часам подошла, а часы у нас знатные, с нанотягой, и окошко для кукушки – в аршин; я две реплики бросила в сторону — готовлюсь в артистки погорелого Галактического театра, а затем думаю – избавят ли меня часы от мучительного душевного страдания и от зуда в промежности – так спирт избавляет девицу от комплекса неполноценности.
В детстве я часто протирала пятки спиртом – помогает от смерти.
Папа мне наливал спирт в чашечку для кофе, полагал, что я под идеями самобичевания не отличу кофий от спирта, а я отличала, потому что — бедовая, оттого и груди у меня выросли на зависть балеринам.
Балерины мне завидуют, потому что ногу выше головы поднимаю по-балерински, и груди у меня великие, оттого, что я – не профессиональная балерина, хотя иногда могу гордыню принести на алтарь авторских убеждений с многоголосием непрофессионального хора фабрики детских игрушек.
Я спиртом незаметно под столом пятки растирала, и шептала, что совершаю всё на благо Отечество, и сейчас верю, что все деяния наши, даже моя нагота на берегу лесного озера – на пользу Любимой Стране.
Папенька обманывался, уверял себя и маменьку, что я теперь всенепременно пьяна, как извозчик – я видела, что старается тайно от меня, на ушко милому другу маменьке шепчет, щекочет козлиной бородкой, а матушка утешается, подхихикивает; и неведомо батюшке, что у маменьки борОдок и пейсов наберется в постели больше, чем у папеньки шуток.
Рога, да рога развесистые, жертвенных баранов и любовников рога, а на стене — достопримечательность – рога папеньки, ему невидимые.
Возле часов с кукушкой мне никто не ставил плошку со спиртом, да и без надобности она мне, когда люди добрые в ресторан приглашают, предлагают пригубить литр фиолетового крепкого вина.
Завожу часы, ожидаю кукушечку — потрясающий ансамбль детишек нетрадиционалов в белых штанишках – «Кукушечка», но ансамбль далеко, а кукушка деревянная с красным потрескавшимся антикварным клювом – близко, за дверкой, словно пять лет ждёт супруга, а супруга волки съели.
Но не выскочила кукушечка мне на потребу, а в окошко высунулась харя страшная, волосатая, да без разума в очах – будто кара харе от генерального прокурора.
Я прокляла харю, пожелала ей ближайшей смети, да не простой, а с вывертами, на вертеле или на шомполе, что избавляет от геморроя навек.
В довершение ужаса, я платок свой с шеи сорвала, дорогой платок, на ярмарке мне купец Калашников подарил, из платка ловко петлю соорудила и петлю ту накинула на шею кукушечке со страшной харей клятвопреступника.
Харя шипит, просит о снисхождении, уверяет, что непричастна к делам масонов, что верой и правдой… а дальше – хрипы и предсмертное бормотание, агония – мечтала харя о смерти и получила в награду за свои бесчинства в часах.
Совершила я дело да за пироги присела – обед для честной девушки важен, потому что поддерживает тело в форме; матушка моя к столу присела, уже старая, из ума выжила, но иногда похожа на раскрытую порнографическую книжку.
Поведала маменька, что часы с кукушкой сломались, она вызвала часовщика, а сейчас нашла его в часах задушенным; он искал у кукушки ответы на жизненные вопросы, а нашёл дорогу в ад».
Алёнушка на последних словах подпрыгнула, будто веретено проглотила, и побежала от меня в лес; то ли ждала, что я догоню её и расскажу о дурном дне, либо из боязни убегала от меня, верила, что встретит медведя-лапотника и уйдет с ним в берлогу с ведьмами жить. – Подполковник закончил рассказ, поправил портупею, поскрёб пальчиком татуировку «Крылья Донбасса и пистолет» – не отвалится ли, подмигнул было графу Якову фон Мишелю, но графа Якова фон Мишеля след простыл на плацу, будто с обыском пришли и увели.
Граф Яков фон Мишель в это время ползал между механизмов Космолётов, под танками, искал загадочную противную обезьяну.
Под утро граф Яков фон Мишель вернулся в казарму раздосадованный, без маменькиного платочка, наскоро прочитал «Повесть о настоящей институтке» и заснул тревожно, как после мимолётного увлечения Новомладогегельянством.
После завтрака (Фреш, конфитюр, меренга, икра осетра) граф Яков фон Мишель подтянутый, благоухающий (свежий, в новом парике с буклями) вышел на плац, словно и не провел всю ночь в поисках обезьяны без жалости в маленьком зверином сердце.
Лейтенант Рухильо, воительница Элен и человек-гора (граф Яков фон Мишель отметил необычайную соразмерность, грациозность мускулистого героического варвара) – уже на плацу: воительница из лука посылала стрелы в невидимую цель в небе, и стрелы не возвращались; варвар огромной доисторической дубиной забивал бетонную сваю в гранитный плац.
Лейтенант Рухильо обмахивался листами, и граф Яков фон Мишель с негодованием, в то же время с брезгливостью и удивлением отметил, что лейтенант завладел тестом, без разрешения забрал, то есть – вошёл в закуток в казарме, когда граф Яков фон Мишель завтракал, или совершал гигиенические процедуры, обязательно с моральным уклоном.
— Граф Яков фон Мишель, Джек! Нет у вас любви ко мне, а только – долг перед вашей невестой и моральным патрулём! – лейтенант Рухильо предугадал вызов графа Якова фон Мишеля «К барьеру, сударь!». – Стерпится – незабудками слюбится.
Я больше ведра фиолетового крепкого за один раз не выпью, и вы узнаете одиночество среди моральных патрульных – так куница узнает сверстников по зоопарку.
Я ознакомился с вашими ответами в вопроснике, граф Джек, и потрясен до глубины хорды — если бы небо заволокло грозовыми тучами, то подумал, что наступила гибель Гипербореи, — ни одного верного ответа, словно вы заставили свою совесть мучиться в цинковом гробу.
— Как ни одного правильного ответа, позвольте, я не слышу в ваших словах язвительности, а лишь одобрение – не оду ли слагаете моему таланту и параллельно шутите, лейтенант Рухильо, потому что я сдал тесты на высший балл по шкале культурологии? – Граф Яков фон Мишель от волнения заикался, чуть не блеял, полагал высказывание лейтенанта розыгрышем, казарменной шуткой, ради которой банкир забудет гуманизм. – Кровь я не пролил вчера, но ответы – однозначные, и не увидит их разве хромая собака, которую ведет слепой поводырь.
— Вопрос – первый, и день первый, и крещение ваше боевое – первое, как первый снег в холодильнике, – лейтенант Рухильо подмигнул воительнице и варвару (граф Яков фон Мишель в досаде прикусил губу, не чувствовал себя в коллективе, потому что Рухильо не подмигнул ему, а следовало бы по правилам этикета; но откуда у неблагородного зачатки морального?). — «Действия морального патруля, когда старушка стоит на обочине и силится перейти улицу с потоком машин (телег, гравилётов, Космопланов, мотоконей и т.п.).
Варианты ответов:
А). Моральный патрульный должен перевести старушку в положенном для пешеходов месте.
Б). Выстрелить из ракетницы в небо, чтобы привлечь внимание общественности, затем, на глазах толпы растерзать старушку, избить ногами и прикончить контрольным выстрелом в голову (или в головы, или в другой жизненно важный орган)».
Вы отметили, вариант «А», Джек, а надлежит – вариант «Б» – незнание алгоритмов часто приводит к смерти, как выход из норы барсука часто заминирован лисицей.
Я часто хожу на охоту, в прошлый раз подстрелил генерала, нечаянно, потому что генерал возвращался с вечеринки, облачённый в игровую шкуру бронтозавра.
— Абсурд! Вы потешаетесь надо мной, не знаю с какой целью, если призвали меня в моральный патруль и верите, что я без озлобления спасу свою невесту и принесу пользу эстетическим идеалам человечества на ниве самоосуждения, греха и… и… я не бронтозавр, – граф Яков фон Мишель надул щеки, выставил правую ногу вперед, словно приглашал графиню на тур эстетического вальса. – Разве возможно, чтобы моральный патрульный, или другой здравомыслящий, пусть даже – неблагородный, растерзал старушку, да ещё и призвал зрителей на акт вандализма, схожий с перетягиванием каната.
Даже, если вы сейчас поставите заупокойную свечу по своим словам, лейтенант Рухильо, я останусь в печали, словно одинокий поэт под раскидистым ясенем.
— Элен, Конан, покажем сценку вашему командиру! – лейтенант Рухильо отложил листы с ответами графа Якова фон Мишеля на барабан (граф Яков фон Мишель заметил, что барабан изысканный, возможно, работы князя Фингерова Арнольда): — Ах, прошу прощения, Джек!
Я же не познакомил вас: Джек — граф Яков фон Мишель, Варвар, пожмите друг другу руки, вы же – одна команда, моральный патруль – слиток серебра.
Конан Варвар!
— Разумеется, Конан, как же ещё, если варвар? – граф Яков фон Мишель пожал титан руки варвара, старался говорить без иронии, без потусторонних ответвлений, и, чтобы обязательно обмякла пастила в голосе. – Вы изумительно забиваете сваю в камень, даже с грацией, а до этого момента я не верил, что сила и грациозное – две рифмы на веточке песни.
— У нас все — Конаны – удобно и связь с историей! – варвар не улыбнулся, оставался спокойным, без кинопоказа эмоций на лице.
— Элен, младший лейтенант воительница Элен! – лейтенант Рухильо приобнял, но по Уставу, без вольностей, воительницу за плечи – так кучер обнимает лошадь перед водокачкой. – Покажем графу Якову фон Мишелю сценку, чтобы наглядно, как в трактире с пьяными балеринами и трезвыми цыганскими медведями.
Цыгане бродят по Вселенной, и медведи за ними – на золотых цепях и в скафандрах.
Итак, – лейтенант Рухильо извлёк из кармана цветной лоскут китайского шёлка (с вышитой сценкой «Мандарин и обнаженная купальщица»), взмахнул, словно на старте Паралимпийских Галактических игр: — Моральный патруль и бабушка на пешеходном переходе в Ином Мире. – Лейтенант Рухильо согнулся, притворился ходячей корягой и задребезжал поэтическим голосочком, вплетал изредка подвывания народов Северных Галактик:
— Я есть бабушка, вот-вот перейду улицу, и моральный патруль мне не указ, я же не царь Соломон.
— Ах ты, нарушительница спокойствия, возмутительница морали, творец безнравственного с песком в старых панталонах! – Воительница Элен подбежала к лейтенанту-бабушке, сбила с ног и правдоподобно топтала её, как петушок топчет сына индейки.
— Не нарушай, бабуля! Мы не в греческой бане со шведками и финками. Моральный патруль строг! – Конан Варвар замахнулся дубиной и патриотически опустил стотонное оружие рядом с головой лейтенанта Рухильо
— Охи-ох! Моральные патрули забили меня насмерть за безнравственность! – бабуля-лейтенант Рухильо выгнулась, якобы в агонии, вскрикнула сверчком и затихла, будто умерла под багровым покровом.
— Восхитительно! Умилительно! Не морально, но в назидание потомкам, как груша в третьем акте пьесы «Грушевый сад»! – граф Яков фон Мишель поправлял косицу в парике, хлопал в ладоши, жмурился от яркого света, звенел шпорами, бряцал сабелькой, словно пришел из важного похода морального патруля. Но затем белым дельфином вынырнул в действительность: — Фуй! Гадость! К чему жестокости, как на дебатах о присуждении премии «Литературное наследие»?
Минуты проходят за минутами, и все лица, все старушки одинаковые, все хотят жить с витаминами, мясным супчиком и перловой кашей, что встаёт поперек горла.
Я не вижу анапестной связи вашего представления, схожего с корчами артистов погорелого театра, с моими ответами на тест морального патруля.
У белок на хвосте белое пятнышко, похожее на Око Правды, но и белки не увидели бы пятном смысл в вашем представлении.
— Миров множество! В одни Миры мы проникаем на Космолётах, в другие – переходим без помощи техники, только – проводник, — лейтенант Рухильо торжественно встал перед графом Яковом фон Мишелем на одно колено, опустил голову и протянул коробочку, величиной с микроскопическое издание стихотворений барона Гарсиа фон Порки. – Проводник между Мирами, как бабушка – проводник между матерью и внучкой.
Сиксилиарды Миров: и неизвестно где окажется моральный патруль, и вернется ли в тот Мир, что покинул – недурно, если рядом верная подруга без трусов; но – если рыцарь в шкуре шутовской коровы – уныние.
Граф Яков фон Мишель, представьте, что моральный патруль наказал, сурово, но справедливо и в назидание, бабушку в одном из Миров, убил, надругался над старушкой, что собиралась перейти улицу в неположенном месте.
Может быть, ни через год, ни через три века моральный патруль не посетит эту Планету с очередным визитом; но память, высеченная в камне, отлитая в бронзе, увековеченная на пергаменте и на бумаге – тот знаменательный случай о моральном подвиге морального патруля, а через годы поступок обрастет лживыми подробностями, как дно Космолёта обрастает космическими тридакнами – память останется; и фермер, прежде чем выбросить в неположенном месте незатушенную сигарету – призадумается: а не появится ли из ниоткуда моральный патруль и не осудит ли за окурок?
Зло запоминается, за убийства уважают – идите, же, Джек, несите миссию и не обращайте внимания на вонь из-под копыт лиловых лошадей.
Часто лиловые лошади бросаются, кусают, укоряют взглядом золотых очей; между Мирами бродят лиловые лошади, а на каждой лошади – и не лошадь даже, а – верблюд, и на верблюде том сидит обезьяна в шапочке и молвит человеческим голосом непотребное, что молвить нельзя; и за непотребство то моральный патруль наказывает жестоко, с пристрастием и хлестанием по волосатым ягодицам свинцовым прутом.
— Мы должны убивать старушек и верблюдов с обезьянами? – граф Яков фон Мишель вскрикнул, схватил за камзол слева (над кокардой морального патруля), словно проверял – не выросла ли женская грудь. – На обезьян я согласен, и на верблюдов, но старушки – у них же запор.
В Космопорту, когда я провожал актеров погорелого театра, старушка, что спала на скамейке, во сне скатилась на пол, визжала, запуталась в юбках, и представляла зрелище поэтому жалкое, но не до смертоубийства же; не червь дождевой она.
— А, если старушка сейчас, в этот миг с раскаленным стальным прутом – красное на конце, подходит к вашей невесте – принцессе Сессилии Гарсии Ганди, тычет железом в глаза, в промежность, прижигает соски, огнём на морально чистом белом животе невинной моральной красавицы выводит слово «пьяница»?
Вы простите старушке этот грех, как прощали поэтам-нивелирщикам? — лейтенант Рухильо приблизил лицо, кричал в нос графа Якова фон Мишеля, затем отпрянул, будто получил в лоб складной саперной лопаткой. – Чудачества!
Но не обязательно убивать, можно осрамить, что намного хуже смерти, даже восторженнее, будто на параде генерала обокрали.
Действуйте по обстоятельствам, граф Яков фон Мишель!
Вы на «отлично» прошли тест на профпригодность, показали себя благороднейшим моралистом, сыном своей планеты Гармония и особой близкой к загробной жизни.
Ваша интуиция в вашем жабо, граф!
Приедете с первого патрулирования — расплатитесь, но не песнями и плясками, как у вас принято, а – золотом! — лейтенант Рухильо подтолкнул графа Якова фон Мишеля; щелкнуло – так щелкает замочек на записной книжице благородной институтки.
Граф Яков фон Мишель моргнул и оказался в другой местности, в ином пейзаже, разволновался, невеста, которая только на брачном ложе впервые видит своего мужа.
Рядом из подпространства спрыгнули Конан варвар и Элен воительница, будто две сливы с макового гигантского куста.
В правой руке воительницы бластер, в левой пушка с фотонными гранатами; со стороны кажется – не воительница, а – торговка оружием.
Лицо воительницы прелестное, но глаза обшаривают местность, словно руки воришки орудуют под юбкой миллионерши.
Варвар внешне невозмутим, но граф Яков фон Мишель верил – в любой момент дубина его сорвется и полетит в лоб монстру, если монстр нарушит этические принципы ласки и благодеяний.
Через две минуты амазонка Элен вложила бластер в ножны, пушку прикрепила к крюку на юбке над левой ягодицей – при этом пушка и бластер не портили картину; воительница с оружием, в бронелифчике, в наноюбке выглядела обнаженной.
— Милорд! Мы – одна команда, как Гарри и его твари! – красавица Элен облизнула губки, но вспомнила, что граф Яков фон Мишель – не богач, внезапно потухла, а затем загорелась ровным бесстрастным пламенем под пятками грешника. – Я и Конан – сила, интеллект, красота!
Вы – язык и жесты, новоиндийское кино.
Я видела умилительный фильм производства ваших кинематографистов; а правда, что все они – двуполые?
В конце фильма со стены упало ружье: и пело, и танцевало.
Лейтенант Рухильо сказал вам половину правды; убивать можно, но – по существу – это раз; а два – деньги.
Наша цель – деньги – не аморально, потому что богатые люди – благородные, а бедные — безнравственные, как колоды игральных карт.
Стремимся к большим деньгам, значит — стремимся к культуре, облагораживанию, восходим по эстетической лестнице к вершинам искусства – так балерина с поднятой выше головы ногой продвинется дальше по карьерной лестнице, чем марафонец. – Элен губки еще не закрыла, горячие, словно пирожки из печи; скинула лук, молниеносно послала стрелу за спину графа Якова фон Мишеля, будто убивала призрака детства (граф Яков фон Мишель на миг закаменел, пощупал панталоны, но приветливого благородного выражение на лице не смял от волнения, которое иногда называется – панический страх).
Варвар бронетанковой дивизией ломанулся в кусты и вышел через минуту чрезвычайно счастливый, будто сам с собой поссорился, а затем помирился через мирового судью.
Он разорвал тушку небольшого зверька – зайца (стрела Элен в левой глазнице), но с телом гусыни, оторвал ляжку, а остальное забросил обратно в кусты; и, судя по дикому воплю – попал трупиком зверька в животное или в холопа.
Конан откусывал от свежей лапки, что минуту назад жила вместе с телом; и в чудовищном поступке Конана граф Яков фон Мишель не нашел противоречия с прекрасным, будто и день сегодняшний задуман только с одной целью – убить зайце-гуся, и съесть его на глазах утонченного, словно бумага для иероглифов, графа Якова фон Мишеля.
— Я в смятении! Мои жизненные принципы смяты, рифмы не в строку, и не знаю – воспитывать ли себя художественными танцами, или вызвать на ваши головы хулу и огонь небесный, чтобы не только ваши одежды и волосы сжег но пронял бы до коленок, отчего вы ощутите себя толстыми пыльными книгами. – граф Яков фон Мишель не остановился на теме зверька и его сожранной сырой ляжке, вскричал, упал на колени, но пожалел белые панталоны, вскочил, отряхивал пыль; будто в забытьи, приложился к фляжке с целебным настоем полевых ромашек. – Потерял нравственность, когда не защитил свою невесту наилучшую Сессилию Гарсиа Делакруа, а теперь опускаюсь всё ниже и ниже, ниже ада, но вы называете моё опустошение возвышением, потому что – за деньги.
Прелюбопытнейший случай произошел со мной в филармонии два года назад, когда я верил, что тайны бровей – шевеление.
Князь Сергей дон Гиор обронил золотой луидор!
Поэты, музыканты делают вид, что не замечают оплошности князя – разве возможно, чтобы луидор валялся на кафельной плитке? – дурной тон, всё равно, что без мольберта выйти на плэнер.
Я же почувствовал в тот миг жгучую тоску – подобное случалось со мной не раз, когда меня предавали, а осенняя листва била по щекам — пребольно била, без сидок на мою родовитость и эстетизм.
«Князь! Вы находите необходимым здесь личное присутствие – так балерон чувствует себя привольно на сельском празднике поэтесс! – я присел в плезире перед князем, но чести не терял; в правой руке моей свиток с одой королеве Фелиции, а в левая красиво, с вычурным изяществом учителя фехтования возлежала на рукоятке шпаги. – Давеча я видел, как вы крепко-крепко, с посиневшими губами обнимали свою матушку – не петля ей на шею, не топор, а – художественную кисть в руки, оттого, что матушка ваша княгиня дон Гиор Александра чудеснейшим образом переносит на холсты сценки из жизни домашних животных.
Вы умилительно с сыновьим долгом оказывали почести вашей матушке, а она с легкостью молодой балерины подняла ножку выше головы и смеялась вам в ответ молодым звоном пресыщенной прыгуньи с шестом.
Не укоряю себя за невнимательность – я же не благородный кучер-балерон, который кутается в тулуп воспоминаний, а ягодичные мышцы — наружу для лучшего восприятия действительности – так дельфины-шотландцы высовывают плавники из океана.
Но что-то зацепило меня в смехе вашей матушке, держало, и это неизъяснимое гусиным пером в спину не давало мне хода дальше (я направлялся в Библиотеку изящных искусств на поэтический вечер имени графа Оболенского фон Бове).
Я ногами и мозгами отбрасывал мысль о том, что ваша матушка – оборотень, по ночам превращается в летающую гитаристку, а днём – вальяжная балерина с опытом старой крепости за корсетом.
Не представлял её полосатым окунем с ярко-красными рифмованными плавниками и желтыми глазами, в зрачках которых прячется лучик надежды и лукавства, как у кловуна из погорелого театра.
У кловунов погорелых театров присутствует изъяснимая печаль в глазах, даже, когда кловун валится на арену или сцену, дрыгает ногами в пароксизме, хохочет, выдавливает смех из всех своих природных отверстий, а, если кто из шевалье продырявит кловуна шпагой, то смех пулей вылетает и из искусственной дырки в организме.
Кто? Что она значит для искусства, в теории эстетического материализма, ваша матушка с ногой, поднятой выше головы, будто держит на себе Небесный Свод?
Ваша матушка – барон Карл Ясперс с генномодифицированным носом?
Я впитывал неловкость вашей матушки; также неловко я чувствовал себя на озере Новоселигерское, когда мокрым вышел из воды.
Мне исполнилось четырнадцать лет, и родители в качестве подарка преподнесли мне изящное удилище работы князя Трубецкого ибн Василия Николаевича; тончайшая резьба по дереву, серебру, золоту, рубины в рукояти, тончайшая платиновая леска, восхитительный премиленький золотой поплавок, бриллиантовое грузило, и нанокрючок из сплава германия с францием.
Матушка даже всплакнула, когда передавала мне семейную реликвию:
«Сын мой граф Яков фон Мишель! – матушка светло улыбнулась, прошла по зале (у нас антикварная зала с янтарём из древнего Санкт-Петербурга), показала себя в туре вальса, затем – мазурка, ария из оперы «Гармония», нога выше головы – символ благородства, шарж с натуры – я получился прекомично; экспромт – стих анапестом, и в довершении — сценка из «Нагая пастушка-художница и поэт-передвижник»!
(Я в очередной раз поразился многообразию благородных искусств в литом теле своей матушки, даже почувствовал себя балалаечником, которого перевели в оркестр духовых инструментов.)
Матушка, вдруг, будто ей ноги откусил боязливый крокодил с намеками на поэтичность, упала на диванчик работы графа Шуйского Артура фон Парсифаля: — С идиллическим удилищем связано много поучительных случаев, и об одном я поведаю тебе, без фантазий, без художественного вымысла и, конечно, без слепой Судьбы, что под руку ведет Фемиду на склон Новоамериканской горы, где загорают художники-натуристы.
Мне еще не исполнилось тогда четырнадцати лет, но я уже обращала внимание на бритые головы библиотекарей, и чувствовала себя уязвленной, если кокарду за благородные науки отдавали другой девИце.
По ночам я лепетала, да, я лепетала, и иногда раскинувшись в прекрасной своей наготе…
Ах, пардон, сын мой Яков, я изволила пошутить – благородные девицы спят в чепцах, в ночных рубашках, в панталончиках, в туфельках на рыбьей чешуе, да рано тебе знать поэтические подробности о благородных женских натурах; когда окончишь класс по флейте, тогда и задумайся о своих устремлениях: для кого гармоничного живём?
Кому поклоняемся поэтическому?
И имеет ли искусство конец?
Мой ночной лепет батюшка и матушка называли – предзнаменованием, и очень тешились, собирали гостей возле моей постельки; а гости — академики живописи, профессОра, дервиши-романисты – слушали мой лепет и извлекали из него пользу для искусства – так белочка извлекает из кармана старьёвщика золотую табакерку.
Мне ничего не приобретали на барахолке изящных вещиц, и я иногда страдала – закроюсь в чулане, наигрывают на кларнете фугу и думаю, как изменился бы мой Мир в жгучую поэтическую сторону, если бы я в институте благородных девиц обнаружила золотого таракана с зачатками интеллекта поэта.
В тот день я – проказница, шалунья (пока матушка пела дуэтом с князем Волконским Шарлем де Азнавуром — милейшее пение, потрясает даже кочевых балеронов в золотых юртах; а батюшка вальсировал с обнаженной балериной графиней Александрой Ксешинской – артистка в пятом поколении) осторожно прокралась в амбар, страшно, но я подгоняла себя кларнетом, отгоняла музыкальным инструментом злых духов страха.
В амбаре не на почётном месте, но и не среди хлама артистов погорелого театра, на постаменте из серого Новокалифорнийского гранита возлежало сиё удилище, прелестное, как по форме, так и по содержанию золота.
Извлекла удилище, и красивыми балетными прыжками направилась в Городской Сад, где в тот час – людно, а скульптуры сверкают в лучах заходящего усталого светила.
Из художественных мастерских доносилось оперное пение, изредка пробегали изящные балероны в обтягивающих зеленых Робингудовских панталончиках – чудо, а не панталончики, ажурные, с доблестными картинками.
Я присела на скамейку работы графа Фаберже Яйцо Васильевича, с робостью, понятной только молодым девушкам с пронзительными голосами куропаток и проницательными очами, делала вид, что удила Эзоповскую рыбку.
Шаловливый и поучительный ответ я заготовила и представляла, как эстеты после моего остроумнейшего ответа начнут обсуждать, восхищаться мной, и, может быть, даже выдвинут на Соискание Премии «Золотой Эзоп».
Я верила, что нравственный князь или граф вопросит с милым грассированием – обожаю, когда мужчины проглатывают букву «р», будто спорят о скирдах хлеба и выбитых зубах мастодонтов.
Прохожий спросил бы меня, почему я ужу рыбу в саду, на скамейке, вдали от полноводной реки; и я бы ответила без пристрастия, но с гостеприимством в голосе, потому что имела почётную ленточку за остроумие и почтительность:
«Милорд! Рыбы – скучны, потому что не освоили грамоту, не музицируют, не поднимают ножку выше головы и не задают умных вопросов, от которых даже через десятилетия озноб по коже.
Что толку от безмолвной рыбы с взглядом жареной трески?
На удочку я в Городском Саду ловлю остроумных эстетов, и один из них – вы, ваша светлость с мольбертом за натруженными плечами поэта!»
Я бы так ответила, и уверена, что за мой веселый, благородный ответ, в котором даже самая злюка балерина погорелого театра не нашла бы язвительности, нравственного преступления, меня бы наградили, а мои слова записали бы на серебряной странице в золотой книге бессмертных фраз выдающихся поэтов Планеты Гармония.
Время шло, мимо меня вместе с течением времени пробегали отроки, чинно шли старушки с гобоями и барабанами, но никто не интересовался моей удочкой, никто не вопрошал меня, почему я ловлю рыбу на улице, а не на реке, и невнимание людское почти свело меня в могилу, вызвало слёзы; я умоляла Природу, чтобы она послала мне хоть одного остроумного графа или шевалье, даже требовала от Природы, сулила ей немалые деньги, но Природа языком птиц и телодвижениями эстетически сформировавшихся собак, отказывала мне, а значит – и мировой словесности.
Два часа я просидела почти бездыханная, но ни одного почтенного графа, князя или барона не видела, будто они провалились в яму с социалистическими художниками-насмешниками.
С презрением я назвала себя сломанной кисточкой на мольберте неизвестного художника; смотала удочку и пошла домой, хотя тело моё протестовало, а живое воображение требовало выразительного ответа – хоть языком, хоть ногами.
«Ветвями! Ветками не тряси – оскоромишься!» – в запальчивости я крикнула грушевому дереву, но тут же устыдила себя за взрыв эмоций – дерево не виновато, что эстеты обошли меня стороной, как оркестр с механическими тромбонистами.
Около семейного колодца я остановилась, пораженная ужасной мыслью: «К чему хлопоты, если я – девушка-невидимка?
Если белье на благородной морально устойчивой девушке – невидимое, то – неприлично, и всякие казусы выходят за рамки гармоничного и нравственного – так институтка в игре «классики» заступает за черту колорита.
Пусть поразит меня балерон-поэт, если я назову лягушку в колодце провинциалкой!»
В горячке я задумала, что плюну в колодец, и своим плевком перечеркну в себе кокарды за благопристойность и нежность.
Но сила воли, моральные принципы не дали свершиться ужасному, я лишь крикнула матушке в окне (её личико белело на фоне черных кудрей художника графа Федорова Расула Хайку):
«Матушка! Милорды – не честны!»
Три дня я пролежала в горячке, а когда вышла из комы, при этом похудела на три килограмма – очень мило и ко времени, матушка поведала мне, что в тот день, когда я безумная упала на мозаику возле колодца (мозаика работы князя Педро Гумбольта Макиавелли) произошёл пожар в городской поэтической бане – обители добра, беспощадной рифмы и честных помыслов.
Чудесным образом баня возгорелась: одни мудрецы говорили, что горела вода, потому что даже у девушки, если благородная красавица совершит проступок перед моралью, горят щёки, но девушки состоят на восемьдестя процентов из воды.
Если тело горит, щеки горят, душа пылает, то и вода в бане возгорится от одного только права на урок нравственности.
Другие мудрецы поэты укоряли первых мудрецов укорением эстетическим, качали коронами на головах, изящно вальсировали и говорили: что мать тех мудрецов – не Академия Изящных Наук, а – Пафос, мракобесие и эшафот.
«Отцы ваши для вдохновения пили настойку боярышника на рыбьих потрошках; матери ваши в мазурке допускали пробег в три метра; дипломы ваши профессорские – не искусство, а – мелодия без флейты и без гобоя.
Как же вы говорите, что вода в бане горела, если из бани выскочили сто нагих балерин погорелого театра – не успели даже захватить одежки; и балерины эти причитали и заламывали руки, поднимали ноги выше головы – так принято, потому что, если балерина, то – изволь, ногу выше головы поднимай в любом месте при любых обстоятельствах, пусть даже при нашествии Библейской саранчи.
Не вода горела в общей бане, а горела земля под ногами балерин погорелого театра.
Если один раз – погорельцы, то огонь будет преследовать всю оставшуюся жизнь и даже в загробном Мире оближет розовые пятки в аду.
Где появятся балерины погорелого театра, там – пожар всенепременно, и шапки даже горят, и земля горит».
На крики и стенания обнажённых балерин сбежались все мужчины, кто чувствовал за собой ответственность перед откровенными преступлениями против женственности – так болотный кулик летит к болоту с французскими лягушками
Бароны, шевалье, князья, графья, милорды, герцоги и другие благородные эстеты серебряными ковшиками и золотыми ведрами зачерпывали воду из фонтана и тушили пожар – больше из сокровенного добра, чем из упаднического усердия, присущего только нищим рудокопам.
Обнаженные балерины – неблагородные, потому что не с Планеты Гармония, и Институт благородных девиц не оканчивали – благодарили благородных графьев, чем могли, кутались в туман робости, откровенной ипохондрии с редкими припадками хохота – так смеется поэтесса в мастерской художника-поллюциониста.
Противный пожар отвлёк благородных эстетов от прогулок в Городском Саду, и я не применила остроумнейший ответ, который прославил бы мой род до сотого колена.
У писателя барона Ремарка фон Шолохова три колена, но не сто и два десятых».
С замиранием сердца я взял драгоценное удилище, наживку — поэтический хлеб и с чистой совестью вышел из родного гнезда – так птенец на сутки покидает матушку гусыню.
Дорога до реки прошла без крови, без мучительного поиска рифмы к слову «жёлтый», и почувствовал себя франтоватым учителем изящности.
На берегу я прочитал наизусть стихотворение барона фон Анатоля де Язя – обязательное уважение к рыбе, размотал леску, наживил корочку хлеба, умилительно похожую на глаз поэтессы княгини Антуанеты Новак и забросил в реку Времени – ловись, поэтический окунь с чувствительным сердцем и душой ренегата виолончелиста.
Нет, не для плотских утех мне понадобился окунь с выразительными очами танцора диско: не для выделения желудочного сока, а исключительно в целях художественных – я нарисую агонию рыбы, перенесу её творческие страдания на холст.
Идею – нарисовать умирающую рыбу с красными плавниками я позаимствовал с ожидания смерти поэта герцога Букингемского фон Ослабли.
Герцог умирал, поэтично возлежал в осиновом гробу, сетовал на обстоятельства, что мешают ему вскочить и станцевать мазурку, но ноженьки отнялись, как у близорукой весталки.
Возле гроба толпились знакомые, друзья и сочувствующие – наиблагороднейшие эстеты, которые на холстах, на бумаге, в музыкальных пьесах, на театральных подмостках выразят чувства, подсмотренные у гроба.
Артистов погорелых театров у гроба я видел немало; они шарили по карманам, выпрашивали кусочки колбасы, вообщем, вели себя, как неразумные копеечные недоноски.
Герцог Букингемский читал сам по себе эпитафии – нет ничего дурного, а даже – мелодично, когда умирающий поэт о себе говорит, будто забыл о чашках и ложках, и посуда ему больше не понадобится, разве что – в аду, где черти чай пьют.
Художники жадно срисовывали предсмертные гримасы поэта; музыканты переводили на нотные станы его вопли, крик «Принесите стакан воды».
Стакан воды никто не подал – не нужна вода умирающему, потому что – без голубя голубица проживёт, а с кошкой в постели – никогда.
Я надеялся, что герцог Букингемский доводится мне родней, но ожидания мои оказались напрасными, и я со стенаниями, слезами печали убежал, словно на пятках сидели цепные псы неблагородных пекарей.
На меня смотрели с пониманием, одобряли мои слёзы, полагали, что они – от чрезмерной юношеской добродетели, равной которой нет даже под пюпитром.
С тех пор я мечтал, что нарисую страдания живого существа; до человека мне далеко, а рыба, например, когда она на воздухе испускает дух – подходящая тема, арифметика эстетики графа Облонского, а не тема!
На реке я смотрел на поплавок, представлял его дивным кораблём в Космическом пространстве, и надеялся, что в ближайшие пять минут на крючке окажется окунь-вегетарианец с сообразительными очами.
Не клевало, и грудь у меня разрывалась, сердце скрипело осколками страданий и страсти по гениальной не нарисованной картине.
Чу! Поплавок дрогнул, наполнил моё сердце предчувствием задумчивого восторга, словно на крючок позарилась романтическая поэтесса наяда.
Радости мои оказались преждевременными, как роды у курочки фон Рабе.
Волна от плывущего лебедя потревожила поплавок, но не окунь художественный.
Я посылал на голову птицы проклятия, желал ей разрушительной жизни, скитаний без любви, блох, отсутствию рифмы к слову «лебедь».
Но затем я пожурил себя, укорил, назвал недостойным фармазоном от пафосного искусства брани; не виновата царственная птица, что лапами и пенисом – у лебедей пенисы - распугивает окуней возле моего антикварного удилища.
Прошло еще пять минут, я почувствовал, что от переживаний щеки мои ввалились; не слетела ли под водой наживка, и лишь голый крючок огорчает подводных жителей без трусов.
Я поднял удилище, потянул, и – ОООО! Горе! – желчь с недоверием к обстоятельствам подступила к моему жабо – зацеп.
Крючок зацепился за корягу или за глаз морского черта – я верю в морских дьяволов, и нет возможности мне отцепить от пошлого.
Я представил, как огорчится батюшка, осыплет меня укорами, пожурит и в назидание скажет, что я не так гармоничен, как балерон барон фон Клейнмихель из соседней Усадьбы.
Матушка, возможно, сойдет с ума, забросит вязание, назовёт поэтов – безликой массой пустозвонов от искусства, и дни свои закончит наставницей в гимназии цирковых художников.
Печали моей я не видел конца, бегал по берегу, стенал, заламывал руки, падал на колени, рыдал, но мои действия, даже стихи герцога Шиллера не помогали – крючок оставался безучастным к моим страданиям и не отцеплялся, будь трижды он проклят в аду.
Непростое решение пришлось принять – лезть в реку и руками отцеплять зацепленное – так благородная скрипачка предлагает свои произведения застенчивому экзекутору.
От соприкосновения с холодной водой я заболею, приду в упадок, сердце моё расколется, и мрачная туча неминуемой смерти от простуды покроет мои веки замысловатой татуировкой с изображениями гробов.
Но долг перед удочкой превыше гармонии тела; с вдохновением я направился к воде, даже не опасался, что утону, а смерть Во Имя – укор лентяям не поэтам.
На границе с водой, когда безнравственные жуки плавунцы тянули ко мне жвалы, я призадумался – так кручинится пианист возле рояля в кустах.
Не испорчу ли я новенькие щегольские ботфорты работы графа Микимоты Йоко Сана; и новенькие панталончики (стилист – князь Болотников Генрих Карлсен) – тоже придут в уныние и упадок?
Я огляделся – ни натуристов, ни коров с печальными очами – ни одной живой одушевленной поэтессы; никто не заметит, как я сниму ботфорты и панталоны – неблагородно, но решительно, потому что ради матушки и батюшки; не о себе радею.
С замиранием сердца я снял ботфорты, скинул щегольские панталоны, остался в кружевных розовых носочках – чудесненькие, премиленькие, будто стихи из уст благородной девицы; нижних панталончиках с кружавчиками, и кружавчики на исподних панталончиках – превыше похвал — работа шевалье Людовика фон Третьего; я ступил в светлые струи реки Лета.
Камзол, манишку, жабо, шляпу с пером, я, разумеется, не снял, и при шпаге остался; вдруг, встречу водяного поэта – как с ним разойдусь без шпаги, а шпага – рифма поэта.
Я шел дальше и дальше, ощущал подошвой каждый камешек на речном дне, впитывал духом холод воды и чувствовал себя морально устойчивым наиблагороднейшим эстетом из всех купающихся во Вселенной.
Вода достигла мне талии, талия у меня — благородная, осиная, тонкая, а дальше – нет надобности, потому что я добрел до места, где зацепился крючок; куда стремятся художники, для что живут поэты – цели неясные, туманные, разделены на творческие мастерские и библиотеки; но свою цель на данный момент я знал – отцепить крючок от коряги.
Ощутил себя плагиатором, позарившимся на чужую пьесу, я опустил руки под воду, намочил рукава сюртука, но не бранил себя, оттого, что бедный в положении, но богатый внутренним Миром поэзии.
Крючок отцепился легко, сразу, не устоял перед подвигом возвышенной натуры, доблестной, всесторонне эстетически развитой, как развиваются крылья у новорожденного Пегаса.
Я развернулся, взял себя в руки, уже намерился возвращаться, но вдруг, словно чёрная молния в белом платьице пронзила моё существо: девочка, примерно моих лет, и всенепременно — Наиблагороднейшая, видно по осанке, по кокарде за нравственность в волосах – закаменела на берегу, там, где заросли гуще, словно переплетены замысловатым хореографом.
Черноволосая, со вкусом и дорого одетая, под белым летним зонтиком, в кружевах, в оборочках, в ленточках, девочка, вероятно, с самым искренним восторгом собирала цветочки – недоплетенный веночек в руке, но заметила меня, и исподние панталоны у меня в облип, отсырели, поэтому очень неблагородно обтягивали, показывали анатомию ниже пояса, но неявно, не нарочно – иначе я бы от стыда утонул, но до крайности конфузили меня – так пятнышко на манишке подрывает авторитет академика изящной словесности.
Девочка, когда меня заметила, то потеряла рассудок – навсегда, или на время; недоверчивость и отчаяние отражались на лице, а ротик приоткрыт и перекошен, будто его раздирали художественной кистью большого размера.
Благородные девицы анатомию не изучают, тем более – строение мужского тела; не изящно, гадко, если, конечно, мужчина не балерон или танцор диско.
Мой вид шокировал девушку, довел до жребия – ад, или помешательство.
Я бы выскочил из воды, натянул бы верхние панталоны и ботфорты, но природный такт плюс юношеская робость, когда каждый звук кажется громом небесным – не позволяли.
Пиявки находили уязвимые места на моих ногах, присасывались, безобразные по кровососущей сути, но прекрасные в стремлении к гармонии с природой.
Я видел змеиные тела под водой, но не сходил с места, оттого, что не смел нагло показать себя, даже, несмотря на то, что девушка видела всё, а что не видела, то нарисовала творческим воображением на коре головного мозга.
Прошло время, в роще послышались песни художников-натуралистов; на огненном коне проскакала поэтесса графиня Разумовская Ильза Лиеповна; не заметила нас, или из благородства, сделала вид, что не заметила.
Наконец, девочка на берегу не выдержала оцепенения и упала снопом недозрелой пшеницы; обморок или смерть от стыда – я не интересовался – не любопытствует натурщица своим образом на холсте.
Выскочил из реки забвения, натянул на мокрые подштанники панталоны, подхватил ботфорты, и как находился в смятении, так и занимательно побежал к Усадьбе; даже мольберт забыл и пюпитр – горе, а совестно, стыдливо, хотя и не кривлялся, не корчил рожи в зеркало воды. – Граф Яков фон Мишель улыбнулся воспоминаниям, добро, без иронии посмотрел на Конана Варвара, перевел взгляд на воительницу; Элен рассматривала у себя между ног, поэтому граф Яков фон Мишель быстро отвернулся, словно паровой молот нашёл в кровати матушки: — Я поведал князю Сергею дон Гиору о моём состоянии на реке, и отметил в его левом глазу под стеклом золотого лорнета слезинку понимания и счастливого раскаяния от несовершенного – так плачут благородные скрипачки над книгами о бедных поэтах.
Князь склонил голову – точь-в-точь-лисица на пюпитре, а я продолжал, потому что тема с золотым луидором не исчерпана: — «Князь Сергей дон Гиор!
Вы обнимали матушку, и находились в качельном расстройстве, из которого вас вывел бы только покойный учитель пения граф Карамзин Мурза Ибрагим Бек.
В поэтических грезах: сочиняли ли вы сонату, или обдумывали сюжет картины – мне неведомо, и неведомы чаяния кладбищенских романтиков; вы не заметили, что матушка ваша чрезвычайно молода, даже моложе вас значительно, и по законам Правды и насильного терпения – законы князя Хаммурапи, не может быть вашей матушкой.
Всё равно, что вы родили сами себя и тут же умерли.
В поэтическом розовом тумане вдохновения вы не заметили, что обнимаете не матушку, а — балерину погорелого театра; злодейка воспользовалась творческим кризисом, уходом эстета в себя, погружением на дно Леты, и ластилась к вам – так голодная собачка признает хозяином человека с горбушкой хлеба.
Оцепенение ваше перешло и на момент нынешний, когда луидор упал, а вы видите вместо него чертей, бедных слепых музыкантов, балеронов в истоптанных пуантах и потешных чепчиках на грудных железах.
Понимаю ваше состояние, и в нём сокрыты и восторги моей матушки по поводу антикварной драгоценной удочки, и моё охлаждение членов, когда я отцеплял совестливый крючок и представлял его бородатым стилистом; и озабоченный робкий вид девочки, ошарашенной мокрыми обтягивающими панталончиками с кружавчиками.
Дурное обхождение вы презираете, а слова Правды впитываете и придаете им вид амфоры или гуслей, в зависимости от вашего поэтического подъема или музыкального спада.
Возьмите ваш луидор, князь Сергей дон Гиор! – я поднял золотой луидор, отметил некоторую досаду на лицах придворных поэтов, и протянул монету князю, будто прокладывал рифмой туннель под горой Олимп. – Монета заряжена добродетелью и моими уверениями к почтении к вам!»
Князь Сергей дон Гиор принял луидор, небрежно бросил в кошель, и в кошеле густо, словно в поэтическом борще, звякнуло.
Я возгордился, почувствовал себя выше художников-отшельников и художников-раздвижников.
«Князь, прежде чем вы уйдете, соблаговолите, поведайте – что за чудесный аромат от ваших буклей на парике?
Вы – покровительствуете цирюльникам погорелых театров?»
«Аромат моего дорогого парфюма «Тайный поэт», или даже – смесь парфюма с флюидами, что незримо исходят от меня, как от девушки исходят волны морали. – Князь Сергей дон Гиор в плезире показал двенадцать фигур, или более – я не сосчитал в восторге. – Милейший граф Яков фон Мишель МакНьютон, – князь потрепал меня по щечке, и мелькнули в его звездных очах искорки, с которыми он по ошибке обнимал балерину погорелого театра. – Вы тактично подали мне луидор, и я не забуду ваш плезирный поступок, отмечу его в одной из од Королеве».
Князь накинул на чело вуальку – без единой дырочки, пышную, с кружавчиками по краям; в прекрасном расположении духа отбыл в комнату смутных образов! – граф Яков фон Мишель замолчал, с торжеством — поразил ли рассказом – смотрел на Элен и Конана; отметил с удовольствием, что выражения лиц патрульных схожи с выражением миленького личика девушки из воспоминаний.
— Во как! – Кона потряс дубиной, угрожал невидимому дряхлому нарушителю нравственности.
— Спасибо, Джек за то, что мы в тебе не ошиблись! – Воительница одернула клочок, что называла юбкой и красиво пошла по тропинке, не так выверено, как прохаживаются девушки из Института благородных девиц (но граф Яков фон Мишель отметил некоторую схожесть плюс дикое трепетание женской плоти).
Молча шли пять минут; Конан Варвар развлекался – дубиной крушил вековые деревья; воительница смахивала невидимые пылинки с грудей, а граф Яков фон Мишель подбирал рифму к «варвар».
«Самовар» не рифмовался, но звучал близко, будто в нетрезвом виде потерял музыкальный поэтический слух.
— Он! – Конан Варвар остановился, принял красивую позу (или она сама принялась), указал дубиной в чащу – так регулировщик Космического движения стопарсекным жезлом разрешает движение.
— Нарушитель! – воительница через пять секунд подтвердила, ноздри её хищно раздувались, кожа превратилась в снег, а мочки ушей – преобразились в пряничных зайчиков. – В лесу, значит – бедняк, коренья собирает!
Но, может быть, и – богач; у миллионеров – странные причуды, даже до подмигивания двумя глазами доходит, как в цирке.
Чур, если богач – то – мой; не убивайте его!
— Неприятное чувство внутреннего неудовлетворения посетило меня без спроса! – граф Яков фон Мишель выхватил шпагу, но затем осторожно (чтобы не звякнул металл) вложил обратно, будто хвастался новым стихотворением. – Ничего не вижу в лесу, никого не ощущаю, кроме нас, а я ведь не из последних следопытов, даже имею похвалу от художников-натуристов.
Как же вы, мои соратники, почувствовали нарушителя морали, а я – командир, безответный, будто краденая полка для книг.
Недостоин я командовать вами, друзья мои, ох, как тихонько краснею и чувствую свою ущербность на фоне полуголой девушки не из благородных и варвара без образования, но гордого и без дурных наколок на бедре.
— Джек! У тебя иные задачи, покажи сейчас себя с моральной стороны; обработай нарушителя, как минуту назад глушил нас рассказом – длинным, скучным, но от него поднимается шлагбаумом холестерин в крови! – Элен прихорашивалась перед походным зеркалом, говорила тепло; и граф Яков фон Мишель почувствовал доверие к патрульным, словно нашёл клад в кладовой Солнца.
На поляну моральный патруль вышел торжественно, парадно: Элен с бластером в правой руке и миниракетницей – в левой; Конан Варвар с обезоруживающей улыбкой трагического актера; граф Яков фон Мишель – со шпагой и ясным взглядом благородных лазурных очей.
Ступали бесшумно, выучено, и граф Яков фон Мишель поразился пластичности тяжелого варвара – будто плывет Конан над невысокой сон-травой.
Воительница тоже проявляла чудеса индейства: непросто в сапогах на высоченных каблуках без шума прогуливаться по лесу, как по бортику бассейна в Новом Монако.
За мольбертом – художник – сразу видно: в шапочке с помпоном из хвоста белки, бородка клинышком, усики а-ля дон Фюрер, камзол с розовым жабо, зеленые обтягивающие панталоны и замшевые фиолетовые сапожки, похожие на розанчик.
Но впечатление портила крайняя поношенность одежды (на ягодицах чуть приметная заплатка): потертости, прорехи, словно художник нарочно наделал отверстий для вентиляции.
Элен подмигнула графу Якову фон Мишелю (граф Яков фон Мишель мысленно поблагодарил воительницу за панибратство, почувствовал себя здоровым членом сердечного коллектива) и положила аккуратную маленькую ладошку на левое плечо художника, будто приглашала на свидание в спортивном зале.
Художник обернулся, три секунды осмысливал моральный патруль, а затем побелел, присел, как конь на косогоре и оглушительно пукнул.
Смолкли соловьи и птицы семейства вьюрковых, по кронам дубов пробежала ударная волна.
Элен раскрыла большие апельсиновые глаза, усмехнулась, и в словах её слышны нотки снисходительности, что присущи всем амазонкам:
— Не ожидала, что вы встретите моральный патруль залпом своего единственного орудия.
— Бееееее! – художник присел на траву, снизу вверх смотрел на Элен, отметил, что под микроскопической юбкой нет трусиков, взгрустнул, повалился бы в обморок, но догадался, что обморок может закончиться смертью – если правда, что рассказывают друзья о моральном патруле.
— К барьеру, сударь! – граф Яков фон Мишель встал в красивую позу «Мастер и дилетант со шпагой»!
Призыв графа Якова фон Мишеля не придал сил художнику, но окрасил его лицо в зеленый цвет; художник, наверняка, черпал краски со своего лица.
— Я же по неотразимым обстоятельствам, без порывистости, - художник внезапно вскочил, бросился к варвару, ухватился за дубину, как за столп Законов: — Не убивайте меня, моральные патрули!
Без натуги нет картины, и не выльется добром не добро; а я вас нарисую, бесплатно, мои картины дорого стоят, а я вам подарю, и повесите в Космолёте для услаждения, или продадите на Галактическом аукционе за бешеные деньги; у меня связи, меня знают, меня почитают, и нет презрения ко мне, потому что я терпелив, а по широте души, так и заём возьму на краски и холсты, и не отдам заём, а все деньги нуждающимся барышням отдаю, у которых нет средств на одежды и на шампанское.
— Дорогие картины? Как твоя дырявая – радость для моли — одежда? – Воительница Элен подошла к художнику, развернула к себе и приблизила очаровательное своё личико к влажному лицу художника – так корабли встречаются в гавани: — Но я обязана, спрошу, а вдруг, у тебя причуды, и ты – олигарх? Мужчина, вы – богатый?
— Богатый? Ха! Где вы видели богатого художника, недоверчивая очаровательнейшая патрулиха? – Художник осмелел, речь о своей бедности у него затерта до дыр, словно щит кочевника. Увидел, как погас интерес в очах воительницы, спохватился – никого не интересуют бедные, особенно — художники; бедных сдают на мыло. – Не богач, а перебиваюсь, зарабатываю детишкам на молочко из-под буйвола.
На себя денег нет, и нет желаний, потому что выброшен из форматов, даже натурщицы на меня показывают пальцами и соглашаются только за бутылку коньяка.
Наплевал вчера на жука, а жук в ответ в меня плюнул; слюна ядовитая, гадкая, от неё я на весь вечер стал несловоохотлив, но появился дар пророчества – короткий, словно век ночного мотылька; я предсказал, что жена наставит рога, северные, бесспорные.
Видели бы вы мою жену – красавица, но шесть детей только балерин украшают, а моя жена не балерина, поэтесса.
Уверен, что назло мне изменила, даже рукавом не закрылась, когда я слюнями брызгал, рыдал; у меня нет переднего зуба, – художник открыл рот, ткнул пальцем в дырку, открывал величайшую тайну, – заказчик выбил за несходство с портретом; из дырки слюни летят, когда я излишне горяч, будто чайник во мне.
Сессилия, жена моя…
— Сессилия? Не графиня ли Сессилия Гарсиа Ганди Маркес Делакруа, восхитительнейшая принцесса? – граф Яков фон Мишель сделал ложный выпад шпагой, шпага воткнулась в дубину варвара – сталь и дерево, союз. – Нет, невозможно, чтобы она шесть детей родила – разве, что на машине времени, да юбки свадебные в колесах машины времени запутаются.
— Нет, сударь, не ваша Сессилия, – во вселенной много Сессилий – всех не учесть, как у цыганки на груди волос! – художник квакающе засмеялся, даже подпрыгнул в творческом восторге своих слов, но убоялся и упал на колени, на всякий случай бил поклоны перед графом Яковом фон Мишелем (на Элен снизу художник уже не смотрел, опасался за свой рассудок). – Моя Сессилия перелюбилась с шабашником художником и нарочно не прятала его от меня, дожидалась, задерживала любовника, чтобы я с ним рогами столкнулся в сенях.
Я увидел сокровенное сквозь кружевное белье жены и упал без чувств; а вы, господа и дама, моральный патруль, осуждаете меня за характер, подозреваете в больших горных деньгах! – Художник с осуждением вымолвил, но затем снова подобострастничал – жизнь скоротечна, и один выстрел из бластера, или удар дубиной, или жало шпаги в горло – и – конец шуткам и обличениям, словно покойник сопротивлялся, но его силой заталкивали в гроб.
Воительница, когда услышала, что нарушитель — не богач, присела на пенек, раскрыла дамскую сумочку и припудрила носик на случай большой сексуальной войны с неожиданным олигархом, который может свалиться с верхушки сосны.
Девушка сняла бронелифчик – давит на груди, подула на соски, потрепала, затем извлекла серебряное зеркальце и приступила к вечному женскому празднику — рассматривание своего великолепного личика.
На правую грудь спрыгнула белка, оскалила янтарные зубы, попыталась вонзить коготки в молочную плоть.
– Негодница! Даже, если бы ты – оперная дива, то я бы свернула тебе шею за неосторожность и искание любви! – Элен погрозила белке шёлком бровей, и животное спрятало зубки – опасно, когда красавица грозит бровями. – Если ты вонзишь коготок в мою грудь, то понятие бунта и независимости пролетарием Марла Карса для тебя покажется петлёй избавления от земных грехов с наворованными в дупло орешками.
Мне нужен муж богач, а не белка с амбициями закладчика.
Под твоим весом моя грудь даже не опустилась, что говорит о моём пагубном для злодеев и многообещающем для миллионеров потенциале.
Сиди спокойно, и я не выпущу твои мозги через левую глазницу!
Наблюдай, бери пример с нашего командира Джека!
Он смешает ветры, порывы юности, художественные домыслы и фырканье горных баранов в одну симфонию, и симфония родит деньги!
Не огромные золотые горы, о которых я мечтаю и иду к ним через годы и нанопротоны, но хотя бы золотые монетки на шляпки и пудру для носика.
Когда мне исполнилось девять лет, а ножки мои уже – Огого – жерди, наставница Альтаира повела меня на содержательную охоту, цена которой тридцать серебряников в базарный день.
Охота дала бы мне второе имя, но мне нравилось мамино – Элен, поэтому я заранее испытывала печаль к наставнице, и не желала другого имени, ну разве – Карла.
Альтаира рассказывала мне о достоинствах воительниц, доказывала, что стоимость девичьей чести превышает стоимость болот Центральной Галактики, и, наконец, привела меня в город белок, где театр назвался бы «Певчий театр трёх дубов».
С ветки на ветки шныряли белки, и глаза у них – твои глаза, наглая белка на моей дорогой груди.
Альтаира протянула мне исторический лук Одина; Один – не амазонка, но женские черты в его характере проглядываются золотыми жилками в каменном угле.
Я нацелила стрелу – кончик из титана – белке в правое око, и нет той силы, даже в чреслах Кинг-Конга, которая остановила бы меня за руку и опровергла бы моё жизненное существование в момент подбивания белки в правый глаз.
Белка не убегала; она с отрадной печалью угрюмо грызла свой орех – последний орех в жизни, и спрашивала себя – я уверена, что спрашивала – для чего жила, кому поклонялась, с какой целью размножалась.
Белка видела пожар в моих очах, и не сменила фамилию с Белкиной на Волкову.
Я держала стрелу – вот-вот сорвется смерть белке в глаз, как срывается лифчик на ветру.
Но, вдруг, видения чередой пошли перед моими прекрасными – я знаю, что они – восхитительные – очами: берлога и медведь, что взял меня в жены, набежавшая волна, где я едва не захлебнулась и – Алые Паруса – мечта каждой девушки с выразительными формами.
Мы в гимназии изучали произведение великого Гармоничного писателя барона Александра фон Грина «Алые Космические паруса»!
Бедная амазонка Буссоль – имя в честь лошади Пржевальского – нигде не работала, но ждала своего богача Принца с Алыми парусами – неважно где – на Космолете или на чреслах.
Принц герцог Микимото дон фон Санчес прибыл на Космической Галере – дряхлый старикашка, но богатый до неприличия, и богатство компенсировало импотенцию ума.
Герцог Микимото взял Буссоль в жены, оставил ей Космояхту и сиксилиард денег, проклял леммингов за их ядовитые зубы, и от яда леммингов испустил дух в штаны.
Произведение и очи белки накатили на меня волнами нефтяного моря, и я в последней мечте развернула лук и вонзила стрелу наставнице Альтаире в левый глаз – до сих пор сожалею, что не в правый, тогда бы вышло рифмовано – белке целила в правый глаз, и Альтаире в правый глаз.
Наставница привыкла к смерти, поэтому умерла без судорог, без излишнего недовольства и морали, что истина важнее женской интуиции.
Я пасла белку, но сейчас, если ты, животное, имя которому в подземелье – Карета, оскорбишь моё тело, то смерть наставницы Альтаиры покажется орешком по сравнению со сдиранием с тебя шкуры и посыпанием живого мяса солью.
Белка внимательно смотрела на грудь-жердь, на которой сидела, поняла, что лучше Мир, чем Толстовская война, и прикрыла глаза, получала живительное тепло, цена которому в базарный день – цыганский конь.
Граф Яков фон Мишель в это время наступал на художника, размахивал шпагой, но не наношпагой, а — обыкновенной, потому что художник не представлял Космическую опасность, и масштабы панталонов художника не выходили за рамки морали.
— Сударь, вы испустили газы в присутствии дамы, нашей дамы, патрульной, и нет в Мире злодейства большего, чем испускание газов в присутствии красавицы.
Вы думаете: я художник, мне дозволено, даже глаза округлённые по чину.
Но я полагаю, что вы – преступник (Элен и Конан Варвар переглянулись, по их мнению граф Яков фон Мишель выступал отлично, выкачивал из нарушителя морали деньги), и не смешно, если я из великодушия отрежу вам правое ухо или левое яичко за надругание над благородством девушки.
Вам повезло, что вы испустили газы в присутствие амазонки, патрульной – у них эмоции на высоте, и нервы – платиновые канаты.
Если бы вы совершили подобный безнравственный акт на моей Планете Гармония, то убили бы благородную институтку своим пуком, или запятнали бы её честь, а после подобного запятнания девушке только одна дорога – в могилу к покойникам.
Если вы не встанете в позу, сударь, не возьмете в руки шпагу, то я не посмотрю на вас, что вы – художник, пусть – никчемный бумагомарака, дилетант от живописи, оттого, что не с Планеты Гармония, но маляр по холсту; и выпущу вам кишки, как гиене, что украла батистовый платочек – подарок моей матушки.
Вы еще не в позе, кабальеро?
— Ах, благородный монсеньор, не судите меня строго по законам военного времени морального патруля! – художник отпрыгнул, оступился на норе крота, взмахнул ногой – балерон. – Я бы с величайшим удовольствием встал в дерзкую позу против вас, и в руке моей сверкнуло бы лезвие танталовой шпаги, похожей на указующей жест правозащитника.
Но обстоятельства сложились неблагоприятно, и я психически не способен прикоснуться к шпаге, как, если бы мне в руку вложили записку о наследстве младшей из моих тетушек.
Трагическое происшествие детства, сломанная судьба, когда носом по жёсткому ворсу ковра – вот мой удел без шпаги.
Мне исполнилось в тот день восемь лет от роду, как Санте Клаусу на Рождество.
Батюшка мой – столяр (презрительная усмешка графа Якова фон Мишеля), матушка – прачка (граф Яков фон Мишель скривил губы в негодовании), но моя душа до восьми лет молчала в презрительной тишине Болонского леса воспоминаний о несовершенном, и в восемь лет я осознал – родился художником.
С чувством выпитого шампанского я вышел на магистраль, увертывался от омнибусов и карет; на углу, возле палатки с зефиром ко мне подошла женщина в цветастых, как у клоуна, одеждах.
Возможно, что – молодая, но для восьмилетнего мальчика — излишне, хотя я и отметил художественным взором выпуклости и впадины, белизну кожи и неестественный взгляд волчицы.
«Юноша! Хочешь покататься на козочке и посетить пряничный домик?» – женщина закатила глаза, будто озаботилась озеленением нашего города.
Мне польстило, что назвала меня, восьмилетнего, юношей; а упоминание о катание на козе – я в те года, благодаря интернету очень искушенный – влило в меня новые свинцовые силы.
Чтобы доставить женщине приятное, оставить в её памяти добрые воспоминания о художнике, я пошел следом за женщиной в дремучий лес, который начинался за последним домом, за свалкой радиоактивных отходов.
Женщина легко перепрыгивала лесные завалы, казалось, что её не заботило – следую ли я за ней, или отстаю; я держался из последних художественных сил, и только вид оттопыренных ягодиц подталкивал меня в можжевельник – так солдата в спину подталкивают штык-ножом.
«Три года я ждала его предложения, и, когда дождалась, то все радости притупились, будто пилой по камню! – Девушка жаловалась на судьбу, а я радовался, что не я виновник её дурной жизни, и черпал силы из грации девушки, из её энергии, и из слабой надежды, что девушка зацепится шикарными одеждами за сук, оставит на дереве платье, и дальше пойдет по лесу зазывающе нагая, потрясающе потрясающая нервы молодого человека, нимфа, наяда, русалка. – Первый раз он пригласил меня на свидание в кафе «Рябинушка» – достойное заведение, с музыкальным аппаратом; и кухня – отличная, если конечно, кто понимает в привокзальных пирожках и рыбе.
Водку и коньяк подавали в кофейных чашечках, малюсеньких и больших, а радость – да потешание от тех чашечек намного выше, чем в лихорадке на сене.
Мы пили, кушали, становились роднее с каждой минутой, словно нас приговорили к пожизненной каторге в одной тюрьме.
В «Рябинушку» зашел мастеровой, заказал кружку пива, вылил в него пузырёк настойки боярышника на спирту, выпил залпом и просветлел лицом – включил себя в розетку.
Мастеровой в музыкальном аппарате заказал гимн Космодесантников – добрая песня, и слова из неё не вызывают у девушек покраснение щек и воспаление десен.
Мой кавалер задобрился, присел ко мне на коленки, шепчет в ушко; ласково щекочет усами, будто таракан на выданье:
«Душа моя, здесь – прелестно, но никто ноги мне не поцелует!
Возьмём бутылочку водки и – в лес, где дышится легко, а в кладовых Солнца полно ягод, грибов, сушеных белок и поспевающих зайцев с медвежьим мёдом.
Я проказник бедный, нет денег на нумера, поэтому лес – опочивальня!» — лицо моего кавалера пошло рябью, проступали разные черты – так рыба камбала беснуется на журнале с фотографиями.
С выразимым восторгом я взяла кавалера под руку – имя его даже не спросила, потому что счастливая до лихорадки; написала записку матушке, да с почтовым голубем отправила – лишь бы его не подстрелили Робингудовцы.
Через весь город в лес шли; всех повстречали, словно заранее оповестили о своём походе из «Рябинушки» на лесную лужайку, где лоси рогатые, а зайцы не страшатся поденной работы, и никто не упрекнет птицу лесную куском.
Я в те времена носила титул первой красавицы Области; сватались ко мне и из других Миров, предлагали огромные деньги на содержание, даже подробности расписывали красками по холстам.
Я от Дворцов отказывалась, плевала капельками на достаток, искала своего настоящего друга, и, наконец, нашла, будто из рабства с Космической галеры вызволила.
Женихи, когда я в лес направлялась с красавчиком, под ноги штабелями падали, хватали меня за руки, за ноги, умоляли, чтобы я не губила себя с проходимцем; называли моего кавалера медведем-шатуном, насильником-маньяком, старым развратником с лицом водопроводчика.
Но я со смехом вырывалась, кричала тонким голоском раненой сойки:
«Господа! Полноте! Помилосердствуйте!
Не завидуйте мне, а ищите своё счастье в погребах!»
Вошли мы в лес, а я уже в синяках – так удерживали меня бывшие кавалеры; пять километров по лесу прошли; мысли сладострастные мне по ногам папоротником бьют.
Кавалер мой на поляне раскрепостился, портки полосатые снял, да ораторствует мне на радость; обожаю мужчин с открытым чёрной дырой ртом.
«Нельзя ли попробовать с разбега на дерево, как белки прыгают? – к сосне подошёл, отрывает куски коры, смолу нюхает, да примеряется, чтобы с разбега на дерево. – Зачем откладывать на чёрный день орехи, если в магазинах белки не торгуют, поэтому орехов в городе больше, чем в лесу?
Сорвался бы я в пропасть, да нет пропасти в лесу! — Ко мне подошёл, а я уже нагая, и на глазах медные пятаки в знак признания заслуг жениха; потрогал меня везде, но ум его далеко; и ещё больше за ледяное хладнокровие полюбила, влюбилась, аж, кончики пяток почернели, как у шахтеров. – Мучительные усилия, а ведь возможно и без усилий, если ум не помешался от расстройства желудка!»
Подпрыгнул козликом и в кусты – только его женихом и звали, даже галоши резиновые не надел.
Я ждала кавалера час, два, от комаров отбивалась, но песни пела, а затем грудь намазала соком папоротника, чтобы зеленая – красиво и загадочно, как у русалки.
Не пришел мой возлюбленный, наверно, в болоте сгинул, или медведь его задрал задом-наперед.
Тогда я решила, что пусть умрут отцы города, но я стану в лесу жить иногда; вдруг, да призрак моего кавалера заявится – потешусь с призраком; никогда с призраками не была, а говорят, что многие привидения беспорядочную половую жизнь ведут, как Страшила Гудвин.
Сняла я с Галактической сберкнижки все свои луидоры и рубли, накупила пряников – по самой дешевой цене закупала; прикупила воз лакокрасочных материалов, и тележками в лесную чащу из города возила, даже живот надорвала, да зачем мне живот, если я девушка порядочная, молодая, красивая, а продавцы на рынке – старые и скверные, и все с пивными животами.
В детстве я просила родителей, чтобы они купили мне куклу Барби в скафандре – модная кукла, а скафандр – настоящий, для гомункулов.
Папенька мой – вор, а маменька – проститутка; деньги считали, от меня прятали и каждый день жаловались на судьбу, что мы – нищие, оттого, что семья несахарных рабочих.
Несмотря на нищету, папенька содержал личный балет – трех балерин и балерона, они в гараже у нас проживали, потому что из погорелого театра, как головешки.
Маменька папеньку не бранила, но пила беспробудно, а по праздникам покупала себе милого друга на потеху – обязательно черноволосого и со смуглой кожей, обычно – Новобразильянина.
В очередной раз я попросила подарить мне куклу Барби в скафандре – будь они трижды ладны, скафандры для кукол-сирот.
Маменька рассвирепела львицей, била меня кулаком в низ живота, а затем свернула полотенце, намочила в бочке с дождевой водой (возле дома бочка стоит, в ней жирные караси) и полотенцем меня по почкам охаживала – больно, обидно, но я представляла себя Барби в скафандре, поэтому любила матушку за науку.
Отец следил за нами, щурился от яркого света, курил, пускал колечки – кольцо дыма в колечко, а затем мягко, с заботой остановил матушку, подошел ко мне, а глаза у батюшки – два агата, сверкают, выколоть бы их.
«Исход! Предзнаменование! Апокалипсис! – отец поднял палец к потолку, а на пальце нет ногтя – проказа. – Нельзя девочку уродовать, вдруг, она на радость семье, станет первой красавицей и одарит нас деньгами, потому что положено чтить отца и мать: не развратников же из подворотни почитать.
Полотенце не оставляет следов на теле, и возможно бить девочку полотенцем – красота не уйдет, синяки и шрамы не появятся, как у ежа.
Но, вдруг, да отобьем нужные внутренние органы для пересадки, а печень, почки, селезенка, поджелудочная железа нынче дорого стоят, и, возможно, понадобятся мне на старости лет – от кого пересажу, как не от дочурки?
Гуси летают, да уток не укоряют! – Отец потрепал меня по затылку, больно ущипнул за макушку, а я мысленно проклинала батюшку, татуированного, словно в подпольный цех маковой росы его завербовали. – Доченька, иди на помойку, поройся, найди бесплатную игрушку, а к отцу и матери не приставай, не отнимай у нас потенциальную энергию, иначе посадим тебя по шею в смрадную яму отхожего места – узнаешь, почем фунт винограда в Центральных Галактиках».
Я послушала совет отца, тем более что побои меня утомили, и я чувствовала себя восклицательным знаком с пороком сердца.
На помойке рылись бомжи, но галантно меня пропустили, потому что я – девочка, оттого — гибель для всего серого.
Долго я копалась: пища меня не прельщала, тухлоту я отдавала бомжам, а взамен получала искренние сердечные и губные поцелуи – так мастодонты целуются с лебедями.
Вдруг, сердце моё бухнуло церковным колоколом на Праздник – под грудой кишок барана или свиньи я увидела край обложки книги – чудеса, равные живому зайцу в сахарной пудре.
С рычанием я разгребала кишки, отшвыривала в бомжей, слышала – «Да что это делает, безумная, слабенькая, безгрудая?».
Наконец, извлекла книжку, прижала к груди, всматривалась в бледные лица бомжей, представляла себя треугольником в школе, и верила, что голубые глаза у вампиров возможны.
Дома с книжкой я забилась под лестницу, не обращала внимания ни на топот балерин в папенькиной опочивальне, ни на вопли конюха молдаванина в маменькином будуаре; при свете свечи рассматривала, читала книжку детских сказок.
Разве в здравом рассудке красивая девушка возьмет в руки книгу?
Нет, возьмёт только пальму первенства и букет роз.
В книге меня поразила сказка «Пряничный домик»; пробила до глубины души, забила трахею скорбью, я задыхалась под лестницей, но верила, что сказка меня оживит, поднимет на высоту пятиэтажного дома, и с облаков я увижу чудовищ, которые терзают красавиц.
Я выжила, и с тех пор мечтала, искала подходящий случай создать свою сказку в лесу — пряничный домик с печкой, трубой и пыточной камерой для маленьких негодников.
Батюшка и матушка превратились для меня в ходячие кошельки; я тайно воровала у них по карманам, ссорила, чтобы подозрение пало на папенькиных балерин и на любовников маменьки; сколачивала капиталец на пряничный домик с сахарной трубой, как дымоход у трубочиста Тильдо.
Благодаря пряничному домику я не сошла с ума?
Разве у меня вырос хвост?
Я танцую на балах, подыскиваю жирных детишек, а затем в пряничном домике пеку вас в печи – так радетельный повар королевы запекает гусей с яблоками».
Девушка красавица говорила тихо, сквозили в её голосе нотки жалости ко всему живому в лесу; грудь слегка колыхалась, убаюкивала, и я с трудом поднимал свои веки, будто подписался на займ для голодных красавиц.
Красивым жестом девушка пригласила меня на поднос, а в печи уже пылал адский огонь; детское воображение показывало в пламени саламандр, фениксов, но я не верил в них, а верил в красоту обманутой красавицы.
«В последнее время я не дружен с головой! – я тоже читал книжки, поэтому знал, как спасаются мальчики от ведьм, пусть даже ведьма обделена любовью, а губы у неё подкрашены сурьмой, как у енота в подземелье ведьм. – Зачем мы живём?
Сколько стоит фунт запеченного человеческого мяса?
Вы хорошо понимаете, что мертвый я вас не обличу, не выдам, доставлю меньше хлопот, чем живой, или, например, колючий кустарник.
Не знаю, как правильно садиться на поднос, чтобы испечённый выглядел королевским лебедем.
Лебедь – гордая птица с пенисом.
Покажите мне, красавица, правильные йоговские позы на противне, а я в это время вымою ваши полы, посыплю горчичным порошком от блох.
Пряничный домик вы покрыли столярным лаком, чтобы звери лесные и насекомые не сгрызли пряники и вашу мечту о встрече с призраком красавчика жениха.
Меня лаком не покроете, потому что тело моё в постоянном броуновском движении!»
Я соскочил с противня, поклонился, и пожурил себя за обман – так крокодил плачет над съеденным поросенком.
Девушка с печалью в озерных омутах очей – мне стало конфузливо, что я лукавил – погладила меня по плечу, и на предплечье девушки я увидел татуировку – призрак и рыба.
С доброй улыбкой матери-героини, с журьбой в адрес наставников и хулой моим родителям, она присела на поднос, вытянула длинные ноги (туфли на высоченных каблуках-шпильках) к жерлу печи – так сталевар вытягивается перед директором металлургического комбината.
Мешало платье – цеплялось за ухват, за кочергу, за заслонку; и девушка скинула платье, будто вторую кожу подарила в музей Ихтиологии.
Мои предположения подтвердились миллионами искорок – красавица не носила нижнего белья; без одежд, сверкающая она легко прошла бы в широчайшее, будто тоннель для атомного трамвая, жерло печи.
Я отправил девушку в печь, толкнул противень с необычайной волшебной силой, а сила у меня к тем годам – великая, оттого, что я в подражание Илье Муромцу, сидел на печи дома и жрал в три горла, как самоед.
«Гори ты в аду, областная красавица!
Пусть встреча с призраком или с плотью твоего красавчика, имя которому – сатана, окажется для тебя приятной и стоит больше полтинника серебром.
Ты затеяла скушать меня, а теперь тебя черти обглодают в преисподней, где вой шакалов, зубовный скрежет, миазмы, серный дым и источники лихорадки и чумы».
Девушка вскрикнула, затем завизжала горностаем в зубах орла; ноги длинные уперлись в горящие поленья, а между ног у девушки ярко вспыхнуло праздничным салютом.
«Пошла! Дальше-то как! Песня огонь затушит?
Почему я не сбрила волосы на лобке?»
Волосы на лобке девушки прогорели; к сожалению, я, как ни пихал живое тело в печку – не запихнул, потому что – длинноногую, красавицу.
Она выпала из печи, промежность дымится, угрожает лесным пожаром; девичий мох сгорел.
Я шустрый, поэтому, выбежал из пряничного домика и побежал вдоль болота, перепрыгивал через коряги, оббегал ямы.
С душевными проклятиями, мольбами, чтобы я вернулся в печку, девушка с опаленным лобком, бежала за мной, восхитительная в своей наготе, и высокая в туфлях на каблуках-вавилонских башнях.
Красавица часто падала, я не судил её строго, помогал подняться, потому что — джентльмен, хотя пиписька еще не выросла до размеров художественной кисти.
Величайшие страдания выпали на мою долю в лесу, а вы, моральный патруль, журите меня, осуждаете за невольное, непредумышленное испускание газов между ягодиц.
После приключения в пряничном домике у меня сфинктер расслаблен, я – инвалид второй группы второй степени по анусу. – Художник замолчал сорокой без языка, бросил быстрый взгляд на белку на левой груди воительницы, посмотрел на варвара – Конан красиво раскинулся на траве – находка для богатой леди.
— Полноте, художник! Я осуждаю вас за испускание газа меду ягодиц, но не потому мы называем вас нарушителем морали и потрясателем основ эстетизма!
— Как не потому? – Элен вскрикнула; белка сорвалась с груди и огромными прыжками ополоумевшей балерины-зомби поскакала в чащу. – Напрасно старались, словно прачки в казарме?
Разве не привлечем за…
Конан Варвар поднял правую руку, будто шлагбаум издалека опустил на прекрасную головку Элен; жест предостерегающий, словно танцовщик в языке жестов сказал:
«Не лезь в дела благородного командира!
За испускание газов не привлечет, значит – за другое, как кол в левом ухе узника нацлагеря.
Наше дело – карать нарушителей, собирать золото, а дело командира – сводить с ума!»
— Да-с, милостивые государи и государыни! – граф Яков фон Мишель поправил буклю, скатился до фальцета, но затем снова перешел на солидный медвежий бас: — На Планете Гармония даже животным вставляют пробки в заднепроходные отверстия: чтобы царственные олени, величественные собаки, потрясающей грации свиньи не оскорбили слух благородных дам звуками из клоак и других выходных отверстий.
Дорогое удовольствие – заднепроходная пробка для козы или коровы, но она себя окупает эстетизмом, моралью, верой в хореографические и музыкальные таланты животных.
Допустимо ли, мыслимо ли дело, когда в отрадном расположении духа молчаливая, потому что морально устойчивая благородная девица выходит из калитки Института благородных девиц, а на улице рядом с ней приостанавливается пёс – хвост крючком, в очах пса – Вселенское понимание, и пёс громко испускает газы, как балерон погорелого театра.
Полагаю, что надежды девушки на прекрасное Будущее унесутся мигом, вместе с газами из-под хвоста некультурного животного.
Комар заест, но животному пробку вставь, как клятву на верность Литературе.
Когда мне исполнилось тринадцать лет, батюшка назвал меня блестящим фехтовальщиком и опытным сочинителем од.
Он доверил мне важное дело – затыкать (а по вечерам вытыкать) пробками заднепроходные отверстия наших золоторунных овец на лугу возле Дворца, похожего в лучах заходящего светила на благородную институтку.
С мольбертом, при шпаге, в парадном камзоле, в розовых чулках, в белых башмачках с серебряными каблучками, в шляпке с пером и набором изящных пробок работы князя Донского Мигеля фон Краузе я, преисполненный таланта, вышел на луг, как в легенду.
Анусные пробки, щедро умащенные розовым дорогим маслом, легко входили под хвосты могущественных животных; овцы с пониманием мемекали, доверяли мне, шелковому.
Я вставлял и размышлял о варварских Мирах, – взгляд на Конана варвара (Конан не отреагировал, ни словом, ни дубиной), – в которых животные свободно гремят газами из-под хвоста.
Разве эстетичная картина?
Почему мужчины варварских Планет не уважают честь своих дам; не вставляют пробки в животных, а позволяют скотам оскорблять слух барышень утробными адскими звуками – лавочник им в подмогу.
Вдруг, моё внимание привлёк смех со стороны пруда, будто два колокольчика разбились о лёд.
«Нимфы?
Наяды?
Пегасы?»
Я прошел к пруду, а навстречу мне уже вышли две нагие – капельки хрустальной воды стекали по блестящим крепким телам – балерины погорелого театра.
Блондинка держала в руках изящный гимнастический мячик, а брюнетка – цветок лилии, будто готовились к похоронам гимнаста Тибула.
«Ни слова, ни полслова, благородный юноша с нежными порослями под носом! – блондинка приложила указательный пальчик правой руки (я ощутил аромат летнего луга) к моим губам, будто зашивала дуэльную рану. – Мы облагодетельствованы вашим присутствием, а что нагие – потому что — натуристки балерины погорелого театра; не велик наш гардероб; мы же не из благородных, но верим в силу поднятой выше головы ноги.
Сыграйте с нами в мяч, молодой человек, сделайте одолжение, потому что нам нужен третий – компаньон; а за вашу помощь мы вечером соберем анальные пробки из-под хвостов ваших овец, как давеча собирали землянику».
«Вы решительно выиграете у нас, оттого, что приучены к шпаге и фортепиано! – брюнетка подарила мне полевую ромашку, смахнула невидимую пыльцу с моей правой щеки, будто удалила мертвого злого духа. – Мы не из благородных, но тоже не любим грязь, свинство и пустозвонство, когда много движений, а толку – три копейки на ярмарке.
Простите нас за натуристический вид, мы воспитаны в лучших традициях нашей Цивилизации, и когда наблюдаем стадо баранов у новых ворот, то преисполняемся гордости, оттого, что мы без рогов и без копыт.
Ум наш играет, тела наши трепещут, мечтают об игре в мяч с вами!
Мы не стыдимся перед вами своей наготы, оттого, что благородные люди не замечают неблагородного, а мы – неблагородны, поэтому для вас невидимы, как медузы.
Не откажите в любезности, граф, мы поднятыми выше головы ногами просим вас».
Девушки доверительно подняли ноги выше головы – прекрасное зрелище, без обиды; и, если бы я выбирал между смертью и рассматриванием поднятых ног балерин, то я бы выбрал второе.
Руки мои потянулись к мячу; я представлял, как обыграю девушек, укорю их в неловкости и нерасторопности; но вдруг, черной грозовой тучей мелькнуло на фоне лазурного – ни облачка – неба.
Грязные пятки балерин.
Объяснимо, что девушки, если бродят босые возле озера и по лугу, всенепременно запачкают пятки; и нет эгоизма в грязных пятках, отступает разночинство.
Но моя молодая душа поэта, тонкого, омлетно дрожащего не выдержала.
Я увидел девушек и луг после атомного взрыва, представил, как горят театры, рушатся библиотеки, падают концертные залы, а избы-читальни заполняются смрадными тараканами с белыми усами.
Ипохондрия овладела мной с женской силой; я закрыл лицо руками, чтобы более не видеть грязных пяток балерин, побежал в поля, натыкался на холодные бесчувственные взгляды художников-передвижников, обзывал балерин дурными словами, называл их поработителями человечески душ и средоточием Вселенской грязи; затем упал в овраг и долго лежал без движения, сочинял эпитафии.
Глубокой ночью я пришел в родной Дворец, руки мои тряслись, а мольберт сломался, как моя честь.
Батюшка меня пожурил за опоздание к вечернему песнопению, сказал, что сам вытащил анальные пробки у овец, почувствовал, что сын в беде, но не подчинился злым обстоятельствам и дурным рифмам.
Я занемог, и только усиленные занятия игрой на скрипке меня отвлекали, спасали от сумасшествия.
К барьеру, сударь! – граф Яков фон Мишель резко оборвал рассказ, выхватил шпагу, но затем прикусил нижнюю губу, пожурил себя молча: — Случай с балеринами на лугу перекликается с вашим правонарушением, милостивый государь!
Вы испустили газы в присутствии девушки морального патруля – преступление безнравственное, неслыханное, порочное, всё равно, что вы высосали кровь младенца.
Но другое я вижу ваше преступление, и оно дёгтем замазывает непроизвольное испускание газов в присутствии девушки – так Снегурочка теряется в горящем Дворце.
Вы на холсте, милостивый государь, изобразили безобразный пень с натуры.
Пень, на нём сейчас восседает оскорбленная Элен, вы перенесли с художественным вымыслом на холст, будто спасли из болота кикимору, но забыли о тонущей Королеве.
Ни один благородный художник не опустится до изображения безобразного; поэты не воспевают пни; музыканты не посвящают пням симфонии, потому что пень – безобразное, а безобразное противоречит искусству, попирает грязными пятками эстетику.
Высшая мера наказания художнику за рисование неблагородного!
— Браво, командир! – воительница Элен захлопала в ладоши, потянулась белорыбицей (художник крякнул).
— Только в целях спасения морали я осуждаю вас за нарисованный пень!
Художник призван к гармонии, идеалам; а где гармония и идеал в старом обрубке дерева?
Отрежьте ноги истопнику и рисуйте инвалида; разве инвалид без ног – искусство?
Соловей на розе, благородная девИца с книжкой и скрипкой, шевалье в парадном камзол, поэт на склоне горы, – мало ли тем для вдохновения художника? Неиссякаемое море прекрасных сюжетов с нимфами, или даже с балеринами погорелых театров – только не изображайте грязные пятки.
Вы же совершили преступление, словно обезглавили Галактическую принцессу Сессилию Гарсиа Ганди Маркес — нарисовали пень.
Лоботомия, кастрация, протыкание глазных яблок перьями для написания иероглифов – самые малые наказания за ваш проступок, имя которому – бездна!
— Во-во! – Конан варвар положил руку на дубину, послышался гул, будто ударили во Вселенский Царь-Грохокол.
— Что вы, отчего сердиты на меня, господа? Я же не клерикал и не маслобойщик, похожий на пианиста в сердечном припадке! – художник взмок от волнения, перебегал от графа Якова фон Мишеля к варвару (подойти к топлес Элен не решался – не хватило бы силы духа; вдруг, вместо руки пожмёт патрульной нечто иное, выпирающее батоном). – Разумеется, и испускание газов в присутствии моральной патрульной – признак малодушия, и пень, да, понимаю, что пень – не отвечает ширине взглядов, и вы терпите его только из вашего доброго характера – так нетопырь терпит русалку с револьвером.
Когда я убегал по лесу от ведьмы из пряничного домика, то судьба моя казалось предрешенной, как у лунатика на крыше.
Жаркое, не скажу, что неприятное, но опасное – дыхание преследовательницы – эфир колыхался от её обнаженного тела с запахом лаванды.
Бросок, она схватила меня за жабо: я прикрыл глаза и мечтал заснуть, чтобы проснулся через сто лет.
Но вдруг, вскрик за спиной – так кричит раненые фламинго с перебитым крылом.
Падение упругого тела на упругий мох – я литературно выражаюсь, оттого, что часто рисовал фламинго и мох.
Я обернулся и чаял увидеть картину: красавица в объятиях медведя Михайло Потапыча.
Ан! Нет, не сон и не постель с балериной и килограммом сушеного гороха.
Преследовательница моя, блистающая наготой, лежала без сознания – очевидно, что запнулась о пень, упала, ударилась головой о другой пень; и теперь только жилка бьется комариным животиком на шее.
Я подошел, потрогал своего спасителя – пень; к девушке не прикоснулся даже, хотя возжелал подвига, но верил, что песни о пулях у виска не напрасно написаны, не с голой мечты, и, в возможно, о пока я трогаю обнаженную красавицу, одна из пуль пролетит мимо моего виска: запоздалый охотник-браконьер, партизан, или следователь-хапуга, – всё одно.
Я удалялся от пня и от ведьмы, шажки выверенные, балеронские, осторожные — посещал в детстве школу балетного искусства, преуспел чрезвычайно, ногу выше головы не поднимаю, но на шпагат сяду с превеликим удовольствием, будто меня медом намазали.
— Не следует, вы не балерина! – граф Яков фон Мишель усмехнулся, облизнул побелевшие от гнева губы, равнодушно скользнул взглядом по расслабленной – будто весь Мир провалился в ад – воительнице Элен.
— Эх, молодежь, не угадываете правду в искусстве, трусы носите! – художник пожурил графа Якова фон Мишеля, но мягко, пухово, готовый в любой момент бухнуться на колени и целовать мох. – Пень глубоко запал мне в душу: пень-освободитель, пень-философ, пень-кручина, пень-мечта.
Да, много еще определений пню, даже Солнце назвал пнём, и жену свою в радостях величаю пнём.
Через две недели я вернулся в лес, вооруженный ломиком и кистью художника, выкорчевал пень и с превеликим удовольствием и чувством тоскливой слезливости, румяный от волнения и грёз, отнёс пень в опочивальню.
Супруга моя спала, мечтала во сне о ярмарке с петухами и клоунами-культуристами.
Она любит мощных клоунов, чтобы ягодицы – Во! руки перекачаны, а на грудь – если упадёт воз с репой, то отлетит в небеса.
В любовниках у моей жены всегда ходят два, три клоуна-культуриста, но ведь – во славу искусства, я же не чайник, вижу, что душа моей жены со мной, а тело иногда уходит к клоунам.
Поднял пень над головой спящей супруги, дрожу от вожделения; не скажу, что пьян, как полковник, но выпивши, и выпивка светится во мне жидким радиоактивным кобальтом.
У меня в чуланке стоит свинцовый термос с кобальтом, и лунными ночами, я снимаю крышку, опускаю пальчик в радиацию и мечтаю о Славе Мирового художника с обугленным лицом.
Супруга проснулась, но скандал не закатывала, молча смотрела на пень, зевала, а затем разговорилась, будто не под нависающим пнём лежит, а в ресторации на столе.
«Милый друг мой, супруг с пнём!
Чаяла я дерзости от тебя, иногда представляла, что надую тебя через ягодицы соломинкой, чтобы ты превратился, нет, не в цыганского коня с копытами желтыми полевыми очами, но в клоуна-культуриста.
Ты опередил меня, преподнёс вместо часов с маятником пень, и пень для меня стал символом напольных часов с маятником Фуко.
Когда у меня выпадали молочные зубы, мама привязывала нитку к маятнику часов – в маятнике запаяна урна с прахом моего деда, маминого отца, другой конец нитки к – моему зубу… и – нет зуба, как нет одежды на спящей натуристке пианистке.
Я верила, что часы – зубная фея, она по ночам щекочет зубы материнским молоком из большой вечной груди.
Мама обещала, что, если я по молодости лет сделаю дурное, или не подпишу обязательство на содержание её, то она ночью привяжет мою шею к маятнику и тогда – гордость моя и амбиции вылетят в трубу, а маятник разобьет дух мой, при этом рассеет прах дедушки по ветру.
К концу жизни маменька промотала наше огромное состояние, даже разбила мою свинью-копилку, украла медяки – да пусть, мне не жалко, я медяки те хранила, чтобы папеньке и маменьке, когда усопнут – на очи возложить.
Матушка продала часы с маятником и прахом своего отца, – стыд позор; приобрела мундир поручика артиллерии и по подложным бумагам вступила в полк быстрого Космического реагирования.
Я молодая, здоровая устроилась шпалоукладчицей на железную дорогу имени Павки Корчагина, обшивала машинистов, танцевала балет в клубе и ждала тебя, единственного моего мужа – узнала бы из тысячи, потому что у тебя во лбу горит звезда, невидимая для других, но яркая для меня.
Ты – олицетворение часов с прахом моего деда, ты – маятник, а пень – часы.
Выброси гадость, иначе я ночью подложу под кровать березовых дров и приглашу на пир чертей».
Жена моя снова заснула, а я, обличенный, вынес пень на улицу и бросил в глубокий колодец, откуда днём доносились адские крики и зубовный скрежет – работали сантехники.
На следующее утро я ушёл в лес и рисовал пень, изображал, переносил на бумагу и на холст, будто возлюбленную жену и её любовника на руках бережно переношу с одной стороны шоссе на другую.
До встречи с пнём дела мои шли хорошо, словно не художник, а — маслобойня; я изображал передовиков производства, почётных жителей городов, политиков, простых трудяг, стариков – стариков выгодно рисовать, потому что много морщинок, и свет, будто трехрылая креветка, цепляется за каждую бородавку.
Член профсоюза художников-производственников, кандидат живописных наук, почетный член города Мизгирь – по трудам моим воздано, и ещё бы воздалось, если бы не встреча с прекрасным – пнём.
Он отнимал у меня почти всё время; я забросил портреты великих людей, все дни проводил у пней в лесу, мечтал, что они оживут и расскажут мне о безвременье.
Пень для меня стал единственным балероном в мире камнетесов и сталеваров.
Я воспарял, представлял, как на пень нападут лесные враги – грызуны, и я спасу пень от бесчестия – сожгу его.
Мысль о мировом господстве пней восхищала, я преображался, и нагибал макушки корабельных сосен.
Денежные мои дела пришли в упадок, заказчики называли меня подлецом, а затем меня выгнали из профсоюза, поставили клеймо тунеядца и порочного странного женоненавистника – так ветеринар клеймит курицу, как свинью.
Картины с прекрасно, душевно изображенными пнями не покупали, советовали мне из художников пойти в швейцары – продавать дамам подвязки; или осквернителем могил под дождём.
Осквернять могилы в грязи, под дождём, по мнению моих недругов – искусство выше, чем рисование пней.
Жена грозилась, что разведется со мной из-за пня и бедности, уйдет к кловуну-культуристу, даже на месяц пропала, но, когда вернулась злая, то называла клоунов не душками, а – пнями с моих картин.
Жизнь моя выкорчевана, как несчастный пень с голубыми очами.
Я оживляю пни в мечтах, представляю их спортсменами, политиками, журналистами, общественными деятелями на производстве.
Тайно от горожан, под покровом ночи – часто встречаю полночных маньяков, убийц, но они ко мне не подходят, опасаются, что ударю пнём, или выкорчую внутренности – ухожу в лес, дожидаюсь рассвета, а затем неистово, будто меня заколдовали в книжном шкафу, рисую пни.
Я верю, что наступит время, когда мои пни выйдут из тени, и каждый свободный художник, не украдкой, войдет в лес, оголится, пробежится нагой по росе, вспугнет белок диким разбойничьим свистом, наткнется на пень, и женится на нём, а затем с причудами и художественной правдой-маткой изобразит на холсте.
— Матку не трогай! Не в твоей компетенции женские секреты, мягкие, словно губы мамонта! – Элен поднялась, с сожалением затянула роскошь груди в бронелифчик – так солдат покидает родной окоп. – Наш командир справедливо предъявил тебе обвинение в безнравственности – рисуешь пни, а не наяд.
По своей величайшей доброте командир простил тебе испускание газов в присутствии девушки; не совсем простил, но указал, что рисование пней – более чудовищный моральный проступок, даже – бесконечно мучительный, сковородой по темечку в аду – и так вечно.
Если бы ты был богатый и не женатый, то я бы стиснула тебе руку перед алтарём, а после алтаря – всё остальное.
Но теперь, радуйся, если мы не придавим тебя – за моральное преступление — твоим же любимым пнём.
— Деньги на штраф имеются? – Конан варвар красиво вскочил – только что лежал расслабленной золотой ланью, а теперь – бык-яйценосец.
— Деньги? Откуда? Что деньги… — художник увернулся от падающей дубины (варвар дубиной предупреждал об ответственности). – На штраф наскребу по нычкам, по страданиям своим, и обнимемся потом на прощание, ведь обнимемся, взаправду – так Каин и Гретэль обнимаются на одной из моих первых картин?
Не любил я деньги, особенно, когда их много, даже три рубля вызывали у меня раздражение, будто я громко кричал, поводил плечами, словно балерина у мольберта, а затем мне три рубля в уши засунули, нарочно, чтобы я испытал дурное чувство раба.
Штраф! Да забирайте всё, господа патрульные! – Художник подпрыгнул синюшной алкогольной белкой – то ли с сарказом прокричал, то ли – по широте романтической души отказался по-княжески от богатств и безмолвным странником удалился в пустыню: — Ничто мне не надобно, даже объясню, как я серьезно задумывался о самоубийстве, да не сложилось, как не складывается лестница без перил.
Накинул петлю на шею, оттолкнулся ногами от пня – прекрасно, восхитительно, когда в нужную минуту пень под ногами – феерично; да оторвался, руками художественно размахиваю, и, если бы мне вложили в тот миг в руки кисти с краской, поставили бы холст на раме – вышла бы шедеврическая картина – «На смерть художника»!
Сознание угасало, я сиксилиард раз успел раскаяться в необдуманном самоубийстве, но, вдруг, словно глыба колючего льда под пятки; я утвердился на неожиданной опоре, а затем в подошвы кольнуло иглоукалыванием; я рванулся, порвал веревку и освободился от цепких – у черепах пресноводных цепкие когти – лап смерти.
Еж, обыкновенный лесной ёж с глазами и иголками, рылом и лапами спас меня от поругания, бесчинства и пустых водянистых глаз работников морга.
«Сколько я стою в базарный день?» – я рассмеялся возле пня, уколол себя иронией, подозрением, что пень спас меня, почувствовал себя пожилым матерым клерикалом и ушёл домой, спрятал сознание от постыдной попытки самоубийства.
Нет в самоубийстве даже грани, тени, а я люблю тени, возможно, поэтому не полюбил в дальнейшем самоубийство.
Недавно забежал в заводскую столовую; меня по старой памяти накормили, кушал капусту с солью, капусту в супе, капусту с картошкой и любовался кухаркой – ловко она ворочала чугуны, поддевала ухватом горшки, бросала в жерло печки ясеневые дрова.
Если бы – осиновые, я бы укорил кухарку: зачем переводит осину на огонь; если нашествие вампиров, а у нас осиновые колы закончатся…
Более чем красавица – длинные снежные волосы ниже попы, синие омутные очи, маленькие розовые уши белой мышки, впечатляющая грудь – серебро под кожей.
Я кушал капусту, чувствовал, что кишечник наполняется газами, как сегодня, и очень опасался за самопроизвольное испускание злого духа в панталоны – так девушка на первом свидании боится чихнуть в батистовый платочек.
На реактивной капустной тяге подбежал к кухарке и выпалил, будто меня двенадцать часов горящим факелом пытают в подземелье Московского Кремля:
«Я – великий художник, хотя и не кричу о своём гении на каждом углу.
Вам же нет необходимости кричать, ваша красота кричит за вас, госпожа кухарка.
Да-да! Вы не ослышались, что я назвал вас госпожой – премилая госпожа сердца моего, и лет вам, наверное – двадцать, как Мальвине в опере Рагозина».
«Девятнадцать!» – отвечает коротко, но без робости, без волнения, а рассматривает меня, взвешивает на вечных женских весах.
«Очаровательно! Восхитительно, потому что не возникнет между нами недомолвок и непонимания, опасности и предубеждений, что я снасильничаю над вашей молодой плотью с запахом лука.
Мне сорок девять, и это, поверьте, не предел в спорте!
Не соблаговолите ли позировать мне в воскресенье в лесу, обнаженная, за десять Косморублей?
Деньги – невеликие, но на пиво и сигареты хватит, а что ещё нужно молодому организму цветущей будущей матери с рубиновыми щеками.
Художественным зрением вижу через ваш белый халат тени под грудями; в тенях сила рисунка, тени – основа гениальности; без тени не возникла бы жизнь во Вселенной».
Согласилась, пришла в лес, разделась безропотно; мне показалось, что даже с охотой, но всячески подавляла в себе восторг – так спартанцы подавляли восстание рабов.
Белая, красивая, сдобная присела на пенёк, как я ей указал, даже не подложила под безупречные ягодицы – без единого прыща – или я не заметил прыщ из-за близорукости слепой курицы.
Удивительные тени легли под пышными грудями; и я, чтобы тени не ушли, не затушевались письменами древних греков, с кистью в руке начал процесс художественного осмысления действительности.
Натурщица молчала, но затем, минут через пять, потому что – женского пола, заговорила; порадовала меня серебром голосочка.
«В смятении душа и тело мои!
Мир перевернулся, словно я вышла из Космолёта без скафандра.
Галактические обезьяны без скафандров путешествуют, но я же не обезьяна, и волос нет на теле, оттого замерзну в вакууме в тени.
В день своего рождения на двенадцать лет я разделась донага перед зеркалом, открыла в компьютере страничку по сравнительной биологии и сравнивала своё тело с эталонами красоты; даже на киот с лампадкой не взглянула, потому что — увлечена.
Без сомнения – красавица, блистательная, с выразительными формами и гармонией души и тела, словно меня долго рисовали в родильном отделении.
Но, несмотря на молодость и мечты о Принце на белом коне, я понимала – половая тряпка, грязный фартук, красные резиновые рукавицы сантехника – мой удел, оттого, что неблагородная далеко от завода не падает.
«Отчего я не стрекоза, почему не летаю? – я спрашивала друга детства – плющевого мишку с глазами-пуговицами (основные глаза я ему выдрала по недоразумению). – Артистки красивы, продажные, много денег получают за свои глазки; а у меня глазища – омуты, но истерические, оттого, что без веры в светлое будущее – так обезьяна не верит в натуральный банан, а подозревает, что он из воска».
К семнадцати годам я смирилась, что нищенка; даже находила удовольствие в своей бедности; бедные налогов не платят, по сторонам не смотрят; где захотел по нужде, там и присел – никто не укорит, не осудит, в полицию не отведет, потому что не нужна в полиции бедная.
Встречалась с парнями, с мужчинами, с бабушками, с дедушками – все одинаковые, как булыжники в каменоломне.
Булыжники хорошо изучила, потому, что с камнетесами тесно общалась, даже постель себе соорудила из гранита.
Устроилась кухаркой – не жалуюсь на еду, на деньги, но в личной жизни – сковорода с горящим маслом.
Испортили вы мой дух, мужчины в возрасте и старички с убеждениями, что почтальон — посланник смерти; и у почтальона в левой глазнице торчит стрела Амура.
По велению сердца девушки обязаны любить сверстников, вскрывать себе вены из-за парней, но в природе – противоположное, словно нам в башмаки насыпали толченого стекла.
Программа общения с любимым парнем – бессмысленная долбежка, дешевое пиво, бормотуха, сигаретки и однообразные шутки из интернета, словно каждому парню в мозжечок вставили пластинку с анекдотами.
Вы же, люди в возрасте, правильно знаете, что не возникнет любовь между молодой и старым, как не разгорится костер под водой; поэтому копите деньги – месяц, два, а затем только к девушке подкатываете, с обхождением, с вежливостью с угождением, и читаю в ваших глазах уважение, интерес, а не желание просто подолбиться, а затем рассказать товарищам о победе над бесплатной одногодкой.
Вы денежку предложите, угостите дорогим фиолетовым крепким, предложите контрабандную сигаретку, проведете в опочивальню на атласные красные простыни; и любовь с вами не обременительна для девичьего лона, нежная – старый конь глубоко не вспашет и борозды не испортит.
На прощание подарите безделушку, или даже – колечко из драгоценного металла – дома у меня коллекция колец от старых пердунов.
Деньги – не главное, как не важна для реки Новаяамазонка вода из колодца.
После вашего рисования пойду, одухотворенная, чуть задумчивая, но млечная, путёвая.
Во дворе – парни, знакомые с детства, даже голоса у них – притерлись, как коврики.
«Нинка! Прошвырнёмся!» – Колян или Гонзо подбежит, подластится, уверенный в силе своих чёрных кудрей.
Красивые ребята, молодые, но толку мне от их молодости и красоты меньше, чем от рваной надувной подушки.
В автобусе за меня не платят; пролезут под турникетом, ржут, а я – либо, как дурочка тоже под турникетом на радость бабкам и негуманоидам, или за билет заплачу, при этом меня ребята ещё и осмеют за напрасную растрату денег, словно я у них кость из ноги вытащила.
При выходе из автобуса или Космолёта, руку не подадут, галантно люк не придержат; а вы и подадите, и придержите, и любезность скажите, и улыбочку зеркальную подарите – не совращение, но приятно.
На пиво денег ребята знакомые попросят, или угостят дешевым; а мне – не вкусно.
Вы же – изысканное предложите, не укоряете, когда я напиваюсь и ножкой о ножку, словно львёнок сучу.
А, как с одногодками до секса дойдет – мама, горюй.
Напьются, долбят, мучают, ум не проявляют, умности не говорят, не льстят, а напоследок так и пинком наградят, прикажут, чтобы стакан фиолетового крепкого принесла, будто я им за услугу должна.
Мечемся рыбами мы, красивые девушки, между старыми и молодыми: с молодыми престижно, но без интереса, без удовольствия, а с отвращением и болью в промежности; а с вами, старыми пердунами – спокойно, нежно, улыбчиво, с прибытком, но словно в могиле с белыми червями.
Ох, судьба-судьбинушка наша, девичья, незавидная, как у макак.
Макака на пальме лапы расставит, и не стыдно ей, но голодает.
Всё, как у людей на сцене!»
Натурщица кухарка Нина сложила речь; а я дыханье затаил, тени на холсте наношу – под грудью, между ног, от пня…
— Дался тебе этот пень хлеборобный! – моральная патрульная Элен с досадой хлестнула себя крапивой по коленке, наказывала за бесцельно проведенное время. — Гадости рассказываешь, а я не психоаналитик платный, я – антипсихоаналитик: и о тенях между ног девушек, и об обнаженности – не замешан ли ты в подрыве морали в Центральных Галактиках?
Не стыдно с кисточкой в руках, словно енот?
Я изумлена, и, если ты через половину часа не расплатишься за нахальство, то предчувствую: вырастет на твоей могиле старый пень через неделю, превратится в памятник художнику с претензиями на превосходство.
Поторопись, иначе, через час мы предъявим квитанцию о штрафе твоей жене – любительнице клоунов.
— Я проведу короткой дорогой, через пашню – там иногда заводские отдыхают с водкой и гармошкой, но с вами не страшно; вы их тоже привлеките за нарушение морали, за подлом устоев общества. – Художник шел за воительницей (за ним — Конан варвар, а замыкал шествие командир – граф Яков фон Мишель; муха кружила над жабо, и граф Яков фон Мишель на время забыл о важной миссии – назидание художнику). – В дом мой входите смело, без стука, а я за дверями постою – могу получить скалкой в лоб; жена моральный патруль признает, помнит папенькины пироги, он их моральному патрулю скормил, по мордасам получил и без порток с обрыва спрыгнул.
Холодно, когда с обрыва без панталонов — последний момент жизни нужно прожить не только красиво, но и с комфортом – пусть миг, но чтобы члены не охлаждались от ветра, когда с обрыва летишь на камни, острые, словно зубы вампира.
— Вы не посвящаете всего себя моральному долгу, художник с выпученными очами, будто вам на шею дикая кошка взлетела, – Яков фон Мишель с неодобрением качал головой, подхватил былинку, перекусил с досады, сверкнул нравственно устойчивыми зубами. – Художник в каждом моменте ловит эстетику, мысленно переносит на холст птиц, зверей, красивых нимф с сияниями вокруг головы…
— Спасибо, Джек, за комплимент! — воительница привычно усмехнулась, как кукушка каждый час из старинных часов отвечает на похвалы часовщика. – Тебе бы миллиард – цены бы тебе не было на ярмарке искусств; но бедность не позволяет; грустно, когда мы, красавицы, любим вас только за богатства.
Сначала я часто влюблялась – верила в сказки о чистых подштанниках рыцарей, о вечной любви бескорыстной, о таланте писателей и поэтов — даже слёзы текли по моим изумительным щекам, когда очередного кавалера бросала, из-за того, что он – бедный, и гуляла с другим, на первый взгляд более выгодным – так кукушка по чужим гнёздам раскидывает золотые яйца гусынь.
Первая любовь, детские года; у него улыбка – светлая, добренькая; колчан со стрелами часто мне подносил, а, как рот раскроет – соловьи затихают.
От любви я чувствовала себя прыгуньей с шестом – высоко, дух захватывает, а под юбкой – нет трусиков; стадион снизу вверх заглядывает и вопит, а я с высоты мысленные письма шлю возлюбленному.
Думала, что изменю своим принципам, выйду за любимого, пусть бедного, замуж, занавесочку на очи повешу; не лошадь я, но шоры для себя придумаю
Уже решилась, глотнула воздуха, но в тот момент очень мороженого захотела – то ли во рту пересохло от волнения, то ли калорий не хватало для храброго признания в любви.
«Дорогой, купи мне мороженого, а я потом растворю для тебя окошко своей любви!» — я попросила, уверена, что сейчас с неба золото упадет на моё счастливое детство.
Возлюбленный полез в карман, покраснел, сопел, – вижу, что пальцами деньги в кармане пересчитывает, затем достал – мелочь жёлтую, губами шлепает, соколов небесных дурными словами вспоминает, будто они всех сорок не перебили, а сороки мелочь по карманам тырят.
На самое дешевое мороженое для меня не наскреб мелочи, или нашел, но пожадничал — часто мужчины жалеют денег на одну девушку, а копят для другой.
Я бы, возможно, простила нищету в тот момент, но возлюбленного моего понесло велосипедом по кочкам.
Вопит на мороженщика, размахивает руками, брызгает слюной, укоряет продавца за повышение цен; за рынком, якобы мороженое дешевле, а здесь на двадцать копеек дороже.
В раж вошёл, Ноев ковчег вспомнил, животных на нём перечисляет, ворчит, ножками беспокойно сучит, потеет, как повешенный, но живой.
В запальчивости назвал меня трущобной девкой; и стал настолько немил, что я уже видела любимого в ином свете – адском, когда из ушей огонь и серный дым, из гортани писк летучей мыши, а ноги – козлиные с копытами.
Без сожаления разрубила ухажера мечом от плеча до бедра – убила любовь.
С тех пор сразу спрашиваю у ухажеров о деньгах; иногда забываю, отчего и страдаю нравственно и физически между ног, словно во сне мне безработного дворника подсунули в постель.
Вы - милый, Джек, но нищий! – Элен примирительно улыбнулась, кинула графу Якову фон Мишелю очаровательную улыбку, послала воздушный поцелуй с чириканьем соловья.
Граф Яков фон Мишель не огорчил девушку, не сказал, что не её имел в виду, когда говорил о красивых нимфах с сиянием вокруг головы.
Небольшой городок встретил улюлюканьем мальчишек, шипением старых женщин (в спину Элен) «Проститутка», лаем борзых с лебедиными шеями.
Собаки почуяли настоящих воинов, а не прокисших слесарей, лаяли восторженно, мечтали о ласковых сильных руках воительницы и о снисхождении от огромного – мечта каждой охотничьей собаки – варвара.
— Хе-хе-хе! Бесстыдница, шалава беспутная, а еще юбку натянула. Тьфу, на тебя, пройда; чёрная свеча на тебя давно у чёрта припасена! – бабка в лохмотьях побежала к Элен, споткнулась, возилась в пыли, проклинала молодость и красоту – так кулик проклинает мелиораторов.
Конан варвар небрежно опустил дубину на череп старушки – даже не треснуло, а хлюпнуло, словно в сапоге.
— Нарушительница спокойствия! – Конан сказал для себя, усмехнулся, поправил кудрю, будто выпил стаканчик молока, не достопочтенную старушку – шелк ей и бисер на гроб – убил.
— Щадите старость, Конан! – граф Яков фон Мишель кашлянул, обратился к напарнику на «вы», но затем передумал – нельзя осуждать опытного работника, который прикрывает спину командиру; вдруг, старушка держала за пазухой кинжал с ядом на лезвии. – Вы знаете свои обязанности, и я вам не указка, потому что дружественные приветствия – не рельсы в Космосе, не параллельные прямые, которые от скуки не пересекаются.
На фестивале песни и пляски имени Амфибрахия князь Ситроён дон Севилья представлял свою новую поэму «Пастушка художница и поэт-реставратор».
Умилительно: белые козочки на зеленой лужайке, мраморные колоны с золотыми ободками — гармония, изящество на грани хрустальной слезы.
Графиня Шереметьева Ольга Павловна недолюбливала князя Ситроёна за его чудные фигурки из глины – персонажи к произведениям; иногда фигурки из теста, что противоречит уставу пекарей и младогегельянцев-вегетарианцев.
В знак протеста против поэмы князя графиня Ольга Павловна разделась донага, облила себя духами «Монморанси» и подожглась – факел свободы и справедливости, упрека и неблаголепия.
Никто, понимаете, господа, никто не тушил огонь на графине Шереметьевой, а один сорванец из молодых фехтовальщиков прозаиков, даже поддувал, чтобы пламя не угасло Ленинской искрой.
— Сорванец! – Конан варвар повторил леденцовое слово и наступил мальчишке (мальчик швырялся камнями, но подошел непозволительно близко к моральному патрульному) на ногу – вой шакала, и паренек с раздробленными костями ноги свалился в пыль, будто мешок с мукой опрокинулся.
— Никогда он не станет танцором! Сердце у него ныло за экзамены по балетному искусству, а мысли дёгтем покрылись, безнравственные мысли о дурном!
Пусть без ноги моральные танцы показывает кухаркам! – воительница Элен сказала серьёзно, будто гвоздь в гроб пианиста вколачивала, но затем засмеялась – не хохотала, и Конан варвар тоже смеялся красиво, утонченно, но в то же время железно.
Поступки морального патруля организовали выпивох у дороги; мужики кланялись, заискивающе скалили зубы (у кого остались), прятали шкалики водки за спину и в портки.
К дому художника подошли торжественно, как за покойником.
Художник стукнул молотком в дверь, и тут же спрятался за спину Конана варвара, ухал филином, пищал, что нет теперь у него будущего, а под ноги смотреть страшно, в ад дорога.
— Ой, матушка моя родная, да работы тебе на год и на два языком, зятя твоего за десять копеек не продашь! – На крыльцо выскочила молодая женщина в прозрачном платье из крылышек стрекоз, войлочных туфлях и в бигудях, словно в голову забила костыли для мясомолочной промышленности. – Дорисовался муженек мой, огонь в глазах, а в кармане грусть и тоска вместо золотых дукатов.
Моральный патруль его привел; знала бы за что – оторвала бы тебе ноги и руки, усы бы выщипала, а твоей матушке сообщила бы, что ты нарисовал сам себя и вместе с портретом продал туркам-корсиканцам.
Пни сгубили тебя, даже без ответа вижу, по твоим сухим глазам и пухлым губам читаю – пни!
— Сударыня, если позволите, то я вклинюсь в вашу брань, равной которой только Звезда Путешественников над полем ржи, – Яков фон Мишель кашлянул в кулак, протер ладошку батистовым платочном с изображением королевского поэтического фазана. – Вы журите мужа, и не напрасно, даже доходы ваши, как жены повысятся за укоры; не негодяй он последний, но даже, если мы отбросим испускание газов из ягодиц в присутствии дамы, то останется моральным преступником, вольнонаёмным каменщиком из масонов.
Преступление его великое, но не до маточной грыжи, когда из тела выходит дрянь, а входит хорошее.
Ваш муж изображал пни на картинах, а должен – красоту, изящное, поэтическое и с идеалами пастушек.
Вы не пастушка, лицо у вас белое, холенное, не обветренное, поэтому поймете меня, даже возьмете в покровители, а в родственники я к вам не набиваюсь – неблагородная вы, без аромата морали.
Вы нарушили основы благонравственности: и подлежит, как на метле ведьме…
— Смертная казнь! – воительница Элен с завистью смотрела на шикарное золотое кольцо на указательном пальце правой руки женщины – будто солнце в руке.
Она втолкнула женщину в дом, старалась наступить на ногу сопернице по женскому вниманию, но опытная жена художника легко уклонялась от тонкого каблучка патрульной – так собака уклоняется от воинской повинности в животных войсках.
Следом за Элен и женой художника в дом вошли мужчины, искали обиду; граф Яков фон Мишель упражнялся в стихах, подбирал рифму к слову «казнь».
— Штраф, а не смертная казнь! – Конан варвар мягко изменил приговор, подмигнул напарнице, говорил одним подмигиванием: «Из трупа деньги не вытянешь!
Смысл нашего похода, если без денег?
Куры деньги не клюют, но и не даст никто нежным курам деньги».
— Вы убиваете в мужчинах пафос семейной жизни; не графиня, но упражняетесь в красоте, показываете себя киселем на молоке, а красоту и мораль женскую не соблюдаете, будто нет в вас титанового стержня с ванадиевым наконечником! – граф Яков фон Мишель поправил жабо, красиво взмахнул шпагой, но легкая досада сквозила в голосе сквозняком из-под двери: «Одни мужчины нравятся женщинам сразу, а другие мужчины доказывают себя, выставляют на продажу и чувствуют сиротами в прибрежной грязи.
На Конана варвара жена поэта смотрит с восторгом, приплясывает, губки облизывает, а на меня – командира морального патруля, благородного графа, наместника литературы на Планете Гармония, поединщика и стихоплёта – мимолётное внимание, словно я – ощипанный поэтический голубь Прозы.
Не нужно мне внимание неблагородной; удивительно и обидно, будто в сумерках бежал, да на березу наткнулся». – Вы встретили незваных гостей и не готовы к женской поэтичности; разве допустимо, чтобы женщина предстала перед мужчинами в войлочных туфлях и в бигудях, будто вас заколдовали в средней школе, где стихами подтирают пятна от кошек?
Войлочные туфли – позор, комедийный атрибут артистов погорелых театров.
Бигуди, всё равно, что стакан с алкоголем в левой руке благородной институтки и сигарета в нежных губах её.
— Я не ждала гостей, и даже кловунов-культуристов не чаяла! – жена художника внимательно смотрела в глза графа Якова фон Мишеля, подошла, мягко положила руку Джеку на талию – на всякий случай, вдруг, у командира бригады морального патруля в панталонах запасная нога. – Если бы ждала, то подготовилась по высшему разряду, даже… не скажу что, но вы меня понимаете, благородный патрульный; свет далеких шалуний трепещет в ваших очах, как трепещет моё сердце.
Ах, не могу, не совладаю с собой, несчастная! – жена художника заломила руки, но красиво, заученно, выверено (Элен с досады топнула ногой, а мужчины открыли рты, тяжело дышали, но рук на себя не накладывали по причине несчастной любви).
— Не подготовились – не оправдание для женщины с детородными функциями! – граф Яков фон Мишель откинулся на мягкие подушки, красиво размахивал правой рукой, бил по словам – так конюх на конюшне избивает госпожу кнутом. – Солдат всегда готов к бою, а женщина – к неожиданной беседе с благородным поэтом.
На моей Планете Гармония вы никогда не застанете благородную поэтессу, художницу, музыкантшу – любую нашу женщину или девицу в мантильке, не застанете в дурном виде, словно она жевала траву с баранами
В любое время ворвитесь с поэтическим обыском в любой дворец, и вас приветливо встретят с фаготами и моральными танцами.
Месяц назад до глубокой ночи длился фестиваль изящной словесности, посвященный привольному делу поэтов; душевно, с подъёмом, даже дитя заслушается и положит голову на плаху литературы.
К величайшему нашему удовольствию, но неожиданно, да-с, совершенно без усердия, первый приз достался не князю Мышкину фон Глаубергу, а графу Почтенову Милегю Йокогаме.
Граф Почтенов Мигель, как услышал о своей поэтической победе, так с лица спал, даже в обморок упал три раза; очнулся совсем, руки белые тянет ко мне, умоляет, чтобы я немедленно бежал в его дворец и сообщил жене и дочери о неожиданной, как рифма к слову «залёт» победе.
Я отнекивался, кусал с досады вафельную трубочку, ссылался на поздний час и вьюгу, а затем приложил руку к сердцу – билось у меня сердце, и признался графу Почтенову:
«Как же возможно, милостивый государь, чтобы я среди ночи без приглашения ворвался во Дворец к благородным дамам на чай с блинами.
Тягостно мне, я же не медведь, а медведь по инстинктам с балеринами погорелых театров живёт».
Но граф Почтенов Мигель Йокогама уговорил меня, называл маточным молочком, льстил, нахваливал мои таланты в пении и музицировании, даже в краску вогнал, чуть ли не руки мои целовал, восторженный академик по классу флейты.
Уговорил, даже спел на прощание «Храни, Вас, муза»!
Польстил.
Я же воспламенился, в горячке во Дворец Почтеновых вбежал – как добирался, не помню, лишь – пятна, смех балерин погорелых театров, литые мускулы варваров.
Свет в окнах Дворца притушен, лишь из окон дворницкой тихая музыка льётся расплавленным золотом.
На стук через минуту открыли мне дверь — графиня Почтенова Маргарита ибн Ева – благородная женщина, жена графа Почтенова – засмотришься, под омнибус попадешь.
Спала до моего прихода, но дело женское знает – встретила надушенная, свежая, в горностаевой шубке, подозреваю, что на обнаженное тело накинута шубка, юбка – под ней обязательно нет белья, потому что времени мало на прихорашивание, но что не видно – не обидно.
Вуалька, кокетливая шляпка с пером страуса, туфли на высоченных каблуках, в руках скрипка – укор балеронам погорелых театров.
Не ждала, но возле кровати в опочивальне у благородной дамы обязательно – тазик для быстрого омовения, музыкальный инструмент, книжка с закладкой на нужной странице, комплект одежды быстрого одевания, туфли – всенепременно на высоченных каблуках
Я поклонился, сбивчиво стихами сообщил о нежданной радости, что граф Почтенов приз первый завоевал, даже не капризничал и не размахивал гусиными перьями, как поступил бы поэт-задвижник.
Благородная графиня Маргарита ибн Ева на миг побелела от известия, качнулась, но затем взяла себя в руки, наружно радости не показывала, но ноги её подкосились, упала в кресло, руку мне протягивает, называет милым вестником правды, Гермесом литературной революции.
«Ах, граф Яков фон Мишель!
Видела сегодня соловья во сне и розу.
К счастью, обязательно к счастию; если кто из благодетелей скажет, что я ошиблась, то не поверю, уйду в пустыню, обвиню себя в нечувствительности, но идею, что мой муж – гений, не вырву из сердца.
Дочь наша графиня Светлана Мигель Йокогамовна спать изволит; ступайте, граф, разбудите её, сообщите о победе батюшки, и голуби Мира взлетят над вашими головами, словно вы их подкармливайте с детства.
Не откажите в любезности, граф Яков фон Мишель, разбудите графиню Светлану – добро произрастает добром.
В ином случае я бы вас не просила об одолжении, но сейчас преисполнена восторга, ножки подкосились, даже мелодия в голове звенит праздничная; рыбьи пузыри мелькают в очах.
Я сорвался с места, не думал о нарушении морали, потому что – без задних дурных помыслов, а, если без нечистого в мыслях, то можно и в баню к девицам благородного института войти.
Добежал до опочивальни графини Светланы, осторожно в золотой колокольчик, что на двери, позвонил, ветром тронул струну.
«Кто беспокоит меня?» – через три секунды – я нарочно отмерял по золотому хронографу (работа графа Брегетта фон Сейко) – мне ответил прелестнейший оперный голосок.
Я представился, объяснил, что по чрезвычайному радостному делу от батюшки – самовар бы раздуть ботфортом.
Через тридцать одну секунду дверь отворяется; графиня Светлана предстаёт передо мной во всей свежести молодости, красе – хоть в театр с ней иди без подготовки.
Длинное волшебное платье – опять же видно, потому что грудки, не стесненные лифом, слегка дрожат осенними листами ясеня: шляпка с пером птицы Феникс – дорогое перо, тысяча луидоров, не меньше; сапожки красные на каблуках-шпильках.
Белые перчатки, раскрытая книга стихов графа Блокпоста и саксофон на золотой цепи на шее, словно муза на веревочке.
Благородство, отвага, честь, скромность, – вот имя девушке среди ночи, а вы, жена, мать многочисленная - в войлочных туфлях и в бигудях, словно ваш батюшка восстал из могилы. – Граф Яков фон Мишель с досадой качал головой, словно золотую корону сбрасывал.
— Вы укорили меня, журили, господин патрульный! – жена художника скинула войлочные домашние тапочки, выдернула бигуди, впрыгнула в туфли на каблуках-гвоздиках – так артист запрыгивает на зебру. – Но хорошо ли это?
Я не из благородных в вашем понимании, потому что не с Планеты Гармония, но покровители в высших сферах имеются, а книксены и реверансы у меня – отличные, даже с мичманом Космофлота в ресторацию не стыдно пойти, чести своей не уроню в сотый раз.
Если вы благородный, то не должны укорять даму, тем более журить её и ставить на вид, поучать, словно у вас в шляпе скрыта книга Укоров и Морали.
Благородный граф пройдёт мимо грязной девушки, даже голову не повернет, а, если дама ему в глаза вцепится когтями, то благородный убежит, сделает вид, что не девушка на него посягала, а – рысь.
Моя бывшая одноклассница София рассказывала, как на Галактическом курорте попала в щекотливое, будто жук в корсете скребется, положение.
Она прогуливалась на лошади, красовалась, искала мужчину на час или на всю жизнь; мы не благородные, чувств своих не скрываем, как и прелестей.
Вдруг, перед лошадью возникла обезьяна из подпространства, в скафандре, но и через замызганное стекло видно, что обезьяна без зубов, болеет цингой.
Лошадь понесла, сбросила Софию, тихонько ржанула и скрылась в розовом тумане.
Подружка моя сломала ногу, испачкала платье, порвала панталончики с кружавчиками – подарок покровителя.
На счастье мимо проходили три благородных, ваших соотечественника, граф: при шпагах, в камзолах, в панталонах, в ботфортах и с перьями на шляпах – парадная прогулка в поисках вдохновения и Пегасов.
София робко попросила об одолжении – чтобы графья вызвали карету Скорой Помощи.
Но благородные сделали вид, что не замечают девушку, и из благородства не слышали её, оттого, что она в неприличном виде, словно репу продавала, да с воза упала.
София воззвала громче, а, когда поняла, что благородные господа уйдут, возопила в азарте, хохотала от боли, требовала, угрожала, предлагала непотребное.
Благородные ушли, не укорили даму взглядами, в которых сквозили бы презрение, жалость к девушке, запятнанной физически.
София не знала, что на вашей Планете в подобных случаях девушки не призывают на помощь, а прячутся в кусты, или ползут к реке, где тонут, чтобы избежать Вселенского позора.
Самое ужасное оскорбление – когда мужчина осматривает женщину, укоряет за ненадлежащий вид, будто мы – колоды, а в колоду вбит топор. – Жена художника поклонилась, резко выпрямилась, подняла ногу выше головы – на всякий случай; никто не казнит девушку, пока её нога поднята выше головы.
Граф Яков фон Мишель закаменел, горел позором, укорял себя, раздумывал:
«Заколю себя шпагой в сердце или найду тихий омут с романтическими кувшинками, и утоплю свой проступок, тяжелый, как мельничный жернов с поэтической дачи.
Упустил оскорбителей графини Сессилия Делакруа, допустил бестактность в общении с женой художника; дальше – каторга и алкогольная зависимость».
Воительница Элен, незаметно для графа Якова фон Мишеля, подмигнула жене художника, взглядом указала на бластер; намекала, что, если женщина не исправит свою ошибку, не успокоит графа Якова фон Мишеля, то сгорит в освежающем пламени гнева морального патруля.
Жена художника поняла угрозу, тем более что угроза исходила от соперницы за мужское внимание; застенчиво присела перед Элен, а затем перед графом Яковом фон Мишелем, пригладила кудри, деликатно и невинно коснулась пальчиком рукоятки шпаги графа, словно тыкала пальчик в розетку:
«Граф! Дым сигарет, бильярд, запах щей с кухни – не для вас благородного!
О, как я вас понимаю! Мы – родственные души, граф великолепный волшебник! (воительница Элен вздрогнула, поняла, что жена художника заметила простейший путь захомутания мужчины, лёгкий, но прочный, как паутина гигантского Галактического паука).
Ваша шпага – философия жизни; неблагородная рука, если коснется эфеса вашей шпаги, всенепременно отвалится, как отваливается пиявка, насосавшаяся крови.
Всё, что я вам говорю – от величайшего уважения к вашему благородству и умению держать себя в руках, как, и положено эстету с большим опытом моральных сражений в будуарах.
Вы спасли меня граф, спасли от бесчестья, а ведь я стояла одной ногой в могиле поэта Пушкина.
Да, долг благородного кабальеро – не замечать оплошностей дамы, её дурного вида: бигудей, войлочных туфель.
Но вы не благородный (граф Яков фон Мишель подпрыгнул), вы – наиблагороднейший, как жилетка от шевалье Кардена.
Если бы вы не отметили позор моих войлочных туфель и бигудей, то я бы пребывала в неведенье и в дальнейшем, служила бы дурным примером подрастающему поколению моих многочисленных детей – они временно на даче у бабушки, потому что мешают принимать в будуаре кловунов-культуристов.
Поучительной притчей о ночных благородствах и быстрых одеваниях морально устойчивых девиц и женщин – басни Эзопа отдыхают – вы привели меня в Мир прекрасного – так Маленький Принц за руку приводит в свою опочивальню толстую балерину.
Дайте же мне шанс, гренадёр, не называю вас Королём, потому что видно вы – супер гренадерский король волшебник великолепный.
Под подушку я положу флейту, под кровать задвину тазик с благовонной розовой водой, на столик брошу платье с оборочками, воротничком, рюшечками и шляпку с пером Птицы Счастья — дорогое перо, но дешевле пера птицы Феникс.
Обещаю, что в следующий раз, когда ваша нежная рука дотронется до колокольчика на двери моего дома, я за тридцать одну секунду: выйду из сна, освежусь, приведу волосы в порядок, подмоюсь – извините, – облачусь в бальное платье, впрыгну в туфельки на высоченных мачтовых каблучках, возьму в левую руку книгу стихов Сейнеки, а в правую – миниарфу, и встречу вас с надлежащими почестями и скромностью, пусть далекой от скромности благородных, оттого, что окончили Институт благородных девиц на Гармонии, девИц.
Папа мой винодел… фермер, он выращивает виноград для вина… сока детишкам – так лебедь смеется над рыжим курносым кловуном в красной шляпке.
На праздник урожая я закатала юбку, вымыла ноги мылом «Дон Труссарди», прыгнула в чан с виноградом и давила, давила ягоды, свежие, как улитки в прачечной.
Красный сок стекал из-под моих ног, и я думала, что соку наплевать на тех, кто в нём, он заботится о соке земли.
За рекой раздался грохот, затем звон, и – О! Чудо! На белом Коне из рощи вскоре появился Принц – красный с золотом плащ, камизелька, кокетливая шляпка с пером, белые панталоны с розовыми кружавчиками, туфельки алого бархата с желтыми ленточками – сразу видно – благородный.
Я не верила в благородство; в детском садике разбила ночную вазу из хрусталя, и добрые воспитатели перекинулись из зайчиков и лисичек в вампиров и медведей – пинали меня, били, лепетали, что я разбила не просто ночную вазу, а — драгоценный горшок Олимпийского восторга.
Проклинали моего отца, мою мать – по делу проклинали, что они родили разрушительницу.
Я молчала, затем разразилась потоком слов – никто ничего не понял, потому что я разговаривала на древнем вымершем языке – после удара молнии в голову я часто заговаривалась, щебетала не по-русски, за что меня по-чёрному укоряли старушки у дома и предрекали, что я стану молчальницей или загадкой из загадок.
Вера в благородство после разбитой ночной вазы у меня притухла осенним костром под хвостом паса, но, когда я увидела Принца, то красный сок фонтаном вылетел из-под пяток.
Я уже верила, что выйду замуж за этого Принца, и коня возьму впридачу, буду купать его в ледяной воде, в проруби.
Но вдруг, на мою беду из зарослей сахарного тростника сначала выплыло перо, затем – шляпа, а потом всё остальное – художник в полосатых гетрах, с фюрерскими усиками, в зеленом камзоле то ли гея, то ли – гнома, и в белых принцевских панталонах.
Сходство некоторых одежд Принца на Белом коне и художника поразило меня до глупого шага – я прыгнула в объятия Принца, но промахнулась, поскользнулась на банановой кожуре – ужасные макаки за собой не убирают ошкурки, – пролетела мимо Принца и белого авансом коня, под строгим взглядом батюшки белой грушей упала в руки художника.
Что ж делать – пришлось брать в мужья художника, если я честь потеряла, когда к нему на руки взлетела.
Птицы летают, а я не птица, поэтому — взлетела, но больно упала, и до сих пор падаю – ягодицы в синяках, и даже не задают мне ягодицы вопрос: «Почему я с ними жестокая?»
Жестокость не всегда – дурное чувство – три рубля по цене четырех.
Маленькая я, когда из школы шла с подружками, лет семь нам – чудо увидела дивное, даже леопардовую шубку на голову накинула, чтобы если и увидит меня острослов, то подумает, что – тигр.
На велосипеде красовался мальчик Кихот, потомок английских сталелитейщиков, красивый – до бунта на корабле.
Кихот то на раму встанет и едет стоя, то слова красивые говорит небесам будто, но мы знаем – на нас нацелены пиками слова.
Двадцать копеек через дыру в кармане выронил, но не поднял, гордый, как продавщица тюльпанов.
Подъехал красиво к нам, улыбнулся, улыбка добрая, но с оттенками нетерпения – так во время бесчеловечного акта купли-продажи рабов улыбается полицейский.
Мы сомлели, я даже прикрикнула на замшелую старуху, назвала её продажной катушкой – почему катушка – до сих пор думаю, золотым гвоздём в мозгу сидит определение.
Вдруг, с Олимпа, с величия своей красоты Кихот оступается и падает промежностью на велосипедную раму, да ещё крюк на ней ржавый для китов.
Мы - девушки приличные - сразу выразили Кихоту своё соболезнование – знали бы, так и не подлизывались к бесполому, как соломенное чучело, существу.
Кихот проникся, приложил руку к сердцу, смотрит мимо нас в пустоту и в пустоте видит что-то своё, страшное, потому что глаза у него наливаются синевой, а из ноздрей пар серный валит.
«Больно, Кихот?! – я спросила, потому что полагала себя феей цветочницей, дарительницей зубов.
Зубная фея собирает зубы, а фея цветочница зубы раздаривает, вплоть до физической гибели родных и близких.
Кихот не ответил мне, никому не ответил, даже на свои немые вопросы не отвечал, чувствовал, что мы существуем, но чувства его из области самоутверждения избранных, которые промежностью о велосипедную раму стукаются.
Красное пятно разливалось по штанишкам Кихота, а затем миленькие гранатовые капельки первыми лучиками Солнца упали на мостовую – так падают вставные глаза инвалидов по зрению.
Вдруг, Кихот воскликнул с хрипотцой старого собирателя мебели:
«Ырма! Ингеборга! Парнас, Хиткяучивюс!
Миру – Мир! Возьмемся за руки: черный и белый, красный и желтый, синий и зеленый, розовый и коричневый!»
Подбежали каменщики, охали, ходили вокруг Кихота, и результатом хождения стала кража велосипеда.
Новенький щегольский велосипедик пропал, словно растаял под мощными ягодицами Снегурочки.
Каменщиков сменили матросы, увидели, что у Кихота взять нечего, возмутились, называли каменщиков продажными масонами, затем замотали Кихота в белую простыню и по морскому обычаю скинули в речку, как приманку для чертей.
Я с искренним сочувствием помахала тонущей простыне ручкой и побежала домой писать сочинение на тему:
«Отчего же Мир жесток и несправедлив!»
Мама меня встретила в игривом настроении – она шалила с любовником дядей Анкл Беном — слесарь шестого разряда, наладчик электрооборудования Космолетов.
Дядя Анкл Бен слез с мамы, не заплатил, подошёл ко мне и взял за подбородок, словно проверял кости на растяжение; захрипел футляром от саксофона:
«Страдалица ты, девочка, потому что у тебя мамаша красивая и ласковая, как баранка.
Мужчинам нравятся красивые молодые мамы, но мы не воспринимаем их всерьёз, оттого, что боимся красоты, женимся на уродинах: коротконогих, коротковолосых, толстозадых и со щемящим чувством ненависти к бомжам и животным.
Ты голодна малышка, и полагаю, что с маминой любовью скоро отправишься в Мир Иной на поиски чёрта; черти раздражают меня, а тебя радуют, оттого, что вы, белые, любите черных.
Посмотри на мой бурнусик – недавно купил, наивно полагал, что он поможет в поисках философского камня; с детства ищу философский камень, но попадаются только красивые женщины, от которых только – пшик, воспоминания, но не деньги».
Дядя Анкл Бен замолчал, кидал в самовар шелуху от греческих орехов и, казалось, что он превратился в мысль о промысле лососевых рыб.
«Дяденька! Вы грустите, укоряете меня за голодные годы, а мамочку – за красоту; но и у вас в панталонах беда, словно деревню затопило.
Вы полагаете себя майским шестом, а на деле – заяц без пансиона и без вельветовых башмачков.
Надеюсь, что ваш родственник - Кихот, мальчик-красавчик, иначе судьба несправедлива, и называет себя Славой напрасно.
Я назвала своего любимого котенка Славой…»!
«Что с моим сыном Кихотом, девочка? – дядя Анкл Бен подался ко мне, стиснул мои маленькие руки клешнями убийцы. – Речи твои подобны двум преступникам на водной телеге; лошадь тащит, тяготится непосильным трудом, а преступники пируют, обжираются брюквой.
Если ты принесла мне дурную весть, то я пробью железным крюком твое тело в области плеча, подцеплю, как червяка на крючок и потащу за собой в Земской суд на скорую расправу для беженок.
Никто, слышишь, девочка, никто не стиснет мне зубы!»
«Ваш сынок Кихот ударился промежностью о раму – не скажу, что удар подобен прыжку слона с дерева, но между ног Кихота пролилось, как из треснувшего переспелого помидора! Его с почётом, как дворника-стяжателя, утопили матросы! – я засмеялась, представляла свои поминки, даже звание лучшей прачки города меня бы уже не воскресило. – Вы, бык, угрожаете мне – маленькой девочке, которая не узнала еще вкус мандаринов, козёл рогатый.
Я давно побирушничаю, пляшу на улицах, поднимаю детскую ногу выше детской головки, и не верю, что тщеславная вдовица внесет посильную лепту в мою жизнь.
Ваши глаза бегают маятником Фуко, а я видела маятник Фуко в интернете – он не бегает, но самоутверждается, тешит себя раскачиванием – так майор тешится с пушкой.
Маменька давеча заснула перед компьютером – переписывалась, показывала себя по видео, да утомила тело и душу, случается, что не только избранные спят, но спят и красные жуки-пожарники, даже красавицы молодые мамы спят, хотя спать молодым мамам нельзя – кризис детства!
Я на цыпочках бесшумно вошла – подражала походке старого индейца Джо с хлебобулочного комбината; думала, что увижу в компьютере картинки вольного ветреного содержания.
Но удивление моё выплеснуло за скалы сознания, когда я увидела на заставке – маятник, и под ним надпись «Маятник Фуко».
Маятник туда-сюда, и мои глаза туда-сюда, будто предложение пишут; присмотрелась, а вглядывалась десять минут и увидела – да, предложение, и слова в нём понятные, людские: о молодости, о голубоглазых рыцарях, о кондитерских изделиях и о подробностях последней войны с зеленорылыми.
Через час в качаниях маятника на экране я увидела своего умершего дедушку по маминой линии – гадкая линия, трущобная, с мухами и банановой кожурой, словно не жил дедушка, а производил в аду кожуру и мух.
Через два часа я упала и заснула у ног маменьки, будто присягнула на невинность».
«Адскому пламени сейчас присягнешь, девочка с лиловыми мочками ушей! – Анкл Бен разошёлся, стучал кулаками в свою огромную грудную клетку, изгонял из неё грудную жабу; подпрыгивал, слюнявил нижнюю губу, добывал из неё смелость убить меня!»
Тупой удар, вскрик, падение никому не нужного тела, разве что – на органы, да органы пропитаны алкоголем, как губка.
Мама, пока дядя Анкл Бен присматривался, куда меня ударить, чтобы я сразу умерла, моя любимая мамочка кочергой проломила череп своего любовника, поставила точку в пьесе любви.
Мама отложила кочергу, протерла кровь, оттащила труп в погреб – я помогала маменьке — подставила тележечку, а затем мы сели за самовар, разогнанный еловыми шишками.
Мама вытягивала губы дудочкой, жадно всасывала кипяток, фырчала, словно лошадь в проруби и поучала меня:
«Анкл Бен не знал позора механического сердца; никогда не воровал груши у макак, всё получал даром, вот и твоё благословение, прощение помышлял получить – извольте, сударь, возьмите на золотой тарелочке.
Садизм ему, а не благословение моей дочери, а ты сейчас похожа на паяльник.
Запомни, дочурка, не дочка, а – дочурка, так политкорректнее звучит: не прощай мужчинам жадность, а кошкам – недоброжелательный огонёк в очах.
Мужчина женщине всегда должен, даже на необитаемом острове, где только кокосы и улитки – обязан!
Пусть нищий, пусть голый, но должен расплатиться – либо улыбкой, либо комплиментом, либо обещанием лживым, либо чужим добром.
В расплате смысл общения мужчин и женщин, а смысл погребального костра – в искрах.
У мамлюков обычай – сжигают покойника, падают на колени, затем вскакивают, бросаются друг другу на шею, обнимаются, поют, рыдают, рвут панталоны случайным зевакам.
На церемонию сжигания трупа я попала случайно – бежала в ателье за новым подвенечным платьем, и на всякий случай – женихи везде найдутся – зашла на свадьбу; сначала подумала, что утонула в гудроне – темнота, но затем искра с погребального костра стрелой Амура вонзилась в моё левое око.
Не все искры вредные!
Не все мужчины жадные, но обязаны расплачиваться, а Анкл Бен не расплатился, даже требовал, за это ему – моя позиция, сомнения и привет от сыночка, который, если ты не обманула, стукнулся яйцами о раму велосипеда, а затем его утопили матросы, потому что – разочаровались в жизни, как в погребальном костре с капитаном!»
«Не яйцами, а промежностью Кихот стукнулся, матушка! – я расплакалась, потому что уличила матушку в непонимании анатомии человека. – Яйца у курочки, а у людей промежность, как у меня.
Промежность необходима, как молоко.
Без промежности ноги человека не пойдут, а бедра не повернутся во время сна».
«Наивная, потому что маленькая, дочка с занозой в правом веке.
Я не вытаскиваю тебе занозу с рождения твоего, жду, когда ты сама догадаешься очистить веко от загнившей палочки – так санитары Вселенной очищают Галактическое кладбище от плотоядных ромашек.
Анатомию человека и мужчины ты изучишь в школе, и не найдешь в ней следа убийцы.
Зачем анатомия?
Куда анатомия, если и мужчина и женщина, когда летят со скалы, неминуемо разобьются, даже с разной анатомией.
Тризорка, любовь моя блохастая с четырехлапой анатомией, – маменька потеряла на время ко мне интерес, подозвала нашего пса Тризорку; голос матушки крепчал, в нём послышались стоны дубов и скрежет зубов молодых ведьм. – Собака ты, а основы обществоведения иногда проглядывают в твоей лучезарной жемчужной улыбке.
Папуасы полагают вас, собак, никчемными, безыдейными существами без вида на жительство на любой Планете.
Но я знаю, что у вас - цели, и цели великие – освоение Вселенной, чтобы все собаки стали счастливы, и каждая собака получала по своим заслугам.
Вы умные, поэтому не раскрываете секрет освоения Вселенной, иначе вас разметали бы на атомы, как снежный ком с горы.
В вашем молчании – мысль и цель, а в нашем – доходы, оброки и пляски с гниющими субъектами федераций».
Матушка моя пошарила рукой по столу – так Вий шарит взглядом по трупам в кузнице; не нашла нож, не ощутила в руке бутылку с техническим спиртом, нащупала пудовый кулёк с бертолетовой солью; надорвала бумажный замок и сыпала соль себе в рот – чтобы торкнуло, как от спирта.
Соль белым горохом наполняла рот и чрево матушки; её очи блестели закатными Лунами, а нос посинел, приобрел право на преступление – чих.
«Милавица! Ху… ху… ху…!» – матушка хрипела, засовывала пальцы в уши, вытаскивала с мучительной болью серу, но не слова – так акробат из сундука достаёт разрезанного фокусника.
Я прекрасно поняла, что матушка хотела сказать через «ху»; она благословляла меня на брак с художником; не с сапожником, не с оформителем витрин, а с художником.
Матушку уважала не только я, но и на работе ценили, на банно-прачечном комбинате номер Три.
Передовица производства, депутат, любовница директора комбината, просто – очень красивая женщина с ярко выраженными первичными и вторичными половыми признаками, как у лягушки-путешественницы.
Как только на комбинат нагрянет комиссия: президент, туристы, налоговики, следственный комитет Галактики – так сразу директор в серебряный колокольчик (в форме фаллоса) звонит – сигнал маменьке.
Мама подхватывает корзину с бельем и – на выселки, навстречу комиссии идёт, босоногая, трудолюбивая – шедевр живописи.
Груди свободно колышутся зебрами под тонким шелком рабочей прозрачной блузки; от матушки пахнет мылом «фиалковое», а от тела – сияние волшебное, как от Золушки.
Сначала комиссия ругается, недоумевает — почему прачка на дороге, а затем отмораживаются, похихикивают, в матушку пальчиками тычут, краснеют рубинами, смелеют, фотографируют, а кто и под несносно задранный подол заглянет – не найдут нижнего белья – во как!
Или другой сценарий – когда известно, что комиссия в цех заглянет – матушка в корыте стирает портянки, якобы не видит комиссию, утирает пот, затем ухает, будто с собой разговаривает, а губы красные, словно в горячке:
«Жарко! Улыбку в кассу положу, и проценты с неё после работы сниму.
А теперь, потому что одна за всех, разоблачусь над корытом – работа быстрее побежит, словно её смазали гороховым супчиком».
Раздевается маменька, напевает, иногда ногу выше головы поднимет – обучена, в генетике женщин ногу выше головы поднимать, да не каждая женщина генетику прочитает, потому что бельма на очах, но не на выпуклых очах, что буркалами зовём, а на очах душевных.
Комиссия, увидев голую маменьку над корытом склоненную, замирает, боятся вдохнуть, а выдыхают только – архиепископы; спасает матушка артистизмом и блистательной наготой рабочую смену.
И меня спасла «ху»!
Через много лет пророчество матушки сбылось хлебным мякишем; я оказалась на руках художника и вынуждено отдала себя и своё, словно не продалась на базаре, поэтому вывалила себя в сточную канаву.
Поженились мы с этим самым, даже имя его иногда забываю, оттого, что мужчины для меня – осенние листья. – Жена художника небрежно кивнула в сторону супруга, будто приказывала его разделать на мясо (художник подобострастно засмеялся, дергал бородку, взбрыкивал североморским козлом). – В первую брачную ночь разругались, как спортсмены на похоронах тренера.
«Груди, где твои груди, натурщица?
В лес ушли по грибы?
Правду ищут в Жизни?
Человек правду не может найти, будто нам отрубили носы, а груди твои пошли на поиски!» – муж мой разволновался, развезло его от шампанского на свадьбе, возомнил себя водонапорной башней – водокачкой.
Закричал страшно, мутными глазами по сторонам шарит, не иначе, как смерть свою ищет.
Я испугалась, что супруг прознал о моих подвигах до свадьбы – горилл я любила волосатых.
«Хм! Может быть, ты – японский городовой с золотым мешком в панталонах? – я окрепла, сбросила страх с остатками одежды. – Месяц сегодня голубой?
И что мне с голубого месяца?
Не натяну на него синие башмаки!» – Я приподняла диван, показывала свою женскую силу.
«Никчемная жизнь моя, а свадьба – на потеху натурщицам!» – Заворчал, заполз в угол, рассматривает фотокарточки натурщиц, будто я уже умерла, и он ищет мне замену, как своему левому колену.
«Жить как будем, таксист от искусства? – Я шепчу, ищу приданное в постели, да не нахожу – деверь украл. – Картинами прокормишь ли меня и моих полюбовников – я девушка вольная, деньги золотые люблю и сильных мужчин – полную противоположность тебя.
Сначала я на себя в зеркало смотрела с немым вопросом в озерных очах, часто отрицательно качала булавой – булаву дедушка из армии принёс – трофей; хозяину булавы дедушка кирпичом голову пробил.
Загуляю от тебя, а ты – плати, за красоту всегда платят, даже составители плана-графика в прачечной не обходятся без красоты и без вранья».
«Картины мои дорого стоят на Галактических аукционах, и я — гусь, а ты, жена моя – свинья.
Ведаю ли я, что проку от твоих слов – капля краски на кончике беличьей кисти?
Натурщица должна стоять с поднятой головой, особенно, если натурщица – передовик производства, и молчать в знак согласия.
Давеча рисовал почетную доярку – вымени её от меня почёт и уважение, как бурундуку на лесосплаве.
Под грудями угольные тени – маковое зерно там бы хранить в полной изоляции.
Но разговорчивая, болтливая; нагая бесстыдно откинулась на мягкие подушки и языком мешает моему творческому процессу рисования, словно я не художник, а – гондон в розовом трико.
«Нет у меня никаких сомнений, что все художники – педерасты! – оскорбляет, но не понимает, что оскорбляет, а так – выменем размахивает, и полагает, что сиськи большие все грехи смоют, словно мочалом по татуировке дикаря. – Убийцы и педерасты!
Вранье, будто вы летаете, куда уж вам, если краской нос измазан, как у старухи в гробу.
Не люблю похороны, а натуру человеческую в гробу люблю – поучительно, в грудях спирает, жадная страсть разливается по телу, и мечтаю уже не о комбайнёре, а о Капитане Космояхты, где бледный боцман лениво блюет в иллюминатор.
Нет романтики в блевании боцмана, но жизнь не всегда масло и сметана, плавают в молоке и островки с блюющими боцманами.
Ах! Пропала я, за грош пропала, как лиса без хвоста!» – всплеснула белыми руками – веслами, красивые руки, сильные, я представил, как они за сиську коровы тянут, и не только за сиську и не только коровы.
Не дослушал я, почему пропала коровница, а заткнул ей рот банкой с олифой – преотличный кляп, сочный, садо-мазохисткий.
Присмирела белой березонькой под топором лесника, ножками сучит, руками приглашает к любви; извлекла из-под ягодиц полураздавленный финик и мне протягивает взятку.
Финик я принял с благодарностью, даже увидел в натурщице светлейшего князя Потёмкина.
Кляп вытащил; и молчит натурщица, улыбается зазывно, но не словоблудит, как я руками блужу. – Муж мой поучал и другими примерами из жизни натурщиц, укорял меня за отсутствие растительности на ягодицах – модно, когда попа шерстяная; вскинулся вшой поднарной и закричал: — Извлеки из себя спираль, я вижу её конец – из уха торчит немым укором физикам и их термопарам.
Ребенка сейчас сделаем, а то потом времени на ерунду не найдем».
«А ты покрасишь меня в зеленый цвет Мира? – я ластилась к художнику, надеялась, что много денег заработает, меня наградит. – Креплюсь ниже пояса, а восторг румянцем на щеки выходит.
Поцелуй влажный след от моей ноги на полу – счастье придет к тебе в форме сатира с рогами, копытами и хвостом!»
Сделал мне или нам – он, или другой — ребенка, да толковать о ребенке нет времени – второй подошёл; книжки муж не читает, но ужасно жалеет старых кляч, которых на бойню, как на парад Победы, везут.
Кляча упирается, даже ложечку с чаем ей не поднесут, а барышни лошадей откупают, выпускают в луга, на вольные хлеба и к диким, потому что – серые, волкам.
Слеза у дитяти по откормленной щеке катится, врёт сам себе, а батенька его, муж мой — художник — усмехается, успокаивает визирей на диване – с дружеским визитом на наши заводы часто визири прилетают, присматривают продукцию и невест со звериной родословной.
Один визирь ко мне сватался – в парчовом халате, расшитом золотом, в красных туфлях, а на голове – невообразимое полотенце аквариумное; нальют водки в полотенце — не заметишь.
Я визирю отказала в женитьбе, потому что мужняя жена, но с отвращением взошла на ложе любви – проворно отлюбила инопланетянина, а он мне за проказы отсыпал леденцов в шляпку.
Премиленькая у меня шляпка – в неё не только леденцы, но и суп часто наливают, свинину бросаю с луком, когда по пирушкам продукты подбираю, как на гибели Помпеи.
Ладно жили с моим муженьком (плевок в сторону синеющего художника), да сошел он с рельс денег, на моей шее повис змеей лианной, деньги на краски и натурщиц клянчит, а раньше – мне золотые дукаты в пупок кидал; попадёт – я его!
Пни рисует, а толку от пней, как от звезд под водой.
Я сначала думала, что по тайным свиданиям к мужчинам или к животным бегает – простительно, если муж зарабатывает и уподобляется Центробанку.
Официальных своих любовников и любовниц мы не скрываем друг от дружки – положено, чтобы открытая душа и информация в семье, иначе семья засохнет пирогом на подошве.
Но тайные – измена, и имя ей – темнота!
Вместо шашлыка обещаниями стал кормить меня и детей; детишек я в деревню спровадила на щи из крапивы и дальше от соблазнов городских, встали на ноги – пусть воруют, или перышком нервы купцов щекочут, как фазан ублажает мать всех городов.
Проследила я за мужем; думала, что поймаю его – с собой трёх свидетелей взяла, и при свидетелях розгами по ягодицам накажу за своеволие – не школяр, но ведет себя, словно недееспособный.
За мужем мы в лес тайно прокрались, глядь, а его девушка поджидает на пеньке: ладная, с косой ниже пояса, груди – денег и колбасы не надо, одним видом насытишь тысячу голодных крестьян.
Нагая сидит на пне, мужа моего разглядывает, натурщица с полной эпиляцией по всему телу, словно купалась в серной кислоте.
Обличители, что со мной шли – потускнели старыми чайниками, не интересно, обыденно, когда мужчина тайно пробирается по кустам и болоту к голой любовнице.
Если бы – ведьма, или коммивояжёр с другой планеты – интрига, а – женщина нет в нас тайны, всё на виду, как в кастрюле суп.
Натурщица из молодых, волнительных, робеет, ногой по пеньку стучит, глазками зыркает на моего мужа, ждёт, когда он разденется, да сзади зайдет – так у художников принято, чтобы всенепременно сзади, а натурщица не видела его испуганные глаза и пот на лбу.
Муж мой о красоте природы щебечет, мольберт устанавливает, говорит, что девушке не зазорно голой под дождём бегать, а на пне – так руки на себя вовсе не следует накладывать, потому что на пне не утонешь, как в «Титанике».
Развернул газетку и угощает натурщицу – лук, селедка, черный хлеб, водка; подлец; из дома ворует, натурщицам носит, лучше бы свинью откармливал – больше пользы.
Натурщица повеселела, откушала, а затем сползла с пня, прилегла на травку изумрудную, да глаза закрыла – ждёт положенного акта любви, – иное в её очаровательную чесночную головку со следами бандитских кастетов – не приходит.
Не дождалась, разомлела от водки – слыхано ли дело, литр выпила под слабую закуску, да водка моя – паленая, крепкая, дубовая, на желудях и свиных рылах настояна.
Заснула, храпит, ножкой во сне дергает, словно в футбол человеческой головой играет.
Муженёк мой быстренько краски выдавил на палитру, под нос бормочет (а я и обвинители свидетели ждём, что он из девИцы кишки выпустит, на органы разберет, или иное непотребное сотворит, превратит в картофелину с глазами), диалог с собой ведет, словно узник ополоумевший.
«Человек я рассудительный, не беспокойтесь, милостивый государь, пень выйдет пнем!»
«Пень-пнём! Лучше не случается даже в отдаленных лесничествах, где девушки пни выкорчевывают, а в ямках от пней розы высаживают, как ботинки!»
«Да что вы говорите, эстет!
Разве найдется человеческая душа, что поднимет руку на самое ценное, что выработало человечество – пень?»
«Больше вам скажу, не утаю, горчицей меня посыпьте, но - браво, брависсимо, и пнеубийцы находятся в разных секторах Галактики.
Измываются над пнями, выжигают их, выкорчевывают, а затем с бессмысленным уважением пожимают друг другу руки, вытирают носы и называют себя бедовыми лесниками».
Муж дорисовал пень – споро получилось, быстро, как наша любовь под лодкой.
Пробовали на природе, пересилили страх, даже прогнали пирующих рыбаков на маёвке; я глаза прикрыла, ощущала себя морской черепахой, а муж головой о днище лодки ударился, и говорит – всё, сделали мы любовь, пусть – быструю, не буйную, как стадо коров, но краткость – сестра револьвера.
На полянке мой муженек собрал рисовальные принадлежность, картину с пнём аккуратно за плечи повесил – так тунеядцы носят чужих детей на горбу, — подошёл к спящей обнаженной натурщице – ломота в висках от её красоты; мы надеялись, что он надругается, пощупает хотя бы – был бы повод тогда его охулить; но убедился, что она спит крепко, радостно захихикал, будто изумлённая воробьём сойка, и убежал.
Не оставил денег натурщице, не попрощался, а бросил на растерзание злым зверям и пионерам – ладно, радость для натурщицы, если – пионеры, а, если – медведь с гангреной?
На пни краски и время переводит, обнищал, протух, да ещё моральный патруль на мою шею привел, фармазон, а не финансист!
— Полноте! Достаточно с меня! Нужда придёт – и балерину погорелого театра полюбишь! – граф Яков фон Мишель схватился за виски, растирал; по лицу его разливались мука боли и печаль превосходства благородного над несовершенным. – Вы бранитесь, а – женщина; непоэтично рассказываете, допускаете слова и междометия бранные, двойного толка – не шубу шьете на заказ для пианиста, а речь ломаете.
К чему ваши речи, если в них не проглядывают ростки морального удовлетворения, благонравного порыва; даже о картинах с пнём и об обнаженной натурщице смакуете, будто трое суток не кушали, а как вас привели в ресторан, то начали смеяться над ананасом за его пупырышки.
К чему всё это безобразие?
Хлам бродячих сюжетов в бильярдном словесном поносе?
Впрочем, вы довольно полно меня укорили за глумление над женщиной, и я забираю все свои слова назад, не на зад, как подумали бы дурные варвары из погорелого цирка, – граф Яков фон Мишель подмигнул Конану, чтобы напарник не обиделся на «дурные варвары». – Неблагородство – порок, да не запрягайте себя в телегу, не получится.
— Мы взяли с художника штраф, – воительница Элен кашлянула в кулачок, красиво, с пластикой отвела руку, будто не кашель в кулаке, а – бочонок с драгоценным перцем. – С жены художника, с Милавицы причитается, хотя она привлекательная, не подличает, но сгорела в любви, и одно я преступление вижу – вышла замуж за нищего.
Но это преступление – наивысшая потеря морали, за что карается – сжиганием на костре, повешением на веревке, утоплением в воде.
Мы же возьмём штраф, как с удрученной ненадлежащей половой жизнью.
— Да, штраф надо! – Конан варвар не поднял дубину, но поправил локон, надул бицепсы, как на первом свидании с легкомысленной банкиршей.
Милавица не выдержала, охнула, положила руку на сердце, откинулась на мягкие подушки, затем вскочила, будто на королевскую собаку с ядовитыми зубами присела:
— Ах! Кловун, истинный кловун из цирка, культурист!
Припрятала я деньги от муженька – всё на пни бы перевел, не думала, не гадала, что на моральный патруль с превеликим удовольствием отдам, словно меня в снегу искупали обнаженной, а затем бросили в костёр.
Вы, командир, открыли мне душевные глаза, очи просверлили своими лазерами откровенного поучения, и за благонравие, за привитие моральных высоких качеств я вам благодарна, как если бы вы убили в торговых рядах маньяка нахала, что нюхает под юбками у купчих.
Вы обличали меня, укоряли, журили, порицали, и с каждым вашим словом во мне крепла уверенность, что отдам все деньги на штраф, ключика золотого от сердца не пожалею; да что ключик – ваши слова – ключище к моим деньгам. – Жена художника белой куропаткой слетела с кожаного дивана, упала перед графом Яковом фон Мишелем на колени, обхватила его ноги руками, рыдала, затем в слезах хохотала, будто одержимую её на раскаленную сковороду посадили в пряничном домике. Очи воспалились аллергенными пятнами и блестели отражателями Космолёта. – В шестнадцать лет, когда соки земли вошли в резонанс с соками в теле, я задумала найти Настоящего Человека, о котором напишу повесть.
Настоящий человек – идея максимализма, девичья тайна, за которой скрыт не только рыцарь, но и его доспехи.
Я не называла себя бесстыдницей, потому что давно видела ЭТО и ТО, но чувство сожаления, что порядочный Настоящий Человек устыдит меня – тормозило, тянуло назад, даже когда я скатывалась шутки ради, как карасик, по водосточному желобу.
Судьба в летнюю ночь занесла меня на кладбище спортсменов – элитное кладбище, а над воротами скрещенные сломанные ноги и руки прибиты.
«Когда мертвецы восстанут? – озорница, поэтому разбудила кладбищенского сторожа с приплюснутой головой – бывший штангист, штанга упала ему на голову. – Бают, что по ночам мертвые спортсмены с шестами для прыжков, с катапультами, с мячами, с лентами, со штангами разгуливают по кладбищу и ищут судью соревнований».
«С часу на час прибудут живые мертвецы! – кладбищенский сторож вырвался из моих объятий – не очень я и хотела, хам, прилёг на могильный холмик, испустил неприличный, словно ломал лёд на реке Новая Обь, звук и добавил. – Армагедон!»
«Да, если бы тебя превратили в жеребца, то я бы присвоила тебе шестой номер, но не пятый!» – я с разочарованием топнула изумительной ножкой, и из шалости присыпала кладбищенского сторожа земелькой, сверху бросила венок с надписью «Спи спокойной, дражайший супруг! А я ухожу к Ипполиту, потому что – востребованная!»
В конце дорожки показалась одинокая фигура в черном плаще, в шляпе, и в кирзовых сапогах Космопроходца.
Я взволновалась, с криком: «Не уходи, чудовище», побежала к фигуре, спотыкалась, падала, истерла коленки до дыр, как прикосмодромная шлюшка!
Неужели, он — Настоящий Человек, зомби с большим стажем полевых работ?
Призрак, оживший мертвец, или человек с амбициями, словно не слышал меня, посмотрел искоса с беличьим любопытном – кроме меня, на кладбище никто не похож на белку, надул щеки, словно подушки безопасности, пальцем написал на могильном холмике «Я не жених вам!»
Я поразилась бесцеремонности ночного кладбищенского маньяка, набрала воздуха в легкие по максимуму, чтобы мой крик долетел до ближайшей Звезды, но затем подумала, что незнакомец – слишком невинен и без претензий, чтобы я его обличала.
Из-под ног маньяка выскочил суслик, прошелестел у меня между ног, и я подумала, что суслик нарочно выскочил, даже со счета сбился, когда между наших ног вязал невидимый канат Судьбы.
С жадностью первородной грешницы я разглядывала мужчину, искала в нём Настоящего Человека, или, наоборот, искала отсутствие наглых черт бордельного рысака.
Плащ при ближайшем рассмотрении – я зажгла черную восковую свечу (что нашла на могиле чёрта, то и зажгла) – оказался с дырами, вроде бы от пуль – так кабальеро украшает новый пиджак.
Плащ ниспадал до пяток, и я не видела – надеты ли на незнакомце брюки, или он в кальсонах на волосатые ноги.
Маньяк без почтения пытался задрать полы плаща, но беспалые руки плохо слушались, и материя со зловещим шепотом беззубого мертвеца ниспадала обратно, на сапоги, горше которых только – армия бездомных.
Темно-коричневая шляпа с пером марабу (я уверена, что – марабу) поразила меня мастерством пошива, и я восстала мысленно против всех своих шляпок, вызвала бы на дуэль портных, а, если бы они пришли с ножницами, то защекотала бы перьями до смерти – так индейцы убивают приручённых свиней.
Лицо зловонного незнакомца – смрад, как из ада; я не падала в ад, потому что еще не видела пней на картинах будущего мужа – вырублено из куска мраморной свинины, некрасивое, протухшее, поэтому – мужественное; пейсы свисали ниже плеч и напоминали мне стыдливую монашку с бородой на лобке; с клыков стекал желтый яд, но, возможно, что в темноте и в невежестве, в девичьем ужасе я ошиблась.
Ничто не указывало на идеальность незнакомца, и я уже не верила, что он — Настоящий Человек, но вдруг, будто книжная полка упала мне между ног – горячее желание физическое, затем – душевное пробило целомудрие и подгоняло меня к Правде.
Я задрала юбку, обмахивалась, проветривала, но этикет – как от раздувания костра или углей под шампурами с кониной; я с каждой секундой желала сильнее и сильнее необыкновенного мужчину, убеждала себя, что женщина в поединке с мужчиной не всегда проигрывает, иногда и побеждает, и тогда получает право насилия над плотью мужчины.
Где я возьму благородство, мораль, светские манеры, реверансы в рюшечках среди разврата кладбищенских могил и упования на глупость кладбищенского сторожа?
«Вы – мой идеал, Настоящий Человек, слышите, человек вы, или зомби! – я вскричала, схватила маньяка за руку, плащ продавился, под пальцами моими хрустнуло, будто я раздавила стеклянную розу. – Я не наивная дурочка, пораженная проказой, не ловительница змей и тарантулов, а – ночная фея, молчаливая в нужный момент и крикливая, когда меня сравнивают с остроумной книжкой.
Все пороки собрались у моих ног, но не поднимаются, а заглядывают под юбку, потому что я не ношу нижнее белье, особенно, когда гуляю по кладбищу, заглядываю за памятники, выискиваю кости для костной муки.
От костной муки урожайность клубники поднимается в восемь раз, а от мочи и кала – только в три раза.
Моя бабушка выращивала лучшую клубнику, потому что раскопала кладбище домашних рабов прошлого века, и из костей вырабатывала удобрения – приступ сердечный от вида удобрений, но для клубники они – хохот, если клубнички смеются.
Пять минут, как я вижу вас, и уже пролетела от чувства полнейшего неприятия вашей внешности, когда видела в вас изможденного, самоотреченного евнуха с безумными глазами и презренной похотью, исчадие мрака и монстра пустыни, дисгармоничного чёрта из ада, до вознесения вас на золотую планку Идеала и Гармонии – Настоящего человека, грациозного, идиллического принца с копытами, желанного поэта и непревзойденного балерона, если, конечно, ноги у вас не из дерева.
Почувствуйте теплоту моих слов, блеск искренности, остроумие – я только для вас остроумна сейчас стала, когда возжелала вас сильнее, чем кролик после вязанки клевера желает крольчиху.
Не отрицайте моё поддельное простодушие, оно – игривое, шаловливое, но за ним кроется необузданная страсть, когда я сверну вас в постели – да и до постели не доведу, а на кладбище овладею вами, Настоящий Человек, по дороге вас могут украсть, уведут злые полицейши с дубинками – не мужчины, но с дубинками между ног.
Когда я в казино впервые увидела женщину с дубинкой, но не полицейскую, а – трансвеститку, то почувствовала зависть, полагала, что модно, когда у девушки еще и мужские гениталии, даже объясняться не нужно, только глазками сверкай на сцене, и получишь повышение на работе.
Но меня переубедили девушки в розовых одеждах, поэтому вы не найдете на моём теле мужских аксессуаров, причиндалов, а только – женское, как у ослицы.
Возьмите мою крепость штурмом, приступом, потому что вы — Настоящий Человек, оттого, что – маньяк, все маньяки – Настоящие Мужчины.
Не подумала бы, что вы идеальный, но моё тело решило за меня; я даже не сопротивляюсь решению тела, а кокетничаю с вами, даже прыгаю в душЕ, хотя опыта нет, но есть порывистость, и губы смыкаются сердечком, а бровки – домиком.
В четырнадцать лет я убежала из дома к любимому парню – Страшиле; никто не знает, почему у него погоняло – Страшила, но я любила его за остроумие, тренировочные штаны и запах пива и портвейна.
По утрам Страшила забирался на фонарный столб и фальцетом исполнял арии из опер, красиво, но он – не принадлежал к профсоюзу музыкантов, поэтому вскоре, после нашей встречи, Страшилу забрали в армию.
Страшила пригласил меня в гараж своего отца – дырявые Космоботы, ржавые Космокрейсеры – нищета до голодных крыс с лиловыми очами и зелеными генномодифицированными, как у библейской саранчи, хвостами.
Мой ухажер бросил на пол старый тюфяк, сальный, грязный, с железной стружкой, подозреваю, что тюфяком протирали дюзы Космолётов.
Вместо подушки – пружинный нановалик, одеяло – масхалат Космодесантника – удобный, теплый, спасает от радиации, но весит – сорок килограммов, как овечка Полли.
Я сияла, словно солнышко, потому что рядом с любимым: со спортивной скоростью гимнастки разделась донага, с грохотом забралась под масхалат и напустила себя на себя строгость учительницы географии.
Страшила долго курил, подливал себе и мне портвейна – мы выпили три бутылки, ходил вокруг матраса, не решался, затем, как в болото с грешниками, нырнул в кровать, даже не разделся, будто готовился к штурму Акрополя.
«У меня открылось сейчас внутреннее зрение на то, что совершится между нами – обмен жидкостями и радостями – так обменивается молочница с кухаркой, – Страшила посветил фонариком мне в глаза – не перекинулась ли я в русалку, вздохнул, вытер слюни рукавом, закатил глаза – я думала, что помер. – Душа моя мечется ящерицей в коробке.
На день рождения я просил подарить мне свинцового крокодила, а папа в насмешку подарил мне неодушевленную соломенную куклу с ресницами из радиоактивного кобальта.
В темноте ресницы светятся, как черти в аду.
Я не оскорбился на подарок, долго отмывал солому куклы, между ног вставил резиновую клизьму с огромной дырой и надеялся, что соломенная кукла откроет мне дорогу в другой Мир, где золотом прельщают солдат.
Иногда я слышал смех мертвой куклы, понимал, что схожу с ума, но жил с куклой, как с женщиной, потому что верил – так приходит сарказм писателя ирониста.
Мой папа подрабатывал шутом на заводе, участвовал в народной самодеятельности, часто с рабочими ездил на гастроли и брал мою соломенную куклу для потешания нетребовательной публики, для которой кол между ягодиц – лучшая радость на праздник.
На дне открытых дверей в ПТУ я встретил друга детства, он пришел на экзамены с соломенным бычком, а на боку соломенного бычка чёрное смоляное пятно, как у прокурора на лбу родимое пятно.
Сердце моё вздрогнуло, я упал в обморок, но когда очнулся, выпил три пузырька валокордина, попросился в Космическую пехоту и долго объяснял другу, что сначала принял его соломенного бычка за мою любимую соломенную куклу, но потом обнаружил, что у бычка лапы черепахи, а у куклы — руки.
Друг детства обиделся, сказал, что отомстит за то, что обозвал копыта любимого друга лапами черепахи, но после второй бутылки водки осовел, целовался со мной и обещал, что, когда станет полицаем, то не пристрелит меня, а ранит в ногу – изумительное чувство, когда нога после ранения отнимается. – Страшила рассказывал, плевался, как Космический баран, сквозь дырки в зубах (я млела от его слов и понимала, что люблю этого незатейливого паренька с Правдой в словах; и надеялась, что Правда найдет дорогу к чреслам). — Милавица, я полюбил тебя сейчас, даже на уровне соломенной куклы, хотя уверен, что она с резиновой клизьмой надежнее – не предаст, а после свадьбы не убежит в открытую дверь.
Сейчас я тебя полюблю телом, а ты меня уколи иголкой, я привык, чтобы во время акта любви кололо; я в ответ вскочу, укушу тебя за руку и расхохочусь от счастья и неминуемой расплаты за порчу тюфяка; все платят по счетам, даже Космические индейцы, похожие на астероиды, расплачиваются с патрульными золотой пылью».
«Не возражаю против акта любви!
Веди меня, Страшила великолепный волшебник, к вершинам исторической Фудзи!
Если рискнешь – избей меня до второй крови, потому что я – порядочная, а кровь смоет порядочность и все ужасы детства – так половая тряпка смахивает улики со стола дознавателя!»
«Любимая! У тебя бровки домиком!» — Страшила потянулся губами-червяками к моим изумительным губкам – сердечком; между его губ, как молния между туч, протянулась слюна.
«Что? Я – коровка гомика? Ты рискуешь, парнишка!» – я с рыданиями вскочила с тюфака, ободрала левый бок о жесткую плащ-палатку, прыгала на левой ноге, натягивала чулки с рисунком — ромашки на лугу – так балерина натягивает резиновый чулок для участия в бегах по сцене.
«Не коровка гомика, а – бровки домиком!» — Страшила оправдывался, как сексуальный маньяк в женской бане, но я его не слушала, ужасно поразилась смраду, который ломанул не только в ноздри, но и в глаза, словно одеревенел.
Да, я ошиблась, и после своей ошибки исключила Страшилу из идеальных людей; он потом часто приходил под мои окна, пел серенады, упирался взглядом в окна моей спальни, когда я обнажённая перед окном поднимала ногу выше головы; но я отвечала ему суровым молчанием, презрением и видела себя покорительницей мужских сердец.
Вы же, кладбищенский призрак, не Страшила, и не мудрый, и я не вижу в вас изъянов, вы даже не назвали меня коровкой гомиком».
«Вы назвали меня идеалом, Настоящим Человеком, – призрак с нотками монашеского смирения и Космодесантной гордыни произнёс, отставил правую ногу назад, чтобы поза облагородилась, как граф на чтениях. – Верите ли, девушка, я вижу, что вы – девушка, потому что – первичные и вторичные половые признаки не только на лице, но и на всём теле, белом, как сахар в снегу – верите ли вы в невероятную встречу Настоящего Идеального человека и Идеальной Девушки?
Если верите, то устройте себе автомобильную катастрофу со смертельным исходом.
Я тоже баловался раньше поиском идеального человека, но он для меня – девушка!
Поиски уводили меня в пустыню, возносили на снежные горы, уносили в Космос, погружали в ртутные озера и опускали в ад – да, да, некоторые места во Вселенной схожи с адом, как козёл схож с козой.
На тропинке Времени я под столетней акацией повстречала путника – благородный князь с бородой и бакенбардами, как у пуделя.
Князь в скитаниях опустился, обветрился, истрепался, но не отступал от своей мечты – найти идеальную во всём женщину.
Мы, когда узнали, что ищем одну и ту же идеальную, окаменели на пару часов, смотрели изумрудными очами друг на друга, даже не восхищались закатом, а закат в тех местах – кровь с молоком.
Наконец, мы поклялись на крови – сделали надрезы на руках и обменялись кровью, надеюсь, что у князя нет СПИДа, – что если найдем идеальную девушку, то не упадём в обмороки.
Долго искали – князь богат, тратил миллионы на поиски, а я ассистировал, потому что беден, как черепаха без панциря.
Мы фотографировали претенденток, подглядывали за девушками в бане (щелочка в двери, дырочка в стене); много видели, даже кровь закипала от женских пороков, но не находили ни на нудистком пляже, ни на конкурсе красоты – князь устраивал нарочно конкурсы, снимал фильмы, всё с одной целью – ближе рассмотреть красавиц и выделить среди них идеальную во всём, как горностая среди хомячков.
Не подходили, хотя нравились откровенностью многие, даже кремниевую бабу я полюбил.
Слишком много материала для мечтаний в компании обнажённых балерин, но ни одна не удовлетворяет требованиям, словно их подожгли: то родинка на теле, то обвис на ягодицах, то пальцы на ногах не соответствуют золотым канонам красоты, то – бровки жидкие, то лобок покатый, то голос – не идеальный, то мочки ушей – белые, а не розовые, не романтические.
Мы с князем отчаялись, встали у барьера стреляться – зачем жить, если в Мире нет и дуэльных женщин; значит и счастья нет, даже, если делали моцион молча.
Вдруг, когда пальцы нажимали на курки, мелькнуло, зазвенело, и мимо наш прошла непримечательная на первый взгляд, обнаженная девушка с веером – словно Миром обмахивалась на морозе.
Мы с князем переглянулись, подмигнули друг другу, и, словно два школяра китайских, бросили пистолеты и побежали за девушкой.
На первый взгляд она – не идеальна, потому что слишком проста – глазу не за что зацепиться, как в горах со скалолазом.
(Я увлекался альпинизмом и сорвался со скалы, словно мне отрубили голову.
Летел вдоль стены, а сверху слышал истерический хохот инструктора, будто он меня сатане продал на органы.
Я досадовал, что не отрастил себе бороду и усы – зацепился бы за камешки бородой или усами: журил и укорял матушку, потому что родила меня не иудеем, иудей зацепился бы за сук пейсами, как балерина шарфиком цепляется за стрелу подъёмного крана.
Ресницы, мои длинные ресницы и голубые веки – я вспомнил о них и содрогнулся от сладостного очарования второй жизни.
Ресницей чудом я уцепился за куст саксаула, поддержал веком – да, кожа лопнула, но мельчайший импульс отбросил меня на смотровую площадку, к рыжебородым гномам.
Я выжил, и с тех пор каждый вторник в Костеле ставлю свечку реснице.)
Девушка идеальная, как ровная скала, и ресницы мои не зацепились бы за её идеальность.
Князь обмерял красавицу линейкой, заглядывал ей в рот, раздирал пальцами губы, ставил на весы, просеивал волосы на предмет вшей, с лупой осматривал кожу – ничего неидеального не нашёл, как не искал в кровати жены любовника.
Девушка улыбалась просто – и к улыбке не придерешься: вроде улыбается, а, если под углом в сорок градусов посмотрим снизу, то нет улыбки.
Мы с князем отошли на совещание, долго размахивали руками, спорили, плевались, поглядывали на идеальную девушку – невозможно, чтобы идеал существовал; природа творит неидеальное, нет в Мире идеального.
Если девушка идеальная, то и мы – идеальные сыскари идеального – слишком много для праздника жизни.
«Голос!» — мы с князем вскричали хором, ударили ладонью о ладонь – так прачка приглашает хозяина кальсон.
Если у девушки окажется дурной голос, то красавица выпадает из ряда идеальных, потому что у идеальной девушки и голос идеален, как рельсы в Космосе.
Но опасения, что и голос – идеален, нас подкосили, мы упали друг на друга, вызвали по телефону перевозку шкафов – зачем, к чему нам шкаф – не объяснили даже себе, словно нас превратили в безропотных кротов.
И по одной мысли, одним слогом действия, мы подползли к нашим брошенным пистолетам, подняли и одновременно выстрелили в девушку, чтобы она уже никогда не опорочила свою идеальность голосом.
Восхитились вообразимо!
И сейчас, девушка, если вы уверены, что я — Настоящий Человек, идеальный, как дух Эль-койота, то проследите за моими действиями.
Если найдете их идеальными, и после моих манипуляций останетесь во мнении, что я — Настоящий Человек, то ненависть моя созреет, окрепнет бетоном в бетономешалке, и я стану вашим опекуном!
Я бросил поиски настоящей идеальной девушки, и занялся более интересными разработками – ищу идеального мертвеца, идеальный труп, что полагаю проще, чем – идеальная девушка, потому что трупы не разговаривают!»
Черный человек отвернулся от меня, засунул руки в карман, извлёк горсть конфет с пылинками махорки, с негодованием отбросил конфеты в могильную яму, пошёл к старому замшелому могильному камню с выцарапанной неприличной хайку.
Хайку я не приведу вас сейчас, потому что она не о весне, а все хайку не о весне – подделка, как нож из бумаги.
От ворот в нашу сторону двинулась тень – еще маньяк, но отметил, что место занято, витиевато выругался на сложном Марсианском наречии и белым медведем растаял в кладбищенской темноте.
Человек или зомби охватил могильный камень, тянул, пыхтел; я отчетливо услышала тугой треск и подозрительный мелкий звук; со свечей подошла – свеча вспыхнула, опалила мне брови – я усмехнулась, сказала себе, что спалила пыльцу девственности.
Штаны на ягодицах маньяка лопнули, показали видавшее виды непотребное, отвратительное в своей бесстыжей правде, словно на худенькую девушку накинули медвежью шубу.
Тотчас наваждение пропало синим туманом; вожделение схлынуло от бедер и ударило в мозг чувством глубочайшего стыда и раскаяния, словно я спутала иголку и нитку.
Не идеальный, кладбищенский маньяк, что променял поиски идеальных девушек на поиски идеального трупа; он – порок, грех, ожившая бесовская гордость.
Убила бы маньяка, да испугалась, что он ответит мне могильным камнем по голове, а затем будет искать во мне черты идеального мертвеца без пола и без запаха.
Нет, он не идеален, а вы, командир морального патруля – идеальный! – Жена художника отпрянула в величайшем волнении, промокнула щечки батистовым платочком с изображением древней Лонны Мизы.
— Деньги! Штраф давай! – Конан варвар возвращал к действительности, снимал роковую пелену с умов заслушавшихся патрульных.
— Дам, всё тебе отдам, красавчик культурист, кловун силач! – жена художника с криком раненной собаки переметнулась от графа Якова фон Мишеля к Конану варвару, схватила его за руку, и с силой, равной силе трёх собирателей риса, потянула его на второй этаж по лестнице (Конан варвар пожал плечами, но последовал за Милавицей – к деньгам). – Стой, смотри на мою парализованную бревном бабушку, – Милавица втащила Конана в спальню, подвела к гробу, в гробу лежала толстая старушка; злобно оглядывала варвара, словно он – демон смерти. – Она не двигается, но мне кажется – врет, по ночам у нас пропадают продукты из холодильника; возможно, что — мыши, но и бабушку не исключаю, потому что она затупила мою душу, как топор ломается о камень. – Милавица приподняла половицу, извлекла толстый кошель – радость профсоюзного лидера. – Серебро, не больное, светлое, как мои песни.
Я понимаю, что ты никогда не женишься на мне, красавчик, обожаю тебя, хочу тебя, хоть на день, хоть на сто лет, дуб ты – мореный.
Ты спишь только с богатенькими дамами, за деньги, собираешь золото, потому что кудри твои Космические нуждаются в ежедневном уходе, а на питательные белковые смеси денег не хватает.
Мы, красивые женщины, белОк получаем другим способом, натуральным, а культуристы - искусственным; культуристы-кловуны – обожаю кловунов силачей – нет ничего более, прекрасного, чем кловун на арене цирка, кловун в пальто или в царской мантии из горностая, а затем срывает с себе одежды и остается в броне мускулов, как ты.
Деньги – штраф, я – штраф, оштрафую тебя; красавчики силачи обожают, когда тонкие девушки наказывают их плётками из змеиных шкур – так провинившегося школьника учитель пытает током высокого напряжения.
К твоей мошонке подведу провода от высоковольтки…
Ах, стыдно! Ирония судьбы! – Милавица прикрыла личиком подолом, заголилась до пупка, будто ветер перемен отметил её на конкурсе Вселенской красоты. — Что я говорю, когда не достойна даже одного твоего поцелуя, а в нём — песня гор и морей.
Одну, только одну фотографию вобнимочку – разве я не заслужила своей кожей и серебром – одну фотографию с тобой, вождь патруля?
Подружкам навру, и любовникам солгу, скажу, что ты – мой любовник; мои друзья сгорят от зависти, проклянут меня, как похитительницу огня. – Жена художника настроила фотоаппарат, поставила на штатив, нажала кнопку замедленной съёмки – так институтка снимает на камеру свои занятия фортепиано.
Женщина прыгнула, повисла на шее Конана варвара, прильнула к нему, как мышь прячется под носорогом во время пожара в лесу.
— Отличная фотография, шедевр, восторг и сияние неба! – женщина рассматривала снимок, щебетала, затем сорвала с себя одежды и плясала обнажённая вокруг гроба с бабушкой – так шаман оживляет убитого тюленя. – Завидуй, парализованная бабка, моей красоте и удаче – с красавчиком варваром силачом сфотографировалась – предел мечтаний: сбылись мои мечты, а теперь и в разгул можно, и в отшельницы без одежд.
Конан варвар спустился по лестнице, улыбнулся воительнице Элен.
Патрульная из канистры обливала керосином мебель, плескала на стены, словно проводила генеральную уборку.
Граф Яков фон Мишель подкручивал ус, молчал, не знал, почему девушка, когда штраф получен, мстит; не вмешивался, чувствовал, что по закону, и так положено, чтобы – помнили, как рубец на щеке.
Выбежали из дома; полыхнуло зарницей; на втором этаже засмеялась жена художника, с фотоаппаратом выскочила в окно, удачно упала на ворох шкурок соболей.
Художник затрясся в истерике, кусал губы в припадке, подбежал к Элен: «Обещайте, не обманите, патрульная, что вспомните о моих пнях!
Я буду целовать воспоминания о вас, о вашей доброте, и каленым железом в мозгу нарисую картину – вы на пне!»
С воем в окно вылетела горящая бабушка, но без гроба, как без путевки в Мир иной.
Якобы парализованная, старушка бегала, сбивала пламя с волос, но успокоилась, когда Конан варвар одним ударом дубины отправил её к предкам.
— Не штрафовать же старушку! – Конан покосился на толпу горожан, будто море алкогольное разлилось из погребов.
— Джек, граф Яков фон Мишель, пора обратно! – Воительница Элен направила на гогочущих и вопящих дуло протонного огнемета – так прима балерина вытягивает губы для поцелуя. – Нельзя штрафовать и обличать сразу всех подряд – очухаются, опомнятся, восстанут Фениксами из крематорийного пепла.
— Держите патрульных мужчин за волосы, а девку ихнюю – за груди-батоны! – предводитель народных масс первый швырнул в графа Якова фон Мишеля камень, отфутболивал свою совесть, запятнанную убийством матушки.
Через час моральные патрульные на плацу ожидали лейтенанта Рухильо; воительница Элен по привычке скинула с себя все одежды, загорала, натирала тело мазями из дюжины баночек, втирала в кожу молодость.
Конан варвар разговаривал с дубиной, ластился к ней, как к богатой купчихе.
— Не пойму! Ничего не пойму в хитросплетении судеб и дорог, в пнях, оголенных частях женских тел и в безвольности пней! – граф Яков фон Мишель горячился, размахивал руками, даже не заглядывал в томик стихов лорда Гуда фон Пацюка.
— Мы заработали двадцать семь луидоров, минус – доля лейтенанта Рухильо, очень даже премило, – воительница захватила полотенце, пошла к быстрой реке, счастливой, что не живая. – Без вас, граф Яков фон Мишель, мы бы ничего не получили; вы – благородный, окутали нарушителей моралью, нравственностью, словно ласкали любимую поэтессу.
— Мне деньги не нужны, мне нужна мораль! – граф Яков фон Мишель поправил перо на шляпе, проверял – на месте ли голова. — Вы всегда делитесь деньгами с лейтенантом, не утаиваете для себя, как поэт прячет дорогую рифму?
— Если обманем лейтенанта, то потеряем доверие друг другу, а для морального патруля потеря доверия – смерть! – Конан варвар произнес длинно, запнулся и от яркого света прикрыл глаза дубиной, словно прыгнул в бездонный колодец Тахура.
— Развеялся бы мрак моих сомнений; без ботинок иду, но в ботфортах, а радость, будто я сочинил новую Оду Фелиции, - граф Яков засмеялся, обращался к облакам-слушателям: – Спешу на помощь любимой Принцессе Сессилии Гарсиа Ганди Маркес Делакруа, но дорОга – окольная, вьется средь правды и лжи; мало в дороге благородства, с каждым днём я ухожу всё дальше и дальше от моральной устойчивости, но почему-то кажется, что именно этот путь приведет к Истинному благородству; освобожу Сессилию Гарсию, прибуду на Планету Гармония очищенный морально, полный эстетических порывов; и моё второе лицо академики живописи, философии, деятели музыки назовут восхождением на другую спираль моральной устойчивости, благонравия, добродетели и откровенней во всех видах искусства – так обнаженная натуристка виолончелистка смычком перелистывает страницы Книги Судеб.