В воскресенье Лёха пошел на прогулку в парк куль-туры и отдыха в усадьбу Кусково.
В саму усадьбу Лёха не заглянул — денег на билет жалко, лучше их на пиво потратить, но по дорожкам с со-баками гулял, а затем присел на скамейку с видом на пруд.
Сидение на скамейке имело двойную мужскую цель: отдых и ожидание шальных девушек, которые подсажива-ются на скамейки к мужчинам.
К Лёхе за всю его жизнь девушки не подсаживались на скамейку, наоборот, уходили, когда он присаживался и начинал разговор о погоде и рабочей смекалке Буратино.
Но надежда не умирает, как не умер Терминатор, и пассивное кадрение успокаивало — вроде бы не бегаю на охоту за бабами, а, если сами придут на поклон, то — не от-кажу, если ростом выше метлы и лицом чище снега.
Около скамейки присела собака с умным взглядом певца и композитора Анатолия Венерского.
Собака без надежды смотрела на пустые руки Лёхи, возможно, ждала, что он упадет с сердечным приступом, и тогда ей достанутся человеческие мозги на обед.
Но Лёха пять минут не умирал, и пес побежал по парку в поисках более перспективной еды с большими мя-систыми грудями.
Лёха сплюнул в досаде, подумал, что собака, навер-няка, кобель, а не сучка и даже обрадовался, что не испу-гался собаки.
Если на бобину намотает рабочий халат — страшно, и собака — страшно.
Но страшно не по интеллигентски, как интелли-генты боятся собак, чтобы собака не занесла в тело микробов и бешенство, а боялся Лёха собак по рабочему — так великан опасается, что ненароком наступит на карлика.
Лёха любил собак, но без раздумий пнул бы собаку в голову, если собака зарычит или набросится на него, как на кусок мяса.
Интерес к собаке пропал, и Лёха посмотрел на стари-ка, довольно неопрятного, с большой клетчатой сумкой в которой звенело.
Старик облизывал свои руки, затем зашел в раздевал-ку для купальщиков, наверно по нужде зашел.
Возможно, что старик настолько болен, что справля-ет нужду через каждые пять метров, и за боль старика у Лёхи заболела голова, а потом отошло.
В раздевалку забежал пацан, послышался мат старика и хохот парня, пацан выбежал с красным лицом и хохотал, словно проглотил грушу.
Старик вышел из раздевалки со спущенными до ко-лен штанами, подошел к Лёхе и долго смотрел на него, как на восьмое чудо света с золотой короной.
Он подтянул штаны, но ширинку не застегнул, и клок грязных трусов (бело-синее с гжельскими райскими птицами) торчал, словно хвост енота.
— Ты видишь? Свет в моих очах видишь, парень?
В душу мне посмотри, а не в штаны! — мужчина не наглел, говорил больше униженно, чем с пафосом — так нищий просит, чтобы палач намылил веревку.
Лёха не обиделся на полубомжа, достал из кармана бутылку водки, со вздохом налил в свой пластиковый ста-канчик одноразовый, как девушка в кино:
— Все притворяются, дядя, — Лёха протянул стакан старику, а сам жадно отпил из горла, словно три года не пил воду. В глазах стало светлее, а на душе — теплее, как будто пришла любимая неизвестная девушка. — Не корчи из себя трудягу и бомжа, мужик.
У тебя на лбу университет написан, и не Дружбы народов Университет, где обучают правильному обхожде-нию с наркотиками, а — Московский или Ленинградский университет с бородатыми профессорами.
Рабочего парня не проведешь, мы не коты приблуд-ные.
Прошлого года один, как и ты, забулдыга, уверял ме-ня, что он из трудового крестьянства, а сам телегу от хому-та не отличит, словно ему в глаза корова плюнула.
Сшей себе нормальный костюм, купи газету «Изве-стия», отдыхай по лавочкам в парках — старушки любят интеллигентных старичков с бородавками под носом.
— Разгадал ты меня, рабочий человек, — мужчина выпил и сразу захмелел — водка легла на вчерашнее или на сегодняшнее недавнее — так девушка ложится под жениха и во время акта любви вспоминает его имя. — Историк я по образованию, кандидат исторических наук, мать их етить.
Вот то-то и оно, то-то и оно! — историк испытующе посмотрел на Лёху — не вскрикнет ли Лёха в удивлении великом, не пожмет ли историку руку за подвиг на ниве науки, не схватится ли руками за голову и побежит в парк? (Но Лёха с безразличием снова глотнул из бутылки, и кажется, что этот процесс ему дороже всех исторических диспутов мира). — Я покажу тебе свои монографии, грамо-ты, похвальные листы от Президентов различных геогра-фических и биологических обществ, где девки не пляшут на столах.
Что толку от моих знаний общества «Знание», если я под конец жизни остался один и даже гвоздь в бетонную стенку не вобью.
Бью по гвоздю, бью, а он гнется и в бетон не входит.
Знаю, что гвоздь в дерево забивают, а в бетон он не пойдет, но бью, потому что полагаю себя умнее рабочих, оттого, что книжки читал, а рабочие книжки на самокрутки пускают.
Вот то-то и оно, то-то и оно!
Ты водку пьешь на природе, не закусываешь, так именно представляют рабочего человека обыватели, и я представляю, и, что самое удивительное и реалистичное, что правильно представляем — классически на скамейке в парке водку пьешь, потому что рабочий.
Но кто осудит тебя, кто бросит в тебя камень мелово-го периода?
Правильно, оказывается, что водку пьешь на скамей-ке в парке, и в этом твоя высшая историческая сила, по-ступательное движение от простого к сложному, движение вперед.
Если общество устроено по правилам, по понятиям исторических корней, то нет в обществе недопониманий, нет преступлений и проституток нет с пьяницами.
Но это не означает, что люди не пьют, а девушки не продают себя за деньги, а значит другое — и пьют, и про-дают себя девушки за деньги, только называется это про-тестом против серых будней, самовыражением, свободой тела и мыслей.
Если в Амстердаме менеджер накурится, напьется и завалится в постель с менеджером своего пола, то никто не назовет его пьяницей, наркоманом и гомосексуалистом с радужным задом.
А у нас — выпил стакан, и тебя уже заклеймили пья-ницей, позором, а позор ли это?
Больший позор, когда мужчина на склоне лет остает-ся один, потому что нет навыков вбивания гвоздя в стену; не умею менять унитазы, не оклеиваю квартиру обоями, под которыми прячутся старые газеты с передовиками производства.
Стыдно мне, и жена от меня ушла к крестьянину, настоящему пахарю на тракторе — у него подсобное хозяй-ство со свиньями.
У свиней мокрые рыла, и свиньи этими рылами дви-гают, хрюкают и сопли через них пускают.
Вот то-то и оно, то-то и оно!
— Во как!
— Да, во как! — мужчина почесал за ухом, достал блоху с интересом на неё посмотрел, смял в пальцах, от-бросил, как Ленин отбрасывал мысли о диктатуре буржуа-зии. — Елизавета Васильевна, жена моя бывшая, кандидат наук, музыковед, интеллигент в энном поколении, корен-ная москвичка, на старости лет бросила меня, историка, бросила своё всё старое и умчала с крестьянином в Рос-сийские поля под Курском.
Никогда бы не подумал, а она — тем более, в розовых ночных рубашках.
Прислала фотографии, где она в ватнике, в пуховом платке, в кирзовых сапогах в грязи, а рядом — коровы и свиньи, словно её сослуживцы с рогами и копытами.
Дышат фотографии не безысходностью, а новой жиз-нью, словно из фотографий выходят эмпатические лучи направленного на пенис действия.
Я бы сам ушел в деревню, но носки потерял, и никто меня не зовет на хозяйство, а одному, без коров и свиней в деревне тягостно, словно в колодец упал, а в колодце ведьмы живут.
Зачем я историк, если гвоздь в стену не забью, словно мне руки китайцы жидким азотом залили. — Мужчина опустил голову на грудь, пьяно зарыдал и захохотал одновременно, словно смешивал компот с селедочным маслом. — Вот то-то и оно, то-то и оно!
— Во как! — Лёха снова отпил из бутылки, он сегодня не закусывал, и знал, что утром, а, может уже и ночью, станет очень плохо, потому что без закуски, и оттого, что после парка еще одну бутылку водки возьмет, как новую жену.
Вторая пойдет под щедрую закуску, но исторической правды, что первая шла без закуси организм не простит. — В жизни всякое случается, даже девки голые купаются.
В деревне мы подглядывали с пацанами, как девки голые купаются, а потом друг дружку обтирают.
Вот посуди, дядя, что в этом мистического, когда ба-ба раздевается догола?
Ничего нет, кроме анатомии, и эту анатомию мы ви-дели и видим постоянно, но каждый раз она освежает мозг, и чувствуем себя, словно космонавты.
Я бы полетел в космос, но на туризм в космосе у ме-ня денег не хватит, откуда я возьму двадцать миллионов долларов США за один полет?
Рабочий в мою смену двадцать миллионов долларов и за сто лет не заработает, а через сто или двести лет — если бы я не пил, не курил, не кушал, не платил за квартиру, не платил бы налоги, то с бородой и с трясущимися ногами — нафига мне космос.
Я так полагаю, что космос он везде: и у меня в цехе около станка, и в квартире, и даже здесь космос.
Но здесь я могу закрыть глаза, и в квартире своей мо-гу с закрытыми глазами лежать на кровати и мечтать о премии, но около станка — ни-ни, глаза не закрою, упаду пьяным на пол, но глаза открыты, потому что — опасно, как на мине.
Во как!
Ты гвоздь в стену вбивай, вбивай — не отказывайся от своих мечт, как товарищ Бауман не отказался от революции.
Много килограммов гвоздей уйдет у тебя на бетон — бетон старый очень крепкий, но рано или поздно, может через год, ты вобьешь гвоздь в стену, потому что каждый гвоздик по чуть-чуть разрушит бетон — так белка разруша-ет зубы о каменные орехи.
На руках появятся, лопнут, снова нальются, опять лопнут и, наконец, затвердеют трудовые мозоли.
Гвоздь — не библиотека Ивана Грозного, к гвоздю особый подход нужен, как к рабочей кошке.
Бродячую кошку все бьют, поэтому кошка близко к себе не подпускает, но и её приручить можно, как гвоздь.
Собака — более доверчивая — хоть пытали её, хоть би-ли, хоть лапы калечили камнями и в тисках, но собака все равно на ласку подойдет, потому что у собаки в крови — любовь к человеку.
И даже, если собака через свою любовь погибнет, то она знает, почему погибла, отчего совесть её, не затума-ненная ни каторгой, ни ссылками, ни декабристами и гу-манностью, позволила подойти к убийце.
Гвоздем тоже убивают, особенно, если гвоздь в висок или в ухо, или в глаз.
Не думай, дядя, что гвоздь слишком просто, как твои книжки с картинками, где мужики без трусов копьями по-трясают.
Помню, как целое лето я с товарищами дома дере-вянные дачникам строил, словно пахал землю без тракто-ра.
Пилы, молотки, гвозди — друзья наши без баб.
Бригадиром у нас — Миха, нормальный парень, и дев-ки его привечают — не любят, но ценят и привечают, а не любят, потому что у Михи изо рта несет, как из помойки.
Миха зубы чистит, но с желудком у него непорядки, как на демонстрации около Кремля, вот и воняет из желуд-ка нечистотами.
Миха гвоздь в деревяшку забивал с одного удара — хрясь молотком, бум — и гвоздь по шляпку.
Он нас научил, и я тоже гвоздь молотком с одного удара забиваю, но в деревяшку, а не в бетон, потому что я не историк.
Миха говорит, что труднее всего гвоздь забить не сверху вниз, а прямо, например, в березу — тут нужна сно-ровка, как в горах на горных лыжах.
Но и эту науку мы осилили, потому что рабочие па-цаны с мозолистыми пятками.
— Вот то-то и оно, то-то и оно!
— Да, вот то-то и оно, то-то и оно!
Приехал я после шабашки, а дядя Коля во дворе по-просил, чтобы я детишкам грибок починил деревянный — фанера отошла от основания, от палки, к которой прибита — так невеста липнет к чужому мужу.
Дядя Коля инвалид, ему ногу оттяпали по пьяни на киче, но не хвастает, пальцы веером не ставит, хотя иногда несносный, словно год в Царь-Колоколе просидел без еды.
Он прибивал фанерку к палке, стучал молотком, прыгал на одной ноге и матерился так, что негры в Африке, наверно, покраснели от стыда за Россию.
«На-ка, Лёха, — дядя Коля меня подозвал по совести, — прибей фанеру, забей один гвоздь — и достаточно, пить пойдем на радостях».
Я принял из рук дяди Коли старый молоток на дере-вянной ручке — так молодой зек принимает от пахана чаш-ку с чифирем.
Гвоздь ржавый, кривой, с затупленным концом — дя-дя Коля из экономии его откуда-то выдернул и прибивал этим уродом фанерку.
Я гвоздь на камне выпрямил кое-как и попытался прибить фанерку — пять минут мучился, пальцы себе от-бил, а гвоздь ни на миллиметр не входит, словно в бетон, или я — импотент.
Дядя Коля кроет меня отборным матом — опять же для негров в Африке, смеется, говорит, что руки у меня не из того места растут, и не верит, что я одним ударом на стройке гвоздь забивал, словно козла на алтаре в Иеруса-лиме.
Молоток со шляпки гвоздя соскальзывает, по паль-цам бьет, я тоже в ответ матерю и дядю Колю, и молоток, и его гвоздь старый ржавый и кривой, как и сам дядя Коля.
Почти невозможно забить гвоздь скошенным молот-ком, круглым от старости, сбитым и в фанеру на весу.
Я объясняю дяде Коле премудрости столярного дела, что нормальный гвоздь нормальным молотком фирмы «Ествигн» я забил бы с первого раза, а перед этими молот-ком и гвоздем я бессилен, сконфужен, и мыслю в обратном направлении.
Гвоздь так и остался, я от злости отшвырнул никчем-ный молоток — так обезьяна выкидывает шкурку от банана.
Дядя Коля надо мной смеется, детям и старушкам рассказывает, что я слабак, что гвоздя не вобью, а мужики, которые гвозди не вбивают, бабам не интересны.
В довершение моего позора пришел Серега, сильно под градусом, а Серега — два центнера мышцы, и с двух ударов забил гвоздь, прибил фанерку детям на радость, а мне на позор.
Я видел, что Серега и без молотка пальцами гвоздь вдавит, хоть в фанеру, хоть в бетон, хоть в Марианскую впадину.
— Вдавит гвоздь пальцами, забьет гвоздь в бетон? — историк покачнулся на скамейке, рыгнул, с уважением по-смотрел на утку, потому что утка — водоплавающая, а каждое плаванье — мастерство. — Серега твой — настоящий рабочий парень!
А ты, не обижайся, не мужик, если гвоздь в фанеру не забил!
Вот то-то и оно, то-то и оно! — мужчина захрапел, за-снул сном неизвестного бурильщика нефти.
Лёха сплюнул под ноги, выкинул пустую бутылку под лавку и со злостью произнес:
— Во как!