Византийское путешествие

Эш Джон

Увлекательный документальный роман об истории и культуре Византийской империи, часть провинций которой некогда располагалась на территории современной Турции.

 

JOHN ASH

A Byzantine Journey

© John Ash, 1995

© Издание на русском языке, перевод на русский язык, оформление. ЗАО «Торгово-издательский дом «Амфора», 2014

* * *

 

 

Пролог

Истоки путешествия

Много лет я собирался написать книгу о Византии, но не знал с чего начать. Способен ли простой дилетант описать цивилизацию, пережившую более чем тысячелетнее существование? Те византинисты, с которыми я обсуждал свой замысел, были не на шутку встревожены от одной только мысли о том, что я могу потоптать их ученые виноградники. Но мысль о книге не давала мне покоя и после пяти лет жизни в Нью-Йорке только окрепла. Фрагмент сочинения Марка Жиро «Города и люди» прояснил мне смысл моей навязчивой идеи. Этот фрагмент описывает впечатление, которое производил Константинополь на западных путешественников в IX и X веках. «Когда панорама Константинополя впервые разворачивалась перед их взором, их переполняли те же чувства изумления и благоговения, что были знакомы эмигрантам из Европы, подплывающим к Манхэттену с моря».

Я стал думать о Константинополе-Виз́антии как о средневековом Манхэттене и о Манхэттене – как о современном Виз́антии. С академической точки зрения аналогия, безусловно, сомнительная, хотя в печати, да и в обществе одно время слово «византийский» нередко применялось к Нью-Йорку. Правда, почти сразу же стало ясно, что термин этот чрезвычайно переменчивый и неопределенный. Порой его появление объяснялось смутными образами, исполненными экзотики и тайны, навеянными гипнотической музыкой «византийских» поэм Йетса, но чаще этим словом обозначали что-либо бессмысленно сложное и витиеватое, как правило, связанное с миром политики и дипломатии. Возможно, таким образом проявлялись смутные коллективные воспоминания о времени, предшествовавшем расцвету Запада и открытию Америки, когда Византия была единственной христианской державой с хорошо развитым и высокообразованным классом чиновников, однако с годами термин «византийский» обогатился унизительным дополнительным значением, связанным с лицемерием, продажностью и упадком. Если в далеком 968 году Лиутпранд, епископ Кремоны, будучи западным посланником, описывал византийцев как «никчемных лгунов без роду и племени», то в XVIII веке авторитетный английский ученый Гиббон подвел итог истории Византии, назвав ее «утомительной и однообразной эпопеей слабости и ничтожества». Да и в начале ХХ века историки привычно злословили по поводу всего «византийского».

Гнев Лиутпранда напоминает фундаменталистские обличения Содома-на-Гудзоне, но ньюйоркцы, описывая свой город как «византийский», скорее склонны видеть хорошее: если это упадок, то блистательный упадок; быть может, Нью-Йорк – преступный, опустившийся и продажный город, зато один из самых выдающихся центров мировой цивилизации. Вызывающее столько нареканий высокомерие ньюйоркцев имеет отчетливо «византийский» характер: на всем протяжении своей долгой истории византийцы были убеждены (отчасти это было необходимо для самооправдания), что их Город и цивилизация неизмеримо выше всего того, что можно найти на Западе. Мой случайный опрос показал, что люди, с которыми я разговаривал, в общем-то, имели представление о великом византийском искусстве, но не совсем понимали, кто такие византийцы и где располагалась их империя. При довольно распространенном понимании того, что Виз́антий-Константинополь-Стамбул – один и тот же город, не всякий знает, что византийцы говорили по-гречески и тщательно хранили традиции эллинизма (в христианизированной форме), что их империя была наследницей Восточной Римской империи и вследствие этого всякий уважающий себя византиец в период между IV и XV веками считал себя «римлянином», хотя и был для своих современников на Западе «греком». Такая путаница во мнениях была бы просто шокирующей, если бы наш огромный долг перед византийцами не делал ее еще и прискорбной. Во многих отношениях византийцы очень далеки от нас, но их вклад в характер и направление развития европейской цивилизации колоссален: без них Запад никогда бы не существовал. Достаточно сказать, что сорока тысячами из пятидесяти пяти тысяч дошедших до нас античных греческих текстов мы обязаны монотонному труду византийских книжников и писцов. Именно их империя обеспечила непрерывную связь между поздней античностью и современностью. Именно они защищали восточные рубежи Европы от натиска ислама: с VII по XI век против арабов, с XI по XV – против турок. Не нужно быть врагом ислама, чтобы оценить величие этого противостояния.

Все это было веской причиной для того, чтобы понять: обычный читатель может не просто захотеть «узнать что-нибудь новое» о Византии, но и остро нуждаться в этом. Список современных народов и государств, когда-то бывших составной частью Византийской империи или вовлеченных в тесные контакты с ней, впечатляет: Италия, Греция, все балканские страны, Украина, Россия, Турция, Кипр, Грузия, Армения… Многие из этих государств сейчас переживают огромные перемены или являются зонами конфликтов исключительной силы (в том числе и потенциальных), и потому мы просто обязаны знать больше об их прошлом и о вплетенной в него тускло мерцающей нити Византии.

Как можно понять Россию, не понимая того, что свою религию и культуру она получила в дар от Византии? Византийцы считали Константинополь вторым Римом, но после падения Города под натиском турок русские переняли эту идею и отнесли ее к Москве – Третьему Риму, объявив свою православную империю наследницей византийских традиций. Эти рассуждения можно отнести и к ксенофобской решительности сербов в попытках создания Великой Сербии, которые становятся более понятными, хотя и не менее жалкими, если учесть их воспоминания о «византизированной» империи, которой они руководили в первой половине XIV века, когда казалось, что сербский король может надолго занять древний трон Константина и Юстиниана.

Острота этих соображений помогла мне преодолеть последние сомнения. Я имел в виду характер работы или изображения, который привлек бы к себе читателя, очень неохотно пускающегося в плавание по трем объемистым томам пусть и живо написанного исторического сочинения. Моя книга должна была принять форму путевых заметок: пусть эпизоды византийской истории и различные аспекты художественной и общественной жизни будут в ней связаны с конкретными местами и памятниками, которые я собирался посетить и описать по первым впечатлениям.

Решив, что путешествие само по себе определит форму книги, я стал размышлять о маршруте. Любое византийское странствие обязано пройти через Стамбул, однако я не хотел, чтобы этот многажды воспетый знаменитый город находился в центре повествования. Мой путь должен был привести меня в византийские провинции, но их протяженность вынуждала меня начать его в Италии, а закончить в Сирии, что невероятно увеличило бы объем книги. В конце концов я решил ограничиться Анатолией (иные названия – Малая Азия, азиатская часть Турции). Со времен первых арабских вторжений VII века и до фактического завершения турецкого нашествия в начале XIV века Анатолия была для Византийской империи главным источником богатств и человеческих ресурсов. Она превосходила все европейские провинции и служила громадной природной крепостью, защищавшей Константинополь от угроз с Востока. К тому же за исключением нескольких каппадокийских пещерных церквей ее византийские памятники были внешнему миру неизвестны. Я пришел к выводу о необходимости проиллюстрировать свои заметки и пригласил сопровождать меня фотографа и режиссера Эндрю Мура. Он оказался прекрасным компаньоном, и именно его присутствие, а вовсе не моя мания величия обусловило частое употребление на страницах этой книги местоимения «мы».

Идея путешествия постепенно обрастала плотью, я засел за дорожные карты и остановился на сравнительно скромном варианте пути, связывающем западные и южные края большого центрального Анатолийского плоскогорья. Этот маршрут имел очевидные преимущества, не говоря уже о практических выгодах. Он проходил через Никею (современный Изник) и Аморион – города, сыгравшие драматическую роль в византийской истории; я оказывался близ места решающего сражения при Мириокефалоне, в дальнейшем дорога приводила меня к двум самым большим из известных групп средневековых византийских церквей – Бинбир Килисе («Тысяча и одна церковь») и пещерным, изобилующим росписями церквям Каппадокии. Следующие этапы пути отчасти совпадали с направлением движения рыцарей Первого Крестового похода, включая важные в историческом отношении ранние турецкие столицы – Бурсу, Конью и Караман.

Была и еще одна проблема. Что и сколько должен я говорить о невизантийских культурах, оставивших заметный след своего существования вдоль всего маршрута моего пути? Византия оставалась в фокусе моего внимания, но было бы абсурдным не обращать внимания на окружающий мир. Эта книга должна была быть в равной мере путешествием по Турции и размышлением о судьбах византийской истории и цивилизации, поэтому не существовало причин обходить вниманием памятники, созданные фригийцами, греками, римлянами и турками. В отношении последних необходимы, однако, некоторые оговорки. Значительная часть моего повествования связана с превращением центральной Анатолии из грекоязычной и христианской страны в преимущественно мусульманскую и турецкую провинцию, и без ограничения моего интереса к турецкой культуре главная тема была бы попросту обесценена. Очевидной поворотной точкой стал 1453 год, когда Мехмед Завоеватель вошел в Константинополь и Византия прекратила свое существование. Впрочем, эти правила не удалось соблюдать строго, и поэтому в Изнике, например, я не мог пройти мимо знаменитой керамики, появившейся гораздо позже завоевания.

Другая поворотная точка, последняя то и дело упоминаемая в этой книге дата, – 1923 год, когда греческие общины Анатолии, многие из которых возводили свою родословную к византийским предкам, были изгнаны со своей родины – последний, бесконечно затянувшийся акт византийской трагедии. Во время своего странствия я то и дело наталкивался на церкви, дома и иные следы, принадлежавшие этим людям XIX и XX веков, растворившимся во времени, почти исчезнувшим для истории.

Моя книга рассчитана на широкий круг читателей и не предполагает глубокого знания истории Византийской империи: все необходимые пояснения я буду давать по ходу дела. Но все же я полагаю необходимым особым образом отметить в предисловии битву при Манцикерте. Это событие почти не отражено в моем повествовании, поскольку я не был в Манцикерте, находящемся в восточной части Анатолии, к северу от озера Ван, но мне часто приходится ссылаться на него, так как эта битва, безусловно, один из решающих эпизодов средневековой истории. Сражение произошло в 1071 году, читатель должен постоянно помнить об этом рубеже.

До 1071 года турки в течение десятилетий совершали набеги на Анатолию, но империя, вынесшая три столетия арабских разбоев, оставалась победительницей. Никто и представить себе не мог, что эти вторжения знаменуют собой начало конца. И туркам, и византийцам империя казалась вечной и неизменной; мир без нее был немыслим. Все рухнуло после трагического поражения императора Романа IV Диогена в сражении с султаном сельджуков Алп-Арсланом при Манцикерте. Поражения, кульминацией которого стало взятие Романа в плен и уничтожение большей части императорской армии. Глубокий кризис византийской административной и оборонительной системы, последовавший за этим сражением, создал тот вакуум, которым не преминули воспользоваться кочевые тюркские племена. Потеря Анатолии заставила византийцев обратиться за помощью к Западу и тем самым породила движение крестоносцев, которое принесло гораздо больше вреда Византии и всему христианскому миру, чем туркам и исламу. Не исключено, что, не будь Манцикерта, такой страны, как Турция, не существовало бы. Сорок лет, предшествовавших сражению, империя находилась в глубоком упадке, но если бы Роман, армия которого значительно превосходила турецкую, одолел Алп-Арслана (а у него были веские причины верить в удачу), вполне возможно, что трудности были бы преодолены. Византия не раз доказывала свою жизнеспособность и дважды избегала неизбежной, казалось бы, гибели благодаря приходу к власти людей выдающейся отваги и ума. Увы, эти люди – героические императоры из династий Комнинов и Ласкарей – смогли добиться лишь частичных успехов в деле восстановления единства страны, так как сердце их империи находилось в цепкой власти враждебных ее языку, культуре и вере чужаков. Не будь Манцикерта, Анатолия, хорошо это или плохо, оставалась бы в настоящее время частью греческого государства, Османская империя не возникла бы и мусульмане не появились бы в Боснии в качестве козлов отпущения и объектов насилия для сербов и хорватов. Итак, перед вами история, берущая начало в IV веке и имеющая массу ответвлений и несколько финалов. Первый – в 1453 году, второй – в 1923-м, а последний вы, уважаемый читатель, наблюдаете прямо сейчас, в наше время.

 

I. Стамбул

 

Прибытие

В самолете Париж – Стамбул, летевшем на восток над густым слоем облаков, мне вспомнилось, что прошло тридцать лет с тех пор, как я впервые услышал о Византии. Это случилось в душный и скучный школьный полдень. Я читал краткий очерк истории Римской империи и был изумлен, узнав, что империя, сохранившая название Римской, со столицей в Константинополе, просуществовала до невероятно поздней даты – до 1453 года. Вскоре я узнал, что у этой империи кое в чем была очень дурная репутация, а ее имя служило синонимом застоя и упадка, но мне показалось невероятным, что цивилизация может «загнивать» более тысячи лет. Такая живучесть, по крайней мере, предполагала в народе и культуре наличие колоссальных резервов энергии и упорства. Мое любопытство росло. Часы, проведенные в гулкой ротонде манчестерской Центральной библиотеки, познакомили меня с искусством и архитектурой Византии. Я увидел отнюдь не «декаданс», а бесподобное слияние духовной утонченности и вещественной роскоши. Нечто величественное и таинственное, в чем-то отталкивающее и оклеветанное, но в любом случае ожидающее от меня понимания и приязни.

В 1960-е годы, бывая в Греции, я отыскивал византийские памятники – монастыри Дафни и Оссиос Лукас, крепость Монемвасию и разрушенный город Мистру, красные крыши церквей которого теснились в зелени кипарисов, придавленные чудовищной массой Тайгетских гор.

В Бирмингемском университете меня поддержал профессор Энтони Брайер, невысокого роста румяный джентльмен, чьи воротнички и галстуки неизменно пребывали в состоянии невообразимого хаоса. Мне это казалось довольно романтичным, поскольку подчеркивало его энтузиазм по отношению к предмету исследований и полное безразличие к малейшим попыткам посягательства извне. Я принялся за дело с ничуть не меньшим задором, а он с симпатией воспринял мою длиннющую поэму «Падение 1453 года», хотя и не отказал себе в том, чтобы отметить в ней кое-какие огрехи.

Благодаря магии имени профессора Брайера среди коллег-византинистов, мне удалось увидеть высоко в горах Тродос на Кипре фрески Лагудеры, когда их еще реставрировали. Забравшись на строительные леса, я буквально лицом к лицу приблизился к ангелам, святым и византийским придворным. Помню череду дев с обетными свечами в руках. Утрата краски привела к тому, что свечи превратились в грязные пятна или совсем исчезли, но руки, лица и широкие одеяния синего и алого цвета оставались по-прежнему яркими, как и восемь столетий назад во времена Комнинов.

В 1968 году я поехал в Константинополь, продвигаясь из конца в конец Европы по железной дороге тем медленнее, чем больше к нему приближался. Временами состав застывал в какой-нибудь безвестной долине, прорезанной широкой и мутной рекой, где взгляд останавливался на бескрайних полях подсолнухов, как по команде поворачивавших вечером свои головы на запад. Я с трудом сдерживал нетерпение, пока поезд петлял по безлюдной провинции восточной Фракии, но первый же взгляд на огромные сухопутные стены великого города, спускающиеся к Мраморному морю, вполне искупил невзгоды странствия. Я приехал в то место, которое император Михаил VIII Палеолог называл «акрополем вселенной».

Теперь, двадцать лет спустя, изменился не только способ передвижения. Цель моего пути лежала далеко от Стамбула. По причине дорожной усталости я рассчитывал покинуть город на другой день и отправиться в пятинедельное путешествие, которое должно было привести меня из Яловы на южном берегу Мраморного моря в Каппадокию, самое средоточие Анатолийского плоскогорья.

Самолет стремительно нырнул в облака. Неприветливая морская панорама промелькнула перед глазами, и через несколько минут мы приземлились.

 

Влахерны и черный дождь

В мае в Турции сухо или почти сухо, но в дни нашего приезда вся страна переживала самую паршивую и дождливую весну за последнее десятилетие. Съежившийся под рваными клочьями плачущих облаков город предстал в своем самом печальном обличье. Впрочем, меланхолия – ключевое слово для Стамбула при любой погоде. Она сквозит в безликих шеренгах белесых новостроек, вышагивающих в ближние пригороды, в желто-белых пятнах сыромятен, жмущихся к стене Феодосия, в зловещей веренице закупоривающих Мраморное море танкеров, в печальных глазах торговца коврами, произносящего в никуда: «Как дела?» – и отвечающего самому себе с улыбкой: «Не очень-то…»

Первый встречный сначала глядел на небо, потом бормотал извинения. Дождь шел три недели практически без остановки. Владельцы гостиниц и кофеен, как и всевозможные зазывалы, были в отчаянии: несколько туристических автобусов из Болгарии и Румынии, забрызганных грязью выше крыши, виднелись у Святой Софии. Исторгаемые автобусами меланхолические толпы иностранцев отнюдь не горели желанием изучать те места, откуда на них в течение веков изливались потоки веры, культуры и… политических притеснений. Если их глаза и выражали что-то внятное, то разве что желание прикорнуть где-нибудь на солнцепеке, но безжалостный холодный дождь продолжал поливать гравий чайных садиков. Одни только правительственные чиновники да синоптики (которым некогда было размышлять о таинственных материях) продолжали сомневаться в том, что непогода как-то связана с нефтяными пожарами, до сих пор полыхавшими в Кувейте. Говорили, что где-то на юго-востоке прошел черный дождь.

Я много раз представлял себе нашу переправу в Азию – как можно раньше, сразу же после приезда, «когда закатное солнце золотит спокойные воды Пропонтиды…» На деле же нам пришлось долго ждать, пока реальность снизойдет к нашим скромным ожиданиям. Потоки дождя продолжали омывать город, и единственное, что оставалось делать, это направиться осматривать печальные останки Влахернского дворца, расположенного в дальнем северо-западном углу старых городских стен, в запущенном, полудеревенском квартале, известном под названием Балат. Такси высадило нас на узкой улочке, ведущей к мечети Айваз Эфенди и видневшейся за ней башне Исаака Ангела. Сложенная из гранитных плит и увенчанная павильоном, который связывали с основной постройкой фрагменты, изъятые из более ранних сооружений, эта башня – вполне подобающий памятник незадачливому императору, свергнутому и ослепленному своим еще более никчемным братом. Между мечетью и башней широкие бетонные ступени, засыпанные всяким мусором, вели к фундаменту дворца, некогда по причине своей роскоши бывшего предметом зависти всего мира.

Хотя в путеводителях говорится, что Влахерны построены в XI или XII веке, известно, что уже в VI веке на этом месте существовал дворец. Он состоял из трех просторных залов, но долгое время пребывал в тени Большого дворца, располагавшегося на противоположном конце города в местности, полого спускавшейся от Ипподрома и Святой Софии к Мраморному морю. Час славы для Влахернского дворца совпал с правлением династии Комнинов (1081–1185), когда его в качестве резиденции избрали блистательно волевые и умные императоры – Алексей I, Иоанн II и Мануил I. Последний уделял исключительное внимание украшению дворца, где в закатные годы XII века императоры и придворные получили последнюю возможность насладиться празднествами и церемониями, не стесненными соображениями исторической, политической и экономической ответственности. Стены и потолки были покрыты мозаиками, изображающими сцены из «Илиады» и греческих трагедий, а также триумфы Александра. Западные гости порой буквально теряли дар речи от изумления. Путешественник XII века иудей Вениамин из Туделы, например, был убежден, что драгоценные камни в величественной короне Мануила I Комнина, подвешенной над его троном, позволяли обходиться в ночное время без освещения. Особенно выразительно свидетельство французского монаха Одо Дейльского (также XII век), как правило едко критиковавшего все византийское. О Влахернском дворце он пишет восторженно: «Внешние фасады бесподобны, но красота внутренних покоев превосходит все, что я могу о них сказать. Повсюду, изукрашенные искусным сочетанием золота и многоцветьем всех видов камня, полы из мраморных плит, подогнанных друг к другу с изощренным мастерством. Не знаю, что и для чего является большим залогом – редкое ли искусство для большей красоты или роскошь материала для огромной стоимости».

От былого великолепия почти ничего не осталось. Огромные красные башни, построенные для защиты западного крыла дворца, – пожалуй, самая яркая сохранившаяся деталь, зато фундаменты за мечетью Айваз Эфенди являют собой мрачную картину голых кирпичных сводов, напоминающую осколки разбитого черепа. В 1195 году в этих безрадостных подземельях был заточен и ослеплен Исаак Ангел, низвергнутый из своего многоарочного павильона с видом на лес и холмы за городской стеной.

Неподалеку от Влахерн какой-то дружелюбный старичок вышел нам навстречу из деревянного дома, обсаженного платанами вперемешку с фруктовыми деревьями, чтобы засвидетельствовать турецкое гостеприимство и сказать, как сильно он любит Америку и президента Буша. Не зная, как реагировать на подобные излияния, я просто поблагодарил его и перевел разговор на красоту деревьев его сада.

«Да, – согласился он, – но плодов не увидишь. Не дают созреть. Соседские мальчишки обрывают все, как только появляются первые зеленые сливы».

Он произнес это без малейшей злобы: любовь детей к незрелым сливам обсуждению не подлежала.

Мы спустились по крутому склону Влахернского холма в надежде найти место, где стояла церковь Влахернской Божьей Матери, построенная Юстинианом для хранения Честной Ризы Богородицы и Ее чудотворной иконы, по преданию написанной апостолом Лукой. Об этой церкви и ее святынях сообщается во многих исторических источниках. Говорили, что каждую пятницу покрывало, которым была занавешена икона, раскрывалось само собой. Во время осады, чтобы укрепить отвагу защитников и внушить благоговейный ужас варварам, обходили крестным ходом с чудотворной иконой стены, и надежные свидетели не однажды подтверждали, что видели, как Пресвятая Богородица в сверкающих одеждах шествует по городской стене. До трагедии Четвертого Крестового похода никто не подвергал сомнению мысль о том, что Город находится под небесным покровительством, иначе как бы он смог избежать злобы бесчисленных врагов на протяжении восьми столетий? Византийский взгляд на этот вопрос выражен в Житии Блаженного Андрея, чьи эсхатологические размышления были необычайно популярны. Когда его верный ученик Епифаний спросил святого: «Скажи, как произойдет конец этого мира? Как этот город, Новый Иерусалим, прекратит свое существование?» – Андрей отвечал безмятежно: «О нашем городе ты должен знать, что до конца времен враг ему не страшен. Никто не в силах его одолеть, ибо он посвящен Пресвятой Богородице, и никто не сумеет вырвать его из Ее рук. Многие народы будут нападать на его стены, но рога их будут обломаны, и они с позором обратятся в бегство. Мы же многое от них обрящем».

Однако Богородица не сумела защитить свой город от поражавших его пожаров, и в 1434 году церковь Влахернской Божьей Матери сгорела. К тому времени империя настолько обеднела, что не смогла собрать деньги на восстановление храма, и это грустное обстоятельство куда вернее свидетельствует об упадке, чем фальшивые драгоценности, использованные при коронации Иоанна Кантакузина столетием раньше, – кусочки красного, голубого и зеленого стекла, поразившие поэта Кавафиса как «подобье какого-то печального протеста и неприятья нищеты несправедливой».

Ко времени турецкого завоевания церковь представляла собой обугленный остов, но священный характер места сохранился благодаря святому источнику, долгое время продолжавшему бить из-под земли и после исчезновения иконы Богородицы и Ее благоуханной Ризы. Блуждая по кривым улочкам Балата, мы толком не представляли себе цели своих поисков. Что здесь могло остаться? Я знал, что турки называли святой источник заимствованным у греков словом «аязма», и вскоре увидел это слово, нацарапанное на увенчанной крестом арке ворот. За воротами находился великолепный розовый цветник, питаемый благословенными водами и украшенный резными капителями искусной работы и фрагментами антаблемента. В глубине цветника, под деревянным навесом, нашла пристанище современная Влахернская церковь – выкрашенное в розовый цвет шаткое сооружение, скорее напоминающее загородный домик, чем храм. Во всей обстановке этого места чувствовалось какое-то нелепое веселье. Это ощущение усилилось, когда кто-то невидимый нам принялся одно за другим швырять через ограду сада поленья. Такими и запомнились мне Влахерны: розы и грохот падающих поленьев.

 

Город в конце времен

Небо оставалось угрожающе серым, но дождь наконец перестал, и мы решили добраться от Влахерн до храма Святого Полиевкта, который располагается в центре Старого города, в районе Аксарай. Этот поход оказался серьезным испытанием моих способностей к ориентированию. Части города, по которым мы проходили, тактично именуют «развивающимися», что на деле означает нищету населения и столь хаотичное расположение улиц, что никакие планы и карты помочь не в силах. Приходилось полагаться только на себя. Новички, которых угораздило в Стамбуле отклониться от натоптанных туристских троп, зачастую приходят в отчаяние при виде убожества, толчеи и беспросветной нужды подобных районов. Картина, впрочем, вполне ожидаемая: два разграбления, первое из которых сопровождалось опустошительными пожарами, давали основание думать, что от византийской архитектуры ничего не осталось, хотя, прогуливаясь по городу, то и дело проходишь мимо запертых или заброшенных церквей XII и XIV веков, некогда напоминавших реликварии или шкатулки с драгоценностями. Даже очаровательные османские дома быстро исчезают, а немногие оставшиеся жмутся друг к другу, словно пораженные общим несчастьем, тогда как более поздние строения пребывают в плачевном, близком к разрушению состоянии.

Мы привыкли думать о средневековом Виз́антии как о городе изысканных зданий и портиков, но это, безусловно, сильное преувеличение. В 527 году, когда Юстиниан взошел на трон, Византий еще сохранял свойственные классическим городам просторные, рациональные очертания. Он располагался на площади в восемь квадратных миль, и населяло его как минимум полмиллиона человек. В 542 году в Городе впервые появилась пришедшая через Египет из Эфиопии бубонная чума. Она свирепствовала четыре месяца и, согласно свидетельствам современников, ежедневно уносила от пяти до десяти тысяч жизней. Эпидемии чумы и других болезней еще не менее шести раз посещали Город до конца столетия. Даже если сделать поправку на риторические преувеличения, к которым были склонны византийцы, это означает, что численность населения сократилась по меньшей мере на две трети.

Чума возвратилась с прежней силой в 747 году, произведя новые жуткие опустошения, и с этого времени характер Города окрасился в печальные и гнетущие тона. Главная улица Меса осталась на месте, как и многие великолепные площади, но обширные территории отошли под поля, огороды и кладбища, а величественные общественные здания превратились в руины. Никто из тогдашних жителей не забывал о том, что когда-то Город знал лучшие времена. Неизлечимая ностальгия, одолевшая ими, находила выражение и в литературном языке, в формах греческого языка, которые уже сотни лет в обыденной речи не употреблялись.

Даже в те времена, когда угроза нападения арабских полчищ или варварских армий отсутствовала, это был очень непростой город. Астрологи и предсказатели пользовались здесь большим почетом, но даже те, кто не мог оплатить их услуги, разглядывали античные статуи, во множестве стоявшие на улицах, и пытались гадать по ним. То, что триумфальные арки и мемориальные колонны были украшены сценами войны и пленения, настраивало на самые мрачные мысли. Согласно Блаженному Андрею, в Последний День Господь в гневе взрежет косой землю под Городом. В образовавшийся надрез устремятся все воды Земли, возникнет гигантская волна, которая вздыбит Город, закрутит его, словно жернов, и низвергнет в мрачную бездну. То, что это событие произойдет лишь одновременно с концом света, ничуть не обнадеживало. Византийцы были уверены, что времени осталось совсем немного. На основании толкования Священного Писания конец света ожидался в VI веке, затем в VII. Позднее было подсчитано, что светопреставление произойдет чуть раньше 1324 года, так как существовало поверье, что Город до своего тысячелетия не доживет. Когда и этот срок миновал, Апокалипсис перенесли на 1492 год.

В суровые времена VII–VIII веков мысль о конце света могла даже послужить своего рода утешением, однако к середине IX века жизнь понемногу наладилась. Мощь арабов иссякла, чума таинственным образом исчезла, численность населения быстро выросла, и экономическая ситуация улучшилась. Начали строить новые церкви и жилища. Вопреки императорским эдиктам, содержащим строгие предписания относительно высоты дома, расположения отхожего места и организации водопроводной системы, строительство велось совершенно стихийно. Некоторые участки осваивались настолько интенсивно, что богатые и нищие жили буквально бок о бок; другие, напротив, оставались во многом сельскими – дома и монастыри были разбросаны там среди полей и виноградников. Значительно возросло число иностранцев. К 1028 году в Городе было уже достаточно мусульман для строительства мечети, но вскоре их обошли выходцы с Запада, особенно итальянцы, чье богатство и высокомерие поместили их в фокус народного негодования, вызывая порой бунты и убийства.

Военные поражения XI–XII веков не смогли поколебать превосходства Константинополя: во всей Европе не было города, который мог бы соперничать с ним в размерах, богатстве и красоте. Оценки численности его населения в этот период сильно разнятся, но даже если остановиться на скромной цифре в триста тысяч человек (вместо восьмисот тысяч и даже одного миллиона), это все равно будет означать, что он в три раза превосходил Венецию, самый большой западный город того времени. Когда флот Четвертого Крестового похода достиг Константинополя, простоватые рыцари из Франции и Германии не могли поверить своим глазам: изобилие дворцов, башен и церквей, а самое удивительное – невообразимое количество народа, толпящегося на стенах! Хронист Жоффруа де Виллардуэн писал, что «они и представить себе не могли существование такого города».

Константинополь был парадоксален – Новый Иерусалим и Новый Вавилон, самый христианский из всех городов и мать всех пороков, объект желания и предмет страстной ненависти. Одо Дейльский замечал о городе Константина, что «во всех отношениях он превышал умеренность. Насколько он богаче прочих городов, настолько и более развратен». Константинополь XII века предвосхищал гигантские мегаполисы конца XX века; если позволить себе несколько вольную аналогию, жалобные письма поэта Иоанна Цеца (1110–1183) затрагивают поразительно близкую для тысяч «осажденных» ньюйоркцев ноту. Цец жил на втором этаже трехэтажного «многоквартирного дома», напротив которого монахи соседнего монастыря разрыли дорогу так, что он порой не мог ни войти, ни выйти. Дожди превращали соседние улицы в непроходимое болото, сосед сверху держал свиней и имел двенадцать детей, которые «производили своей мочой вполне судоходные реки». Потолок его комнаты был поврежден по причине дырявой водосточной трубы, домовладелец ее не чинил, все вокруг заросло травой. Вдобавок ко всему дому угрожал пожар, и Цец писал, что если не сгорит, не утонет в нечистотах и не сгинет от свиней, то постарается заставить хозяина выкосить траву, починить потолок и выселить верхнего соседа.

Справедливости ради следует сказать, что Цец писал о родном Городе и восторженные стихи, хвастаясь тем, что знает, как приветствовать иностранца на его языке: будь то русский, арабский, турецкий, латынь или иврит. Ничто не заставляло поэта проводить все свое время в небезопасной квартире – литературный талант делал его желанным гостем в самых роскошных домах на вечерах, где присутствовали члены императорской семьи. Несмотря на все жалобы Цеца, трудно представить себе его живущим в каком-нибудь другом месте. Как всякий подлинный византиец или, если угодно, ньюйоркец, он верил, что на свете существует только один ГОРОД.

 

Павлины и пилястры

Мы продвигались к храму Святого Полиевкта очень медленно. Улицы, выглядевшие поначалу многообещающими, безжалостно поворачивали вспять или упирались в глухие стены. Люди вокруг вовсе не были дружелюбными, как обычные турки, а бросали на нас подозрительные взгляды. Мрачный небритый мужик, напоминающий пастуха, бесцеремонно выпроводил нас с места, где стояла церковь Богородицы Паммакаристы. Благодаря своим многочисленным куполам и причудливым апсидам эта церковь напоминала диадему, изготовленную для императрицы или возлюбленной императора, но проходившие мимо женщины были одеты с пуританской бесцветностью, многие – в черное. Окр́уга была не только нищей, но и благочестивой. Над ней, словно огромный черный шатер, нависала мечеть Завоевателя, воздвигнутая на месте церкви Святых Апостолов. Здесь, на вершине холма, откуда открывается превосходный вид на Золотой Рог и на центр Города, похоронены многие великие византийские императоры. Церковь имела форму креста и стояла в окружении полей и садов. Внутренние стены были покрыты настолько выразительными мозаиками, что поэт XII века Николай Месарит, разглядывая их, явственно чувствовал запах пораженной плоти воскресшего Лазаря. Венецианцы, построив собор Святого Марка, воспроизвели план этого храма, но ни от самой церкви, ни от могил императоров ныне не осталось и камня.

С архитектурной точки зрения мечеть Завоевателя ничем не выделяется среди других стамбульских мечетей, но она послужила мне хорошим ориентиром. Я знал, что неподалеку от нее есть длинная лестница, выводящая на улицу, которая тянется от Адрианопольских ворот к центру города, минуя церковь, где некогда хранилась глава святого Полиевкта. Этот мученик III века ныне не очень популярен, а ведь когда-то он вдохновил Корнеля на написание трагедии, а Гуно – на создание оперы «Полиевкт». Не менее важно и то, что Полиевкта избрала своим небесным покровителем одна невероятно богатая дама – Аникия Юлиана, задумавшая в начале VI века построить посвященный его памяти храм, который должен был превзойти в роскоши и красоте все столичные церкви.

В ходе раскопок, начавшихся здесь в 1960 году после строительства новой дороги, обнаружили фрагменты текста, немедленно опознанные учеными как часть посвятительной надписи из построенного Юлианой храма (полный текст был скопирован еще в Х веке и сохранился в Палатинской антологии). Это цветистая риторическая поэма в семьдесят семь строк, первоначально выложенная в виде круга на полу в центре храма, в которой прославляется знатное происхождение Юлианы (она могла наследовать императору Феодосию I) и провозглашается, что «она одна победила время и превзошла в мудрости прославленного Соломона». Это не пустые слова: церковь имела примерно те же размеры, что и храм Соломона (насколько можно судить по Библии). Археологи были изумлены обильным и фантастически многообразным скульптурным декором, проступающим из разрозненных фрагментов. Помимо сплетений виноградных лоз, выполненных с тонким классическим натурализмом, было обнаружено совершенно новое собрание изысканно стилизованных мотивов, которое трудно представить за пределами дворца персидских царей, – пальметты, всевозможные корзины, таинственные цветы в вазах и широколистные пальмы, отягощенные гроздьями фиников. В храме Святого Полиевкта между 524 и 527 годами произошла настоящая художественная революция. Юлиана, должно быть, наняла художников и мастеровых из Исаврии, Сирии и Месопотамии, в результате чего все составляющие зрелого византийского стиля впервые соединились в одно целое. Синтез не был завершен, но классическая и восточная традиции совместились таким образом, чтобы дополнять и оживлять друг друга. В этом смысле Аникия Юлиана – покровительница и предтеча всего позднего византийского искусства. Она, разумеется, не могла этого предвидеть, но о присущем ей стремлении поразить потомков ясно свидетельствуют огромные (больше натурального размера) павлины, украшавшие ниши с обеих сторон центрального нефа церкви Cвятого Полиевкта, их распущенные хвосты, вырезанные с исключительным вниманием к деталям и наклоненные внутрь, чтобы заполнить все пространство апсиды, их шеи и украшенные гребнями головы, дерзко размещенные в окружности и – как будто всего перечисленного недостаточно – раскрашенные и вызолоченные.

Убежден, что павлины – задумка самой Юлианы, поскольку традиционно они ассоциируются с императрицами. Юлиана чувствовала себя предназначенной быть императрицей или, на худой конец, матерью императора, но ее семья была вытеснена семьей Юстиниана, человека более чем скромного происхождения. Негодованию Юлианы не было пределов, и храм Святого Полиевкта оказался в равной мере плодом благочестия и упрямых политических амбиций. Его строительство завершилось в 527 году, когда Юстиниан вступил на трон. Новый император, по меньшей мере однажды, побывал в храме Святого Полиевкта и наверняка прочитал посвятительную поэму с чувством нарастающего раздражения, – вероятно, он счел ее знаком недостаточного уважения к своей семье, но не мог не отметить новаторского устройства увенчанного центральным куполом храма и его роскошного убранства. Когда Юстиниан через десять лет после Юлианы построил свой собственный величественный храм, он, по преданию, воскликнул: «Соломон, я превзошел тебя!» Если это правда, чуткие придворные должны были знать, как следует толковать эти слова: Юстиниан давал всем понять, что превзошел подлинную соперницу Соломона – Юлиану.

Потомки не были снисходительны к Аникии Юлиане – ее храм уже в XII веке лежал в руинах. Теперь место его расположения примыкает к оживленному перекрестку, окуриваемому выхлопными газами постоянно застревающих в пробках стамбульских автомобилей. За вычетом нескольких разбросанных по периметру раскопок капителей, сохранились лишь заросшие травой остатки кирпичных фундаментов, судя по их едкому запаху, обжитых стаями бродячих псов. Я не смог далеко пробраться внутрь развалин: зловоние погнало меня прочь. В Стамбуле трудно избежать снова и снова повторяющегося чувства утраты: ни одна цивилизация не сделала больше, чем Византия, для сохранения прошлого для будущих поколений, но сколь многое из великих достижений ее искусства и архитектуры оказалось безвозвратно утрачено!

Неверно, впрочем, думать, что потомки совсем не оценили достижений Юлианы, – интерес к ним они продемонстрировали довольно своеобразным воровским образом. В ходе раскопок некоторые извлеченные из земли капители и фрагменты пилястров показались археологам на удивление знакомыми. Как выяснилось, храм был разграблен венецианцами вскоре после 1204 года. Украшенные пальметтами капители из храма Святого Полиевкта венчают ныне колонны фасада собора Сан-Марко, а два пышно декорированных пилястра, расположенные неподалеку от него на пьяцетте и долгое время считавшиеся произведенными в Акре, безусловно, происходят из той же партии награбленного – сходство с найденными в Стамбуле фрагментами абсолютное. Столетиями венецианцы и их гости восхищались изощренным великолепием пилястров, не подозревая, что это дары щедрой Аникии Юлианы, отличавшейся весьма оригинальным и смелым вкусом.

 

Великая церковь

Второй день в Стамбуле начался неважно. Проснулся я от шума проливного дождя, выбивавшего барабанную дробь по листьям винограда и пожарной лестнице. Шея болела от тщетных попыток уснуть на подушке, напоминающей мешок с песком. Мраморное море было серым и неспокойным. Честно говоря, в такое утро не хотелось отправляться на пароме до Яловы. Не оставалось ничего другого, как поискать убежища в самом большом крытом здании округи. Поскольку таковым являлась Святая София, храм Премудрости Божией, я вряд ли имел право жаловаться на судьбу. Кроме того, какой смысл отправляться на поиски церквей, монастырей и городов, скрывающихся в горах Анатолии, не посетив предварительно ни с чем не сравнимое здание, как символически, так и физически пребывающее в центре византийского мироздания?

Окрашенный в неопределенные тона ржаво-розового цвета внешний облик Юстинианова шедевра может произвести на посетителя довольно тягостное впечатление. В нем нет изящества, он не взмывает в небеса; напротив, это чудовищный, обременительный груз обретшей видимость более чем 1400-летней истории. Всякий раз я приближаюсь к этому строению со смешанным чувством восторга и настороженности. Сам по себе проход под тускло мерцающими сводами нартекса с мозаичным образом императора, распростершегося у ног восседающего на троне Христа, должен, казалось бы, производить потрясающее впечатление, но я не мог избавиться от чувства, близкого к подавленности. Как человек Запада я знал, что воины Четвертого Крестового похода первыми осквернили этот храм, лишив его золотого и серебряного убранства, но переполнявшее меня чувство простиралось глубже осознания преступлений, которые я не мог предотвратить. Возможно, тут все дело в том, что Святая София, девять столетий бывшая церковью и пять столетий мечетью, больше не является домом молитвы. Лишенная своего предназначения, она превратилась в нечто пустое, вроде каркаса заброшенного вокзала или огромного бассейна.

Некоторая приглушенность интерьеров Святой Софии служит косвенным подтверждением распространенных взглядов, что высшей целью византийских церковных зодчих было создание атмосферы таинственного полумрака, в окружении которого лишь свет свечей освещал тускло мерцавшие пышные образы святых. На деле же византийским идеалом был ослепительный свет. Когда-то окна были больше и многочисленнее, чем сейчас, а поскольку небо Константинополя часто затягивали тучи, да и служба порой совершалась в ночное время, церковь освещалась закрепленными на потолке позолоченными паникадилами. Их свет оживлял мозаику, покрывавшую всю верхнюю поверхность стен и своды. Простейший геометрический орнамент, восходивший к узорам восточных тканей, перемежался витыми гирляндами виноградных лоз и аканта, но, каким бы ни был мотив, фон всегда оставался золотым. А золото, согласно византийским богословам, символизирует истину и чистоту, оно воплощает свет в самой беспримесной форме. Плотин определял красоту как «соразмерность, излучаемую жизнью», и византийцы, неохотно признавая языческие истоки своих идей, с радостью с ним соглашались. Движение света внутри храма было призвано подчеркнуть невещественность здания, хотя оно и было привязано к земле. Иллюзия была настолько сильной, что первые богомольцы волновались: почему купол не падает? Что заставляет его парить в воздухе?

Анфимий из Тралла, главный архитектор Святой Софии, вовсе не был архитектором в современном смысле этого слова. Он был ученым, математиком и знаменитым чудаком, который пытался, среди прочего, вызвать посредством пара искусственное землетрясение. Его храм – чисто геометрический эксперимент в трех измерениях. Храм Святого Полиевкта, очевидно, служил ему источником вдохновения, но все-таки ничего подобного Святой Софии не существовало. Ее купол диаметром в тридцать метров поддерживается по окружности подпорками и с запада и с востока – огромными полукуполами. Во время строительства возникали серьезные проблемы: стены выдавливало наружу, арки угрожали упасть. В 558 году, после пережитой городом серии землетрясений, купол упал. Он был немедленно восстановлен, но в 989 и 1346 годах произошли частичные разрушения храма. Удивительно, что Юстиниан поддержал столь смелый проект. Самый консервативный из императоров, одержимый идеей величия Рима, он, как и его соперница Аникия Юлиана, был воодушевлен идеей удивить потомков и поэтому направил государственные ресурсы на возведение одновременно греческого и восточного, но никак не римского памятника.

Возникает искушение видеть в Святой Софии формальный и символический признак наступления славных перемен. Это так и не так. Действительно, некогда утраченные провинции были воссоединены с империей, законы приведены в порядок, мужчины, женщины и даже евнухи вели себя героически. Но VI век был вместе с тем веком бунтов, грабительских налогов, высокой, как мы бы сейчас выразились, инфляции, чумы и природных катастроф. Одной из причин строительного бума времен Юстиниана была необходимость очень многое восстанавливать. Святая София была построена на месте церкви, сожженной дотла во время страшного восстания Ника, унесшего жизни по меньшей мере тридцати тысяч человек. Может даже показаться, что в ту эпоху только очень богатые и хорошо защищенные люди имели основание благодарить судьбу за возможность жить. Но и у этого времени была своя слава, и хотя византийские архитекторы никогда не предпринимали попыток сравняться с необычайным творением Анфимия, купольные церкви с центральной планировкой приобрели значение строительного стандарта, равно как и роскошные мозаики, и многоцветное мраморное убранство.

За столетия своего существования Святая София видела немало перемен. Начиная с конца IX века, создавались новые фигуративные мозаики, самым значительным сохранившимся образцом которых является изображение Богородицы с Младенцем в апсиде. Оно опровергает распространенное мнение о чрезмерной стилизации и дефиците гуманизма в византийском искусстве. Признаться, в том, как художник передает складки синего одеяния Богородицы, есть кое-какие элементы стилизации, и вместе с тем в изображении драпировок он совсем недалеко отошел от классического натурализма. А мягко моделированное лицо с большими лучистыми глазами воистину человечно. Ученейший патриарх Фотий в своей проповеди по поводу торжественного открытия этой мозаики 29 марта 867 года особо подчеркнул ее «реализм», заметив: «Она выглядит так, что могла бы заговорить, спроси кто-либо, как удалось Ей сохранить девство, будучи матерью, ибо художество делает ее губы, неотличимые от реальной плоти, сомкнутыми в сохранении священной тайны…» В этом эффекте, который достигается соединением тысяч крошечных цветных кубиков из стекла, золота и камня, и заключается уникальное чудо византийского искусства.

Многие мозаичные фигуры Святой Софии довольно трудно осмотреть по причине их относительно небольшого размера и высокого расположения на стенах храма, но в южной галерее есть мозаики, которые можно изучать в непосредственной близости, поскольку они находятся буквально на уровне глаз. К ним я и устремился, надеясь оказаться там прежде, чем праздные толпы туристов помешают осмотру. До галереи можно добраться по массивному, погруженному в полумрак наклонному пандусу, миновав который, с облегчением попадаешь в гармоничное замкнутое пространство. Здесь, под широкими крестовыми сводами, где когда-то, шурша шелками, собирался весь цвет придворного общества, пожалуй, находишься ближе всего к сердцу Византии. На восточной стене южной галереи императоры и императрицы пристально глядят в глаза посетителей с двух потрясающих групповых портретов. Один из них изображает императрицу Зою и ее третьего мужа Константина IX Мономаха (правил с 1042 по 1055 год) стоящими по обе стороны от восседающего на троне Христа. По некоторым сведениям, Зоя была женщиной не слишком далекой и в управлении государством совершенно не участвовала. У нее сохранилась детская манера разговаривать со своими любимыми иконами, а последние годы жизни она посвятила изобретению ароматических составов. Обязанности императорской службы не особенно обременяли и Мономаха. Приятный в общении гедонист, влюбленный в театр и обожающий всевозможные розыгрыши, он часто открыто появлялся на людях вместе со своей возлюбленной. Но я пришел сюда не из-за Константина и Зои. Следом за ними расположены изображения значительно более притягательных личностей – Иоанна II Комнина и его жены Ирины Венгерки.

И если Константин IX был из числа бездарных правителей, сменявших друг друга в застойные годы XI века, то Иоанн II, напротив, без устали трудился с 1118 по 1143 год для восстановления былого могущества империи. Византийские хронисты единодушны в похвалах: Иоанн не был ни сумасбродом, ни деспотом; он оставался верен своей жене; был храбрым, набожным и занимался благотворительностью. Избыток добродетелей делает его характер непростым для восприятия, ведь зачастую именно недостатки великих оживляют их образы, и просто подарком судьбы оказался его сохранившийся портрет столь высокого качества. Это единственная из мозаик, выполненных для императоров династии Комнинов, которая дошла до нас. Багряные и золотые императорские одеяния ослепительны, но возвышенная печаль облика Иоанна производит исключительное впечатление. Правильные черты узкого, обрамленного бородой лица вызывают ассоциации с образом философа или аскета, хотя перед нами лицо человека, водившего в поход армии и побеждавшего в сражениях. Корона Иоанна напоминает купол. Венец императрицы Ирины похож на украшенную бриллиантами крепость и выглядит слишком для нее тяжелым. Ирина изящна и нежна, но на ее щеках – следы болезни и усталости. Умерла она на десять лет раньше мужа.

Мое созерцание императорских портретов было грубо прервано внезапным стуком и визгом инструментов. Б́ольшая часть северной стороны нефа была в лесах, рабочие возобновили свой кропотливый труд по очистке роскошных мраморных панелей. Впервые за много столетий вновь появились на свет очаровательные молочно-голубые, нежно-красные и зеленые цвет́а камня. И все бы неплохо, но утраченные панели «реставраторы» заменяли уродующими стены кричащими подделками. Еще в худшем положении оказался примыкающий к южной части нартекса вестибюль, который с конца X века не претерпел заметных перемен. Теперь же он заставлен лесами, и превосходный резной карниз из гирлянд виноградных гроздьев раскрашен в небесно-голубой и белый цвета. Одно дело расчищать записанное, но осквернение благородных седин Святой Софии заплатками свежей краски – прямая дорога к варварству. На это можно, конечно, возразить, что карнизы и капители храма были когда-то окрашены и вызолочены, но ровно то же можно сказать и про Парфенон. Представьте себе, что кто-то вздумал вдруг раскрасить мрамор из коллекции лорда Элджина в красный, желтый и синий цвета…

Все-таки южный вестибюль до сих пор является местом, где стоит задержаться. В люнете над дверью превосходно сохранилась мозаика X века, на которой Константин подносит свой город, а Юстиниан – храм сидящей на троне Богоматери. Цвета мозаики ясны, гармоническая композиция идеально подходит к этой стене. Стивен Рансимен видел в ней «торжество классического идеала». Мозаика подводит итог центральному византийскому мифу во всем его величии и тайне – мифу о Городе, Храме и Империи, пользующихся особым покровительством Христа и Его Матери и призванных существовать до конца времен.

 

В Азию

За то время, что мы осматривали Святую Софию, произошли разительные перемены. Тучи стремительно неслись к востоку, а с запада на их место вливался прозрачный эгейский воздух. Воды Мраморного моря, Босфора и Золотого Рога засверкали под лучами солнца, и сразу же стало ясно, что, несмотря на все беды, нанесенные разрушениями и реставрациями, Стамбул остается одним из прекраснейших мест на Земле. Впервые проявились очертания города, который поэт XII века Константин Манассия приветствовал как «око вселенной, украшение мира, ярчайшую из звезд, маяк дольнего мира».

Солнце сулило нам дальнюю дорогу. Паром до Яловы отправлялся с пристани Кабаташ на Босфоре. Сразу за пристанью, словно одалиска на картине Энгра, раскинулся вдоль берега бледный и тяжеловесный, перенасыщенный всевозможными излишествами дворец Долмабахче. Работа семейства Бальянов, известной армянской династии архитекторов, привычно презирается специалистами как вульгарный и несуразный образец восточного непонимания западных идей. Но в этом-то и заключается его прелесть (такова же, на мой взгляд, прелесть некоторых сочинений Римского-Корсакова), а по сравнению с брутальными башнями из стекла и бетона, высящимися на холме за Долмабахче, дворцовые украшения, шпили и тяжелые фронтоны смотрятся довольно изящно.

Хотя я с удовольствием бросил взгляд на османский Версаль, однако куда больше меня заботила переправа в Азию. Вскоре паром тронулся, медленно, с дрожью и пронзительным скрипом отвалив от причала, собирая за собой приветливых чаек. Позади остался вход в Золотой Рог, и чем больше удалялся город, тем сильнее гигантские купольные массы Святой Софии и Голубой мечети напоминали облака, пришпиленные к земле колоссальными иглами своих минаретов.

Мы шли к Принцевым островам. Какой-то мужчина принялся высоким детским фальцетом расхваливать новую разновидность шариковой ручки, раздавая желающим листы бумаги с образцами письма. Официанты разносили чай, прокисший вишневый сок и «Нескафе», причем последний напиток стоил здесь гораздо дороже, чем проезд из Европы в Азию. За кормой, где, вопреки унылым предостережениям путеводителей, запрещавших даже думать о купании, вода оказалась сверкающе чистой, появилась стая дельфинов. Дугой взмывая в воздух и вновь ныряя обратно, они как будто прошивали своими телами морские волны.

Мне прежде никогда не доводилось видеть дельфинов. Их внезапное появление оказалось чем-то б́ольшим, нежели просто воплощением какой-то неопределенной надежды. Невозможно было думать о них как о чем-то рутинном, обычном. Это были мгновения чистой жизни, яркого празднества телесного мира, в котором столетия сочетались друг с другом непосредственно, словно клавиши аккордеона. Эти прекрасные существа были потомками тех, чьи изображения мы увидели позднее на дверных косяках церкви, воздвигнутой на высоком уступе над голубым ущельем реки Каликаднос.

Принцевы острова представляют собой архипелаг из девяти небольших островов. Первый из них называется Проти. Как и его более плодородные сестры Антигона, Халки и Принкипо, Проти покрыт поросшими лесом холмами. Дома тут деревянные, с верандами, фронтонами и широкими карнизами. Чем-то он напомнил мне Крым, точнее, тот вымышленный Крым до 1914 года, который существовал в моем воображении. Острова выглядели идеальным местом для работы над скорбными мемуарами или многотомными трактатами о болезненных нравах опальной аристократии.

Все долгие века византийского правления Принцевы острова были местом политической ссылки. Сюда отправляли подозреваемых в государственной измене и тех, кто просто мешал сильным мира сего. Порой, чтобы уберечь себя от будущих проблем, их лишали зрения.

Эта практика всякий раз приводилась историками-византофобами в качестве свидетельства врожденной порочности византийского общества, хотя нанесение всевозможных увечий – от вырывания ноздрей и отрезания языка до ампутации конечностей и кастрации – обычные наказания в Средние века. Если уж на то пошло, никаких свидетельств применения ослепления в карательных целях в Византии до VIII века не существует. Да и в более поздний период не было ничего необычного в том, что свергнутые императоры и опальные вельможи претерпевали наказания, самые строгие из которых заключались в изгнании или насильственном пострижении в монахи. В этом отношении византийцы предстают более гуманными, чем их западноевропейские современники и восточные соседи – аббасидские халифы Багдада и Самарры. Кроме того, ослепление в Византии служило наказанием для подстрекателей народных бунтов и тех, кто выступал против Церкви. Узурпатор Михаил VIII, отдавший приказ об ослеплении законного наследника трона, был одним из самых непопулярных правителей в истории Византии, и после его смерти в 1282 году эта практика была фактически прекращена. Сын Михаила Андроник II Палеолог счел своей обязанностью посетить жертву отцовского произвола и униженно просить о прощении.

На первый взгляд, Принцевы острова могут показаться не самым плохим местом для изгнания – райский уголок, да и до столицы недалеко. Однако был здесь и свой элемент жестокости. Единственной отрадой для изгоев, сохранивших зрение, были прогулки к причалу или наблюдение из окон расположенного на холме монастыря за манящими очертаниями Царицы городов на горизонте. Даже по ночам им не удавалось избежать этой пытки, ибо, как мы уже говорили, Церковь Премудрости Божией, освещаемая бесчисленными свечами, сияла, словно маяк, и была видна издалека.

После того как остров Принкипо остался позади, только открытое море отделяло нас от холмов Азии, которые после многодневных дождей оделись покровом сверкающей зелени, постепенно перетекающей в голубое и лиловое, сливаясь вдали со снегами вифинского Олимпа. Умирая от тяжелой болезни, симптомы которой очень напоминали рак, императрица Феодора плыла этим путем в надежде обрести в теплых источниках Вифинии исцеление. Племянник и наследник ее мужа Юстин II также отправился туда, чтобы избавиться от черной меланхолии и постоянной тревоги в построенном им неподалеку от Яловы дворце. Первая умерла в тяжелых страданиях, второй сошел с ума, но я мысленно возвращался на остров Проти, вспоминая самого выдающегося из изгнанников, обретшего в свои последние дни безмятежность и ясность, сходные с полуденным солнцем, равно дающим тепло и свет спокойному морю и цветущим холмам.

 

Список грехов

Василевс Роман I Лакапин, в правление которого были усмирены болгары и возвратился под власть империи богатый город Мелитина, был сыном неграмотного армянского крестьянина по имени Феофилакт Невыносимый.

История, увы, умалчивает о том, каким образом Феофилакту досталось это нелестное прозвище. Его сын был узурпатором, добившимся высочайших в мире почестей посредством измены и обмана. В его оправдание можно сказать лишь то, что милосердное правление Романа во многом искупает захват власти.

* * *

Особого кровопролития не было. Законный наследник Константин VII по прозвищу Багрянородный остался в живых и женился на дочери Романа Елене, женщине необычайной красоты и ума. Она оказалась верной супругой, а Константин с воодушевлением предался занятиям литературой и искусством. Из всех императоров он единственный собственноручно писал картины и, по свидетельству Лиутпранда, епископа Кремонского, делал это превосходно. Единственное, что ставили в упрек Константину, было его чрезмерное пристрастие к вину.

Законные права на престол, принадлежавшие Константину, Роман разделил между двумя своими сыновьями. Вот с наследниками ему не повезло: надменность, вероломство и грубость обоих были столь велики, что народ вскоре их возненавидел. Елена также не питала иллюзий относительно своих братьев. Говорят, что когда прославленный Нерукотворный Образ из Эдессы проносили по улицам столицы, сыновья Романа лишь мелькнули, как тени, возле святыни, тогда как Константин Багрянородный по достоинству воздал Господу нашему и Спасителю.

К 943 году Роман был уже старым и больным человеком. Его одолевали сильнейшие приступы раскаяния, выражавшиеся в «поступках неразборчивого милосердия и безудержного благочестия». Опасаясь, что отец передаст трон их сводному брату, сыновья задумали заговор, но Роман ничего не замечал. Озабоченный спасением своей души, он окружил себя монахами, абсолютно не разбиравшимися в политике. Появление в столице близнецов, сросшихся бедрами лицом к лицу, окончательно смутило императора. Их уродство, несомненно, предвещало беду.

Зимой 944 года Роман наконец-то сумел оценить низость своих детей. 20 декабря, в полдень, когда Большой дворец был закрыт для посторонних, братья схватили отца в его покоях и, связав, посадили на корабль, направлявшийся на остров Проти, где и заточили его в монастырь.

Сыновья Романа совершили тем самым роковую ошибку, и их сестра прекрасно понимала, что для ее мужа настал час вернуться к власти. На улицы и площади столицы были посланы подстрекатели. Возбужденный народ желал видеть на троне своего обожаемого Константина, багрянородного внука императора Василия Македонянина. Вопреки этому желанию обезумевшие братья Лакапины задумали убить Константина во время трапезы, но тому удалось их переиграть. 27 января 945 года братья были схвачены и сосланы на остров Проти, разделив таким образом судьбу своего отца.

Роман, не утративший ни зрения, ни остроумия, приветствовал своих сыновей следующими словами:

Господь, благослови тот день, Когда царевичи, наследники престола, Пришли, чтоб посетить меня И мой приют смиренный. Не сомневаюсь, Та же воля, любовь к родителям своим, Что и меня изгнала из дворца, Теперь послала их и разрешит побыть подоле… И хорошо, что я здесь оказался раньше, Ведь братия, все время посвящая Божественной Премудрости, не знала б, очевидно, Как встретить Их Высочеств, если бы не я, Когда б я не пришел и всё не объяснил, Как встретить, что подать… Глядите – вот столы, вот пиршество для вас, Вода: кипящая, холодная, как снег варангский, Вот сладкая фасоль, а вот и черемша И вся иная зелень. Если же болезнь Вас одолеет, есть у нас лекарство – Суровый пост. Для шайки озорной Здесь нет пристанища, но комната найдется Для Их Высочеств, что отца родного Обидели, оставили в беде…

Никто не знает, как сыновья Романа ответили на это обращение. Довольно скоро они умерли вдали от своего обличителя: где именно, точно не известно.

Мало кто из людей проводит остаток своих дней в размышлениях о собственных деяниях и достижениях, но Романа мучила совесть и стали одолевать кошмарные видения: во сне перед ним разверзалась адская бездна, и его сыновья с криками падали туда. Он, Роман, следовал за ними, но в последний момент или просыпался, или же Богородица протягивала ему руку и помогала выбраться.

Роман находил облегчение в писании. Он занес все свои грехи в специальную книгу и перед собранием из трехсот монахов (некоторые из них прибыли из далекого Рима) вслух прочитал все записанные прегрешения, а послушник (простой подросток) в это время бранил и оскорблял его. Таким образом Роман надеялся обрести спасение.

Книга, содержащая список его грехов, была передана в монастырь на склонах вифинского Олимпа. К ней прилагалась денежная сумма: Роман обращался к монахам с просьбой молиться о душе бывшего императора. Монахи исполнили эту просьбу, и как-то среди ночи достойнейший из старцев услышал вдруг голос, трижды возгласивший: «Божья милость снизошла!» Когда заглянули в книгу грехов Романа, все страницы в ней оказались чистыми.

Через два года, 15 июня 948 года, Роман мирно скончался. Его тело было возвращено в столицу, а пустую книгу похоронили вместе с ним в церкви монастыря Мирелейон.

 

II. Вифиния

 

На эспланаде

Мы сидели на многолюдной и суетливой набережной Яловы, ели фисташки и ожидали долмуш, на котором собирались попасть в Изник. Слово «долмуш» того же корня, что и «долмадес» («долма») и означает «заполненный» или «набитый». Долмушем может оказаться такси, но чаще всего это микроавтобус, поджидающий на стоянке достаточное количество пассажиров, чтобы оправдать поездку. Прелесть этой системы в том, что никакого расписания нет, но все добираются до места вовремя. В долмуше, в который мы сели, вокруг водительского сиденья повсюду виднелись амулеты и значки, призывающие покровительство Аллаха. Вскоре мы поняли, зачем они нужны.

Дорога из Яловы в Изник крутая, извилистая и узкая, ее покрытие пребывает в последней стадии распада, но ничто не в силах умерить природную удаль турецких водителей, презирающих тормоза и во что бы то ни стало стремящихся обогнать друг друга. Я пытался переключиться на красоту проплывающих за окном пейзажей, но тщетно. И только после того, как дорога перевалила через высокий перевал и словно бы какой-то безумный импресарио немыслимым жестом раскрыл перед нами лежащую на сотни метров ниже бледно-бирюзовую поверхность озера Асканиа, я позабыл свои тревоги.

Это была Азия, но в открывавшейся с перевала картине не было ничего азиатского. Оливковые рощи, виноградники и тополя на фоне мягких очертаний высоких гор… Пейзаж вдохновлял первых лирических поэтов, а для многих византийцев это было сердце их родины. Покровитель искусств и высокопоставленный чиновник Феодор Метохит в начале XIV века, когда Анатолия практически была уже потеряна, описывал ее как самую богатую и значительно более красивую местность, чем византийские земли в Европе. Когда-то это была плодородная и религиозная страна, отличавшаяся благородными обычаями и отсутствием радикальных конфликтов в обществе. Лишившись ее, империя была обескровлена. Двигаясь к Никее по северному берегу озера Асканиа, через масличные рощи и алые от маков поля, и видя, как справа от дороги сквозь трепещущие кроны тополей пробивается синева воды, трудно не разделить чувств Метохита.

Мы въехали в город через рваный пролом в стене. Слева виднелись вросшие в землю Константинопольские ворота и две колонны с маскаронами, увитыми змеями. Широко распахнутые каменные рты их то ли вопили от ужаса, то ли недоумевали, что с ними сделало время.

Вечер застал нас в саду гостиницы «Джамлик», где мы ели выловленного из озера сома и борек – лакомство из мягкого сыра и душистых трав, закатанных в листы тонкого теста. Это кушанье было известно византийцам уже в VI веке. В саду имелся неглубокий бассейн, окруженный разросшимися розовыми кустами. Заходящее солнце бросало последние лучи на поверхность озера, за нами чернела массивная глыба одной из Никейских башен. На юге плотные темные тучи нависли над горами, и приближающаяся гроза давала о себе знать периодическим грохотом. Между тучами проносились шафранового цвета сполохи. В сумерки появилось довольно много молодежи, прогуливавшейся взад-вперед под деревьями эспланады. Негромкий разговор, объятия, обрывки песен с удивительно своевременными названиями, вроде «Ламбады» или «Далласа», доносившиеся из открытых кофеен…

Гроза, несмотря на свой зловещий кашель, так и не обрела полного голоса, а нескольких упавших в сад крупных капель было явно недостаточно, чтобы загнать нас под крышу. Тем временем небо на западе приобрело совершенно невиданный цвет: от ржаво-оранжевого до светло-розового. В листве склонившегося над нашим столом дерева невидимая птаха остановила свой выбор на причудливой барочной арии, полной быстрых переходов и сложных томных рулад.

Кстати, на византийских пирушках распевали такую вот песенку:

Дикая пташка, стань ручной, Скорей садись мне на ладонь. А если полетишь домой, Охотник поразит стрелой. Покроют перышки поля, Уж лучше поберечься зла, Остаться здесь, на ветке жить, Цветущей ветке. Здесь в саду Нектар и воду я найду…

 

Корабли и пленные

Солнце вставало за городом, и потому рассвет над озером Асканиа не мог сравниться с хроматическим буйством вчерашнего захода солнца, но и в нем была своя прелесть. И небо, и водная гладь были одинаково бледны и отдавали молочным отливом, так что долгое время я не мог различить разделяющую их линию.

Ранним весенним утром 1097 года турецкие солдаты в крепостных башнях вдоль берега озера тоже занимались созерцанием световых эффектов. Что-то темное двигалось на горизонте, нечто такое, чего там быть не должно. Когда совсем рассвело, они услышали отдаленные звуки труб, барабанный бой и увидели лес трепетавших на утреннем ветерке знамен. К своему ужасу, они поняли, что к ним приближается византийский флот. Армии Первого Крестового похода уже окружили город с суши, и вот кольцо осады замкнулось. Султан сельджуков, чьей столицей Никея стала в 1080 году, уже несколько раз безуспешно пытался прийти на помощь, но теперь защитники города окончательно утратили всякую надежду. Они не знали, что грозная на вид флотилия состояла из легких суденышек, почти без воинов, зато изобилующих трубами, тимпанами и флагами. Император Алексей I Комнин был тонким психологом и мастером политического театра.

Когда крестоносцы добрались до стен Никеи, они готовы были возвратить город его законному повелителю – императору. Алексей, со своей стороны, собирался во всем с ними сотрудничать (лодки на озере появились по просьбе крестоносцев), но не забывал, что Никея пребывала в турецких руках менее двадцати лет, а, значит, большинство ее жителей – православные греки, которых он обязан был защищать. Алексей совершенно не хотел превращать один из красивейших городов западной Азии в дымящиеся руины. Восхищаясь храбростью и воинским искусством «западных варваров», он понимал, на что способны эти жестокие и дисциплинированные люди. (Его дочь Анна с ужасом вспоминает, что у крестоносцев даже священники отличались кровожадностью.) Важно было, чтобы город избежал штурма. В соответствии со своим замыслом Алексей, установив контроль над озером, начал переговоры с гарнизоном и оказавшимися в западне турецкими вельможами. Предложенные им условия капитуляции были исключительно великодушными, и потому в утро решающего штурма изумленные крестоносцы услышали над башнями Никеи похвалы императору, возносимые под звуки труб, и увидели там императорский штандарт.

То был идеальный исход противостояния: своим подлинно христианским поступком император спас множество жизней с обеих сторон. Город был освобожден и вместе с тем остался цел, но рядовые крестоносцы, ожидавшие грубых радостей грабежей и погромов, почувствовали себя обманутыми.

Они уже успели развлечься бессмысленными убийствами и мародерством в соседних деревнях (все, как одна, христианских) и теперь, войдя во вкус, ждали большего. Можно представить себе разочарование крестоносцев, когда оказалось, что они могут попасть в Никею только небольшими группами и под строгим надзором императорской стражи. Жажда крови, грабежа и женщин обернулась для завоевателей экскурсиями в несколько важных в историческом и религиозном отношении храмов.

Рыцарям не на что было пожаловаться, так как всякий раз они покидали императорские приемы, обремененные множеством даров, но и они были потрясены отношением Алексея к пленным туркам, которых трудно было назвать пленниками. С недоверием наблюдали они, как «врагов Христовых» с почетом переправили по озеру в нагруженных всевозможным скарбом лодках в лагерь императора или в столицу, где те пребывали в полной безопасности. Некоторые из пленных в последующем крестились и были приняты на императорскую службу. Султанша – первая жена султана – была препровождена вместе с детьми в Константинополь, где им предоставили подобающие статусу условия, пока ее муж не сообщил, где и когда они могут с ним воссоединиться. Когда прибыл вестник от султана, никакого выкупа у него не потребовали.

Все это произвело на скопившихся под стенами Никеи крестоносцев не самое лучшее впечатление. Участвовавший в осаде хронист Раймонд Ажильский осуждает Алексея как человека «лживого и беззаконного». С первого мгновения победы союзнические отношения восточных и западных христиан были отравлены. Трудно было ожидать от западных воинов понимания всей сложности ситуации в Анатолии, но император в этом не виноват.

Алексей Комнин был величайшим государственным деятелем своего времени. По-царски принимая в своем пурпурном шатре в Пелекануме высших сановников султанского двора, он прекрасно знал о том, что многие районы Анатолии заселены турками в таких количествах, что выселение их просто невозможно. По этой причине было жизненно важно изменить отношения между турками и византийцами, между мусульманами и христианами, что и было сделано. С 1028 года в Константинополе имелась мечеть, турки сражались в армиях Алексея, султан получил титул севаста, что делало его почетным членом императорской семьи. Если Анатолия вновь становилась византийской, мирное сосуществование приобретало ничуть не меньшее значение, чем полное ее завоевание, что во многом зависело от восприятия турками величия и характера императора. Был Алексей «добрым человеком», как писал о нем Рансимен, или нет (в этом отношении есть некоторые сомнения), но в 1097 году его благородное великодушие являлось настоятельной политической необходимостью. К несчастью, латиняне воспринимали подобные тонкости как измену христианскому делу. Как смеет император не желать мести туркам, в течение сорока лет глумившимся над христианами и угрожавшим святым местам?

Византийцы, в свою очередь, были убеждены, что дикие орды немытых и неграмотных западных варваров не заинтересованы в завоевании старого Иерусалима (или не будут удовлетворены этим завоеванием надолго) после того, как увидели Константинополь – Новый Иерусалим, богатейший и красивейший город Земли. Анна Комнина была особо настойчива в этом вопросе, да и сам Алексей в сочинении «Музы», написанном им в дни своей последней болезни, призывает сына «использовать всю изобретательность, чтобы направить вспять волнение, идущее с Запада». Беспокойство обоих полностью оправдалось.

 

Птицы и цветы

Что же представляла собой византийская Никея? Удивительно трудный вопрос. Пишут, что она была «богата и многолюдна», но никаких данных о ее населении у нас нет. Она была знаменита красотой и правильностью своих строений, от большинства из которых не осталось и следа. Она была столицей фемы (военно-административный округ) под названием Опсикион, в ней располагался штаб войска, насчитывавшего шесть тысяч солдат. Там находились колонии мусульманских и еврейских купцов. Там производились шелк и опиум, а раки из озера Асканиа высоко ценились как лечебное средство от паралича. Небесным покровителем города был святой Трифон, посвященная которому церковь размещалась возле Константинопольских ворот и ежегодно собирала толпы паломников, привлекаемых чудесным цветением лилий в то время, когда им цвести не полагалось. Никея была и остается замечательным местом. В отличие от большинства городов византийской Анатолии, она сохранила просторные очертания античного поселения. Улицы здесь идут с севера на юг и с востока на запад согласно строго линейному плану Гипподама без наложения бессистемной средневековой путаницы, напоминающей детские каракули на разграфленной бумаге. Философ и ученый XIII века Никифор Влеммид выделял Никею как «город широких улиц, кишащих народом, хорошо укрепленный, гордый собой». Когда Влеммид писал эти слова, Никея была столицей империи. Теперь это город роз, жимолости и тополей, лишенный притязаний на величие и особое значение. Сыграв свою роль в истории, он отвернулся от нее и впал в сладкую дремоту, хотя в его стенах и воротах, в разрушенных церквях и правильном расположении улиц можно разглядеть призрак описанного Влеммидом города. Никея до сих пор гордится собой: общительный бородатый старик, которого мы повстречали возле имарета Нилюфер Хатун, заметил: «Мал Изник, да прекрасен»; а лозунг местного муниципалитета таков: «Чистый город, зеленый город».

В качестве талисмана Изнику, пожалуй, подошел бы аист. Аисты в Изнике повсюду. Ничуть не опасаясь людей, они прокладывают себе путь среди капителей и саркофагов в садах местного археологического музея и, широко расправив крылья, охотно позируют фотографам. Аисты оттесняют всех прочих птиц, захватив все самые старые и интересные с архитектурной точки зрения здания. Обезглавленные минареты и ранние османские купола заняты огромными бесформенными тюрбанами их гнезд.

Как и в большинстве старых анатолийских городов, низкие, полуживые дома на боковых улочках изумительно раскрашены. В одном квартале можно встретить аквамариновые, переливчато-голубые, желто-зеленые, светло-розовые, ржаво-красные, лиловые и охряные здания. Цветовой вкус, заметный во многих областях турецкой жизни и культуры, вероятно, связан со свойственной туркам любовью к цветам, которые выращивают здесь всюду и во всем, что попадется под руку. Нет сада – подойдет кастрюля. Не найти кастрюлю – сгодится пустая банка из-под масла. Прогуливаясь по улице, идущей от озера к воротам Лефке, я заметил четырехэтажное жилое строение, которое буквально исчезло под изысканными драпировками в стиле арт-нуво, образованными вьющимися розовыми цветами. Из горшков изливается пурпурная фуксия, двери окружены гроздьями оранжевых лилий, возле автобусной остановки под защитой живой изгороди располагается ухоженный розарий…

Турецкое пристрастие к цветам с особой силой выразило себя в XVI веке, когда в Изнике возникло более трехсот мастерских, производивших прекрасную керамику (большей частью поливные изразцы), известную ныне под именем изникского фаянса. Среди мотивов этой керамики виноградные гроздья, светильники, кипарисы, птицы, выполненные в китайском вкусе облаќа, но самая излюбленная тема – цветы; и хотя формы стилизованы, опознать их нетрудно. Алые гвоздики и тюльпаны, гиацинты и цветы айвы располагаются в причудливых сочетаниях голубого, бирюзового, зеленого, белого и ярко-красного. Именно характерное для Изника добавление бьющего в глаза красного сделало возможным столь достоверное изображение всевозможных цветов. Как следствие, любой интерьер, украшенный изникскими изразцами, – будь то мечеть, дворец или мавзолей – приобретает облик райских кущ. Гробница IV века, расположенная к северу от города, позволяет предположить, что подобное производство имеет в окрестностях Никеи-Изника давнюю историю.

Окруженная фруктовыми садами и тополями гробница высечена на склоне холма, обращенном к городу и озеру. Простой вогнутый свод потолка расписан и напоминает беседку. Он покрыт узором, похожим на решетку, с расположенными в определенном порядке листьями и цветами. Боковые стены украшены панелями, на которых пышные побеги листвы поддерживают корзины с фруктами и сидящими на них птицами. По прошествии шестнадцати столетий краски (в основном красные, зеленые и желтые) до сих пор свежи, а в одной из птиц безошибочно узнается куропатка. Между решеткой потолка и настенными панелями расположен неожиданно современный и игривый абстрактный фриз, который, если глядеть на него от двери, воспринимается, благодаря обману зрения, как отраженные лучи. В дальней части стены изображены друг против друга два павлина на фоне высоких алых цветов. Часть фрески между павлинами утрачена; очевидно, там была изображена ваза. Каждая из птиц протягивает вперед одну лапу, словно пытаясь схватить ручку невидимой вазы, – это мотив восточного, возможно персидского, происхождения.

Павлины, клюющие ягоды или пьющие из фонтанов, обнаруживаются и в церквях, построенных почти на тысячу лет позднее. Отчасти это выражение эстетического предпочтения, обусловленного сходством переливчатости оперения и мозаик, но ко всему прочему павлин – символ вечной жизни. Тем не менее, упоминая о живописном саде, покрытом изразцами османского мавзолея, следует отметить, что ничто из его украшений не свидетельствует исключительно о религии или смерти. Будь мавзолей чуть побольше, он вполне мог бы служить комнатой, где близкие приятели собрались на дружескую пирушку.

 

Гонения

Прогулка на восток от озера к воротам Лефке вызвала у нас смешанные чувства. Поначалу дома и сады по обеим сторонам улицы казались словно бы «утонувшими» или осевшими. Узкие проходы между строениями круто сбегали вниз от дороги и терялись в остатках запущенных фруктовых садов, но вскоре я сообразил, что «утонули» вовсе не дома и не сады. Улица, которой постоянно пользовались на протяжении двух тысяч лет, которую снова и снова чинили и обновляли, настолько приподнялась, что стала напоминать пересекающую болото или низину дамбу.

Это особенно заметно в центре города на перекрестке, где лишенная кровли Святая София (не путать с одноименным храмом в Стамбуле) вызывает ассоциации с полузатонувшим и проржавевшим кораблем. Ее своды сиротливо вздымаются над землей, и кажется, в любую минуту готовы рассыпаться в прах, хотя они стояли на этом месте еще в 325 году, когда Константин Великий собрал здесь Первый Вселенский собор, принявший «Никейский Символ веры» и осудивший арианскую ересь. От всего этого до наших дней дошел жалкий архитектурный палимпсест, в котором с большим трудом можно отыскать следы храма, где Константин выступил со своей примирительной речью. «Облаченный в одеяние, сверкавшее, как лучи солнца», он дал толчок традиции великолепия одежд, снискавшей византийским императорам в последующие века совершенно не заслуженную ими репутацию изнеженных женоподобных щеголей.

Здесь можно увидеть и остатки изысканных мраморных полов храма эпохи Юстиниана, б́ольшая часть которого была погребена под третьей церковью, воздвигнутой на этом месте после землетрясения 1065 года. К тому времени турецкие набеги уже опустошали Анатолию из конца в конец. Когда в XIV веке турки захватили эти земли, церковь была превращена в мечеть, и в углу южного нефа, дабы придать ей «правоверный вид», был сооружен михраб (молитвенная ниша), который, вынужден заметить, производит абсолютно неуместное впечатление.

После последней перестройки и само здание, и окружающий его город длительное время переживали застой, что и привело к нынешнему заброшенному и полуразрушенному состоянию храма. Широкие арки обезображены пятнами крошащейся штукатурки, а их царственная высота унижена последовательными повышениями уровня пола. Три высоких окна, некогда освещавших просторную восточную апсиду, давным-давно заложены кирпичами, что делает помещение похожим на разбойничью пещеру, если, конечно, можно представить себе пещеру, несущую в себе признаки высокого благородства. Под заложенными окнами археологи обнаружили прекрасно сохранившийся синтронон – ярусный полукруг каменных скамеек, выглядящий в точности как миниатюрный театр.

Как это ни грустно, но полуразрушенная Святая София выглядит еще выигрышно по сравнению с некогда знаменитой церковью Успения, здание которой (правильнее сказать, развалины) находится неподалеку, в юго-восточном квартале города. Она была построена между VII и VIII веками, в тревожное и трудное время, когда храмов возводили мало. Славу церкви принесли изумительной красоты мозаики. На фотографиях мозаики IX века, располагавшейся в конхе апсиды, мы видим Богородицу с Младенцем на простом золотом фоне. Одна сторона Ее платья, искусно уложенная в причудливые складки, оторочена золотой парчой с кистями; десница Господа над Ее головой простирается вниз в сиянии невещественного света, тремя широкими лучами изливающегося по всей поверхности конхи.

Нартекс украсили мозаиками в XI веке, на тимпане над дверью, ведущей в центральный неф храма, было другое изображение Богородицы, «облаченной в подбитую золотом лиловую мантию, и с широко распростертыми в молитве руками». Приходится верить на слово, что Ее облик «нес на себе выражение нежности и безыскусной торжественности», поскольку от этой мозаики до нас не дошло ни одного кубика цветной смальты. Церковь Успения ныне представляет собой глубокую яму, заросшую травой и сорняками, усеянную там и сям кусками белого мрамора, которые даже руинами можно назвать с трудом.

После 1919 года поощряемые молчаливым согласием оккупировавших Стамбул западных союзников, греки предприняли вторжение в западную Анатолию. Возможно, они мечтали восстановить свою средневековую империю, но грезы, воплощенные в действия политиков и генералов, нередко заканчиваются большой кровью и непримиримой ненавистью. Греческие войска предприняли решительное наступление из Смирны и к 1920 году заняли Никею и близлежащие районы Вифинии. То был страшный удар по турецкой гордости, и турки горели желанием отомстить. Вскоре они эту возможность получили. Греческая армия, покинутая западными союзниками, 30 августа 1922 года потерпела сокрушительное поражение в битве при Думлупынаре. Немедленно после этого начались гонения. Ненависть турок была направлена не только против выживших греческих общин Анатолии, но и против памятников греческого христианского искусства. Церковь Успения взорвали, так что теперь невозможно даже начертить на земле контуры апсиды, защищавшей Богородицу и Младенца.

Есть немало утраченных памятников и произведений искусства, о которых мы скорбим довольно абстрактно, но уничтожение этого храма вызывает не только формальные сетования. Наверное, где-то живут еще люди, видевшие в детстве эти мозаики и ловившие «нежный и безыскусно торжественный» взгляд Богородицы. Церковь Успения была местом погребения Феодора I Ласкаря, императора Никеи. Он умер в 1221 году и, подобно другим средневековым монархам, сам выбрал место последнего упокоения для себя и своих наследников из дома Ласкарей. Их история и история их империи начинается совсем в другое время, в задушенном враждой и взаимным непониманием народов Константинополе.

 

Почему Елена оказалась бессильна?

В 1204 году Византия пылала. Сбылось то, о чем предостерегали Алексей I и его дочь Анна: рыцари Четвертого Крестового похода преодолели оборонительные сооружения города.

Со времен осады Никеи отношения между Византией и Западом были натянутыми, хотя и не враждебными. Тщеславные западные владыки, особенно германские, были раздражены исключительным правом византийских императоров на титул «императоров Римских» и, соответственно, на их божественно санкционированное первенство в христианском мире. Простые купцы и воины были возмущены тем, что казалось им высокомерием и изнеженностью византийских аристократов, и пылали завистью к их безмерному богатству. Византийцы, со своей стороны, не могли преодолеть старой привычки видеть в латинянах варваров и испытывали презрение к их жадности, чудовищным манерам и прискорбному незнанию классической греческой литературы. Раскол христианской церкви на римско-католическую и православную также не способствовал объединению жителей Востока и Запада. В глазах последних схизматики-византийцы были ничуть не лучше еретиков.

У Запада имелись и более конкретные причины для враждебности, главная из которых – широко распространенное, хотя и ничем не подкрепленное убеждение, что ответственность за позорный провал Второго Крестового похода несет император Мануил I Комнин. В беспокойные годы, последовавшие за смертью Мануила, напряжение усугублялось вспышками насилия: в 1182 году византийская чернь поддалась антилатинской истерии и разгромила в Константинополе огромную западную колонию; тремя годами позже сицилийские «норманны» подвергли Фессалоники столь беспощадному разгрому, что были истреблены даже городские собаки и вьючные животные. Но самые существенные разногласия были связаны с торговлей.

С тех пор как Алексей I наделил венецианцев торговыми привилегиями за их помощь при нормандском нашествии, они стали играть в византийской торговле господствующую роль. По мере роста своего богатства и влияния венецианцы оказывали императорской власти все большее сопротивление, и в 1171 году терпение императора Мануила лопнуло. 12 марта он отдал приказ об аресте всех венецианцев и конфискации их собственности. Венеция немедленно ответила вооруженным нападением на острова Лесбос и Хиос и стала подумывать об «окончательном решении византийского вопроса». В 1203 году прибытие в Венецию претендента на византийский трон и армии крестоносцев, всецело зависящей от венецианского флота, дали морской республике шанс, и армия, предназначенная оказать помощь осажденным королевствам крестоносцев в Святой земле, напала на величайший город христианского мира.

Для венецианцев взятие Константинополя стало колоссальной коммерческой удачей, но для цивилизации в целом это событие оказалось просто беспрецедентной катастрофой. Очарованные городом при первом с ним знакомстве, крестоносцы, когда он оказался в их руках, без всякого сожаления убивали, насиловали, жгли и грабили. Византийский историк Никита Хониат писал впоследствии, что буквально не мог поверить в случившееся. Варварство захватчиков превзошло самые худшие ожидания: казалось, ими овладело коллективное безумие. Чем еще можно объяснить тот вопиющий факт, что воины Креста верхом на лошадях въехали в Святую Софию и усадили на патриарший престол пронзительно вопящую блудницу? Впрочем, Никита Хониат не был еще тогда осведомлен о злобе крестоносного духовенства, уверявшего свою доверчивую паству, что греки – «враги Господа и хуже евреев».

Обнаружив, что его дом сожгли, он более всего сокрушался об утрате своей коллекции произведений искусства. Библиотеки, дворцы и церкви пылали по всему городу. Смальта мозаик плавилась в столбах пламени, за несколько дней Европа лишилась половины своего художественного наследия – улицы Константинополя изобиловали лучшими творениями греческих и римских скульпторов. Печаль Хониата по поводу потери этих статуй особенно горька: для него они были символами цивилизации и культурной преемственности. Он вспоминает бронзового Геракла, созданного Лисиппом, любимым скульптором Александра Великого. Статуя античного героя была столь огромной, что колени его располагались выше, чем голова стоящего человека, но и Геракла расплавили, чтобы сделать бронзовые монеты. Вспоминая мраморное изваяние Елены, Хониат вопрошает: «Неужели даже она, с ее белыми руками и великолепными формами, не смогла смягчить сердца варваров?» Увы, не смогла: ее изображение было вдребезги разбито.

Никита Хониат с семьей нашли пристанище в доме венецианского купца, спасенного им ранее от ярости черни во время антилатинского погрома. Но чем больше друзей Хониата добиралось до этого убежища, тем очевиднее становилось, что долго они там скрываться не смогут. Пришлось вельможам императорского двора, обрядившись в лохмотья и вымазавшись грязью, пробираться среди валяющихся на улицах трупов в надежде обрести хоть какую-то безопасность в деревенской глуши. Но далеко уйти они не успели: молодая женщина из их компании была схвачена пьяными солдатами. Мужчины были безоружны; казалось, им придется беспомощно наблюдать за сценой изнасилования. Однако Никита Хониат рискнул обратиться к проходившим мимо крестоносцам, напомнил им об их обетах и, пристыдив, упросил спасти девушку.

Однако и вне городских стен оскорбление следовало за оскорблением. Маскарад, предпринятый Хониатом и его друзьями, оказался не очень убедительным, и им пришлось сносить насмешки равнодушных крестьян, которые злорадствовали, видя бывших вельмож в столь униженном состоянии. Хониат горько замечает: «Они не имели ничего общего с мясоедами-латинянами, но нам подавали неразбавленное вино как беспримесную желчь и относились к византийцам с крайним презрением».

Беглецам не оставалось ничего, кроме как в слезах и полном душевном опустошении продолжать долгий путь в Селимврию – город на берегу Мраморного моря, откуда они собирались переправиться на корабле в Азию.

 

Царская статуя

«О счастливая Азия! О счастливые восточные державы! Они не боятся орудий своих подданных и не опасаются вмешательства епископов». Эти слова написал германский император и король Сицилии Фридрих II никейскому императору Иоанну III Ватацу: жизнь, несмотря ни на что, продолжалась. Никита Хониат и его приятели добрались из Селимврии в Никею, где под энергичным руководством Феодора Ласкаря быстро возникло византийское «сопротивление». Четыре года спустя Никита Хониат был удостоен чести составить тронную речь Феодору Ласкарю. Так была основана блистательная династия Ласкарей, и Никея внезапно превратилась в столицу маленькой, но быстро растущей и доблестной «империи в изгнании».

Византийцы и прежде неоднократно доказывали свою стойкость, но никогда не делали этого столь удивительным образом, как после финального, ошеломляющего шока – потери Города и захвата его варварами. Падение Константинополя потрясло византийцев, и вполне естественно было ожидать, что они остолбенеют и утратят ориентацию, но за стенами Никеи двадцать пять лет общественного распада и утраты нравственных сил были полностью преодолены. Феодор Ласкарь начал войну против латинян и турок. В 1210 году у Антиохии, в долине Меандра, он вызвал на поединок султана сельджуков, победил того и убил. Приемный сын и наследник Феодора Иоанн Ватац, продолжив его труды, расширил территорию империи в Европе и захватил Фессалоники. На восточной границе были построены новые крепости, в западной Азии восстановлены древние города, налоговая система приведена в порядок (что-то неслыханное для поздней Византии), от долины Меандра до Амастриса на Черном море страна ожила.

Сын Ватаца Феодор II Ласкарь сочинил гордый панегирик городу Никея: «Ты можешь пройти все города, но Римская держава, много раз разделенная, воскресла и окрепла только здесь». В характерном византийском преувеличении скрывается чистая правда. Именно здесь Никита Хониат сумел наконец обрести безопасность и закончить свою великую «Историю», труд настолько гуманный и цивилизованный, что его автор даже делает попытку понять разрушителей Константинополя, вместо того чтобы безоговорочно осуждать их. То, что Ласкари распознали и оценили таланты Хониата, очень характерно для представителей этой династии. Одних только военных подвигов уже было бы достаточно для их прославления, но они заслужили почитание и как подвижники просвещения и образования. Помимо оружейных складов, библиотек и школ, построенных в крупных городах, во все греческие провинции были посланы научные экспедиции для сбора редких книг и манускриптов. То, что расточили западные варвары, пришлось собирать императорам. Ученые и поэты, историки и философы тянулись к их двору, и первым среди них был блистательный энциклопедист Никифор Влеммид. Еще мальчиком он бежал вместе с родителями из занятого латинянами Константинополя и, скитаясь по городам Никейской империи, разыскивал себе учителей. В результате он приобрел столь всеобъемлющие знания в поэтике, риторике, философии, логике, естественных науках, медицине, геометрии, физике и астрономии, что приводил современников в изумление.

Влеммид известен как автор трактата «Царская статуя», который, являясь описанием идеального правителя, был посвящен его выдающемуся ученику Феодору II. Несомненно, ученый сделал это в надежде, что тот пожелает подражать предложенному образцу. Влеммид и другие никейские книжники (особенно Георгий Акрополит) были убеждены, что «государства избавятся от пороков… когда правители станут философами, а философы – правителями». В соответствии с этими пожеланиями юный император прилежно изучал Платона и Аристотеля и сам стал автором нескольких философских и богословских сочинений. Он оставил после себя собрание из более чем двухсот писем, в одном из которых описал чувства трепетного благоговения и печали, охватившие его при виде развалин Пергама – его умопомрачительного театра, красной базилики с текущей под ней рекой, алтаря с высеченными в камне богами и титанами… Недаром Феодор II считается предвестником итальянского гуманизма: об этом свидетельствуют стилистика этого письма и чувства, нашедшие в нем выражение.

Своего рода меланхолическая гордость за достижения эллинизма задавала тон при просвещенном дворе Феодора II. Защитная стена из книг была воздвигнута для противостояния неизбежному закату великой империи. Запертые в западной Азии, выброшенные из «акрополя вселенной», никейские книжники запоздало осознали себя в равной степени эллинами и римлянами. Отдавая исключительную дань эллинскому наследию, – да и мог ли варвар приблизиться к подлинному пониманию Гомера и Гесиода? – они противопоставляли себя ненавистным латинянам и демонстрировали, хотя бы для собственного удовлетворения, врожденное превосходство своей культуры и общества.

Феодор II царствовал всего четыре года. Он унаследовал от отца тяжелую форму эпилепсии, и в последний год правления приступы болезни влияли на его душевное здоровье. Феодор стал мрачным и угрюмым, повсюду видел врагов и в 1258 году в возрасте тридцати шести лет умер. Еще при жизни Феодора его столицу называли новыми Афинами – некоторое преувеличение вполне извинительно, никейцы поддерживали высокий уровень цивилизации в очень тяжелых условиях. Их империя была последним цветком эллинизма в западной Азии и завершала начавшуюся еще в бронзовом веке историю. Возможно, никейское пристрастие к классическому прошлому и исключительный архаизм литературного языка оставляли мало простора для оригинальных открытий, но их достижения – это, конечно же, не просто коллекция напыщенных панегириков и пыльных комментариев. В начале XIV века они внесли свой вклад в византийское культурное возрождение и тем самым повлияли на воскрешение эллинизма в Италии. Будет справедливым перенести на Никею часть того уважения, с которым мы относимся к Флоренции и Венеции. Но Никея, конечно, отличается от этих городов: для туристов в ней почти ничего не осталось.

 

Никейские стены

Видимые следы просвещенного правления Ласкарей довольно скудны. Здесь нет сегодня дворцов и особняков вельмож. Ни одна церковь не дожила до наших дней без повреждений. Иногда говорят, что Ласкари были слишком заняты войной и скаредны, чтобы уделять внимание искусствам, но на самом деле это не так: никейские императоры никогда бы не пошли на грубый разрыв с лучшими византийскими традициями. Искусство, как и образование, они считали весьма существенным элементом своей империи, и вполне уместно заметить, что многие из художников, мозаичистов и архитекторов Константинополя нашли после 1204 года убежище в Никее. То, что мы не знаем их имен и творений, вовсе не означает, что эти люди не существовали или что императоры не нашли применения их талантам. Иоанн Ватац, в частности, был активным строителем: он основывал богадельни, больницы и храмы на всей подвластной ему территории. Фундамент одной из таких церквей недавно обнаружили в Сардисе. Она очень мала, но ее планировка тяготеет к самым изысканным и сложным константинопольским образцам. Такие церкви богато украшались фресками или, реже, мозаиками.

Историки искусства крайне опечалены исчезновением никейских фресок, поскольку те – связующее звено между маньеризмом и патетикой живописи Комнинов и драматической напряженностью потрясающего «Воскресения» в константинопольской церкви Христа Спасителя в Хоре. Живописные элементы мозаик Хоры (причудливая архитектура с ее загадочными крышами; птицы и фонтаны; играющие с обручем мальчики), воспринимаемые как возвращение к эллинистической жанровой живописи, вполне могли быть плодом классицистических тенденций никейского искусства. Разумеется, появление произведений такого уровня в Константинополе на заре XIV века означает, что навыки и традиции византийского творчества и на протяжении всего XIII столетия в изгнании оставались живыми.

По обеим сторонам апсиды никейской Святой Софии расположены высокие, украшенные куполами помещения, датируемые временем правления Ласкарей. В одном из них видны обширные остатки фресок, слишком, однако, закопченных, чтобы разобраться в сюжетах. Возможно, после их расчистки и реставрации мы сумеем приблизиться к разгадке, но пока самый вещественный знак царствования Ласкарей – линия внешних стен, возведенная вокруг города в правление Феодора I.

У Константинопольских ворот в стену вделан фрагмент римского барельефа, который является частью конструкции внешних ворот и изображает шествие одетых фигур, настолько обезображенных людьми и природой, что распознать их невозможно. Скорее всего, это часть саркофага, позволяющая нам понять, насколько неспокойно было в этих местах в XIII веке и с какой поспешностью возводил внешние стены Феодор, стремившийся защитить свой остаток империи от хищных поползновений латинян и турок. Очевидно, он понимал, что великолепных городских стен III и IV веков уже недостаточно, хотя эти сооружения до сих пор остаются одним из чудес Анатолии.

В путеводителях есть описание осевших триумфальных арок Константинопольских ворот и ворот Лефке, но ворота Сарай Капи, или Дворцовые, мы отыскали совершенно случайно. Мы отправились от Святой Софии на юг, следуя знакам, указывающим направление к римскому театру, и вскоре оказались среди полей, хотя по-прежнему находились в окружении городских стен. Двадцать лет назад б́ольшую часть территории Изника занимали фруктовые сады и огороды, но сейчас только в юго-западном квартале сохранилась совершенно особая атмосфера города, побежденного деревней. Дома лепятся друг к другу, как в сельской местности. Мальчишки делят свое время между футболом и выпасом коз и овец. Здесь же (как и указывают путеводители) когда-то находился римский театр на гигантском фундаменте, выглядящем словно множество дверей, ведущих в преисподнюю.

Театр этот выстроил во II веке Плиний Младший, а когда в VII веке римляне покинули Никею, местные жители растащили его по камешку для своих нужд. Так что во времена Ласкарей это был уже поросший травой холм, на котором располагались церковь и кладбище. В последний день мая 1991 года местное население отдыхало здесь: люди прогуливались среди руин, радуясь теплому вечернему ветерку, а гладкий молодой жеребец гнедой масти нервно гарцевал в поле.

Извилистая дорога вела от театра к последним из увиденных нами и наименее претенциозным никейским воротам – Сарай Капи. Когда мы приблизились к ним, простая кирпичная арка, вырастающая из массивных каменных столбов, была перегорожена груженной щепой повозкой, запряженной волами. Вспыльчивая старуха, которая погоняла волов, категорически отказалась фотографироваться. За воротами пересекал дорогу прозрачный мелкий ручеек, а всего лишь в нескольких метрах оттуда находился его источник – тихий пруд, окаймленный камышом и ивняком. Трудно было представить себе более умиротворяющее зрелище, словно нарочно созданное для кисти воскресного акварелиста, но именно здесь, в этих полях, во время осады 1097 года стояла армия Раймонда IV, графа Тулузского. Я не слышал призрачных фанфар или звуков побудки, но ясно ощущал незримое присутствие множества людей. Прошлое было совсем рядом, почти осязаемо, и не обремененные никакими новыми сооружениями и густо окруженные высокими тополями стены уходили на восток, прерываемые лишь огромными круглыми бастионами из белесого камня и теплого, почти телесного цвета кирпича. С этих самых башен на фоне развернутых пурпурных штандартов громко возглашалось имя Алексея Комнина.

Между внешними и внутренними стенами (расстояние в несколько метров и в тысячу лет) – ряды молодых оливковых деревьев, согнувшихся в одну сторону; козы, щиплющие траву под невнимательным присмотром детей или женщин в ярких платках; и маки на обвалившихся парапетах. По мере того как солнце опускалось в воды озера, стены начинали светиться, как будто свет обретал таким образом твердую форму. Удоды, сверкая причудливым оперением, влетали и вылетали в дыры каменной кладки к своим гнездам. Казалось, в этих старых камнях еще бьется пульс жизни.

 

Умирающая мать

Хотя через пятьдесят лет после смерти Иоанна Ватаца православная Церковь канонизировала его, однако ничего особенно святого в сдержанной ярости его письма папе Григорию IX, написанного в 1237 году, нет. Папа упрекает императора за нападения на занимающих Константинополь латинян. Ватац, возражая ему, замечает, что папское послание «представляется ему плодом деятельности человека, пребывающего в последней стадии безумия… Ибо мы вступим в противоречие с законами природы, принципами жизни нашего народа, могилами наших отцов и благословенной святостью нашей земли, если не напряжем все силы для того, чтобы вернуть Константинополь». С какой бы хозяйской заботой ни относились Ласкари к своим азиатским владениям, их всепоглощающей целью было вернуть Константинополь, и ко времени смерти Ватаца в 1254 году Город был полностью окружен византийскими территориями. По злой иронии судьбы честь возвращения столицы выпала не члену этой династии, а узурпатору Михаилу VIII Палеологу, отметившему свой триумф ослеплением последнего отпрыска Ласкарей Иоанна, одиннадцатилетнего сына Феодора II. Перенос столицы в Константинополь не принес никаких радостей Никее и другим городам византийской Азии. Прекрасная интерлюдия завершилась, пришло время поднять занавес и увидеть печальный финал трагедии.

После шестидесяти лет латинского правления Константинополь представлял собой малонаселенные трущобы, так что содержимое никейской казны пришлось потратить в тщетной попытке воскресить нечто, приближающееся к его былой славе. Еще хуже было то, что усилия по отражению непримиримо враждебного Запада истощили силы императора Михаила и военные ресурсы империи, оставив фатально запущенными восточные оборонительные рубежи. Акритам (пограничной страже) не платили денег, их традиционное освобождение от налогов было отменено. Многие из них вскоре покинули свои посты и присоединились к врагам. Когда в конце жизни Михаил объезжал восточную границу, он пришел в отчаяние: некогда цветущие края были разорены и покинуты, причем случилось это, увы, в основном по причине его недальновидной политики.

В последние годы правления Михаила новая турецкая сила – османли, или османы, – заявила о себе в районе Дорилаион, в излучине реки Сангарии, и стала вклиниваться в самое сердце Вифинии. Никея и другие города вскоре были отрезаны друг от друга и от столицы. До поры до времени находясь в безопасности за своими высокими стенами, жители Никеи наблюдали за происходящим и ждали. Приверженцы Ласкарей, они терпеть не могли Михаила Палеолога и его потомков, которые, сражаясь друг с другом, были слишком заняты, чтобы оказывать реальную помощь осажденным азиатским поселениям. Вождь османов эмир Орхан предложил великодушные условия, и в 1331 году никейцы поняли, что сдача города не противоречит их собственным интересам. Те, кто хотел уйти, покинули город, унося с собой свои святыни. Согласно некоторым источникам, большинство решило остаться и вскоре приняло условия завоевателей, хотя есть и другие версии.

Описывая эти события, Дмитрий Кидонис заявляет, что турки «разрушали города до основания, оскверняли церкви, грабили могилы и заливали округу кровью», а югославский историк Георгий Острогорский замечает, что Никея пала после «героической борьбы». Когда арабский путешественник Ибн Батута проезжал в 1333 году через город, он увидел его безлюдным и покинутым. Еще б́ольшую путаницу вносит известие об основании в 1333 году в Никее (или Изнике, как мы теперь должны ее называть) старейшей османской мечети. Что же нам делать с этими очевидными противоречиями? Как свести их воедино, последовательно изложив материал? У нас нет никаких оснований сомневаться в рассказе Ибн Батуты, который все видел собственными глазами, и поэтому можно сказать, что в 1331 году б́ольшая часть населения покинула город. Скорее всего, и после окончательной сдачи многие стремились под защиту Константинополя. Византийские источники XIV века упоминают об огромных потоках беженцев из Азии. Через несколько месяцев после визита Ибн Батуты Орхан начал восстанавливать и заселять опустевший город. Турецкое завоевание произошло только что, поэтому большинство «новых» жителей было православными греками. Вероятно, часть «старых» жителей возвратилась, привлеченная успешным правлением Орхана и религиозной терпимостью, да и кто бы не предпочел жизнь в динамично развивающемся и расширяющемся эмирате прозябанию в умирающей империи?

Процесс мирной ассимиляции продолжался, и в 1339 и 1340 годах патриарх Константинопольский, удрученный известиями о том, что никейские христиане целыми группами переходят в ислам, обратился к ним с посланиями, призывая подумать о спасении души. Но тщетно: вместо этого многие предпочли спасаться от хараджа – подушного налога, который были обязаны платить все христиане, проживавшие на османской территории. Из этих переменивших веру византийцев и происходит б́ольшая часть нынешнего населения Вифинии. Византийская Никея умирала постепенно, и в этом затянувшемся диминуэндо нетрудно различить слабеющий с веками хор голосов, стремящихся выжить несмотря ни на что.

Феодор Метохит, умерший в 1332 году, прожил достаточно долго, чтобы услышать о падении Никеи. Он посвятил ряд ламентаций осмыслению потери Анатолии, но в конце концов впал в отчаяние, ибо не мог найти объяснения случившемуся. Почему Господь оставил империю? Конечно, греки – великие грешники, однако Феодор никак не мог поверить, что они заслуживают столь ужасного наказания. А если взглянуть на ситуацию под другим углом: может быть, причиной стала добродетель турок? Как ни странно, Метохит отдает должное этой идее и вынужден описывать турок (он упорно именует их скифами) как простой и свободный народ, не испорченный цивилизацией. Прочитав его сочинения, невозможно понять, как под управлением сельджукских султанов турки создали процветающую городскую цивилизацию, столь же изощренную и подверженную разложению, как и ее византийский двойник. Изображение Метохитом турок – это историческая беллетристика, составленная из упоминаний о скифах на страницах Гомера, Геродота и других античных авторов. В сущности, перечисление природных турецких добродетелей удивительно напоминает восхваление Платоном Спарты и выглядит столь же неубедительно.

Метохит был благочестивым христианином, однако в конце жизни ему пришлось искать прибежище у языческой богини судьбы, слепой и капризной Фортуны, а не у христианского Бога, неравнодушного к делам людей. Империи возникали и исчезали, ассирийцы уступали дорогу персам, персы – македонцам, македонцы – римлянам, и «эти события совершались попеременно, по прихоти времени и судьбы. Нет в человеческих делах ничего постоянного, нет вечно неизменного». Если в этом холодном осмыслении и было какое-то утешение, то исключительно интеллектуального свойства. В жалобах Метохита сильнее всего звучит нота личной утраты. Анатолия была его «матерью-кормилицей», однако ей, оказавшейся на смертном одре, он был уже не в силах ничем помочь:

«О прекраснейшая Иония, прекраснейшие Лидия, Эолия, Фригия и Геллеспонт… земли… где я жил так сладко… и с юных лет! Теперь же я в печальной ссылке проливаю слезы и горюю, словно на похоронах. О мои любимые города, поля, горы, долины, реки, рощи и луга, источники всякой радости… как тяжко я страдаю, вспоминая вас; и сердце мое, и мысли тают беспрестанно, и я не в силах даже дышать… Анатолия отторгнута от Римской земли! Какое горе! Какая потеря! Мы обитаем ныне в жалких останках тела, которое некогда было величественно и прекрасно, а теперь самые полнокровные его члены отторгнуты. Наше существование проходит в горе и насмешках, с жизнью несовместимых».

 

Утрата красного цвета

Главная улица Изника к востоку от Святой Софии утопает в тени платанов и окаймлена фонтанами, парикмахерскими, кофейнями и аптеками. Даже в самых скромных турецких городках неимоверное количество аптек. После того как мы покинули эту обитель тени и торговой активности, по левую руку возник парк, где расположен имарет Нилюфер Хатун. (Слово «имарет» не имеет однозначного перевода, понятие это приложимо к любой благотворительной организации при мечети: от бесплатной столовой до хосписа.) Изначально это красивое здание предназначалось для странствующих книжников и благочестивых людей. Благодаря скоплению крытых красной черепицей округлых куполов, самый высокий из которых занимает неизбежный аист, и перемежающихся слоев кирпичной и каменной кладки, имарет легко принять за поздневизантийское сооружение. Не исключено, что к его строительству приложили руку греческие мастеровые. Это вполне возможно, поскольку здание было возведено в 1388 году султаном Мурадом I в память о своей матери. Ее турецкое имя Нилюфер Хатун (госпожа Водяная Лилия) скрывает то, что она была дочерью греческого вельможи, вероятно одного из акритов, чье отчуждение от византийского правительства привело к союзу с османами.

Нилюфер была не единственной гречанкой в гареме Орхана, отца Мурада. В 1346 году Орхан женился на Феодоре Кантакузин, дочери императора Иоанна VI Кантакузина. Этот брак вызвал массу пересудов морализирующих историков, мрачными мазками изображающих безутешную принцессу, обреченную до конца своих дней прозябать в турецком гареме, – весьма красноречивый символ жалкого положения, в которое была низвергнута империя. Однако Иоанн Кантакузин и его энергичная дочка смотрели на вещи совсем по-другому. Иоанн VI, один из самых рассудительных поздних византийских императоров, отдавал предпочтение своим турецким соседям, а не ненадежным и эгоистичным западным людям. И Орхан был его верным союзником. Он не притеснял своих подданных христиан и даже немного говорил по-гречески: варвар, но благородный. Нельзя сказать, что это был чисто политический союз: и в византийских, и в турецких источниках говорится о страстной любви Орхана к Феодоре. Турецкий поэт Энвери утверждает, что из трех «прекрасных, как гурии» дочерей Иоанна Кантакузина Феодора была самой пленительной.

Иоанна, без сомнения, немало печалило то, что его замечательный во всех отношениях зять был мусульманином и многоженцем, но императору приходилось делать хорошую мину. Свадьбу сыграли в предместье Селимврии под звуки хоров, труб, флейт и скрипок. Греки и турки веселились несколько дней, после чего Феодора вместе с мужем отплыла в Азию, где ее резиденцией стал город Бурса. Был ли Орхан влюблен в свою юную жену или нет, но относился он к ней с подчеркнутым уважением. Феодоре не пришлось переходить в ислам, и вместо того чтобы оплакивать свою несчастную судьбу, она занялась улучшением жизни христиан и бедняков-турок.

В имарете сейчас находится музей Изника. Здание окружает каменный двор, где саркофаги, надгробные камни, колонны и капители аккуратно уложены среди тщательно подстриженных газонов. Эти обломки дают хотя бы некоторое представление о богатстве и разнообразии исчезнувшей византийской архитектуры, что особенно наглядно демонстрируют различия в капителях. Во времена Константина стандартное великолепие имперским общественным зданиям все еще придавал коринфский ордер. Впоследствии он был несколько изменен: листья коринфского аканта как будто окаменели в тот момент, когда они трепетали под ветром, или же их вырезали настолько глубоко и обрабатывали настолько тщательно, что они стали напоминать кружева. К VI веку мастера совершенно отказались от аканта. Появились плетеные корзины с исчезающими ионическими волютами, переплетающиеся виноградные лозы и смелые розетты в высоком рельефе. Участились варианты с побегами листвы, изливающимися из центральной вазы, почти идентичные образцам капителей, которые извлекли из земли в храме Святого Полиевкта. Таким образом, свежий азиатский ветер вдохнул жизнь в тяжкую махину позднего классицизма.

Керамика в этом музее не столь впечатляюща, как можно было бы ожидать. Гораздо лучшие экземпляры изникского фаянса есть в Лондоне и Нью-Йорке, но, воздерживаясь от преждевременных дифирамбов, заметим, что сельджукская, византийская и ранняя османская керамики зачастую неразличимы. Коричневая или зеленая глазурь, фигуративные мотивы. Особенно распространены животные, птицы и всадники, на некоторых византийских фрагментах встречаются забавные, почти мультяшные птички, клюющие червяков. Но все это – не более чем смутные предвестники того изникского фаянса, который приобрел свою классическую форму вскоре после 1514 года. В этом году султан Селим, метко прозванный Беспощадным, вторгся в Персию, захватил Тебриз и, как часть своей военной добычи, вывез оттуда множество гончаров, которых поселил в Изнике. Но было бы ошибочным считать, что появлению своего фаянса Изник обязан исключительно персидским мастерам: ведь в Тебризе не знали его знаменитого красного цвета. Возможно, он возник благодаря любви турок к контрастным оттенкам или же оказался счастливым открытием какого-то художника-экспериментатора. Как бы то ни было, блистательный период, когда он вовсю использовался при изготовлении керамики, оказался на удивление коротким.

Мощь Османской державы и красота изникского фаянса достигли своего апогея в царствование Сулеймана Великолепного (1520–1566). Этот султан по трудно объяснимым причинам велел умертвить двух своих самых талантливых сыновей, чем нанес непоправимый ущерб порядку наследования престола. В конце XVI и начале XVII века его занимали не слишком подходящие правители: пьяницы, больные, слабоумные, а то и настоящие садисты. Правда, это привело к упадку не сразу. Оставшийся в живых сын Сулеймана Селим II, заслуживший прозвище Пьяница, посвящал свое время вину и поэзии, предоставив управлять государством великому визирю, боснийцу по имени Соколлу Мехмед-паша. В построенной Соколлу в Стамбуле мечети, носящей его имя, можно увидеть самые выдающиеся из известных изникских изразцов. В 1578 году визирь был убит, и султанат быстро впал в анархию. Анатолия постоянно пребывала в состоянии бунта. Во время народного движения, называемого «Великим бегством», тысячи крестьян, изгоняемые со своих земель кочующими бандами тюркских и курдских разбойников, бежали в Европу. Экономику в это время подорвало сильнейшее обесценивание денег, вызванное массовым притоком золота из испанских владений в Америке. В таких условиях трудно было ожидать расцвета столь деликатного и дорогостоящего искусства, как изготовление фаянса. Упадок стал очевиден в начале XVII века, когда красный цвет утратил свою первозданную чистоту. Беспорядки продолжались до середины XVII столетия. Часть Изника была уничтожена пожаром, и гончары перебрались в Стамбул, Кутахью и на Родос. Красный цвет становился все более и более тусклым. В эти же годы жизнь покинула зеленый и голубой цвета. Они поблекли, словно в глазурь добавили слишком много воды. В конце века то, что некогда сравнивали с ярчайшими тюльпанами, превратилось в бурую муть. Секрет был навсегда потерян; с исчезновением своего красного цвета Изник утратил какое-либо значение для окружающего мира.

 

Из Изника в Бурсу

Дорога в Бурсу проходит по южному берегу озера Асканиа. Горы здесь круто спускаются к воде, деревни гнездятся на склонах холмов. Возле озера толпы людей, пользуясь первыми сухими деньками после целого месяца непрестанных дождей, стирают ковры и килимы. Озеро остается позади, дорога идет вниз, в порт Гемлик, расположенный на берегу одноименного залива. Гемлик отвратителен; привлекателен только залив, окруженный рядами жилых зданий, которые напоминают недостроенные укрепления. А ведь некогда этот город был древним Киосом, из которого Алексей Комнин волоком доставил свои корабли в озеро.

Миновав находившийся к западу от Гемлика невысокий перевал, мы спустились в плодородную равнину перед Бурсой, столицей первых османских султанов. Рекламные щиты мелькали по обеим сторонам дороги: можно было бы подумать, что мы въезжаем в какой-то американский городок, если бы не сверкающий белый объект впереди, который я принял сначала за огромное облако. Вскоре стало ясно, что это залитые солнцем снега вифинского Олимпа. Турки с характерной для них прямотой называют его Улудаг – Огромная гора, что при высоте почти в две с половиной тысячи метров вполне соответствует действительности. Снегом с этой горы охлаждали напитки при императорском дворе; она же была крупным центром монашества, на два века опередив Афон. Сюда Роман Лакапин прислал список своих грехов, сюда совершали паломничества другие благочестивые императоры. Сейчас снег Олимпа сверкал на солнце. То, что изливалось дождем в Стамбуле, радовало нас в Бурсе, несмотря на чудовищную грязь автовокзала, где мы наконец-то покинули долмуш.

Бурса теперь, увы, не такая приветливая, какой я запомнил ее двадцать лет тому назад. Центр Старого города рассечен надвое четырехрядной автострадой, и теперь автомобили завывают буквально позади Большой мечети, выстроенной по приказу Баязида I. Пересечь автостраду можно лишь через подземный переход. Хуже того, благородный Зеленый мавзолей, место упокоения милосердного султана Мехмеда I, буквально подкопан дорожным туннелем, зияющим в горе с обеих сторон здания. Конечно, наивно было бы ожидать, что центр развивающегося города застынет неподвижно, словно в капле янтаря, и тем не менее, я был удручен. Если какой-нибудь город и нуждается в защите от разрушительного воздействия автомобилей, то это, конечно, Бурса, запомнившаяся мне причудливыми деревянными домами, платанами, розами и бурными ручьями. Возможно, мои обличения турецкого вандализма чрезмерны. Проведя день в прогулках по городу, я усомнился в точности своих воспоминаний: многое оказалось другим, куда-то отдалилось, уменьшилось в размерах, утратило цвет, что, безусловно, нельзя списать на одну только модернизацию.

От византийской Прусы в этом городе осталось совсем мало, тут дело обстояло так же, как и двадцать лет тому назад. Несколько колонн, использованных в вестибюле Зеленой мечети, чуть больше в мавзолее Мурада II. В мавзолее Османа, основателя Османской империи, от стоявшей на этом месте церкви сохранился красивый наборный мраморный пол. Разрушенные крепостные стены также относятся к византийскому периоду. Совсем немного для тысячелетней истории, и все же Пруса играла тогда определенную роль: время от времени сюда прибывал императорский двор. Горный воздух, буйная растительность и горячие источники делали этот городок идеальным местом для отдыха от тягот войны и власти.

 

Фонтаны

Византийская Пруса большей частью располагалась в пределах стен крепости Хизар, хотя какие-то поселения наверняка были и в западных пригородах, где находятся горячие источники. Лишь когда Орхан в 1326 году после десятилетней осады захватил город и сделал его своей столицей, к востоку от Хизара были немедленно сооружены мечети, ханы (постоялые дворы) и базар. Столицу вскоре перенесли в Адрианополь (современный Эдирне), но в ранние времена султаны относились к Бурсе с исключительным почтением. Они завещали хоронить себя здесь; великолепные мечети и мавзолеи возводились в обширной местности вдоль обрывистых склонов горы Олимп. Ко времени постройки комплекса Коза-Хан в 1451 году Бурса была самым красивым городом западной Азии. Коза-Хан по своему изяществу и гармоничности ничуть не уступает зданиям, возведенным в ренессансной Италии. В центре широкого, обсаженного деревьями и окруженного просторными двухэтажными аркадами двора стоит восьмигранный павильон, на верхнем этаже которого расположена миниатюрная мечеть. К ней ведет изящная лестница, внизу скрывается фонтан с большим бассейном восьмигранной формы, придающим умиротворенность всему зданию.

Бурса всегда славилась фонтанами, не так давно были предприняты попытки возобновить эти традиции. Наиболее примечательно в этом отношении строительство огромного фонтана в Коза-парке, к югу от Коза-Хана. Множество водяных струй вздымается, крутится и вовсю молотит по загадочному бетонному монолиту в центре вспененного водоема. Это сооружение впечатляет как достижение гидравлической инженерии, но оно на редкость уродливо, да и сам Коза-парк представляет собой лишенную растительности площадь, как видно раскинувшуюся здесь только для того, чтобы путешественник побыстрее отправился искать убежище под двадцатью куполами примыкающей с запада Великой мечети.

По преданию, эти двадцать куполов возникли во исполнение обета выдающегося султана Баязида Ильдирима, или Баязида Молниеносного, прозванного так за быстроту и решительность, с которыми он сокрушал врагов. В 1396 году Баязид противостоял отборной армии из ста тысяч крестоносцев, захватившей его балканские земли. Султан поклялся, что выстроит двадцать мечетей, если Аллах дарует ему победу. С поразительной легкостью победив крестоносцев в сражении при Никополе, он, однако, слегка видоизменил клятву – построить двадцать мечетей было не под силу даже тому, кто называл себя «повелителем вселенной и султаном Рима». Архитектор предложил компромиссное решение. Великая мечеть в Бурсе – одно из действительно величайших сооружений, когда-либо построенных турками. Куполов в ней больше, чем в любой другой мечети на землях султана, а их количество свидетельствует о выполнении Баязидом клятвы. Аллах был прославлен, хотя историков архитектуры результат не устроил: они находят мечеть неудачной и сожалеют о том, что поддерживающие купола двенадцать колонн не позволяют воспринимать внутреннее пространство как единое целое. Возможно, так оно и есть, специалистам видней; однако простого человека, решившего провести немного времени под сводами мечети Баязида, это сооружение впечатляет.

Войдя в здание через одну из трех величественных дверей, украшенных изображениями пчелиных сот и сталактитов, сразу же поражаешься массивности колонн, покрытых разноцветной каллиграфией и странными рисунками трофеев и драпировок, как будто скопированных с задников какой-то барочной оперы. А медово-золотистый свет льется сквозь стекла центрального купола прямо на трехъярусный фонтан, напоминающий огромный торт. Стекла центрального купола всегда открыты, так что дождь и снег падают прямо в фонтан, и все пространство мягко светится, питаемое исходящим из центра светом. Наконец замечаешь окружающие звуки, слагающиеся из звуков молитвы и воды, приглушенных разговоров и шарканья босых ног.

Никогда в жизни я не встречал столь многолюдных и свободных от духа официальности мест поклонения. Старики здесь омывают ноги в фонтане или, усевшись на полу, беседуют с друзьями. На наше присутствие никто не обратил внимания, хотя мы были в мечети единственными иностранцами; толпа людей непрестанно передвигалась по покрытому коврами полу. Многие из них, держа в руках обувь, похоже, просто сокращали себе путь, однако это не выглядело кощунством. Большая мечеть – поистине сердце и душа Бурсы.

Внезапно какая-то женщина яростно закричала что-то высоким пронзительным голосом. Мы, конечно, не могли догадаться о причине этого, но окружающие отреагировали довольно флегматично. Кто-то попытался ее успокоить, но женщина продолжала кричать, словно разгневанная пророчица, пока наконец ее, все еще изрыгающую проклятия, не вывели вон. После этого возобновилась спокойная жизнь, словно ничего и не произошло, как будто воды фонтана способны склеить осколки разбитого стекла…

 

Падение Молниеносного

Баязид Молниеносный самым эффектным образом ворвался на историческую сцену, появившись утром 15 июня 1389 года на Косовом поле (название этого рокового места буквально переводится с сербского языка как «Поле черных дроздов»), где его отец Мурад I готовился к битве с сербской армией, которой командовал князь Лазарь. Незадолго до начала сражения какой-то сербский дворянин, выдавший себя за перебежчика, готового предоставить туркам важные сведения, был допущен в шатер Мурада и вонзил тому в сердце кинжал. Такова одна из версий случившегося, дошедшая до нашего времени. Наверняка известно лишь то, что Мурад был убит и это не принесло сербам ничего хорошего. Разъяренный и жаждущий мести Баязид без промедления принял командование, разгромил сербскую армию, казнил князя Лазаря и вырезал цвет сербского дворянства. По преданию, Поле черных дроздов оросила кровь семидесяти семи тысяч убитых сербов. В завершение содеянного Баязид, дабы избегнуть возможного спора о наследстве, велел задушить своего старшего брата.

Благодаря своей смелости и энергии Молниеносный мог бы завоевать сердца турок и стать их героем, но он оказался слишком импульсивным, неблагодарным и самонадеянным. Парадоксально, что мать и бабушка (по отцовской линии) Баязида, этого почти архетипического воплощения «страшного турка», были гречанками. Впрочем, расположения к византийцам это ему не прибавило.

Что касается придворных празднеств и церемоний, тут Баязид соперничал с великолепием лучших дней Византии, но вот в политике он находил садистское удовольствие в издевательствах над константинопольскими императорами.

Три византийских владыки – Иоанн V, его сын Мануил II и внук (племянник Мануила) Иоанн VII – правили в этот период жалким обломком империи, ненамного превосходившим ее столицу, и маленькой провинцией в Пелопоннесе. Из них троих самой выдающейся личностью был Мануил. Говорят, Баязид сказал о нем: «Если бы даже не было известно, что он император, сама его внешность с очевидностью свидетельствует об этом». И вероятно, именно по этой причине султан при любом удобном случае напоминал императору о его униженном положении. Будучи вассалом, а фактически заложником при османском дворе, Мануил жил очень бедно, порой даже впроголодь, но в 1390 году был вынужден сопровождать Баязида в его военной кампании против осажденного города Филадельфии (турецкий Алашехир), последнего византийского владения в западной Азии.

Почти полвека, отрезанные от всякой помощи извне, но мудро управляемые героическими епископами Феолептом и Макарием Хрискефалосами, жители Филадельфии упорно сопротивлялись туркам. Как это было возможно, до сих пор остается загадкой, но в конце концов Баязид решил вырвать раздражавшую его занозу и вынудил Мануила участвовать в походе. Историки упрекают последнего за малодушие, но у того не было выбора, коль скоро Баязид решил подвергнуть его столь бессмысленному унижению.

Когда в следующем году стало известно о смерти Иоанна V, Мануил все еще оставался заложником в Бурсе. Каким-то образом ему удалось избавиться от султанской стражи и добраться до Константинополя, где он был провозглашен императором. Его приветствовал истощенный народ, а книжники провозгласили долгожданное пришествие царя-философа. Баязид Молниеносный впал в ярость и написал Мануилу: «Тот, кто не принимает моих порядков и не делает то, что я велю, пусть затворит ворота своего города и управляет тем, что лежит в его стенах, ибо все, что расположено за ними, принадлежит мне». Три месяца спустя Баязид велел императору принять участие в кампании против города Кастамону в северной Анатолии. Мануил посылал отчаянные письма своим столичным друзьям, описывая разорение страны. Древние, некогда знаменитые греческие города были опустошены и переименованы, и зачастую император не мог толком сказать, где он находится. Дальше было еще хуже. Зимой 1394 года Баязид велел своим христианским вассалам, включая Мануила и выживших сербских князей, сопровождать его в Серес в Македонии. Мануил вспоминал позднее:

«Тиран счел момент благоприятным для завершения избиения, которое он давно замыслил, дабы, по его собственным словам, очистить землю от терний (имеемся в виду мы) и дабы его собственный народ мог плясать на христианской земле, не боясь оцарапать ноги… Он отдал распоряжение своему военачальнику, евнуху, убить нас ночью, угрожая тому в случае неповиновения смертью. Но Господь отвел руку убийцы, и султан не только не наказал своего слугу за непослушание, но и поблагодарил за промедление. И все-таки эта черная душа не могла избавиться от язв своей натуры: он обратил свой гнев на нашу свиту, некоторых ослепив, а некоторым отрубив руки».

Уже на другой день Баязид раскаялся в содеянном, ос́ыпал Мануила подарками и выражениями сочувствия, но император, оказавшись в положении наказанного ребенка, пришел к выводу, что султан не в полной мере отвечает за свои действия. Мануил затворился в стенах своего города и перестал отвечать на послания Баязида, который вскоре привел под Константинополь войско. После блокады Никополя блокада Константинополя превратилась в полноценную осаду, и Мануил отправился искать помощи у западных народов, оставив своего племянника Иоанна VII защищать город. Прибытие римского императора в Англию в качестве просителя вызвало изумление, и хронист Адам из Аска вынужден был воскликнуть: «Боже мой, где древняя слава Рима? Усечено ныне твое величие! И правдиво звучат слова Иеремии в приложении к ней: „Владычица областей стала данницей!“»

Мануил произвел на англичан хорошее впечатление, но помощи по-прежнему не предвиделось, а жители Константинополя голодали. В этих непростых обстоятельствах Иоанн VII вел себя достойно и отважно. В 1402 году, когда посланник Баязида потребовал от Иоанна сдать город, тот ответил: «Передай своему господину, что мы слабы, но мы веруем в Бога, Который может сделать нас сильными, а могущественных лишить всего. Пусть твой господин делает, что пожелает». Иоанн действительно верил в Бога, но, кроме того, он получил хорошие известия с востока, где появилась новая сила в лице Тимура (Тамерлана), который «был б́ольшим турком», чем Баязид, и претендовал на родство с самим Чингисханом. Его империя уже охватывала б́ольшую часть Азии, он оставлял близ взятых им городов пирамиды из черепов. В 1400 году Тимур вошел в Анатолию, захватил важный город Сивас и уничтожил его жителей, включая одного из сыновей Баязида.

«Повелители вселенной» обменялись несколькими оскорбительными посланиями. Тимур даже имел безрассудство потребовать от Баязида возвратить христианскому императору в Константинополе те земли, которые он забрал у него, и назвал своего соперника муравьем, которому не следовало бы дразнить слона. Сражение произошло 28 июля 1402 года недалеко от Анкары. Самоуверенный Баязид был окрылен своими военными успехами, но Тимур оказался куда как более серьезным противником, чем постоянно ссорящиеся друг с другом вожди крестоносцев и императоры без империй. Армия Молниеносного была вдребезги разбита, а он сам, хотя и сражался с отчаянной отвагой, закончил свои дни в плену у Тимура. По преданию, тот сделал Баязида рабом и возил его за собой в клетке. Сейчас, впрочем, полагают, что «клеткой» на самом деле были носилки. Нетрудно понять, каким образом при пересказе закрытые носилки приобретают замќи и решетки. Скорее всего, к Баязиду относились с почтением, но даже в этом случае побежденный султан вынужден был бессильно наблюдать, как Тимур методично грабит и разоряет города его империи. Бурса, щедро облагодетельствованная Баязидом, была захвачена и сожжена, ее мечети завоеватель превратил в конюшни. 8 марта 1403 года Баязид Молниеносный, не выдержав испытаний, наложил на себя руки. Неизвестно, как именно он это сделал, но если «клетка» была вымыслом, наверняка не размозжив себе голову о решетку, как то описывает английский драматург Кристофер Марло в своей пьесе «Тамерлан». В любом случае вполне достаточно и того, что мастер унижений умер позорной смертью. В Константинополе распевали благодарственные гимны, книжники размышляли над нравственным смыслом падения нового фараона и второго Синахериба. Мануил, вернувшись после долгого путешествия на запад домой, застал там соперничающих османских принцев, которые не только не желали его победить, но, напротив, искали его милости и жаждали назвать византийца своим сюзереном и «отцом». Империя вновь получила передышку.

 

Имитация рая

Хотя Баязид и оказался пленником, его останки со всевозможными почестями были возвращены в Бурсу для погребения в когда-то построенном им самим мавзолее – части обширного комплекса кулийе, возведенного Молниеносным на восточной окраине города во времена своего окончательного поражения. Наследник великих благотворительных учреждений византийских императоров и сельджукских султанов, ранний османский кулийе включал в себя мечеть, медресе (школу для изучения Корана) и мавзолей его основателя. Как и следовало ожидать, кулийе Баязида был сооружением исключительно амбициозным и состоял из двух мечетей, имарета, текке (монастыря дервишей), бассейна и дворца. Возможно, Баязид собирался уединиться здесь после того, как завоюет мир. До нас дошли одна мечеть, мавзолей и медресе, но и этого вполне достаточно. Мавзолей на удивление скромный, а мечети явно не достает потрясающих тебризских изразцов, благодаря которым Зеленая мечеть превратилась в магнит для туристов, но ее волшебный пятиарочный портик – несомненный шедевр, предваряющий более поздние фантазии Великих Моголов в Индии. Мощный и изящный, строгий, но отнюдь не суровый в своих орнаментах, возведенный из бледного мрамора мавзолей господствует над широкой перспективой города, долины и далеких голубых гор. Какими бы пороками ни обладал Молниеносный, равнодушие к красоте в их число не входило!

В Бурсе есть еще три кулийе, возведенные отцом Баязида Мурадом I, его сыном Мехмедом I и внуком Мурадом II; самый привлекательный из них построен внуком и называется Мурадийе. Вот где можно увидеть Бурсу такой, какой она была двадцать, пятьдесят, а то и сто лет тому назад! Чтобы добраться до Мурадийе, расположенного к западу от центра города, следует идти от Великой мечети и взобраться по крутым ступеням на вершину крепостного холма к мавзолеям Османа и Орхана, где паломников до сих пор больше, чем туристов. И далее двигаться по дороге через парки и чайные садики, примостившиеся на самом краю крутого обрыва (при прогулке из конца в конец Бурсы возникает непередаваемое ощущение: ты словно бы постоянно перешагиваешь с одного балкона на другой), пока на западном склоне холма далеко внизу и чуть в стороне над зеленью кипарисов и платанов не покажется скопление куполов и красных черепичных крыш. Это и есть Мурадийе, где в окружении умерщвленных принцев покоится Мурад II.

Приходить сюда во второй половине дня неразумно, хотя освещение в это время самое лучшее. Когда мы в пять часов вечера добрались до усыпальницы, ворота оказались запертыми. Из-за ограды в притягательной тени платанов виднелись кусты роз и мавзолеи. К счастью, сторож еще не ушел; наши просьбы и умоляющий вид смягчили его сердце. Мы были допущены внутрь, сторож принялся открывать один мавзолей за другим, и каждый оказывался прекраснее предыдущего.

Широкая дорожка, вымощенная булыжником и обсаженная тщательно подстриженными кустами, ведет к усыпальнице султана. Над входом в нее видны изогнутые карнизы крыши, испещренные золотыми письменами. За вычетом этого единственного всплеска эстетического сумасбродства гробница отличается суровой простотой в полном соответствии с аскетическим темпераментом Мурада, но расположенные дальше мавзолеи принцев являют собой совсем иную картину.

Увенчанные куполами восьмиугольники, построенные в византийской манере из перемежающихся слоев кирпича и камня, обильно украшены. Например, в мавзолее принца Мустафы бросаются в глаза изникские изразцы, причем лучшего периода, на которых красные гвоздики, тюльпаны и дикие гиацинты, причудливо переплетающиеся извилистыми зелеными стеблями, протягивают в разные стороны маленькие изящные листья. В мавзолее принца Джема верхние стены и резные арки изобилуют каллиграфией, арабесками и цветочными фантазиями ярких оттенков киновари, голубого, зеленого и золотого. Эта почти чрезмерная для глаз роскошь никак не укладывается в западные представления о том, как надлежит выглядеть надгробным сооружениям, но вполне подходит последнему приюту изысканного Джема, поэта и изгнанника, убитого в 1495 году по приказу своего брата султана Баязида II.

Баязид Молниеносный создал прецедент, когда избавился на Косовом поле от брата: затяжная гражданская война, разразившаяся между его сыновьями после пленения и смерти отца, подтвердила мудрость его поступка. С тех пор у новых султанов вошло в обычай убивать своих братьев (причем не только родных, но иногда и двоюродных): их, как правило, душили наемные убийцы.

Джем отважно противился судьбе. Когда его брат в 1481 году взошел на трон, он поднял знамя восстания, захватил Бурсу и сделал ее столицей, а себя объявил султаном. Он правил восемнадцать дней, после чего вынужден был бежать за границу, где обрел убежище на Родосе у госпитальеров. Смущенные прибытием столь известного изгнанника, рыцари отправили его во Францию, где он провел несколько лет, сочиняя ностальгические стихи, а потом перебрался в Италию. Там бывший покровитель Джема папа Александр Борджиа отравил его за приличное вознаграждение по просьбе султана, который почти пятнадцать лет жаждал смерти брата, а теперь устроил тому пышные похороны.

Но даже братоубийство не в силах омрачить впечатление от Мурадийе. Это ничуть не печальное кладбище, его ауру лучше всего можно почувствовать, присев на каменную скамейку у фонтана перед усыпальницей Мурада. Восьмиугольный мраморный бассейн, в центре которого возвышается простая мраморная чаша. Чистая вода несильно бьет из нее и неприметно перетекает в бассейн, чуть колебля его поверхность. Тени платанов падают на бассейн, окаймленный кустами темно-розовых и белых роз. За ними возвышаются купола мечети султана, мягко вычерченные на сверкающем эмалевом небе. Мавзолеи принцев можно принять за увеселительные павильоны; на Мурадийе начинаешь казаться самому себе фигуркой с персидской или турецкой миниатюры, хотя какой-то отголосок средневекового эллинизма угадывается здесь в сдержанности размеров и гармонии пропорций.

Тепло и благоговение, повседневно изливаемые в этом месте, не могут не тронуть.

 

Сожженные дома

В туристическом агентстве Бурсы наш вопрос, как добраться до деревни Гольязи, вызвал замешательство и смущение: вероятно, прежде никто об этом не спрашивал. Проще было бы прибегнуть к помощи карты, но мы продолжали томиться в конторе с иголочки одетого управляющего, который заявил, что, поскольку долмуш в Гольязи не ходит, то и делать нам там абсолютно нечего.

– Ну что вы там забыли? – спросил он.

– Для меня это место представляет определенный интерес, – ответил я мягко.

Взгляд на карту свидетельствовал, что деревня эта, как можно было догадаться (подобно большинству турецких названий, слово «Гольязи» имеет вполне конкретный смысл, в данном случае – «летнее озеро»), расположена на острове неподалеку от кончика длинного мыса, вдающегося в воды озера Улубат. Когда-то здесь находился римский и византийский город Аполлония, а само озеро именовалось Аполлионт.

Как оказалось, служащие агентства преувеличили трудности нашей скромной экспедиции. На следующее утро мы дошли до автобусной станции и объяснили первому встречному, куда хотим добраться, а уже через несколько минут сидели в направлявшемся в Бандирму автобусе, который должен был высадить нас на повороте дороги, ведущей в сторону Гольязи. Далее нас в худшем случае ожидала шестикилометровая прогулка. Однако проявить доброту к странникам в деревенской Турции – дело чести, а потому я был уверен, что кто-нибудь обязательно придет нам на помощь. Так и вышло. Проехав тридцать километров по унылой дороге, мы увидели слева бледно-бирюзовые воды озера и вскоре спустились вниз в кузове попутного грузовика.

Занимая неглубокую лощину перед горной грядой, озеро Улубат безмятежно простирается на запад и восток и усеяно лесистыми островами, некогда служившими убежищами для монахов. По мере того как полоска суши становилась ́уже, по обеим сторонам дороги стали появляться саркофаги – в Анатолии верный знак того, что неподалеку находится древний город. За клочком болотистой земли, занятой закрытым рестораном и необитаемым кемпингом, построенным явно для того, чтобы обеспечить местных комаров пропитанием, виднелись скудные остатки городских ворот. Болотистый перешеек, который мы только что миновали, наверняка некогда был частью озера, и Аполлонию связывала с Большой землей и собственным кладбищем короткая дамба, а высокий конический холм перед нами был одним из двух островов, на которых стоял город.

Распрощавшись с компанией подобравших нас приветливых крестьян и рыбаков, мы пошли дальше по петляющей вдоль западного склона холма дороге. Какой-то мальчик, подбежал к нам и вежливо продемонстрировал свою собаку, которой мы просто не могли не восхититься. Еще больше детей столпилось вокруг нас, когда мы свернули с дороги, чтобы осмотреть развалины церкви XIX века. Она оказалась на удивление большой, трехнефной, с элементами зачаточного барокко в отделке фасада, что полностью исключало византийское влияние. До изгнания 1922–1923 годов, в ходе так называемого «обмена населением», церковь наверняка была центром жизни процветающей греческой общины.

Лозаннский мирный договор 1923 года, призванный регулировать обмен греков на турок и христиан на мусульман, всего лишь удостоверил уже свершившийся факт. Во многих частях Анатолии бегство христианского населения началось по крайней мере за год до его подписания. Так, после поражения при Думлупынаре Третий корпус греческой армии отходил через Вифинию к Мундание совсем недалеко от Аполлонии. И наверняка многие, если не все, жившие в Аполлонии греки, опасаясь расправы, устремились вслед за армией. К ним присоединились и беженцы из большой греческой общины Бурсы. Можно узнать о том, что творилось в Вифинии, из первых рук, прочитав газетные репортажи о событиях в соседней Фракии, написанные для «Торонто стар» молодым журналистом по имени Эрнест Хемингуэй.

В заметке, датированной 20 октября 1922 года, Хемингуэй пишет:

«В бесконечном хаотическом исходе христианское население Восточной Фракии заполонило дороги в Македонию. Главная колонна, пересекающая реку Марица в Адрианополе, растянулась на двадцать миль. Двадцать миль повозок, запряженных коровами, волами и грязными буйволами. Истощенные шатающиеся мужчины, женщины и дети, закутавшись в одеяла, как слепые бредут под дождем со своими пожитками… Вот мужчина поднял одеяло над своей сидящей в повозке женой, силясь укрыть ее от проливного дождя. Посреди жуткой тишины она издает какие-то невнятные звуки. Их маленькая дочка смотрит на мать с ужасом и вдруг начинает плакать. А колонна продолжает идти…»

Насильственные миграции 1922–1923 годов затронули около двух миллионов человек, включая триста девяносто тысяч изгнанных из Греции мусульман, а также один миллион двести пятьдесят тысяч греков и сто тысяч армян, изгнанных из Анатолии и Фракии. За один год население Греции увеличилось на треть. Никто не знает, сколько людей умерло в пути или не выдержало голода и болезней после того, как они уже достигли «безопасной» территории. Анатолийские греки никогда не считали Грецию своей родиной. Они так долго жили среди турок, что многие из них даже не говорили по-гречески. Их предки населяли Анатолию более двух тысяч лет; они построили там города и великое множество храмов и монастырей. Даже после завоевания при достаточно терпимом правлении сельджукских и османских султанов многие из них процветали, но все это кончилось этническими чистками, мучительно напоминающими то, что случилось семьдесят лет спустя.

Входные двери церкви Аполлонии завалены грудами камней и валежником, а сама она служит приютом стаду недавно остриженных овец, напоминая опустевший сарай, в котором остатки крыши едва держатся на грубых деревянных столбах. Эта развалина, лишенная малейшего намека на красоту и благородство, напоена горечью тех мест, где на памяти еще живущих привычный ход жизни внезапно оборвался. Когда мы собирались уходить, аист взмыл над нашими головами и, приземлившись в верхней точке церковного фронтона, сложил свои гигантские крылья и превратился в неподвижное подобие шпиля.

За церковью улица делает поворот, и здесь я впервые сумел оценить красоту Аполлонии в целом. По ту сторону безмятежной водной равнины, усеянной синими и красными рыбацкими лодками, виднелся остров с прижавшимися друг к другу красно-черепичными крышами, проколотый там и сям кипарисами и окруженный разрушенными башнями.

У нас нет сведений об Аполлонии вплоть до самого конца XI века, когда она пала жертвой страшных последствий поражения византийцев при Манцикерте. Вероятно, город был захвачен турками в то же время, что и Никея (около 1080 года), и попал под власть влиятельного эмира, известного византийцам как Илхан. Некоторое время Илхан действовал независимо от сельджукского султана и византийского императора, но вскоре столкнулся с решительным противником в лице императора Алексея Комнина. Поскольку в отношении дат мы вынуждены полностью полагаться на его дочь, Анну Комнина (которая, заметим, проявляет поразительную небрежность), трудно сказать точно, когда именно Алексей вступил в противоборство с Илханом, скорее всего в 1092 или 1093 году. Поначалу эмир перехитрил византийского противника, но вскоре Алексей двинулся на Аполлонию со своими главными силами, и турок, судя по всему, пал духом. Поэтому когда Алексей, как он это обычно делал, предложил вполне сносные условия капитуляции, Илхан их принял. Анна пишет: «Вместе со своими ближайшими родственниками он сдался на милость императора и был награжден бесчисленными дарами, включая величайший из них – святое таинство крещения». Другие турецкие вожди, прослышав о великодушии Алексея, последовали примеру Илхана и направились вместе с императором в Константинополь, где также приняли крещение. Некоторые из них были удостоены звучного, но довольно бесполезного титула иперперилампра. Все эти сведения Анна излагает с колоссальным пиететом к святости своего отца, но Алексей, насколько нам известно, был политиком практического толка, и целью его являлось возвращение Анатолии, а вовсе не достижение личной святости. В Аполлонии он впервые успешно применил стратегию сотрудничества и ассимиляции турецкой верхушки. Позднейшая судьба Аполлонии вполне типична для вифинийских городов. В начале XII века тюркские кочевники совершали набеги вплоть до берегов Мраморного моря, и, соответственно, стены Аполлонии приобретали все большую мощь. В правление Иоанна II Комнина и его сына Мануила удалось не только избежать каких-либо серьезных угроз, но и вернуть былое процветание, однако после смерти Мануила в период с 1180 по 1205 год на город обрушилась череда мятежей и набегов. Правившие в Никее Ласкари восстановили управление, однако передышка была недолгой, и с начала XIV столетия Аполлония оказалась в турецких руках, утратив какое-либо значение. Звучит банально, но следует помнить, что на протяжении б́ольшей части последующих веков жители ее умудрялись заниматься самыми обычными делами. Своему прекрасному озеру они были обязаны богатыми уловами окуня и щуки, осетра и лангустов. Пестициды и минеральные удобрения, применяемые в последние годы, резко сократили количество вылавливаемой рыбы, и, насколько я мог видеть, современные рыбаки довольствуются в основном свирепого вида щуками, в безмолвных судорогах бьющимися в мокрых корзинах на базарной площади. Это место в тени платанов и ив – главный центр ежедневной мужской активности, проявляющейся в курении, чаепитии и беседах. На западной оконечности площади мы наткнулись на массивные остатки византийских ворот, одна из башен которых достигает двенадцати метров в высоту. Арка ворот давно обрушилась, но и сейчас можно представить себе, что когда-то их венчали высокие своды. Чуть выше на изрытой колеями извилистой улице возвышается обрубок массивной башни, вероятно служившей частью акрополя или крепости, описанной Анной Комнина. Сразу за башней меня поразил целый квартал недавно сгоревших домов, обнесенный деревянной оградой. Бывшие обитатели обреченно разыскивали что-то в хаосе обугленных балок и обрушившихся стен. Жители Гольязи в целом выглядят неплохо, но все равно над этой деревней витает какая-то безотчетная тоска. Нищета здесь – постоянная угроза, и жалкий неряшливый вид некоторых домов дает понять, что их владельцы совсем лишились надежды. Яркая цветная картина деревенской жизни как будто обесцветилась осенним дождем.

Вскоре улица стала спускаться к южному берегу острова, и я обратил внимание на удивительную регулярность планировки. Бескомпромиссно прямые улицы пересекались под прямыми углами, что необычно для современной деревушки, выросшей на основе бессистемного средневекового уличного плана. Поздние византийские и ранние турецкие города являли собой хаотическое нагромождение строений, так что Гольязи наверняка сохранил что-то от эллинистического плана Аполлонии. В древних византийских городах Анатолии поражает не столько их чудовищный семивековой упадок, сколько упорство, с которым они при самых ужасных обстоятельствах продолжают цепляться за жизнь.

Башни южного берега выстроены из благородного тесаного камня, что особенно подчеркивают окружающие их со всех сторон деревья и буйно цветущие белые и желтые цветы. Галки стаями взмывают среди древних камней или причудливо пикируют с коньков крыш; ступенчатая улица, укрытая виноградом, уходит влево, а стены ее домов выкрашены в белый цвет с кроваво-красной полосой снизу. Справа, в водах озера, поднявшегося в результате майских дождей, видны лодки; вода стоит так высоко, что затопленные по самые кроны деревья, кажется, растут прямо из нее.

На обратном пути в Бурсу дорога извилистой змейкой вползает на вершину холма. Там, среди гребней и впадин, заставляющих думать о погребенных здесь остатках строений, открывается большая вогнутая поверхность, усеянная кусками белого проконезийского мрамора, некогда бывшая театром. На востоке до самого горизонта разбросаны острова с изрезанными берегами, и на фоне темных кипарисов остров, где некогда находилась Аполлония, выглядит приколотой к шелковому платью брошью.

 

III. Фригия и Писидия

 

Царская дорога

В Анатолии кажется иногда, что за три-четыре часа путешествия ты пересек полдюжины климатических зон и ландшафтов, каждый из которых способен обеспечить всем необходимым культуру целого народа. От Бурсы до Афьона мы поначалу ехали на восток по широкой равнине, затем повернули на юг и стали подниматься на перевал, где за полями красной земли, отороченными тополями, вздыбились снежные вершины Олимпа. Далее лежала плодородная долина Инегол, вслед за которой горы вновь сомкнулись, и дорога запетляла по альпийским ущельям, так густо поросшим сосновым лесом, что мы почувствовали себя то ли в Баварии, то ли в Австрии. За городком Бозуюк панорама расширилась, деревни и леса разбежались. Под каким-то немыслимым градусом мы взобрались на Анатолийское плоскогорье. Покрытая травой и цветами земля простиралась в своей восхитительной простоте до самого горизонта, а длинное прямое шоссе, по которому мы держали путь к городу Эскишехиру, оказалось старинной византийской военной дорогой. Когда-то по ней от Константинополя к восточным границам и обратно проходили бесчисленные армии, вздымая вверх императорские штандарты и возглашая имена Христа и Девы Марии.

Обычно центральная Анатолия с первого взгляда вызывает у западных писателей восторг. Английская путешественница Гертруда Белл писала: «Это Азия во всей ее широте, во всем ее жестоком пренебрежении к жизни, комфорту и бытовым удобствам. Это Древний Восток, вернувшийся после тысячелетий человеческих усилий к своему первобытному одиночеству». Поначалу кажется, будто подобное заявление отдает риторикой, но разве нам не известно, что именно Восток был родиной многих достижений цивилизации? В отличие от Белл, мы знаем, что некоторые бытовые удобства впервые появились в долине Конья на южном краю Анатолийского плоскогорья. Вполне возможно, что многие части плоскогорья, ныне превратившиеся в степь или полупустыню, некогда были покрыты лесами, и запустение явилось результатом человеческой деятельности, а вовсе не свидетельством ее краха в закатные годы Османской империи.

Цементные заводы, покрывающие пылью окрестные холмы и поля, предвещали приближение к Эскишехиру. Эскишехир стоит на месте византийского города Дорилеона (Комнина называет его Дорилей), неподалеку от того места, где 1 июля 1097 года воины Первого Крестового похода одержали вторую крупную победу над турками. В своем кратком описании сражения Анна Комнина ничего не сообщает о самом Дорилее, а лишь упоминает о лежащей на его месте равнине, поскольку приблизительно за двадцать лет до битвы он уже был разрушен и опустошен. А ведь на протяжении трех веков Дорилеон считался одним из главных городов Анатолии! Именно здесь, в месте, защищающем проход на центральное плоскогорье, собирались, когда император шел походом на восток, воины фем Опсикион и Фракесион. Специально для этих воинов в городе построили семь крытых купален со сводчатыми потолками, каждая из которых вмещала до тысячи человек.

Ко времени, когда Мануил I Комнин в 1175 году решил восстановить могущество Дорилея, готовясь к своей неудачной кампании против сельджуков в Конье, город был почти пуст, а некогда плодородная и обитаемая долина реки Тембриз, где он находился, была заселена несколькими тысячами тюркских кочевников, которые бежали при приближении императора, предав, как они в подобных случаях поступают, свои шатры огню. Историк и секретарь Мануила Иоанн Киннам с глубокой печалью пишет о былой славе ныне заброшенного Дорилея:

«Некогда город Дорилей удостаивался всеобщего внимания и был одним из величайших городов Азии. Легкий ветерок овевал эту землю, и благодаря ему прекрасные и изобильные долины покрывались сочной травой и спелыми колосьями пшеницы. Река стремила свои воды сквозь них и была прекрасна на вид, а вода ее сладка на вкус. Множество рыб плавало в этой реке, и, сколько бы их ни вылавливали, число их не убывало. Некогда кесарь Мелиссена выстроил здесь прекрасные дворцы, деревни были густо населены, а горячие источники, портики и купальни призваны доставлять людям радость. Все это обеспечивало Дорилею благоденствие и процветание. Но турки в разгар завоевания Ромейской империи сровняли город с землей и сделали край сей безлюдным. Они уничтожили все, не оставив и следа былого великолепия. Вот такова была судьба этого города».

Некоторые историки пытаются преуменьшить разрушительность тюркских вторжений и набегов XI века, опустошавших христианские общины Анатолии вплоть до окончательного завоевания этих земель, но тогда им приходится обходить вниманием обширное и недвусмысленное наследие византийских авторов, свидетельствовавших: города были разрушены, хозяйственная жизнь в них прервана, голод стал постоянной угрозой, коренное население, несмотря на покровительство некоторых турецких предводителей, вынуждено было покидать родные дома под угрозой убийства или рабства. Это ничуть не отменяет блистательных культурных достижений сельджуков и османов, и, однако же, судьба обитателей Фригии была более чем незавидной. Несмотря на отчаянные попытки Комнинов и Ласкарей, империи не удалось надолго закрепиться в Дорилее и его окрестностях. Как и остальные районы Фригии, город превратился в ничейную территорию, где императоры и султаны проводили политику выжженной земли. Повторные попытки отбросить кочевников были предприняты у излучины реки Сангарии, но граница была исключительно «дырявой», а пастбища в долине Тембриза – чрезвычайно привлекательными для разбойников. Кроме того, отсюда, как с важного стратегического плацдарма, осуществлялись набеги в Вифинию; именно здесь в 1288 году Осман решил превратить свои набеги в настоящую завоевательную кампанию. С тех пор позабылось даже имя Дорилея, но название турецкого поселения, которое возникло на его месте, сохранило тень исчезнувшего города: Эскишехир означает «старый город».

Современный Эскишехир отнюдь не выглядит достойным наследником восхитительно пасторального позднеантичного города, описанного Киннамом. Пологие склоны долины Тембриза лишились деревьев, и даже если у Эскишехира есть какие-то сокровенные привлекательные черты, путешественнику он являет лишь свои мрачные стороны. За последние годы город невероятно разросся, но все его новостройки – однообразная дешевка. Многоквартирные дома то ли не достроены, то ли полуразрушены, улицы и тротуары постоянно ремонтируются или изрыты рытвинами и покрыты всепроникающей пылью. Тембриз, называемый ныне Порсуком, впал в ничтожество и превратился в грязный ручеек, похожий скорее на канаву, чем на реку, а дворцы, купальни и портики Дорилея, должно быть, покоятся глубоко под землей.

После Эскишехира я с радостью обнаружил, что автобус наш движется по неширокой дороге прямо на юг через Фригийскую долину. В разгар лета или ранней осенью эти места, вероятно, напоминают гигантский выжженный холст, но сейчас, на излете дождливой весны, этот холст захватил какой-то неистовый художник-фовист, выплеснувший на него и размазавший во все стороны бьющие в глаза краски. Цветущая земля как будто вздымалась и опадала гигантскими волнами, разбивающимися о нагромождения багровых камней. Панорама была так прекрасна, а дали так далеки, что приходилось напрягать взор, поэтому, увидев скопление куполов, минаретов и башен, плывущих на горизонте и словно сошедших с иллюстраций Эдмунда Дюлака к сказкам «Тысячи и одной ночи», я поначалу не поверил своим глазам. Зажмурился, посмотрел снова, потом сверился с картой, свидетельствовавшей, что я не брежу. Передо мной был Сейитгази, бывший византийский город Наколея.

Император Валент (364–378) разбил здесь в 366 году узурпатора Прокопия и вынудил его бежать в окружавшие Наколею леса. Леса исчезли, город в последние годы утратил свое былое значение, но для турок он превратился в святое место. Здесь, на вершине большого холма недалеко от города, по преданию, похоронен легендарный воин ислама Шехит Баттал Гази. Его жизнь породила много легенд, в том числе и историю про византийскую принцессу, так полюбившую Шехита, что она даже умерла вместе с ним. Византийским источникам этот неправдоподобный сюжет не известен, но он настолько впечатлил мать сельджукского султана Аладдина Кейкубада (1219–1236), что она воздвигла на месте предполагаемой могилы Шехита восхитительный мавзолей. Впоследствии предводитель дервишей Хаджи Бекташ учредил здесь монастырь, ставший центром мусульманского прозелитизма среди христианских общин севера и запада. Процесс смены веры во многом облегчался либеральными и даже протофеминистскими взглядами Бекташа, который, как и дервиши Мевлеви, делал все возможное, чтобы сгладить различия между мусульманской, христианской и иудейской верой. Странно и трогательно, что сказания о приграничных столкновениях, эпос и романтические произведения у арабов, турок и византийцев часто включают в себя сюжеты о любви, преодолевающей барьеры религии и расы. Битва с неверными представляется апогеем героизма, и, однако же, обычные жители Анатолии, кажется, больше мечтают о тех временах, когда они смогут жить в мире, любить друг друга, жениться и выходить замуж…

Вполне вероятно, что самое высокое соцветие куполов Сейитгази принадлежало византийскому храму – возможно, собору Наколеи, где архитектура византийцев, сельджуков и османов соединилась в редкой гармонии.

Мы пересекли город в юго-западном направлении, двигаясь по узкой долине речушки Парфениос, протекающей через Сейитгази. Долина носила следы активной хозяйственной деятельности, а склоны холмов по обеим сторонам были безлесными. Ландшафт переменился, когда мы выбрались во Фригийскую долину и очутились среди столовых гор и диковинных туфовых образований, в местности, покрытой восхитительными лесами зонтичных сосен, широко раскинувших свои кроны над ковром ярко-зеленой травы, так что в целом пейзаж напоминал изысканный парк, разбитый по прихоти эксцентричного английского или итальянского аристократа. Перевалив через хребет, мы постепенно приближались к Афьону, и я озирался по сторонам в поисках опиумных маков, в честь которых город получил свое название (Афьон по-турецки означает «опиум»), но, не особенно разбираясь в растениях, так их и не увидел. Я искал нечто ярко-красное, а опиумные маки, как выяснилось, цвета слоновой кости или пурпурные. Равнина за Афьоном (византийским Акронионом) иссушена и покрыта солью. Здесь в 740 году император Лев III нанес сокрушительное поражение арабам после долгой, тяжелой и кровавой битвы, в которой погиб Шехит Баттал Гази. За безжизненной и пустынной равниной я увидел возвышающийся в центре города вулканический конус. Турецкие друзья в Стамбуле расспрашивали меня о цели путешествия в Афьон, где, по их мнению, нет ничего любопытного, но только теперь я понял, насколько они заблуждались. Город вдруг предстал передо мной таким же таинственным и впечатляющим, как и его полное название – Афьон-Карахисар, что в переводе означает «Опиумная черная башня».

 

Краткая история солнечных комнат

Хотя путеводители уделяют Афьону мало внимания, это один из самых симпатичных городов Анатолийского плоскогорья. Его современная архитектура предсказуемо невыразительна, зато по сравнению с Эскишехиром (в глубине души я боялся, что и здесь будет та же самая картина) Афьон держится с достоинством и очень гордится собой. Улицы чистые и в прекрасном состоянии; есть парк с фонтанами и открытыми кофейнями, гостиницы с террасами и висячими садами, откуда можно любоваться, как за огромную черную скалу садится солнце; в городе имеется несколько отличных ресторанов, в одном из которых висят причудливые барочные зеркала, а официанты одеты в униформу. Но главная достопримечательность Афьона, помимо приветливых жителей, заключается в его на редкость хорошо сохранившемся Старом городе, на который путешественник может в спешке и не обратить внимания, так как б́ольшая его часть скрывается в узкой долине к югу от крепости, а связывающие его с современными кварталами улочки неприметны. Эти кривые улочки начинаются от оживленной базарной площади, где можно купить буквально все, включая роскошные ковры, но только не прославивший город опиум. В квартале мясников впечатляющие груды окровавленных костей привлекают стаи тощих псов, а сразу за базаром возвышается стильный офис-новострой с изящным четырехэтажным атриумом, окруженным широкой лестницей. Как видно, турецкий архитектурный гений еще жив, и его утомленные розовые и голубые цвета, которые наверняка вызвали бы постмодернистское оживление в Нью-Йорке, смотрятся исключительно к месту в старых кварталах Афьона, где большинство домов выкрашены в более яркие их оттенки. Достигнув окраины города, мы засомневались, не пропустили ли цель нашей прогулки – Большую мечеть.

Шли мы в правильном направлении, но вполне могли заблудиться, так как снаружи мечеть представляет собой в общем-то малозаметное, ничем не украшенное прямоугольное строение, покрытое низкой кровлей. Мечеть отнюдь не мала, хотя эпитет «большая» – явное преувеличение. Зато интерьер мечети производит колоссальное впечатление, совершенно не сопоставимое с ее действительными размерами. Законченное в 1272 году строение – редкий пример деревянной сельджукской «зальной мечети». Резные балки плоского потолка покоятся на упорядоченном скоплении красноватых деревянных колонн, увенчанных изысканно-капризными капителями, напоминающими сталактиты. План здания предельно прост и отсылает к доисламским временам. Мне он напомнил колонные залы, или ападаны, персидских царей династии Ахменидов в Персеполе. Увлеченно разглядывая потолочные балки и капители, я поначалу не обратил внимания на пол. На фотографиях он покрыт роскошными цветными коврами и килимами, а здесь – унылая поверхность, застланная серым ковром фабричного производства. Я поинтересовался у служителя, открывшего нам мечеть, что случилось с килимами. Он без малейшего замешательства и с нескрываемой горечью отвечал: «Немцы украли». В ответ на мой вопрос, как это могло случиться, он пожал плечами и воздел ладони к небу. Из дальнейших расспросов стало ясно, что однажды ночью килимы попросту исчезли: скорее всего, их выкрали по заказу западноевропейских или американских дельцов. Поскольку воров не поймали, установить их национальную принадлежность невозможно, а надежды на возвращение нет. Все это служитель поведал мне с беспримерным фатализмом. А что делать? Запад богат, Турция бедна, здесь нетрудно подкупить людей.

Путь к крепости начинается по другую сторону улицы напротив Большой мечети. Поначалу он петляет взад-вперед по травянистым склонам, а потом, когда скала вздымается перед глазами отвесной стеной, путнику приходится принять епитимью в виде подъема по семистам сорока ступеням. Темная, а местами и просто черная скала расцвечена яркими оранжевыми лишайниками и затуманена розовыми, лиловыми и желтыми цветами, растущими в расщелинах, где им как-то удалось укорениться.

Сама история запечатлела себя в афьонской скале. Ее зубчатые сельджукские и османские стены покоятся на византийских фундаментах. Вид с вершины позволяет бросить взгляд в геологическое прошлое. С запада крепость окружена широким холмистым полукружьем, напоминающим поросший травой театр, восточные пределы города ограничены зазубренными черными выходами скальных пород. Становится ясно, что находишься в центре разрушенного вулканического конуса, вся горная порода которого исчезла, унесенная водой и ветром.

В крепости мы были не одни. Какая-то семья устроила пикник у ворот, и по мере того как мы карабкались по скалам, двое молодых людей то и дело оказывались чуть впереди или чуть позади нас. Им явно хотелось вступить с нами в разговор, но сделать это не позволяла то ли вежливость, то ли застенчивость. Немного спустя мы уже беседовали, хотя это оказалось головоломной задачей: мы говорили по-турецки очень плохо, а наши собеседники по-английски – еще хуже. Выяснилось, что, несмотря на свой юный возраст (на вид обоим было около восемнадцати лет), они служат коммивояжерами в Ушаке, где занимаются довольно безнадежным делом – продажей глиняных горшков афьонским домохозяйкам. Они тут же продемонстрировали нам рекламные брошюры, а когда мы собрались уходить, встали вдвоем на самом высоком месте скалы и запели. Голоса их звучали на редкость слаженно, а мелодия была тягучей и приятной, хотя и очень тоскливой. В Турции мужчины любят петь, хорошие голоса здесь не редкость. Пирушки, на которых выпивается впечатляющее количество крепкой ракии, гораздо чаще заканчиваются душераздирающими песнями, чем потасовками. Судьбоносная тоска и любовь к заунывным, завораживающим мелодиям, без сомнения, произрастают из самой анатолийской земли, из ее широких просторов, усеянных руинами, из ее смутных мерцающих горизонтов, пронизанных негостеприимными горными вершинами.

Из крепости открывался вид на Старый город, и мы решили продолжить обследование улиц, окрашенных в голубые и розовые цвета. Ни один дом тут не похож на другой, зато многие имеют над крышами навесы. Эта особенность, которую мы считаем типично османской, – самая обычная черта византийских домов, а поскольку вторгшиеся в Анатолию турки не имели навыков строительства, ее можно считать продолжением византийской традиции. До наших дней, увы, не дошло ни одного подтверждающего это предположение д́ома, зато письменные источники делают его несомненным. Верхняя терраса предусматривалась архитектурным проектом (у римлян она называлась «солярий», а у греков «гелиакон»), и императоры издавали многочисленные постановления, призванные упорядочить этот и иные аспекты городского строительства. Особенно они заботились о том, чтобы дом́а состоятельных граждан не заслоняли от солнца более скромные жилища. Например, когда одна старуха пожаловалась императору Феофилу на его свояка Петрону, выстроившего свой дворец так, что он заслонил ее дом от солнца, Феофил распорядился провести расследование. Убедившись в справедливости жалобы, он приказал снести постройку Петроны. Так что гелиакон был элементом, как мы бы сейчас выразились, престижным. Домовладелец, получающий больше солнечного света, чем его сосед, демонстрировал тем самым свое благосостояние и общественный статус. Гелиакон высоко ценился привилегированными византийскими дамами, вынужденными вплоть до XI века вести довольно уединенную жизнь, – сквозь решетчатые окна своих террас они могли наблюдать за жизнью улицы, оставаясь невидимыми.

К началу X века гелиаконы стали столь многочисленными и большими, что на некоторых константинопольских улицах вообще не было видно солнца, и император Лев VI вынужден был что-то предпринять. Он издал указ, текст которого дошел до наших дней. Император с похвалой отозвался о строительных предписаниях предков, однако отметил: «Сооружения, называемые солнечными комнатами, ранее не получали в законе ни внимания, ни ограничений. И теперь, вынужденные принять решение, коим мы тщимся определить и разрешить все м́огущие возникнуть трудности, мы его принимаем». Попытки Льва определить задачу выглядят тщетными, по крайней мере, для современного читателя, что объясняется изощренностью синтаксиса византийского законодательства, но решение проблемы выглядит довольно простым: «…мы устанавливаем, что никто не может возводить строение такой конструкции, не отступив от соседнего дома чуть более шести локтей».

Насколько действенно проводилось в жизнь это предписание, сказать невозможно, но, когда смотришь на сооружения, возвышающиеся по обеим сторонам мощенных булыжником афьонских улиц, на ум приходят солярии, упомянутые в указе императора Льва.

Сегодня жительницы Афьона не проявляют особой склонности скрываться на террасах. Вечером 4 июня 1991 года, когда мы гуляли по городу, улицы его были полны женщин и детей. Целыми семьями люди спешили покинуть свои жилища, чтобы полюбоваться красотой заката, посидеть у дверей, дружески побеседовать и угостить друг друга крепким чаем. На одной из улиц две дамы усердно красили ярким аквамарином фасад своего дома; в другом месте полноватая, но грациозная турчанка преклонных лет попросила нас сфотографировать ее. Мы сделали ее снимок в окружении друзей и родственников у входа в дом. На фото видно, как позади этой компании какая-то девушка неземной красоты робко выглядывает из верхнего окна, обрамленного переливчато-синей обводкой на фоне стены густо-ржавого цвета. Дети в Афьоне преследовали нас повсюду, но, поскольку отличались хорошим воспитанием, не были нам в тягость. Улицы выводили прямо к зеленым склонам холмов, расположенных к югу от города, где мальчишки запускали воздушных змеев, а люди постарше, взявшись под руки, прогуливались.

 

Накануне выселения

В Афьоне невозможно взять машину напрокат, но, к счастью, там расположен филиал одного из немногих хороших туристических агентств, где нам посоветовали воспользоваться услугами таксиста по имени Ведат. Я сразу проникся симпатией к этому жилистому коротышке с блестящими хитрыми глазами, и буквально за несколько минут мы договорились, что он отвезет нас к скальной церкви Аязин и фригийскому поселению Асланташ неподалеку от нее. Ведат подбивал нас еще полюбоваться красотами фригийского города Мидас Шехри. Но я рассудил, что поскольку там нет никаких византийских памятников (во всяком случае, известных мне), ехать туда пятьдесят – шестьдесят километров по горам не имеет смысла, и отклонил предложение водителя. Ведат принял отказ достойно, хотя не без видимого разочарования.

Мы поехали на север по шоссе на Сейитгази, но вскоре Ведат свернул на восток по грунтовой дороге, которая петляла пыльными коленцами по равнине, пестревшей полями опиумного мака. Пурпурный и белый, белый, пурпурный и зеленый – цвета пейзажа становились все более волшебными, да и стайки женщин, отправлявшихся на ишаках на работу в поле, казались чем-то сказочным. Вооруженные примитивными мотыгами и, вероятно, ежедневно занимающиеся тяжелым физическим трудом, они, несмотря на это, выглядели разодетыми как на свадьбу и неплохо смотрелись в своих седлах, ничуть не напоминая порабощенных и закутанных в черное мусульманок, как их обычно представляют на Западе.

Возвышающийся слева пологий склон с фантастическими выветриваниями внезапно взорвался куполом и апсидой церкви в классическом византийском стиле. Я захотел немедленно выйти из автомобиля, но Ведат знаками призвал меня сидеть (его выразительные жесты можно было перевести как «Всему свое время») и довез нас до окраины деревни. Здесь он наконец остановился и, улыбаясь, показал на круто уходящую вверх стену – каменную летопись архитектурных достижений двух тысяч лет человеческих усилий: фронтоны и пилястры, архитравы и крытые арками портики с примитивными ионическими капителями… Это были, по моему предположению, фасады фригийских и римских гробниц, но их восприятию в таковом качестве мешало то, что византийцы вновь заселили и расширили эти места вечного упокоения, когда им пришлось выдалбливать в скале свои дома и церкви. Наверняка можно было отнести к византийскому периоду и церкви с полукруглыми сводами и аккуратно вырезанными слепыми аркадами, и небольшие часовни с апсидами (правильнее было бы назвать их нишами), из которых открывался вид на колеблющиеся поля пурпурных маков. В одной из часовен мы нашли напоминание о том, что и в начале ХХ века в этих местах жили греческие христиане. Некто нацарапал на стене фразу, и я уже не в первый раз пожалел о своем незнании греческого. Удалось разобрать только римскую цифру «XIII», имя «KONSTANTINOS» и дату «1914».

Главной причиной нашего приезда в Аязин, однако, была большая церковь, которую мы миновали ранее. Она выглядела так, словно пребывала в процессе мучительного и требующего огромных сил «проступания» из скалы. Центральная апсида с тремя небольшими окнами смотрелась совершенно отдельно, а вот купол отделился от каменной поверхности лишь наполовину. Мы как будто стали свидетелями невероятно медленного – измеряемого тысячами лет – процесса превращения природных форм в архитектурные. Величественный интерьер был зачернен копотью костров, и от четырех квадратных колонн, некогда поддерживавших купол, остались только следы, но поскольку все сооружение было высечено в скале (в сущности, это была выдолбленная человеческими руками пещера), то и опоры оказались ненужными, и купол безмятежно плыл в пространстве поверх парусов.

Классическая планировка храма – крест, вписанный в квадрат, – господствовала в Византии в эпоху ее расцвета и сохранилась вплоть до падения империи. В этой планировке центральный и поперечный нефы имеют одинаковую длину, а их пересечение накрыто куполом, который удерживается на четырех колоннах или столбах. Иногда четыре дополнительных купола венчают угловые части, усиливая впечатление от квадратной формы здания.

Подобная планировка строения подчеркивает его единство, симметрию и гармонию. В Аязине все воплощено с невероятной любовью и точностью, что удивительно для столь удаленного места. Здесь нет огрехов, все выверено с изумительной страстью к совершенству.

Пока мы рассматривали церковь, в полумраке апсиды мелькнула и скрылась изумрудно-зеленая ящерица, напоминавшая не столько рептилию, сколько ожившую драгоценность. Разодетые в пурпурные и бирюзовые платья женщины шагали по дорожной пыли, словно ожившие фигуры средневековой миниатюры. В сводчатом помещении к югу от церкви я обнаружил вторую надпись и, в отличие от первой, ее разобрать сумел.

Кто-то начертал грубые линии греческого креста на скалистой стене и под ним трижды дату – «1922». Год сражения при Думлупынаре. Само место битвы расположено в тридцати милях от Аязина. И крест, и три раза повторенная дата выглядят безмолвным протестом и молитвой о спасении. Вскоре после того как была сделана эта надпись, все христиане, проживавшие в районе Афьона, последовали за побежденной греческой армией в ее безудержном бегстве на запад, в направлении Смирны. Там, на побережье, в отчаянной попытке спастись от наступающих турок, они присоединились к жившим в городе грекам и армянам. Не менее полумиллиона человек собралось на узкой полоске берега в полмили длиной, когда город за их спиной вспыхнул в огне пожаров. Люди оказались между стеной огня и морем. Спасти их было довольно просто – у входа в залив на рейде стояли британские, американские, итальянские и французские военные корабли, но они не сделали ни малейшей попытки помочь несчастным. Вместо этого западные союзники, которые еще недавно безрассудно провоцировали греческое правительство начать военные действия, неминуемо разжигавшие турецкие националистические страсти, заявили турецким властям о своем невмешательстве и в строгом соответствии с этим возвращали назад беженцев, сумевших доплыть до кораблей, в результате чего многие утонули.

Когда огонь стих, в город вошли турецкие солдаты. Последствия нетрудно было предвидеть: массовое насилие и возвращение многих беженцев во внутренние районы Анатолии.

В сущности, современный город был подвергнут средневековому разграблению. При этом временно находившиеся в водах восточной гавани представители западной цивилизации не забывали о соблюдении своих обычаев. Морские офицеры с разных кораблей приглашали друг друга пообедать. Не беда, что гости порой запаздывали, поскольку тела погибших запутывались в винтах катеров. Чтобы не слышать чудовищные звуки, доносившиеся с набережной, патефоны включали погромче. «Юмореска» Дворжака и арии из «Паяцев» в исполнении Джильи звучали над гаванью и дымящимися руинами Смирны, еще недавно одного из прекраснейших городов восточного Средиземноморья.

О судьбе греков, нацарапавших дату на стене церкви в Аязине, пожалуй, лучше и не думать.

 

Материнская власть

Когда мы собирались покидать Аязин, Ведат вновь заговорил о Мидас Шехри. И причиной тому было не желание заработать. Наш водитель был настолько убежден, что мы обязаны увидеть это место, что даже снизил расценки. В его глазах Мидас Шехри был чем-то таким, что просто невозможно было миновать. Это превратилось в вопрос чести, так что и дальше отказываться нам было невозможно. Мы приняли предложение Ведата, чем очень порадовали его.

Вернувшись на шоссе в Сейитгази, мы поехали на север, но через несколько миль свернули на какую-то неприметную тропу, которую ни за что не нашли бы самостоятельно. Тропа шла через топкие поля и вдоль невысокого, но примечательного крутыми склонами плоскогорья, называвшегося, как я позже узнал, Когнус-Кале (слово «кале» переводится как «з́амок»). Ведат вдруг резко затормозил посреди поросшего цветами поля и громко воскликнул: «Асланташ!», – хотя ничего примечательного вокруг, за исключением нескольких небольших расщелин в отвесном склоне, не было. Мы вышли из машины и последовали за таксистом по полю к скале, где остановились перед квадратным, аккуратно высеченным проходом, который я принял за вход в гробницу. Сначала я не увидел ничего особенного, но когда мои глаза привыкли к игре света и тени и разобрались с наростами лишайников на скале, моим глазам вдруг предстали львы. С каждой стороны от входа в гробницу возвышалось по паре львов, намного превышавших натуральную величину и изображенных в момент прыжка, с яростно оскаленными клыками. Я вспомнил львов над воротами в Микенах, но эти выглядели гораздо выразительнее. Разглядывая скульптуры, я никак не мог понять, как же не увидел их раньше. Огибая плоскогорье, мы дошли до разбросанных там и сям остатков святилища, упавших с отвесного склона. Массивная оскаленная львиная голова валялась на траве, за ней виднелся наполовину засыпанный фасад, украшенный фронтоном с изысканным геометрическим орнаментом. В его засыпанной части наверняка находилась ниша со статуей богини Кибелы – фригийцы верили, что Великая мать предпочитает обитать в таких вот диких и отдаленных местах.

К сожалению, современные жители Запада поразительно мало знают о фригийцах и их вкладе в развитие цивилизации на ранних этапах. Фригийцы пришли с берегов Дуная, из Фракии, и в конце бронзового века захватили Анатолию. Они говорили на индоевропейском языке и к середине VIII века до нашей эры создали богатую и самобытную цивилизацию. Было время, когда фригийские цари правили всей центральной Анатолией. Богатство фригийцев нашло отражение в легенде о царе Мидасе. Они были искусными архитекторами и скульпторами, кузнецами и музыкантами, делали прекрасные ковры и мозаику. Их восхитительные бронзовые сосуды находят во многих местах континентальной Греции, где фригийские предметы роскоши ценились когда-то очень высоко. Так называемый килимовый фасон отделки фасадов фригийских храмов воспроизводился на греческой керамике и до сих пор встречается на турецких килимах, которые производятся в наши дни. Для строительства фригийцы использовали исключительно дерево, но фасады гигантских мегаронов (залы в микенской архитектуре), воплощенные в камне скальной архитектуры в гористой местности, поразительно напоминают типичные фасады греческих храмов. И это несмотря на то, что в VIII веке до нашей эры греческая архитектура пребывала в архаическом периоде своего развития.

Величие фригийцев длилось недолго. Приблизительно в 676 году до нашей эры они были опрокинуты новой волной варваров, которых греки называли киммерийцами. Фригийские города были преданы огню, однако влияние их не угасло и фригийская религия распространилась и в Анатолии, и в Греции. Кибела – близкая родственница повелительницы лесов и владычицы зверей Артемиды, и есть свой смысл в предании о том, что Дева Мария умерла в Эфесе, где находился главный храм Артемиды. Вероятно, раннехристианские проповедники понимали, что, населяющих Анатолию людей оставит безразличными религия, всецело пренебрегающая Великой матерью.

Путь к городу Мидас Шехри идет через дикую лесистую местность, где располагается лишь несколько деревень. Внешний вид домов здесь вряд ли сильно изменился по сравнению с железным веком. Плоские и плотные соломенные крыши, крытые галереи на деревянных столбах, украшенных вверху небольшими консолями с закругленными концами, в которых проглядывает примитивный прототип ионического ордера… Почти во всех деревнях можно найти фрагменты древних сооружений, встроенные в стены, и самые интересные из них явно взяты из византийских церквей. Крестьяне годами так усердно растаскивали эти памятники, что до наших дней не дошло ни одного цельного каменного строения византийского или более раннего периода. Счастье еще, что фригийцы и византийцы высекали сооружения непосредственно в скалах.

Наконец мы спустились в зеленую долину, подпертую с юга длинной столовой горой. Земля у ее подножия была усеяна гигантскими валунами. Стало понятно, почему турки называют такие образования «з́амками». Отвесные склоны горы настолько напоминают остатки крепостных стен, что поначалу мы не могли отличить природную имитацию от оригинальной архитектуры. Лишь миновав деревеньку у подножия скалы, мы поняли, что добрались до города Мидаса. Над деревней возвышается один из самых значительных памятников Анатолии – великое святилище Кибелы, ошибочно называемое гробницей царя Мидаса. Этот языческий храм никогда гробницей не был. Он состоит из фасада в семнадцать метров высотой, почти полностью покрытого геометрическими орнаментами и увенчанного массивным фронтоном, который, в свою очередь, украшен предметом, похожим на сломанную пряжку. Имитации драгоценных камней покрывают фронтон и обрамление, а рисунок центральной плоскости напоминает план лабиринта, составленный из разомкнутых квадратов и греческих крестов. В нижней части фасада расположена большая квадратная ниша, где когда-то хранилась статуя богини.

В нескольких метрах справа от храма есть необычное обнажение скалистой породы, резко контрастирующее с византийскими гробницами и напоминающее гигантскую окаменевшую губку. Судя по количеству гробниц и их размерам, неподалеку проживало немало византийцев. В деревне Кюмбет, расположенной в пяти милях к западу, была обнаружена нравоучительная надпись, сделанная неким Эпиникосом. Этот человек в 475 году занимал высокий пост в Константинополе, но тремя годами позднее, поссорившись с императором Зеноном, был лишен его милости и казнен. Вот из таких лоскутков и чуть слышных отголосков старинных звуков и складывается в единую картину, представая перед нами, жизнь людей в византийской Анатолии…

Небо на севере потемнело, вдали прогрохотал гром, но гроза, похоже, двигаться в нашу сторону не собиралась. Тем не менее мы не стали тратить время зря и, сопровождаемые Ведатом и сторожем, отправились вдоль северных склонов скалы акрополя. Тут располагалась широкая естественная терраса, где, должно быть, стоял нижний город, и здесь я вновь с восхищением подумал о мастерстве фригийцев: из крутого туннеля появлялась длинная лестница, изысканно сбегала по склону холма и вновь скрывалась в скале. Спустившись по ступеням, мы оказались в огромной искусственной полости, служившей некогда чем-то вроде цистерны. Здесь нас и настиг первый оглушительный удар грома и сильнейший дождь. Такого ливня мне, кажется, видеть еще не доводилось: ступени, по которым мы недавно спустились, за какие-то полминуты превратились в бушующий водопад. Цистерна, как видно, вернулась к исполнению своих обязанностей. Мы нигде не могли спрятаться надолго, а ступени стали непроходимыми. К счастью, часть потолка цистерны обвалилась, и мы сумели, сделав из обвалившейся земли насыпь, выбраться наружу через щель. Теперь не оставалось ничего иного, как опрометью бежать в византийский некрополь в поисках убежища, которое мы и обрели в гробнице, удобно оснащенной каменными скамьями и как будто специально созданной для того, чтобы пережидать в ней ненастье.

Молнии плясали между вершинами холмов, периодически исчезающими за плотными завесами дождя, а громкие раскаты грома отражались от скалы над нашими головами. Такая гроза впечатляет в любом месте, но в нескольких метрах от храма Великой матери – вдвойне. Поскольку фригийцы верили, что Кибела упала на землю с неба в виде черного метеорита, они, вероятно, видели в грозе деяние Великой матери. Богиня отнюдь не всегда и не ко всем была милосердной, ее отношение к мужчинам было особенно суровым. Служить Кибеле могли только евнухи, и в ходе посвященных ей церемоний юноши в порыве экстаза порой кастрировали себя.

Немного спустя Кибела смягчилась, ее уход сопровождался какофонией шуршащих юбок. Она задержала нас на полчаса, поэтому пришлось завершить осмотр Мидас Шехри в неприличной спешке. Мы увидели еще один огромный фасад, украшенный фронтоном. Он был обращен на запад и завершен лишь наполовину; скала нависала над ним как гигантский навес или балдахин. В скале был высечен пандус с глубокими колеями, оставленными колесами повозок, и виднелись остатки многочисленных лестниц, поднимавшихся на акрополь или уходивших в скалу. Там были сводчатые цистерны, столь величественные, что я засомневался, не имели ли они, помимо практических целей, также и религиозное значение. На верхнем уровне скалы, где некогда стояли дворцы и храмы, мы обнаружили ступенчатый алтарь с длинной надписью; отсюда открывался вид на всю окрестность, над которой господствовал властелин Мидас Шехри. То, что северо-западный угол царства был так надежно укреплен, означает, что фригийцы ожидали вторжения. И оно пришло, но не отсюда, а с востока и очень внезапно. Киммерийцы прошли через Кавказ к озеру Ван и распространились, уничтожая все на своем пути, по Анатолии. Нам мало о них известно, однако гибель фригийского царства произвела на греков такое впечатление, что киммерийцы упоминаются в их мифологии как народ, обитающий в стране вечного мрака.

Когда мы спускались по пандусу с южной стороны скалы, минуя храмы и хеттские рельефы, сторож, сопровождавший нас в нашем лихорадочном туре, указал вниз на поля и сказал, что где-то под ними лежит византийский город. Я выразил сомнение, хотя наличие некрополя свидетельствовало о том, что где-то поблизости, на военной дороге из Дорилея в Акроинон находился город Сантаварис. Он дал истории по крайней мере одну знаменитую фигуру – хитрого и амбициозного церковного деятеля Феодора Сантаварина, сыгравшего главную роль в зловещих событиях, омрачивших последние годы правления Василия.

 

Преступления

Феодора Сантаварина

У императора Василия I Македонянина был первенец по имени Константин, которого он любил больше всех. Остальных сыновей – Льва, Стефана и Александра – Василий ни во что не ставил, в особенности Льва, которого он вообще терпеть не мог. Лишь на старшего отпрыска обратил он все свои помыслы; Константин был самым умным, смелым и красивым среди сверстников. Ему не исполнилось и десяти лет, когда он получил императорскую корону и воссел на троне рядом с отцом. В двадцать лет Константин победоносно воевал с сарацинами на востоке: верхом на белом скакуне, облаченный в золотые доспехи, он доблестно сражался вместе с отцом. Но 3 сентября 879 года патриарх Фотий, подойдя к бронзовым вратам, прокричал:

– Мужайся, о царь!

Константин в одночасье умер от лихорадки. Печаль и ужас овладели Василием, ибо он вспомнил всю кровь, пролитую им на пути к трону, и на протяжении оставшихся ему семи лет жизни ни на мгновение не знал покоя. Другой нашел бы утешение в том, что у него осталось три здравствующих сына, но измученный император был близок к безумию. Согласно закону, теперь наследником должен был стать Лев, однако Василий и мысли об этом не допускал. Он погряз в своем безумии, и столь дик был его взор, что мало кто решался к нему приблизиться. Император жаждал лишь одного – вновь увидеть Константина.

Отчаявшись, Василий полностью отдался на волю патриарха и его ставленника Феодора Сантаварина, который поклялся воскресить мертвого принца. Ради этого Василий и Феодор направились в редко посещаемый лес вдали от столицы, где Василию было велено укрыться в чаще, пока Феодор будет призывать усопшего. Вскоре император услышал цоканье копыт и увидел (или подумал, что увидел) знакомую фигуру на белом коне, в золотых доспехах с головы до пят, с длинным мечом. Не в силах сдержать свою радость, Василий покинул укрытие и поспешил навстречу сыну, но видение при его приближении исчезло…

– Мужайся, о царь!

Прибегнул ли Феодор к некромантии или иным образом умудрился создать хитроумную иллюзию, но император был убежден в истинности видения и распорядился воздвигнуть церковь на том месте, где встретился с призраком. С тех пор Феодор приобрел влияние и по причинам, о которых мы можем только догадываться, стал использовать его, чтобы распускать клевету о Льве. Он нашептывал императору, что принц замышляет против него зло, и Василий был склонен ему верить. Он потерял одного сына, а теперь лишил свободы другого и был близок к тому, чтобы ослепить его. Но люди не верили слухам о Льве, ибо знали его как достойного юношу. А в трапезной дворца сидевшая в клетке птица распевала: «Бедный Лев, о бедный Лев!» И император смягчился.

Умер Василий странной смертью и при таких обстоятельствах, в которые трудно было бы поверить, если бы не достоверные свидетельства Симеона Логофета. Летом 886 года император охотился неподалеку от дворца в Апамее. Оказавшись в одиночестве, он встретил возле ручья гигантского оленя. Император и олень посмотрели друг на друга, после чего олень бросился вперед, поддел рогами Василия за пояс и утащил его, беспомощного, в чащу. Лошадь императора вернулась без седока, что привлекло внимание стражников, и те бросились на поиски. Оленя отыскали, окружили и закололи мечами, но было слишком поздно. Все присутствовавшие при этом поклялись, что никогда не встречали такого огромного оленя. Умирающего императора доставили в Большой дворец, где он через девять дней скончался от внутреннего кровотечения. Тело его поместили в Зал девятнадцати лож, и патриарх, подойдя к бронзовым воротам, призвал Василия мужаться перед встречей с Господом:

– Царь Царей ждет тебя. Сними свой венец…

В день коронации Льва царило всеобщее ликование, один только Феодор Сантаварин хранил среди радостных криков молчание. На то были веские причины, ведь Лев не забыл ни то, как он томился в тюрьме, ни то, как к его лицу подносили раскаленное железо. Вскоре нашелся повод арестовать Феодора и обвинить в измене. Никаких сомнений в его виновности не было. Лев вынес обычный приговор, и человека, при помощи которого покойный император сподобился увидеть призрак Константина, лишили зрения. Последние тридцать лет своей жизни он провел в ссылке. Во мраке.

 

Аморион. Часть I: Императоры и образы

Как ни интересно было в Афьоне, Аязине и Мидас Шехри, я приехал сюда вовсе не ради них. В окрестностях Афьона я оказался в надежде отыскать развалины Амориона – города, чье имя эхом отдается в истории Византии VIII и IX столетий. К сожалению, я не знал, где мне его искать. В единственном путеводителе, где вообще упоминается про Аморион, сказано, что тот находится в сорока километрах к юго-западу от Сиврихисара: этот городок располагается приблизительно в ста двадцати километрах северо-восточнее Афьона. В книге Джулиуса Норвича «Византия: Первые века» имеется сноска, в которой указано, что Аморион находится в пятидесяти километрах к юго-западу от Сиврихисара, близ деревни Асаркой, однако такого населенного пункта я на карте не нашел. Допустим, что мне бы все-таки посчастливилось найти Аморион, но еще вопрос, сохранилось ли там что-нибудь пригодное для осмотра. Насколько мне известно, Аморион был одним из немногих крупных византийских городов в Анатолии, не поглощенных впоследствии турецкими поселениями. Путеводитель издательства «Фэйдон» подчеркивает этот факт в специальном примечании: «Сохранились развалины отдельных строений». Норвич пишет чуть подробнее: «Аморион ныне представляет собой несколько разрушенных зданий и остатки крепостной стены. Раскопки до сих пор не проводились». Сирил Манго в книге «Византия: Империя нового Рима» сообщает, что когда-то Аморион считался «особо важным городом», но добавляет: «Руины, сохранившиеся до сих пор, свидетельствуют о его незначительных размерах». Все это мало обнадеживало, но я предпочел остаться непредубежденным и вновь обратился все в то же туристическое агентство, где та самая девушка, что порекомендовала Ведата, достала карту, в суровой пиктографической манере демонстрирующую главные достопримечательности афьонских окрестностей. До тех пор, пока я полагался на путеводитель, возникала путаница: Аморион оказывался то к северу, то к западу от дороги Афьон – Сиврихисар, но теперь все мгновенно прояснилось, и вопрос был решен. Аморион находился рядом с деревней Хисаркой, а она, в свою очередь, в каких-то десяти километрах от легко достижимого городка Эмирдаг. От нас требовалось только сесть в автобус.

Аморион был столицей фемы Анатоликон, а в начале VIII столетия – величайшим городом Анатолии. Он был связан с императорами Львом III, Константином V и Феофилом, причем самым тесным образом: последний в этом городе родился, а прямые потомки Феофила – Аморейская династия – носили его имя. Все три императора были иконоборцами.

Истоки иконоборчества теряются в тумане, и поздние византийские авторы, все как один его противники, намекают на каких-то иудейских чародеев, хотя христианская церковь с самого начала своего существования опасалась того, что почитание икон может привести к идолопоклонству, открывающему путь к язычеству. Эти опасения с особой силой ощущались в Анатолии, в частности во Фригии. Епископ Наколеи одним из первых предал иконы проклятию, и вскоре, в 726 году, Лев III издал эдикт, запрещающий изображения Христа, Богоматери и святых в человеческом облике. Особо почитаемая мозаичная икона Спасителя над воротами Большого дворца была уничтожена, после чего народ в Константинополе взбунтовался, но в Анатолии нововведение восприняли с одобрением. Сторонники иконоборчества видели в нем очищение церковного учения, а его правоту доказывали блистательными военными победами над арабами и болгарами, что было несомненными знаками Божественного благоволения. До своего вступления на престол Лев был стратегом (губернатором и командующим войсками) фемы Анатоликон, и его прежняя резиденция Аморион превратилась в один из оплотов нового учения, оказывая поддержку всем реформам Льва и последующим действиям его сына Константина V.

Халиф Язид II (720–724) всего за пять лет до иконоборческого эдикта Льва издал указ, запрещающий изображать людей в любых произведениях искусства, но современные исследователи не видят оснований искать источники иконоборчества за пределами империи. Впрочем, они не придают особого значения и оскорбительным слухам, распространявшимся византийскими авторами – почитателями икон – о Константине V, которого они наградили унизительным прозвищем Копроним (буквально «дерьмоименитый»). Разногласия во мнениях налицо. Считается, что иконоборцы были по-пуритански нетерпимы к изображениям, а значит, и к искусству в целом. Норвич даже предполагает, что восстановление в 843 году иконопочитания было реакцией «артистических натур… так долго страдавших без зримых образов прекрасного», но приведенные им свидетельства это предположение опровергают. Императоры-иконоборцы отвергали иконы, руководствуясь богословскими принципами, тогда как светская живопись неприятия у них не вызывала. Константин V, уничтожив множество мозаик религиозной тематики, тут же заменил их другими, на светские сюжеты. Церкви были украшены пышными композициями из листвы, фруктов, цветов и птиц. Дворцы и общественные здания изобиловали сценами охоты, состязаний колесниц, военных побед и жанровых сценок, почерпнутых из эллинистической культуры. Как ни печально, ни одна из этих мозаик не дошла до наших дней, хотя об их существовании известно даже из враждебных Константину источников. Что касается последнего иконоборца Феофила, то он был большим ценителем красоты и настоящим эстетом.

Феофилу исполнилось семнадцать лет, когда он занял трон, но этот образованный юноша с самого начала вынашивал честолюбивые замыслы в отношении архитектуры, и величайшее возрождение искусств, обычно связываемое с Македонской династией (с 866 года), берет начало в его правление, со строительства Жемчужины – исключительной по красоте анфилады залов в окрестностях Большого дворца, украшенных мозаиками с изображениями зверей. Вслед за Жемчужиной последовало возведение Камиласа – трехэтажного строения, где на стенах имелись мозаичные сцены сбора фруктов, а детская была расписана фресками. Феофил распорядился соорудить фонтан в виде золотой шишки и устроить искусственный сад с деревьями из драгоценных металлов. Феофил, который наполнил свой тронный зал золочеными бронзовыми фигурками движущихся при помощи хитроумных механизмов птиц и львов, должно быть, с удивлением узнал бы, что иконоборчество предполагает враждебность к искусству. Ни один из его предшественников не выказывал такого вкуса и такой выдумки. Среди прежних василевсов были великие строители, но Феофил проявил себя в архитектуре как выдающийся талант. Однажды, нарушив клятву супружеской верности в объятиях красивой служанки, он, дабы искупить свою вину и доказать любовь к семье, выстроил павильон Карианос исключительно для своих дочерей. Дворец Бриас на азиатском берегу Мраморного моря (рядом с нынешним Малтепе) свидетельствует еще об одной, не менее привлекательной грани личности Феофила. Он был задуман в подражание дворцам багдадских халифов. Арабы были заклятыми врагами империи, что не мешало Феофилу искренне восхищаться их искусством и культурой. Ходили слухи, что, подражая Гаруну Аль-Рашиду, он прогуливался по столице инкогнито. Без сомнения, Феофил предпочел бы развитие отношений двух империй в духе сотрудничества и культурного обмена, но его современники халифы Аль-Мамун и Аль-Мутасим проводили исключительно агрессивную политику по отношению к Византии, совершая ежегодные набеги на Анатолию. Поскольку идея священной войны была совершенно чужда византийскому сознанию, Феофила, очевидно, приводило в искреннее замешательство то, с каким энтузиазмом халифы убивают безобидных каппадокийских крестьян и грабят неоднократно уже разграбленные города у восточной границы. Но его мирные инициативы воспринимались как проявления слабости, и юный император – а ему нельзя было отказать в храбрости – вынужден был периодически отвечать на вызов халифов. В 837 году он привел армию на арабскую территорию и взял важную приграничную крепость Созопетру. Вернувшись в Константинополь, Феофил отпраздновал триумф. Улицы города были усыпаны цветами, здания украшены коврами и шелками. Этот праздник пришлось, однако, срочно отменить, когда разъяренный Аль-Мутасим, снедаемый жаждой отомстить за разграбленную Созопетру, выступил из Самарры – нового большого города, построенного им на берегах Тигра, – во главе восьмидесятитысячной армии, над которой развевались стяги с начертанным на них одним-единственным словом: «АМОРИОН».

 

Аморион. Часть II: Поля скорби

Эмирдаг – милый суетливый рыночный городишко с широкой главной площадью. Ко всему прочему он изобилует такси. За несколько минут мы отыскали водителя, знавшего, где находится Аморион, и погнавшего машину на восток через равнину, оглашая окрестности громовыми звуками радио. На юге голубеет гора Эмирдеде, впереди низкое каре холма разорвано узким проходом, за которым видны дома деревни Хисаркой, сгрудившиеся на фоне холма и защищенные несколькими тополями и ивами. Даже в июне деревня выглядит заброшенной, а уж в зимнее время жизнь в ней, вероятно, совсем замирает. Невозможно было себе представить, что некогда здесь стоял большой город, обороняемый императорами и осаждаемый халифами, что этот длинный плоский холм за деревней и был Аморионом!

Поскольку никакой дороги к развалинам не было, мы просто перелезли через изгородь и побрели по высокой траве к вершине холма, где нас грубовато приветствовали трое седых пастухов. Две телочки резвились, словно школьницы на перемене, овцы паслись среди маков и чертополоха у фундамента Амориона. Этот фундамент виден на всем его протяжении вдоль холма и свидетельствует о том, что стены были сложены из битого камня и облицованы плотно пригнанными тесаными плитами. На северо-восточном склоне холма маячит огрызок некогда возвышавшейся там башни.

Внизу в долине трудилась в поле какая-то женщина в сопровождении черной собаки, и их присутствие лишь подчеркивало необозримость расстилающегося за долиной пространства. Берущие здесь свое начало ручьи печально струятся на север и восток, впадая в конце концов в реку Сакарью, которая гигантскими петлями устремляет свои воды в Черное море. Рядом со стеной возвышается одинокий камень-монолит – надгробие с соскобленной надписью, сохранившее, тем не менее, в центральном углублении крест. Я подумал было, что это все, но на южной стороне холма наткнулся на глубокий раскоп, которого, если верить Норвичу и Манго, здесь быть не должно. Археологи обнажили одни из городских ворот с участком мощеной улицы, ограниченной по бокам несколькими помещениями правильной формы, где, возможно, находилась стража. Одни сооружения выполнены из тщательно пригнанных рядов тесаных камней, другие производят впечатление в спешке сложенных из случайных материалов, включая шесть надгробных памятников, на одном из которых сохранились углубленные панели в обрамлении изысканно вырезанных цветочных гирлянд.

Лишь оглядев окрестности, я понял, какую огромную площадь занимал Аморион. Он не ограничивался вершиной холма, как я сначала подумал: на равнине под нами виднелась линия крепостной стены, окружавшая широкое пространство. Это был нижний город, площадь которого в несколько раз превышала площадь акрополя, откуда мы вели наблюдение. Куски мрамора исключительной красоты, пронизанного пурпурными прожилками, лежали в траве вдоль выкопанных археологами траншей. Профессор Манго явно ошибался: по масштабам раннего Средневековья Аморион – очень большой город. Когда Аль-Мутасим взял его, здесь находилось семьдесят тысяч человек, и даже если принять в расчет посланные Феофилом для защиты города подкрепления и нашедших здесь убежище жителей окрестных деревень, все равно его постоянное население насчитывало около тридцати пяти тысяч. Очень немногие из них пережили события августа 838 года.

Феофил, узнав о вторжении халифа и о том, в каком направлении движется его армия, предпринял отчаянную попытку отразить наступление арабов в Дазимоне, располагавшемся неподалеку от современного Токата в северо-восточной Анатолии, но его солдат обуяла паника под градом стрел, которые обрушили на них тюркские кавалерийские части, бывшие вспомогательными отрядами в арабском войске. Сам император чудом спасся от смерти. Его воины разбежались кто куда, разнося слухи о гибели Феофила. Пришлось ему вернуться в столицу, чтобы показаться народу и усмирить зреющее беспокойство. Аморион остался брошенным на произвол судьбы, и Аль-Мутасим прибыл туда в первых числах августа. Он тут же пустил в действие осадные машины, но городские укрепления были очень внушительные, и целых две недели халиф не мог добиться успеха, пока предатель не указал ему слабое место в крепостных стенах, где они были подмыты ручьем. Вскоре здесь был пробит пролом, и 15 августа арабская армия ворвалась в город. Защитники Амориона собирались дать последний бой в монастыре, но арабы подожгли его, и солдаты сгорели вместе с монахами. Погибло тридцать тысяч человек, более тысячи женщин подверглись насилию. Награбленное добро было поделено между победителями, город сровняли с землей. Оставшихся жителей арабы взяли с собой, когда внезапно отступили через анатолийскую пустыню, так как до халифа дошел слух о готовящемся нападении византийцев и терять время было опасно. Часть пленников бежала, остальных бросили умирать в испепеляющей жаре анатолийского августа. Еще шесть тысяч были без всякой причины обезглавлены. Легенда повествует о том, что вместе с халифом до Самарры добралось всего сорок пленников, но и тех за их отказ принять ислам семь лет спустя казнили.

Слухи об уничтожении Амориона были встречены в Константинополе с печалью, однако в целом произвели на империю не очень сильное впечатление. Можно даже сказать, что в случившемся было положительное зерно, поскольку Феофилу пришлось начать долгожданную военную реформу. Взятие Амориона не принесло особой пользы и халифату, вскоре вступившему в период необратимого упадка, и в итоге оказалось актом бессмысленного варварства. На Феофила эта трагедия подействовала разрушительно. Он слег с жестокой лихорадкой, его сердце и желудок ослабли. Феофил воспринял гибель своего родного города как личное поражение (именно этого и добивался Аль-Мутасим) и понял, что отныне не сможет, как раньше, утверждать, что иконоборчество способствует военным победам. Феофил вынужден был признать, что учение, которому он отдался столь страстно, обречено на гибель. Его жена императрица Феодора почитала иконы в тишине своих покоев, и он нимало этому не препятствовал. В конце концов император и сам смирился с неизбежным. На смертном одре в 842 году Феофил уже думал лишь о безопасности собственной семьи. 20 января 842 года император, которому не исполнилось и тридцати лет, умер от дизентерии, искренне оплакиваемый своими подданными. Несколькими неделями позже скончался Аль-Мутасим. Это был конец эпохи – вскоре Феодора восстановила иконопочитание, а армия халифата впредь никогда не представляла для империи серьезной угрозы.

Отрадно сознавать, что ныне археологи уделяют Амориону внимание, которого он вполне заслуживает, хотя место до сих пор выглядит пустынным и заброшенным. Не следует, впрочем, думать, что история города завершилась в 838 году. Аль-Мутасим не сумел полностью уничтожить огромные стены Амориона, и со временем город вновь заселили и частично отстроили. Он никогда уже не достиг своего былого величия, но все же процветал и спустя два столетия подвергся разрушению со стороны турок. Но и после этого в городе сохранилась епископская кафедра, а окончательно исчез он с исторической сцены только в начале XIV века. В наши дни одинокий путник, оказавшийся здесь среди пустынной равнины, представляет себе улицы и дома, казармы, бани и церкви, покоящиеся в земле под зарослями высокого чертополоха. А на востоке клубы пыли, поднятые словно бы приближающимися вражескими ордами, бессмысленно кружатся в воздухе…

 

Сады Ниса

На полпути между Афьоном и Эгирдиром маки уступают место розам, и производство опиума сменяется изготовлением мыла, духов и ароматических составов. Фригия переходит здесь в Писидию. Пейзаж предстает величественным и обширным, где-то в этих холмах на краю плоскогорья берут свое начало Меандр (ныне Большой Мендерес) и Кайстер, текущие на запад к Эгейскому морю. Богатая долина Меандра с ее многочисленными городами и монастырями была исключительно важна для византийцев на протяжении XII и XIII столетий, и Комнины, равно как и Ласкари из Никеи, предпринимали энергичные попытки защитить ее от турецких набегов. Но речные долины позволяли туркам легко уходить сквозь горы, и поэтому усилия византийцев редко бывали успешными. Крепости возводились, разрушались и строились вновь. Греческие крестьяне и горожане бежали на запад, но иногда попадали в плен и силой удерживались на турецкой территории. Когда императорская власть ослабевала, как это случилось в конце XII века, местные греческие властители бунтовали и призывали себе на помощь тюркские племена… Бедность в западной Анатолии была ужасной. Даже величайшая святыня – церковь Архангела Михаила в Хонех, находившаяся в верховьях долины Меандра, – была ограблена и лишилась своих мозаик. Теперь никто не вспоминает об этих горьких событиях, земля выглядит мирной и процветающей. И над всем витает запах роз.

Вид озера Эгирдир не вызывает и тени беспокойства: узкая долина, сплошь покрытая кустами роз, внезапно завершается на высоком уступе, под которым расстилается озеро, окрашенное изумительными оттенками бирюзового и переливчато-лазурного цветов. Привлекательное, как итальянские озера, расположенное в местности, где весной, летом и осенью климат можно считать идеальным, озеро Эгирдир протянулось на пятьдесят километров в длину. Оно находится на высоте девятьсот метров над уровнем моря и окружено горами высотой почти в три тысячи метров. Городок Эгирдир с его разрушенными крепостными башнями и красными крышами домов вольготно раскинулся вдоль длинного мыса. За мысом, связанный с ним дамбой, лежит остров со множеством старых греческих домов и не меньшим количеством ресторанчиков и семейных пансионатов. Турки называют его Ешиль Ада (Зеленый остров), но грекам он был в свое время известен под именем Нис. Здесь мы и решили остановиться в пансионате «Солнечный закат», принадлежащем симпатичному семейству по фамилии Узун. Оно состояло из Мехмета, Фатьмы, их невестки Зухры и двух ее маленьких сыновей. У совершенно одинаковых белобрысых близнецов имелась чудесная привычка встречать гостей своего дедушки цветами. Рядом с пансионатом располагалась небольшая пристань для рыбацких судов, а сразу за ней – простая, напоминающая амбар, церковь, заброшенная в начале 1920-х годов и под воздействием снега и дождя медленно превращающаяся в руины. Береговая линия была расцвечена скоплениями красных и оранжевых маков.

Пустынный остров в центре озера – идеальное место для безделья, но мне захотелось прогуляться по окрестностям. Вода по обеим сторонам обсаженной деревьями дамбы была разного цвета: к северу почти бирюзовая, к югу – бледно-голубая, в ней отражалась расположенная за городом гора.

Главная достопримечательность Эгирдира – медресе с замечательным порталом в сельджукском стиле, обрамленным резными лентами с абстрактным орнаментом, тонкими, как кружева, а сверху прикрытыми напоминающим сталактиты навесом. Капители колонн, окружающих внутренний двор, явно византийского происхождения, что подтверждает давнюю анатолийскую традицию архитектурного использования фрагментов. Они очень массивны, совершенно не пропорциональны поддерживающим их колоннам, а некоторые необычны: составлены из четырех расправивших крылья и настолько неправдоподобно толстых птиц, что совершенно невозможно представить их в полете. И медресе, и мечеть по соседству – свидетельства краткого расцвета Эгирдира в XIV веке, когда он был столицей независимого Хамидского эмирата и процветающим центром торговли, местом, где активно осуществлялся обмен плодами деятельности людей, населявших плоскогорье и прибрежные южные районы. Ибн Батута описывал его как богатый могущественный город, но, оказавшись однажды в пределах расширяющегося османского государства, Эгирдир вновь погрузился в уютную провинциальную дрему, до сих пор почти не потревоженную туристами.

Счастливы народы, избежавшие истории, и единственное, что тревожит спокойствие Эгирдира в наши дни, это восхитительно-беспомощный военный оркестр из соседнего гарнизона, периодически марширующий по городу под марши Джона Сузы, исполняемые в стиле Чарлза Айвза периода его самых радикальных экспериментов. Гостиницы в Эгирдире переживают затишье. Тревога, вызванная войной в Персидском заливе, превратила поток туристов в пересохший ручеек, но я нисколько не осуждал своих западных соотечественников, вообразивших, что далекие военные события на юго-востоке могут каким-то образом отразиться на жизни Эгирдира. Недавно открытая и поразительно элегантная (по анатолийским стандартам) гостиница стоит без единого постояльца, и нарядно одетый персонал занимается в основном тем, что глазеет на озеро и волшебные очертания горы Барла.

Я едва не заблудился в улочках, петляющих между ветхими деревянными домами острова. Было в них что-то обманчивое – в этих улочках и тупиках. Всякий раз, направляясь к северному берегу, я оказывался на южном, и наоборот. Многие дома стоят заброшенные, сквозь разбитые окна видны выгоревшие стены верхних этажей, но иной раз бельевая веревка, натянутая между деревьями заросшего сада, дает понять, что дом обитаем. В одном из садов старая рассохшаяся лодка, не используемая уже несколькими поколениями, лежит на боку в тени виноградных лоз. Серый дом в глубине заперт, окна закрыты ставнями. Стоящая за ним церковь также заперта, но через выбитые окна видны обвалившиеся балки и заваленный хворостом и обломками мебели пол. Однажды, когда я в очередной раз вышел к северному берегу вместо южного, какой-то молодой человек окликнул меня со своего участка. То и дело перескакивая с немецкого на французский и английский, Мустафа (так его звали) предложил мне стаканчик ракии, и мы заговорили о судьбе греков, исчезнувших с острова Ешиль Ада.

Скорее всего, именно здесь в беспокойные годы, последовавшие за битвой при Манцикерте, нашли убежище остатки византийского населения. Остров оставался греческим на протяжении нескольких столетий после турецкого завоевания, что, по словам Мустафы, нередко служило причиной конфликтов. Когда греки направлялись на лодках в город (дамбы тогда еще не было), турки их оскорбляли, бросали в них мусор и камни. Но как-то остров посетил имам Эгирдира, и вскоре греки заметили, что не только оскорбления прекратились, но и некоторые турки переехали жить на остров. Вскоре, рассказал Мустафа, турки стали жить на северном берегу, а греки на южном, и отношения между двумя общинами оставались мирными вплоть до тех ужасных лет после Первой мировой войны, когда люди буквально боролись за выживание и места для вежливости и терпимости уже не осталось.

Мустафа узнал об этих событиях от своего деда, и я пришел к выводу, что в конце XIX века греки в Эгирдире забыли свой язык. Даже литургию служили на турецком, а когда грекам надо было что-то написать, они писали турецкие слова греческими буквами. Мустафа рассказал, что греки, отлично говорящие по-турецки, приезжают иногда на остров в поисках домов, где они когда-то родились. Как они чувствуют себя, столкнувшись с запустением, в которое пришли дома их детства?

Даже в полдень в садах Ниса много тени, но солнце нещадно припекало во дворе ресторанчика семьи Узун, бросая ослепительный свет и на играющих близнецов, и на пересекающие гладь озера редкие рыбацкие лодки.

 

Затерянные города

Мустафа оказался не только источником местных преданий, но и сметливым и ловким помощником. Узнав, что я хочу осмотреть писидийские города к югу от озера, он вызвался быть моим проводником и взял у отца на пару дней машину.

В античных текстах писидийцев обычно называют «дикими», «беспокойными» и «воинственными». Даже приняв римское подданство, они продолжали высоко ценить свою независимость и старались не попадаться на глаза ни императорам, ни их слугам. Последствия этой политики могут оказаться для путешественника обескураживающими, и путь в Ададу показался нам чрезвычайно долгим. Поначалу дорога забралась от озера высоко в горы, затем спустилась в окруженную горами зеленую долину. Маки цвели по обочинам, птицы разлетались от нас во все стороны. Долина сменилась романтическим ущельем, поросшим темными соснами. Внезапно я сообразил, что ручей, бегущий вдоль дороги, течет не к северу в озеро, как я подумал, а на юг, к Средиземному морю. Но у дороги были свои виды, и она принялась, закладывая широкие петли, карабкаться вверх, в сторону от ручья. Склоны гор, словно щетиной, были усеяны карликовыми соснами; голубоватые далекие вершины белели полосками вечных снегов; и вдруг за поворотом показались красные крыши далекой деревни, проткнутой одиноким минаретом, и мы начали к ней спускаться. Петля дороги… весь процесс повторяется. И еще раз. И еще. Наконец мы сделали остановку на поросшем цветами перевале, «вдали отовсюду», уверенные, что пропустили поворот к деревне. Казалось совершенно невероятным, что кто-то – пусть даже известные своим безрассудством писидийцы – могли построить город в таком диком месте.

Мы совсем уже было собрались возвращаться назад, как вдруг случилось неожиданное: автомобильное радио разразилось «Танцем благословенных духов» Глюка, и звуки западной классической музыки в столь неуместной обстановке меня воодушевили. Мы продолжили наш путь и через двести метров обнаружили поворот. Когда Адада открылась нашему взору, безмятежная глюковская флейта еще не умолкла, и на какое-то мгновение мне показалось, что храмы и гробницы города вызваны к жизни этой музыкой. Очарованию пришел конец, как только мы вышли из машины: привязанный в развалинах храма ишак приветствовал нас душераздирающими криками.

В Турции так много хорошо сохранившихся античных городов, что нетрудно пресытиться их изучением, но в Писидии дикое величие природы и безлюдье быстро возвращают способность удивляться. Стены и дверные проемы храмов в Ададе до сих пор стоят на первозданной высоте, и лишь портики, некогда высившиеся перед ними, валяются на земле в беспорядочном смешении изысканно исполненных деталей антаблемента и стволов колонн. От храмовой зоны прямая улица ведет через заросшее травой поле к расположенной в тени деревьев агоре (рыночной площади) с остатками колоннад и широких ступеней, взбирающихся на отвесный акрополь, который защищают высокие эллинистические башни. Б́ольшая часть Адады датируется эллинистическим периодом, и отсутствие церквей свидетельствует о том, что в начале византийской эпохи она уже была покинута. Возможно, Адада находилась слишком далеко или ее бедная земля не могла столь долгое время поддерживать городскую жизнь. Судя по всему, этот город не играл в истории никакой роли, и это придает ему удивительное очарование. Трогательно видеть сейчас, как добротно в старину делали вещи, сколь изобильные удобства имелись у жителей скромного городка, затерявшегося в ущельях Тавра.

В Ададе есть что-то от Аркадии, но Сагалассос (ныне Агласун) выглядит более суровым и драматичным. Найти его оказалось гораздо проще, так как он находится недалеко от дороги, идущей из Эгирдира и Испарты в Анталью и к средиземноморскому побережью. В городке Агласун дорога поворачивает направо и начинает бешено петлять, поднимаясь по отвесному горному склону на высоту в тысячу семьсот метров. Город до последней минуты скрывается от взгляда и вдруг предстает хаосом серых камней, разбросанных по лишенным растительности пустым террасам, задником для которых служат отвесные склоны, испещренные сотами гробниц. Время превратило храмы, форумы и базилики в груды камней. Повсюду вырезанные из камня львиные головы, виноградные грозди, листья аканта и благородные начертания греческих надписей. Ближе к западной окраине мы наткнулись на бюст мужчины: голова его была покрыта мелкими кудряшками, а глаза подозрительно косили куда-то в сторону.

Подход к театру охраняла красивая, сверкающая, словно драгоценный камень, змея. Она лежала неподвижно, словно геральдический знак, и я подумал сначала, что она мертва, но Мустафа, невзирая на мои протесты, принялся бросать в змею камни, и та с невероятной скоростью исчезла в высокой траве. После этого я ступал очень осторожно.

Источники сходятся на том, что жители Сагалассоса были самыми воинственными из писидийцев. Они имели безрассудство противостоять даже Александру Македонскому, триумфально вторгшемуся в Азию в 334 году до нашей эры. Арриан, биограф Александра, пишет, что тот начал штурм Сагалассоса прямо по горному склону. Если это правда (а всякий, побывавший в Сагалассосе, вряд ли в эту историю поверит), восхищение вызывает не только полководческий гений Александра, но и смелость и дисциплинированность его солдат: склон настолько крутой, что даже обычный подъем по нему дается непросто. Безоружные обитатели Сагалассоса с напрасным героизмом жертвовали собой, столкнувшись с копьями и щитами македонских фаланг. Пятьсот горожан было убито, остальные обратились в бегство. Александр же направился на север, во Фригию, на соединение с главными частями своей армии, и начал оттуда свой долгий поход в Азию, донесший семена эллинизма в Бактрию и на берега Инда. Взятие Сагалассоса – мелкий эпизод в его триумфальном шествии, но восхитительный городской театр – символ того, насколько глубоко местные жители, несмотря на свое первоначальное сопротивление, восприняли греческую культуру.

Чаша театра расположена на травянистом склоне холма. Она вмещала не менее десяти тысяч зрителей и сохранила свои размеры, хотя ее повредило землетрясение и правильные полуокружности сидений изломаны кое-где конвульсивными волнами. С верхних рядов открывается вид на поросшую зеленой травой орхестру и обломки сценической машинерии. Наклонившаяся под немыслимым углом одинокая дверная перемычка до сих пор в небезопасном равновесии венчает дверной проем. А за всем этим земля, постепенно растворяясь в голубизне, на сотни километров простирается к морю. Как удивительно, что творения Эсхила, Софокла и Еврипида звучали когда-то на этих холмах, где теперь не слышно ни слова по-гречески!

В ранние века Византии театры считались символами язычества и безнравственности, но тем не менее продолжали существовать. Великие драмы больше не ставились, зато исполнялись музыка, танцы, пантомима, акробатика, фарс и политическая сатира – обличения христианских проповедников не в силах были отвратить людей от сцены. Лишь во второй половине VII века театры были окончательно покинуты. Это описывается как триумф Церкви, хотя, возможно, главную роль здесь сыграли чума и чужеземные нашествия: к концу VII века все население Сагалассоса вряд ли могло заполнить театр хотя бы наполовину. Несмотря на это, тексты классических трагедий хранились и изучались в византийских библиотеках, и в последующие четыре века Анатолия оставалась оплотом эллинизма – последнего островка созданного Александром мира. История Сагалассоса в этот период скрывается в тумане, но в XII веке город стоял пустой в зыбком пограничье между греками и турками. Во время нашего посещения единственным обитателем этих мест оказался скучающий сторож, горько посетовавший на отсутствие туристов. Он был уверен, что змея нам привиделась: никогда прежде зм́еи здесь ему не встречались.

Где-то в холмах, к югу от Сагалассоса лежат остатки городов Кремны, Милиаса и Ариассоса. Я хотел взглянуть на эти места, но, едва услышав мою просьбу, Мустафа изобразил на лице скуку и усталость. Его можно было понять: обломков скульптуры, в обильном беспорядке валявшихся на ступенях форума в Кремне, было слишком много, а планировка города выглядела слишком однообразной и мертвенной, словно жизнь покинула город задолго до того, как из него ушли последние обитатели. Мустафа признался, что озеро Эгирдир нравится ему гораздо больше любых развалин. И все-таки Кремна производит незабываемое впечатление. Главная улица, некогда окаймленная колоннами, ныне представляет собой глубокую траншею, уставленную пустыми пьедесталами и обломками, что-то вроде романтического эскиза городского апокалипсиса. Город взирает с высокого обрыва на долину реки Кестрос и селения Памфилийской равнины с видом человека, уязвленного нанесенным ему оскорблением, но не позволяющего окружающим это понять.

 

Больше никогда

Вечером в Эгирдире облака иной раз собираются вокруг вершины горы Барла, и широкие потоки света, пронзая их, освещают спокойную голубизну воды, а прохладный бриз задувает с расположенных к северу от озера холмов. Где-то в этих холмах в 1176 году султан Кылыч-Арслан разбил императора Мануила I Комнина в решающей битве при Мириокефалоне. Определить точное место сражения невозможно: крепость Мириокефалон была разрушена уже при Мануиле, следов от нее не осталось. Определенно известно лишь то, что Мануил выступил из Хор, благоговейно помолившись там архангелу Михаилу, и медленно двинулся на восток в сторону Коньи, где за Мириокефалоном султан заманил его армию в ловушку в узком горном ущелье под названием Циврица…

Нет также полной ясности, почему эта битва вообще произошла. Византийское присутствие в Малой Азии заметно усилилось после возврата Никеи и прохождения войск Первого Крестового похода. Алексей, Иоанн и Мануил Комнины восстановили контроль над западной Анатолией, а также над средиземноморским и черноморским побережьями; государство сельджуков было строго ограничено центральным плоскогорьем. К 1176 году византийцы и турки находились в тесном и продолжительном соприкосновении около столетия, было достигнуто непростое, но вполне реальное равновесие сил.

Византийские авторы неизменно враждебны к тюркским кочевникам, совершавшим набеги на Фригию и другие пограничные области, но их отношение к сельджукам Коньи было не столь простым. Ко второй половине XII века сельджукский султанат был отлично организованным цивилизованным государством, и его правитель, волевой и последовательный в своих действиях Кылыч-Арслан II, был известен терпимостью к проживавшим в его границах христианам. Существовал дипломатический и торговый обмен, мусульманским купцам позволяли торговать в империи. При византийском дворе имелись турки, занимавшие влиятельные позиции (благородные члены семьи Аксух); да и при дворе сельджуков были в те времена влиятельные греки. Мануил особенно ярко продемонстрировал свое восхищение турецкой культурой, построив в пределах Большого дворца здание в сельджукском стиле с напоминающим сталактиты потолком, а в 1161–1162 годах в течение восьмидесяти дней исполнял роль гостеприимного хозяина, когда к нему приехал султан.

Мануил славился великодушием и широтой взглядов, и Кылыч-Арслан был поистине ослеплен пышностью императорской столицы и великолепием праздников в его честь, включая потешное морское сражение – весьма дорогостоящее представление, имевшее исключительно политическую подоплеку: убедить Кылыч-Арслана в бесперспективности его нападения на хранимые Богом Город и империю. И хотя султан был далеко не прост, увиденное, судя по всему, его вразумило. Во всяком случае, внешне все выглядело именно так. В залог будущей дружбы император и султан устроили несколько обедов, и Кылыч-Арслан распорядился вернуть империи часть завоеванных городов. Он согласился помогать Мануилу войсками и вообще оказался как бы в роли вассала.

С византийской точки зрения лучше и быть не могло. Дружественное турецкое государство обретало право на существование, зато престиж и влияние Византии сохранились во всей Анатолии.

Почему же в 1176 году Мануил обратил оружие на Кылыч-Арслана?

Султану мир был выгоден, но даже византийские источники намекали на то, что с обеих сторон постоянно имели место мелкие провокации. Таковы тюркские набеги, результат небрежности самого Мануила, поскольку в Константинополе признавали, что кочевники действуют независимо от сельджукского правительства, для которого они также являлись головной болью. Кылыч-Арслан тянул с возвращением византийцам города Сиваша, хотя давно пообещал его вернуть, но вряд ли это могло оправдать широкомасштабное наступление на его столицу: в данном случае было бы вполне достаточно простой демонстрации силы. Взятие Коньи могло бы уничтожить сельджуков, но не решило бы проблему с кочевниками. У империи не было сил удерживать в повиновении столь многочисленное, агрессивное и мобильное население, и не подлежит сомнению, что отсутствие центральной турецкой власти, которой кочевники хоть и формально, но все же подчинялись, только ухудшило бы ситуацию.

Внешняя политика Мануила всегда была смелой и изобретательной. Впрочем, порой слишком амбициозной, что вовлекло Византию во внутренние проблемы Италии, Венгрии и государств, где имелись крестоносцы, а это было в ущерб жизненно важным анатолийским провинциям. Мануил был невероятно тщеславен, изображал собственные победы в мозаике на стенах своих дворцов и перенял пышную юстиниановскую систему титулования.

Страдал ли Мануил манией величия? Пожалуй, нет, для этого он был слишком умен. Возможно, суть дела заключалась в том, что Мануил нуждался во впечатляющей победе, чтобы держать в страхе своих многочисленных врагов. Империя не была изолирована от внешнего мира. Военные экспедиции византийцев в Италию лишь объединили венецианцев, папу и германского императора Фридриха I Барбароссу против Константинополя, а когда стало известно о контактах между Кылыч-Арсланом и Барбароссой, это лишь добавило масла в огонь. Возникла отдаленная, но тревожная перспектива объединенного наступления на империю с востока и запада, чего так опасались все предшественники Мануила.

Этими соображениями и мог руководствоваться император, когда вел свою армию на турецкую территорию к востоку от крепости Сувлея. Численность византийских сил была огромной – колонна растянулась на несколько километров, в центре ее двигалась сложная и громоздкая осадная техника. В составе армии было немало чужеземцев: англичане составляли большинство в императорской гвардии; части, охранявшие правое крыло с осадной машиной и обозом, находились под командованием рыцаря-крестоносца Болдуина Антиохийского; значительное место занимали и турки-христиане.

Армия двигалась в пустоту. Султан сжигал деревни и посевы; кочевники, «многочисленные, как саранча», совершали бесчисленные набеги; трупы собак и вьючных животных гнили в колодцах. Вынужденные пить испорченную воду солдаты страдали от дизентерии.

Когда Кылыч-Арслан заговорил о мире, наиболее опытные военачальники Мануила настаивали на принятии условий султана, но император и слышать об этом не хотел и продолжал наступление.

Авангард императорской армии без труда отразил нападение главных сил турок в ущелье Циврица и выбрался на открытое пространство, где и остановился, но огромная осадная машина застряла в узком проходе, и турки набросились на солдат Болдуина. Песчаная буря завершила разгром: люди не отличали своих от врагов, беспорядочно убивая друг друга.

Впервые в жизни Мануил утратил самообладание. Он готов был бросить армию, но его спас командир арьергарда. Вместе они сумели достичь передовых частей, где удалось восстановить какое-то подобие порядка. Осадная машина была потеряна, Болдуин, как и большинство его воинов, убит, но основная часть армии сохранилась.

На рассвете следующего дня император и султан объявили о перемирии и приступили к переговорам. Историки не раз удивлялись мягкости условий Кылыч-Арслана (он всего-навсего потребовал снести крепости Дорилей и Сувлея) и воздавали должное благородному поведению великого визиря султана, принадлежавшего к известному византийскому роду Гаврасов. Возможно, они недооценили ту серьезность, с которой тогдашние (и нынешние) турки относятся к законам гостеприимства. Когда-то Кылыч-Арслан почти три месяца был гостем Мануила, делил с ним стол и принимал ценные дары – он сам был бы унижен, лишись император всех знаков своего величия. Отступление проходило организованно, но солдаты императорской армии были деморализованы видом своих убитых товарищей, у которых турки вырез́али половые органы.

Последствия Мириокефалона были довольно незначительными, хотя со временем восприятие этой битвы как ужасной катастрофы стало хрестоматийным, с чем согласны и современные историки. Мануил сравнивал ее с поражением Романа Диогена при Манцикерте. Сам он в плен не попал, армия продолжала существовать, но Мириокефалон нанес сокрушительный удар по его репутации. Он так и не смог отрешиться от ужаса, охватившего его в ущелье Циврица. Гильом Тирский, посетивший Константинополь в 1179 году, за год до смерти Мануила, оставил подробное описание его душевного состояния:

«С тех пор император выглядел подавленным, глубоко уязвленным в самое сердце воспоминанием об этом судьбоносном несчастье. Никогда более не проявлял он столь свойственной ему прежде радости духа, никогда не представал веселым перед своими людьми, как бы они ни упрашивали его. До конца жизни ему так и не удалось восстановить былое отменное здоровье, коим он прежде отличался. Одним словом, существующая в душе Мануила память о поражении настолько его угнетала, что уже больше никогда не снискал он мира своей душе и обычного для него когда-то присутствия духа».

Враги Мануила на Западе даже не пытались скрыть свою радость после получения известий о разгроме, и германский император писал ему в исключительно пренебрежительной форме, называя «царем греков» и утверждая, что это он, Фридрих, – истинный римский император, коему Мануил обязан выказывать знаки почтения наряду с подчинением духовному авторитету папы. Хрупкость существования Комнинов была всем очевидна. Победа при Мириокефалоне, разумеется, не обеспечила бы восстановление византийского господства в Анатолии, но сделала бы такое развитие событий вполне возможным. Однако поражение и его последствия подготовили сцену для окончательного краха эллинизма в Азии.

Мануил был последним императором, во всем блеске воплотившим в своей личности имперский миф. После Мириокефалона все его величие свелось к пустоте, и притязания Мануила наследовать Константину и Юстиниану обернулись прахом. Со смертью его в 1180 году Византия навсегда утратила мощь великой державы. Какое-то время Константинополь еще оставался главным городом христианского мира, но через четверть века лишился и этого статуса.

 

IV. Конья и Караман

 

Дорога в Конью

Компании мелких торговцев нередко наведывались в пансионат «Солнечный закат» по вечерам, чтобы отведать фирменной жареной рыбы госпожи Узун и выпить ракии. Откупоривая очередную бутылку, господин Узун бросал в нашу сторону выразительный взгляд и возводил глаза к небу. Человек исключительной вежливости и безупречного поведения, он явно не хотел, чтобы мы считали всех турецких мужчин пьяницами. Напрасное беспокойство: мы были последними, кто стал бы осуждать их за это, тем более что хозяин явно недооценил две австралийские пары, прибывшие за день до нашего отъезда в Конью. Эти люди явно знали толк в застольной беседе и выпивке; их разговоры время от времени прерывались возгласами: «Хорошо сидим… А не заказать ли еще бутылочку?..»

Меня осенило вдруг, что самый выдающийся уроженец Коньи, великий поэт и суфийский мистик Джалаладдин Руми вполне одобрил бы их поведение. Ведь именно Руми заявлял, что «быть трезвым – значит не жить» и страстно воспевал «простое вино, делающее нас свободными и беспечными».

Дорога в Конью делает большую петлю к северу от горного массива Дедеголь, после чего поворачивает на юг, к озеру Бейшехир. Широкое, но неглубокое, усеянное более чем двадцатью островами озеро Бейшехир – самое крупное в Писидии, однако берега его почти безлюдны.

В XII столетии и, скорее всего, долгое время спустя острова были заселены греками-христианами, но когда в 1120 году Иоанн II Комнин вел здесь военную кампанию, выяснилось, что местные греки, в которых он видел своих подданных, приходу императорской армии ничуть не рады. У них не было ни малейшего желания освобождаться от мусульманского ига, и они так настойчиво отказывались признать власть императора, что пришлось в конце концов захватывать острова силой.

Правление Иоанна отличалось справедливостью и добронравием, и он мог бы рассчитывать на лучший прием, но прошло уже более полувека с тех пор, как императорская власть в последний раз проявила себя в этом районе, и местному византийскому населению приходилось находить общий язык с турками. Более того, они научились ценить неназойливость сельджукского правления и были рады избегать общения с императорскими сборщиками налогов. Иоанн Комнин, хотя и заботился о благополучии своих граждан, все же был вынужден изыскивать средства для содержания огромной наемной армии и блистательного двора. Человек, именовавший себя римским императором, наместником Бога на земле и носивший титул «равноапостольный», вполне мог допускать (и допускал) чрезмерные знаки почтения со стороны подданных, но и он не вправе был, выражаясь современным языком, делать экономику сверх меры затратной. К тому же образцовая религиозная терпимость султанов лишала правление христианского монарха особых преимуществ. «Обычай, усиленный временем, – нравоучительно замечает Никита Хониат, – сильнее и племени, и веры». Таким образом, это поражение, ничуть не меньше, чем военное, обрекло на провал попытку Комнинов вернуть Анатолию.

Восточный берег озера болотистый и весь зарос камышом. Глядя на покрытые снегом горы, вздымающиеся далеко за противоположным берегом, я вспомнил, как в прошлом году летел над этим озером из Аданы в Стамбул. Оно выглядело сверху как бассейн, наполненный бирюзовой краской, в которую плеснули немного молока и добавили пурпурного цвета острова. И тогда, и сейчас я вспоминал одинокие развалины Кубадабада, летнего дворца сельджукских султанов, на западном берегу озера. Дорога к этому месту ужасна во всех отношениях, и я не знаю ни одного человека, добравшегося туда, хотя лично я, что уж греха таить, такой попытки даже не предпринял…

От великих средневековых дворцов – Аббасидов в Багдаде, Фатимидов в Каире, Влахернского в Константинополе – остались крохи или вообще ничего, за исключением восторженного описания современников, так что, вероятно, стоило претерпеть некоторые неудобства ради возможности постоять среди развалин Кубадабада и поглядеть на панораму озера и островов, некогда услаждавшую взор Аладдина Кейкубада I, блистательнейшего из сельджуков. От Бейшехира с его деревянной мечетью и изящным мавзолеем дорога резко повернула на северо-восток, устремившись почти в противоположном направлении сквозь долину, усеянную лоскутками зеленых и цветущих полей. В XIII веке здесь проходил караванный путь из Коньи в Бейшехир и дальше через Тавр к Аланьи на берегу Средиземного моря, где сельджуки основали свою зимнюю столицу. Дорога выбралась наконец из долины в череду сухих каменистых холмов, и вскоре показался огромный караван-сарай. Широкими воротами и многоугольными башнями напоминая укрепленный дворец, он, как и сотни ему подобных сельджукских караван-сараев, был построен за счет казны и предназначался для бесплатного ночлега и отдыха всех путников, независимо от их национальности, вероисповедания и сословной принадлежности. В крупных караван-сараях имелись свои лекари, беднейших странников обеспечивали обувью. В числе благотворительных заведений при караван-сараях были больницы, библиотеки, суповые кухни и сумасшедшие дома, что делало сельджукский султанат самым прогрессивным государством Средневековья (я уж не говорю о многих современных странах, которым до него в этом отношении далеко). Особенно приятно отметить, что сельджукские приюты для умалишенных содержали постоянные оркестры, чья музыка должна была смягчать меланхолию и тоску их обитателей. В общем, не удивительно, что большинство подвластных сельджукам христиан не горели желанием вернуться под власть византийского императора.

Всякий путник, странствовавший от Коньи по холмам пешком и достигший караван-сарая, несомненно, нуждался в новой обуви. Земля там пустынна и негостеприимна – цвета пергамента и слоновой кости. И когда идешь со стороны Бейшехира, кажется, будто ты не приближаешься к городу и плодородной долине, но входишь в пределы пустыни.

 

Солнечное сияние

Конья – старинный византийский город Икония (Иконион) – стала столицей сельджуков после того, как в 1097 году их изгнали из Никеи. В начале XIII века она превратилась в один из величайших городов исламского и средиземноморского мира, куда как магнитом притягивало ученых, поэтов и художников, в пристанище синкретической культуры исключительного блеска и утонченности. Современному туристу, разумеется, не следует ждать, что он увидит тут средневековые башни, минареты и купола; когда дорога выныривает из-за холмов, приезжего встречает широкая пыльная полоса унылых многоэтажек.

Несмотря на свое славное прошлое, нынешняя Конья – довольно скучный и тусклый город. Единственный ресторан, потчующий алкашей, заблудившихся туристов и потенциальных жиголо, имеет самый жалкий вид, а еда в нем варьируется от пресной до несъедобной. Вино тут кислое и безумно дорогое. Даже поклонники сельджукской архитектуры испытывают здесь разочарование: два из пяти бесспорных шедевров пребывают в полуразрушенном состоянии, а величайший из них – мечеть Аладдина – закрыли на реставрацию так давно, что никто уже и не помнит, когда это случилось. От вдребезги разбитого султанского дворца сохранилась лишь кирпичная развалина, защищенная нелепым параболическим бетонным навесом.

Многие части дворца еще в XIX веке были целы, и путешественники оставили описания его резных и расписных потолков. В те времена город сохранял б́ольшую часть двойного кольца своих крепостных стен. Башни, общим числом в сто сорок, вздымались на высоту до пятнадцати метров, ворота были украшены рельефами с изображениями львов, слонов, орлов и ангелов, но все это великолепие было варварски снесено, а Конья обогатилась сетью банальных европейских бульваров. То, что некогда сохранили даже монголы, турки уничтожили собственными руками, и потеря эта ужасна и необъяснима. Также непонятно, почему мечеть Аладдина закрыта для посетителей. Этот комплекс сооружений строился около ста лет, в нем есть гробницы восьми султанов, в том числе восьмиугольный мавзолей Кылыч-Арслана II. С любой точки зрения, это место – одна из величайших национальных святынь Турции. Увы, посетитель может лишь полюбоваться его широким асимметричным фасадом, сосчитать количество надгробий и дворов и осмотреть молельный зал, усеянный лесом из сорока семи римских и византийских колонн…

Мечеть Аладдина стоит на гребне овального холма, некогда представлявшего собой крепость Конью и древнюю насыпь, на которой располагалось поселение. Ниже ее, по ту сторону оживленной дороги, находится медресе Каратай. Вот где разочарование уступает место восторгу! Мраморный портал дает представление о сельджукском эклектическом стиле в его самой роскошной и изощренной разновидности. Центральные двери ограничивают прижатые к ним спиралевидные колонны со стилизованными коринфскими капителями, приводящими на ум поздние римские и византийские образцы. Эти колонны, в свою очередь, соседствуют с панелями, покрытыми геометрическим орнаментом, который не был бы лишним на фасаде фригийского храма. Над дверью расположена ниша, выполненная в сдержанном варианте стиля «мукарнас» – множество миниатюрных ниш с растительными мотивами, обрамленных слабо намеченной аркой. Верхняя часть портала представлена тремя затейливо исполненными рельефами, прочее пространство занимает великолепный резной узор из переплетений белого и серо-голубого мрамора. Простое перечисление подробностей вряд ли способно передать совершенство портала медресе и впечатление от его орнаментальной роскоши. Честно говоря, трудно найти другой пример более яркого сочетания столь далеких друг от друга частей. Здесь соединилось, казалось бы, несоединимое – исконные центральноазиатские и анатолийские мотивы с самыми изощренными способами выражения персидского, арабского, армянского и византийского стилей.

Открывая вход в медресе, портал оказывается в буквальном смысле слова дверью «просвещения». «Медресе» обычно переводят как «школа Корана», но такое толкование слишком узкое для этого уникального учреждения, где помимо Корана изучали философию, медицину, математику и астрономию. И если сам институт медресе не является изобретением сельджуков, то именно они довели это учебное заведение, включая и его архитектурную форму, до совершенства.

Внутреннее убранство медресе Каратай – один из самых замечательных образцов дошедших до нас памятников исламского искусства. Оно свидетельствует о том, что сельджуки видели в поэзии незаменимую помощницу учения. Посетитель входит в здание чуть сбоку, через купольную прихожую в одном из углов строения, что подготавливает его к торжественному виду центрального пространства, состоящего из огромного квадратного зала с фонтаном, покрытого куполом в двенадцать метров диаметром. В дальней стороне зала, за фонтаном, расположен айван – сводчатое, открытое с одной стороны помещение, восходящее к двухтысячелетней давности дворцам парфянских царей. Но главное чудо этого места – фаянсовые изразцы, устилающие купол, айван и верхние части стен. Паруса, поддерживающие купол как раскрытые веера, нефритового, белого и черного цветов; поверхность купола покрыта переливами бледно-бирюзовых сплетений, которые перемежаются протуберанцами, напоминающими солнечное сияние или цветок хризантемы. И кажется, что это убранство призвано быть зеркальным отражением безмятежного течения всевозможных оттенков умозрения.

 

Последствия одного убийства

В медресе Каратай сейчас находится Музей керамики города Конья, и хотя сам по себе музей этот очень хорош, никто не покидает его, не взглянув на выставленные в боковой комнате археологические находки из дворца Кубадабад. На стене висит план реконструкции дворца, свидетельствующий о том, что задуман он был в чисто персидских традициях. На протяжении всей истории сельджукского султаната персидская культура играла в нем колоссальную роль, а фарси был языком политической элиты и литературы.

Поражают скромные размеры дворца. Акцент сделан, скорее, на уюте и возможности получить наслаждение, чем на подавляющей зрителя демонстрации власти. Посреди Кубадабада находился небольшой дворик, в который открывался айван. За айваном, служившим, несомненно, залом для приемов, находились личные покои султана и его близких, а дальше шла широкая терраса с глядящим на озеро павильоном. Идеальное убежище от испепеляющего жара анатолийской равнины, но подлинное сокровище этого дворца – его изразцовое убранство.

Изразцы из Кубадабада, имеющие форму звезд, – выдающиеся образцы сельджукского фигуративного искусства. Животные, особенно скачущие и кричащие ослы, изображены с чарующей натуралистической экспрессией, но более всего впечатляют человеческие фигуры. Ко времени строительства Кубадабада (около 1220 года) турки жили в Анатолии почти полтора столетия и успели основательно перемешаться с византийским населением. Султаны брали себе в жены христианок, хотя расписывавшие изразцы художники оставались верны идеалам красоты Центральной Азии и изображали мужчин и женщин с широкими лицами, высокими скулами и узкими глазами. Эта затянувшаяся верность доисламским традициям способна объяснить сельджукское приятие фигуративного искусства, которое одной лишь керамикой не ограничивалось. Арабский путешественник Аль-Харави упоминает о существовании в садах Коньи в XII веке мраморных статуй мужчин и женщин. Ни одна из них не дошла до наших дней, но можно представить себе, как они выглядели, взглянув на хранящиеся ныне в медресе Индже Минаре рельефы, особенно на огромную крылатую фигуру, некогда стоявшую над городскими воротами. Голову ее украшает корона, крылья расправлены, каждое перо изображено в деталях, а колени согнуты, словно она в своих развевающихся одеждах бежит по воздуху.

Все это, безусловно, противоречит строгим законам ислама, но Аладдин Кейкубат I, при котором и создавался Кубадабад, был широко мыслящим человеком. Он проявлял стойкий интерес к искусству и науке и был одним из величайших строителей Средневековья. Порой кажется, что в центральной Анатолии нет места, где не стояло бы мечети, медресе или караван-сарая, возведенных Аладдином Кейкубатом. Его царство простиралось от Черного до Средиземного моря, а на востоке – до озера Ван. Строительство дорог, мостов и караван-сараев обеспечивало развитие торговли и экономики в целом, а благотворительность султана проникала во все уголки государства. Однако теперь мы понимаем, что эти процветание и мир не могли длиться вечно.

К 1230 году нашествие монголов длилось уже десять лет. Они разорили южную часть Руси, разгромили Грузинское царство и обширную империю Хорезмшахов – восточных соседей сельджуков. В известном смысле монгольское нашествие проходило по образцу турецкого. Кочевые народы Центральной Азии внезапно сплачивались в единый непобедимый военный механизм и вставали на путь завоеваний. Впрочем, по сравнению с монголами турок можно считать образцом терпимости и добропорядочности. В 1222 году, например, монгольская армия на протяжении недели занималась уничтожением коренного населения Герата, исчислявшегося сотнями тысяч человек. В предшествующие годы та же судьба постигла великие города Мерв и Нишапур. В Мерве уцелели лишь четыре сотни ремесленников.

Реакция Аладдина Кейкубата на приближавшуюся катастрофу была вполне предсказуемой. Он избегал провокаций и отвечал на грозные требования великого хана полностью покориться ему с вежливостью, приличествующей языку дипломатических посланий. Вместе с тем он пытался создать союз между мусульманами и христианами, для того чтобы вместе противостоять угрозе, но в 1237 году был отравлен. Вряд ли можно найти какое-то оправдание убийству, совершенному, без сомнения, с молчаливого согласия его сына, ставшего султаном Кейхюсревом II. Это событие положило конец величию сельджуков.

Кейхюсрев, бывший очень плохим сыном, и правителем оказался ничуть не лучшим. Свое правление он начал с того, что велел визирю уничтожить политических противников, включая лучших военачальников государства. Турки подняли восстание, подавленное ценой тысяч жизней, а в 1243 году в битве при Кёседаге сельджукская армия была уничтожена монголами. Кейхюсрев остался в живых, хотя вряд ли этого заслужил, но был вынужден признать себя вассалом, и восемь следующих султанов, правивших между 1243 и 1308 годами, когда династия прекратила свое существование, реальной власти уже не имели. Народные восстания против монголов вызывали жестокие репрессии. В дальнейшем мятежники и соперничающие султаны поделили государство между собой. Караван-сараи опустели; дорогами между городами месяцами не пользовались; торговля, земледелие и экономика в целом пришли в упадок, что вызвало сильнейший голод.

Неверно, однако, думать, что та эпоха была исключительно временем ужасных страданий и безвластия. Правление Аладдина Кейкубата дало столь сильный импульс развитию турецкой культуры, что даже монголы не смогли остановить ее процветания. Города Анатолии избежали повального истребления жителей, выпавшего на долю городов Хорасана и Персии, да и не все монгольские правители были глупыми дикарями. Сельджукские власти продолжали привлекать людей выдающихся дарований, способных облегчать тяготы жизни простого народа и поддерживать традиции милосердия и покровительства искусствам. В десятилетия, последовавшие за Кёседагом, были возведены несколько шедевров сельджукской архитектуры, включая медресе Каратай (1252), медресе Индже Минаре (1264) и Голубое медресе в Сиваше (1271). Закат сельджуков, как и их византийских соседей, проходил не в ущерб их достоинству и красоте.

 

Путь к гробнице Руми

Джелаладдин Каратай, выдающийся основатель медресе, носящего его имя, был греком – влиятельным придворным, правоверным мусульманином и приятелем Руми. Высокопоставленные греки отнюдь не являлись исключением при турецком дворе, хотя Джелаладдин начал свою карьеру как придворный паж и поднялся по всем ступеням служебной лестницы, тогда как остальные были византийскими аристократами-изгнанниками. Род Гаврасов, например, давший султанам трех великих визирей, известен вплоть до X века. В Конье существовала даже ветвь семейства Комнинов, родоначальником которой стал племянник императора Иоанна II, который бежал к сельджукам, поссорившись со своим дядей из-за лошади. В Конье он принял ислам и женился на дочери султана. Его потомки жили в Конье еще в конце XIII столетия.

Сходные процессы происходили и при византийском дворе. Юного турецкого пленника Иоанна Аксуха Алексей I выбрал в товарищи своему сыну Иоанну. Если Алексей хотел таким образом продемонстрировать, что турки и греки могут стать единым народом, он сделал правильный выбор. Наследник престола и раб вскоре крепко подружились, и после того как Иоанна короновали, турок Аксух стал его главным советником. Сын Аксуха Алексей некоторое время носил титул протостратора (командующего авангардом или кавалерией особого назначения), был женат на дочери Иоанна II и, как и его отец, играл далеко не последнюю роль при дворе.

Аксухи не одиноки: историкам известны по крайней мере, пять других знатных византийских родов турецкого происхождения. Кылыч-Арслан II был не единственным султаном, жившим в Константинополе. В 1196 году его сыну Кейхюсреву I в результате династических раздоров пришлось бежать из Коньи и искать убежища при византийском дворе, где он оставался восемь лет и даже нашел себе в высших кругах невесту. Одна из причин, почему его легко приняло византийское общество, без сомнения, заключалась в том, что он был наполовину греком, как и султан Кейкос II (1246–1257), дважды находивший убежище у своих византийских соседей. Мать Кейкоса была дочерью священника, а среди его окружения преобладали греческие родственники-христиане. В царствование Кейкоса византийское влияние при сельджукском дворе достигло своего апогея. Это обстоятельство удачно символизируется тем, что Кейкос стал носить пурпурные сапоги, что столетиями было священной привилегией императоров.

Все это вызывало подозрения у его мусульманских подданных-турок. Он и впрямь зашел слишком далеко, но все-таки оставался в пределах традиции. Султаны, даже воюя с Византией, всегда с почтением относились к ней. Они не забывали, что управляют бывшими византийскими землями и называли себя султанами Рума, то есть Рима, и византийцы оставались для них римлянами. Руми принял свое имя, поскольку обрел дом «в земле римлян». Только западные христиане оспаривали у византийцев право на этот гордый титул, и именно они, а вовсе не сельджуки, разрушили в 1204 году Константинополь и осквернили его храмы.

В области взаимоотношений между христианами и мусульманами, греками и турками в Анатолии XIII века Руми являет собой пример одновременно и уникальный, и показательный. Именно в его судьбе толерантная и эклектичная природа сельджукского общества нашла свое самое полное выражение, и очень символично, что бирюзовый купол его мавзолея до сих пор возвышается над крышами старой Коньи. Сюда устремляются все взоры. На фотографиях бирюзовый цвет выглядит, пожалуй, аляповато, но в прозрачном воздухе, при ярком свете анатолийского солнца он – словно крик радости. Даже для совершенно равнодушного к религии туриста мавзолей Руми остается трогательным знаком содружества религий и рас.

Я приближался к усыпальнице Руми с некоторым волнением, поскольку знал, что она до сих пор является местом поклонения, и не представлял себе, как паломники отреагируют на появление среди них неверного. Как я уже отмечал, Конья – очень консервативный город.

Появившись задолго до открытия мавзолея и сжимая в руке вместо щита томик стихов Руми, я обнаружил небольшую толпу, уже успевшую собраться у ворот. Целые семьи решили посвятить этот день Учителю. При этом все выглядели довольно мирно и дружелюбно и смотрели на меня без тени подозрения. Я подумал, что Руми, при всем своем величии поэта и мистика, не был запретной фигурой, а потому нет никаких причин видеть в посещении его могилы лишь исполнение мрачного религиозного долга. Вскоре ворота отворились, и мы всей толпой почтительно вошли внутрь. Позади двора, который мы пересекли, обнаружилась череда просторных сводчатых ниш. Турки немедленно вооружились фотоаппаратами: повсюду засверкали вспышки, и я как-то сразу успокоился.

Я увидел выставку костюмов, ковров и музыкальных инструментов, где особое внимание уделялось флейте ней, чьи дикие и меланхоличные звуки сопровождают танцы дервишей. Кроме того, там демонстрировались огромные, как я сперва решил, стеклянные вазы, на деле оказавшиеся старинными лампами. Ну и, разумеется, я посетил гробницы. Гробницу отца Руми, стоящую вертикально в знак его посмертного удивления достижениями сына. И гробницу самого Руми, своеобразный саркофаг, богато убранный красным, голубым, зеленым и золотым и увенчанный огромным тюрбаном. Над ней был напоминающий пчелиные соты расписной свод. Люди толпились перед гробницей, стараясь подойти как можно ближе, но все происходило без толчеи и с искренней добротой к чужакам и неверным, как того и хотел Руми. Я тоже был паломником. Не испытывая религиозного благоговения, я был счастлив выразить свою признательность поэту, написавшему:

Я ночи долгие с отшельниками длил, С язычниками торжища делил. Я – ревности очей зеленый свет, я – лихоманки жар, Я – облако и дождь. Я засыпал в лугах, И смерти скорбный прах еще моих не помечал одежд, И вечности поля дарили мне сокровища цветка.

Руми верил, что Господь забрал его из родного Хорасана и привел в «землю римлян», чтобы он «мог смешаться с ними и научить добру». При этом его понимание добра было исключительно свободным, и единственные признаваемые им методы сводились к человечности, дружелюбию и доброму примеру. Косные мусульмане, убеждавшие друг друга в своем изначальном превосходстве над неверными, служили мишенями его испепеляющего презрения. Руми не уставал напоминать им: «Хоть дор́ог и много, но цель одна. И разве ты не видишь, как много путей ведут к Каабе?» Он верил, что «любовь к Создателю дремлет во всем мире и в каждом человеке», а в строках своего великого «Дивана Шамса Тебризи» зашел так далеко, что слова «иудей», «христианин» и «мусульманин» назвал «ложными определениями». Отношения Руми с христианской общиной Коньи были очень тесными. Среди его учеников были греческие художники, архитекторы и мастеровые, и он усердно привечал священников и монахов, к которым относился с величайшим уважением. Рассказывают, что однажды Руми приветствовал монаха из Константинополя, поклонившись ему тридцать семь раз. Даже христиане, остававшиеся непоколебимыми в своей вере, были очарованы его поучениями и исключительным обаянием личности. Излюбленным прибежищем Руми служил монастырь Святого Харитона на вершине холма недалеко от Коньи. Ученый настоятель монастыря был его близким приятелем, и оба могли целые дни проводить в совместных молитвах и беседах. Так стоит ли удивляться, что христиане Коньи не просто уважали Руми, но и любили его.

О силе этой любви можно судить по разыгравшимся на его похоронах событиям.

 

Хлеб и свирель

После того как тело Учителя положили на носилки, все – и благородные люди, и простолюдины – обнажили головы. Мужчины, женщины и дети собрались на улицах города и подняли такой шум, словно началось Второе пришествие. Все рыдали, а мужчины с криками и слезами (столь велика была их печаль) шагали перед носилками, раздирая свои одежды и оставаясь почти обнаженными.

* * *

Пришли все: христиане и иудеи, греки, арабы и турки – и все они проходили перед телом Учителя. Христиане несли, высоко подняв, свои изысканно украшенные священные книги. Они пели стихи Псалтири, Пятикнижия и Евангелия и выражали скорбь согласно своему обычаю. И мусульмане не могли прогнать их, хотя пытались сделать это ударами посохов или плоской стороны мечей.

Шум был так велик, что достиг слуха султана в уединении его дворца, и он, призвав христианских монахов и священников, захотел узнать, что это событие для них означает и знают ли они, что Учитель был мусульманином и почтенным имамом.

Они отвечали:

«В нем мы постигаем подлинную природу Иисуса нашего Спасителя и Моисея. В нем обрели мы то же руководство, что дают нам Пророки, чьи слова мы читаем в своих книгах. Если вы, мусульмане, называете Учителя новым Магометом, то мы, христиане, видим в нем Иисуса наших дней. Если вы – его ближайшие друзья, то мы в тысячу раз б́ольшие, любящие его помощники и ученики. Вот что он сказал: «Семьдесят две школы услышали свои собственные тайны от нас. Мы – словно свирель, звучащая в согласии с двумя сотнями религий».

Учитель наш – это Солнце Истины, сияющее смертным и подающее им благодеяния. Не весь ли мир любит солнце, равно освещающее бедных и богатых, христиан и мусульман? Учитель наш – и солнце, и окно, сквозь которое проходит солнечный свет. Он – хлеб, необходим всем живущим. Возможно ли, чтобы голодный бежал от хлеба? Вот так и наш Учитель необходим нам».

Султан все это время молчал, и все его визири молчали вместе с ним. Вдруг зазвучала свирель, и двадцать хоров лучших певцов запели написанные Учителем слова:

«Мой труд – нести любовь к Тебе Как утешенье от Тебя далеким, По поприщам пройти, Тобой пройденным, И взглядом прах животворить».

 

Деревня в холмах

Ко времени приезда Руми в Анатолию б́ольшую часть оседлого населения там составляли греки-христиане, но к моменту его смерти в 1273 году греки постепенно стали исчезать. В последние годы XIII и в течение всего XIV века процессы перемены веры и ассимиляции усилились. Один шаг – и от сравнения Руми с Христом переходили к принятию ислама, и грек, ставший мусульманином и говоривший только по-турецки, во всех смыслах переставал быть греком.

В наши дни, не считая нескольких византийских архитектурных элементов, встроенных в фасад мечети Аладдина, в сельджукской Конье не осталось и следа существования христианской общины. Главный храм города – церковь Святого Амфилохия – дожил до начала XX века, когда его сфотографировала Гертруда Белл. Турки почитали эту церковь, поскольку по неведомым причинам полагали, якобы там похоронен Платон, и все-таки ее уничтожили, так что я не смог найти даже развалин. Тем большее удивление вызвало у меня посещение деревни Силле. Силле до конца XIX века оставалась чисто греческим поселением, хотя она и расположена всего в восьми километрах от центра Коньи. Ее жители говорили на греческом языке своих византийских предков.

Унылые многоэтажные дома на окраине Коньи стоят на пыльной плоской равнине, а женщины толпятся с ведрами у придорожных колонок. Впереди только беспредельно скучные холмы, однако после плавного подъема дорога спустилась в плодородную долину, и мы увидели красные крыши красивых домов Силле, разбросанных среди тополей и фруктовых деревьев. Как будто отъехали от города не на восемь, а на восемьдесят километров! Через всю деревню вьется высохший ручей, пересеченный множеством пешеходных мостиков. Увы, совершенно сухое русло – ручей перегородили в холмах, а воду его направили на утоление ненасытной жажды Коньи. На берегу стоит очаровательная деревенская мечеть с широкой и высокой деревянной верандой, за ней на склоне холма – скопление пещер и множество часовен, подобных тем, что мы видели в Аязине и еще сотни раз увидим в Каппадокии. С природной террасы открывается прекрасный вид на деревню. Ясно, что современное селение – всего лишь остатки некогда процветавшего города. Развалины домов, словно остатки кораблекрушения, покрывают оба склона долины далеко за пределами деревни. Когда турки поселились здесь в XIX веке, греки продолжали оставаться в большинстве, и после их изгнания в 1923 году Силле, очевидно, от этого удара так и не оправилась.

Основываясь на весьма поверхностных описаниях Силле, которые мне довелось прочитать, я даже не представлял себе, что можно увидеть, просто прогуливаясь по деревне. И мы были приятно удивлены, наткнувшись на прекрасно сохранившуюся церковь XI века. Как я узнал впоследствии, ее называли Кириакон. Окруженная тополями, она выделялась высоким барабаном купола, украшенным причудливыми кирпичными узорами, и единственной непривычно глубокой и объемной апсидой. Стена и запертые на замок ворота нас не остановили – довольно быстро мы обнаружили в стене дыру и пробрались внутрь. Столетиями церковь достраивали, перестраивали и восстанавливали, судя по бессистемно перемешанным деталям отделки: панели со спиралевидными орнаментами и розетками, ряд усатых львиных морд непонятного происхождения… Как я и опасался, Кириакон был закрыт. Обидно было, проделав такой дальний путь, даже не заглянуть внутрь.

Здесь мы во второй раз столкнулись с симпатичным молодым человеком, который еще в Конье настойчиво предлагал нам свои услуги в качестве проводника. Одетый, словно на дискотеку, в светло-голубой итальянский костюм, он был явно раздосадован, что мы сумели добраться до Силле и церкви без его помощи. Теперь он сопровождал двух средних лет немок и с трудом смог скрыть свое презрение, узнав, что мы приехали не на такси, а на автобусе. «Богатые иностранцы» так себя не ведут. Тем не менее он показал нам, как можно вскарабкаться на апсиду, осторожно прилечь на выступ и заглянуть внутрь церкви сквозь путаницу колючей проволоки.

То, что я увидел, поразило меня и растрогало. Интерьер церкви почти не пострадал. Смутные фигуры плыли по выцветшему голубому фону парусов и купола, и крест по-прежнему венчал пышный деревянный иконостас. Казалось, храм никто не посещал с тех пор, как последний грек затворил его дверь, чтобы семьдесят лет тому назад уйти в никуда. Возможно, турки оставили церковь в покое из уважения к своим исчезнувшим соседям и их образу жизни, не прерывавшемуся пятнадцать столетий до тех пор, пока горстка политиков, собравшихся на скучном швейцарском курорте, не решила, что этому должен прийти конец.

Кладбище взбиралось по склону заросшего травой холма прямо к стенам часовни. Взгляд на надгробия, испещренные охряными и оранжевыми прожилками, неминуемо вызывал в душе чувство потери. Что-то в этой запертой церкви, в нежности ее силуэта, в том, как ее камни поглощают свет, как она противостоит ощетинившимся скалам, казалось, воплощало в себе дух византийской жизни в его самом личностном, гуманистическом звучании.

За церковью известняковый желоб, поддерживаемый величественной стрельчатой аркой, некогда доставлял воду расположенным довольно высоко и давно уже исчезнувшим садам Силле. Диагональные напластования белых скал по соседству напоминали груды вырванных страниц, а арка – соединенные в молитве руки. Близился полдень, время молитвы для правоверных. Совсем юный муэдзин начал свой ритуал удивительно высоким и чистым голосом, который вздымался и падал, словно вода в фонтане, заполняя долину прозрачными звуками молитвы. В голосе этого юноши слышались райские звуки, напомнившие о поэзии Руми:

«Я был в Раю – мне ангел спутник был».

 

К Черной горе

Город Караман лежит в ста километрах от Коньи, на самой южной точке Анатолийского плоскогорья. Дорога петляет по краю широкой Конийской долины, оставляя справа цепь Исаврийских гор. Стекающие с них ручьи орошают поля, окружающие неолитическую стоянку Чатал-Хююк, существовавшую за шесть тысяч лет до рождения Христа и не без основания претендующую на право называться старейшим поселением на Земле. В этих местах нет воды, окрестности безлюдны, и описание Гертруды Белл, приведенное в ее книге «Тысяча и одна церковь» в 1909 году, до сих пор не устарело. «Земля здесь, – пишет она, – бесплодна, за исключением сухой поросли пахучих трав; бесконечные мили сияющих солончаков; голые горные ряды стоят на страже пространств, которые нельзя назвать пейзажами; редкие деревни, беззащитные от ветра и солнца, лежат на склонах холмов, жадно припадая к питаемым снегами потокам, которых едва хватает, чтобы оросить возделанные поля; тоскливая дорога, утопающая, в зависимости от времени года, в пыли или грязи, влачит свою невыносимую долготу к горизонту».

Сейчас дорога чуть менее тосклива и невыносима, и не успели мы проехать и полпути до Карамана, как я узнал рваный контур Карадага (Черной горы), вздымающегося над равниной. Эта гора всегда была святой: хетты воздвигли на ее вершине святилище, византийцы покрыли северные склоны церквями. Их так много, что эту местность до сих пор называют Бинбир Килисе – «Тысяча и одна церковь».

Въехав в Караман со стороны нового, но уже покосившегося автовокзала, я был поражен тем, что старый квартал, еще недавно гнездившийся вокруг огромной крепости, почти до основания уничтожен. Там, где множеством переулков извивался человеческий муравейник, теперь виднелась только насыпь свежей земли. Туристам, однако, лучше несколько умерить свою жажду ярких впечатлений и принять во внимание материальные нужды живущих в этих местах людей. Судя по старинным домам, сохранившимся в некоторых частях города, строения в квартале близ крепости были очень экономно возведены из кирпичей, сделанных из глины и соломы, и их обитатели наверняка были счастливы переехать в новые многоэтажные дома. В отличие от Коньи, Караман сохранил свою старую крепость. Ее массивные многоугольные башни вздымаются на изначальную высоту, и ласточки стаями носятся между ними.

Во второй половине XIII – начале XIV века Конья и Караман враждовали. Жители Коньи, мусульмане и христиане, ненавидели тюркскую династию Караманидов и называли их «волками», «людоедами» и «псеглавцами», несмотря на то что эмиры Карамана, захватив однажды Конью, поддерживали в ней самые лучшие сельджукские традиции. Это они построили мавзолей Руми, их верность стилю засвидетельствована в архитектуре Карамана от башен крепости до изумительного портала медресе Нефизе Хатун.

Нефизе Хатун, основавшая в 1382 году медресе, которое носит ее имя, была османской принцессой и женой величайшего из Караманидов – эмира Аладдин-бека. Вообще-то столь старомодное медресе вполне могли построить и столетием раньше: лишенное стилистических новаций, оно не несет и признаков увядания художественных стандартов. Щиты с надписями и украшения портала медресе в стиле «мукарнас» – такого же высокого качества, как и все, что мне довелось увидеть в Конье. Как и следовало ожидать, в отличие от ранней османской архитектуры, ничто здесь в стилистическом отношении или технике строительства не напоминает о византийском влиянии. В XIV веке османы завершали завоевание византийской Вифинии, а сердцевина этой земли – Караманидский эмират – уже около трех столетий находилась под турецким владычеством. Конья полностью вытеснила у архитекторов Византию, тем не менее Хока Ахмет, построивший медресе Нефизе Хатун, был не прочь использовать византийские элементы, если они соответствовали его задачам. Обрамляющие центральный двор аркады опираются на двойные колонны, напоминающие те, что находят в церквях Черной горы.

В Карамане невозможно забыть о присутствии этой горы, настолько весомо господствует она на равнине к северу от города, и легко понимаешь, что она могла вызывать благоговейный ужас и поклонение. По словам сэра Уильяма Рэмзи, «силой Матери-Земли Черная гора превратилась в место отдохновения, виноградник и фруктовый сад Ликийской равнины; ее покрывали виноградные лозы и плодовые деревья; летом она смягчала жару; с ее величественной вершины человек обозревал весь мир и общался с богами». Святость Черной горы была очевидной для коренного населения долины, для художественно одаренных обитателей Чатал-Хююка и их потомков, но, глядя на оголенную вершину Карадага из Карамана, трудно поверить, что некогда он изобиловал виноградниками и фруктовыми садами и что до сих пор на его склонах скрывается множество церквей. «Тысяча и одна» – безусловно преувеличение: «binbir» в данном случае следует переводить как «великое множество»; это самая большая группа каменных византийских церквей в Анатолии.

Ясно, что я хотел попасть сюда, но не совсем понимал, как это сделать. Ведущие туда дороги на моей карте были обозначены маловразумительным пунктиром, а один из путеводителей предостерегал от «диких лошадей, в изобилии обитающих на холмах». Поскольку в Карамане не было туристического агентства, я направился в музей, где меня привела в смущение мрачная ухмылка мумии VII века из огромного пещерного монастыря в Маназане. Оторвав взгляд от мертвого византийца, я показал свои карты и путеводители сотрудникам музея, которые с огромным интересом и удивлением принялись их разглядывать. К сожалению, все они, за исключением одного мужчины, беседовавшего со мной на каком-то странном диалекте, который сам он считал французским языком, говорили только по-турецки. Я решил уже было, что потерпел фиаско, как вдруг услышал за спиной громкий властный голос, а повернувшись, увидел высокого плотного господина, одетого в латаные-перелатаные брюки. Ничего подобного мне еще видеть не довелось: от первоначального материала в них осталось буквально несколько лоскутков. Невзирая на многочисленные заплаты, это был, безусловно, состоятельный человек. Он крепко пожал мне руку и провозгласил по-английски: «Я – Измаил Инсе, смотритель Бинбир Килисе. Поедем завтра. Такси за ваш счет».

 

Тысяча и одна церковь: от первой до двадцать четвертой

На другой день ровно в восемь утра Измаил прибыл в гостиницу. В нашу честь он облачился в голубой костюм и горел желанием выехать немедленно. Вскоре появился наш шофер Ибрагим Сайги. Хотя Измаил и Ибрагим прежде не встречались, они моментально нашли общий язык. Обоим было слегка за пятьдесят. Ибрагима отличали красивые серые глаза и суетливые движения. Измаил взирал на мир темными печальными глазами и всем своим видом давал понять, сколь серьезна его должность смотрителя Тысячи и одной церкви. Его жесты были медленны и исполнены значительности, но держался он при этом вполне доброжелательно и без малейшей помпы: просто гостеприимный хозяин хочет показать нам свои замечательные владения.

Предместья Карамана вскоре остались позади, и мы поехали на север через безлюдье равнины, обращенной после окончания весенних дождей в пыль, в сторону безлесных и выветренных южных склонов Черной горы. Во времена византийцев здесь находился военный опорный пункт, откуда велось наблюдение за арабами, когда те вторгались на равнину через Киликийские ворота.

Проехав двадцать пять километров, Ибрагим свернул налево на проселочную дорогу, карабкавшуюся на крутой восточный склон горы. Лихое вождение явно доставляло ему удовольствие, и он весело улыбался всякий раз, когда в днище машины ударял камень. После подъема на высоту в шестьсот метров мы миновали перевал, и пейзаж резко изменился. Сосновые леса окружали зеленые лужайки с одичавшими фруктовыми деревьями. Уже упоминавшийся Рэмзи различал среди них «яблони, груши, два вида слив, миндаль, персиковое и абрикосовое деревья», описывая их как «заброшенных, выродившихся потомков некогда культурных насаждений».

Под нами в широкой долине лежала деревня Маден Шехри. Вся эта долина когда-то была покрыта домами и храмами византийского города Барата. Подъехав ближе, я узнал развалины очень большой церкви на восточной окраине селения: согласно Гертруде Белл, это была церковь № 1.

Сведения о местности Бинбир Килисе добыть не так-то легко. Статья в «Оксфордском византийском словаре» совершенно недостоверна. «Византийская архитектура» Сирила Манго дает несколько ссылок поверхностного характера. А в путеводителе издательства «Фэйдон», где приводится крайне неточное описание церквей, говорится: «Поскольку район Бинбир Килисе очень обширный, дать его подробное систематическое описание невозможно». (Хотя лично мне совершенно непонятно, чем он так уж принципиально отличается в этом отношении, скажем, от Каппадокии.) Образцовыми трудами здесь по-прежнему остаются книги Гертруды Белл и сэра Уильяма Рэмзи, уже не однажды мной упомянутые. Насколько мне известно, эти сочинения после 1909 года не переиздавались, и коль скоро они недоступны большинству читателей, я буду частенько на них ссылаться. Это тем более приятно, что «Тысяча и одна церковь» написана во времена, когда ученые позволяли себе экспрессивные выражения и замечательный литературный стиль.

Церковь № 1, вероятно, получила у Белл этот номер потому, что первой встречается на пути путешественников, но, будучи самым большим храмом Карадага, она первенствует и в другом смысле и наверняка некогда была кафедральным собором епископа Бараты. Даже не заходя внутрь, я заметил, что многие части здания находятся в приличном состоянии. Но тут Измаил жестами велел мне стоять на месте, и вскоре я понял почему. Огромный лохматый пес с таким же отвратительным характером, как и его облик, бросался на стену неподалеку от прохода к церкви, пытаясь застращать нас причудливой смесью лая, рычания и поскуливания. Только после того, как его хамоватый хозяин с явным нежеланием посадил пса на цепь, мы получили возможность пройти. Как я заметил, Измаил постоянно носил в кармане камень; тем, кто отправится сюда без проводника, советую поступать так же.

Наконец мне удалось войти в первую церковь из тысячи и одной. За годы, прошедшие с того времени, когда я впервые услышал об их существовании, они стали для меня каким-то мифом, тем более что фотографии Бинбир Килисе были тусклыми и тронутыми временем, а потому составить определенное впечатление о зданиях было непросто. Я был взволнован возможностью увидеть наяву свои грезы в ярком солнечном свете анатолийского утра. Двойная арка, уводившая в полумрак сводчатого нартекса, хранила следы живописи, чей возраст приближался к девяти столетиям. Главное помещение храма было распахнуто навстречу небесам, а пол покрыт ковром из трав и цветов. Южная часть нефа отсутствовала, но десять подковообразных арок северной аркады стояли нетронутыми, как и благородных пропорций апсида, перед которой черный ишак, не обращая внимания на наше вторжение, безмятежно щипал траву.

Церковь № 1 имеет цилиндрический свод – самый распространенный тип у храмов Черной горы. Он смотрится несколько тяжеловато и проигрывает купольному своду в изяществе, но при этом производит впечатление мощи, немного напоминая более поздние романские памятники в Западной Европе. Особенно удивляет в этой церкви, учитывая ее раннюю датировку, полное отсутствие каких-либо классических влияний. Она была построена не позднее VII века, а то и столетием раньше, но в ней нет ни капителей с мотивами аканта, ни колонн, ни орнамента из виноградных лоз; ее подковообразная арка имеет радикально неклассическую форму. Маловероятно, тем не менее, что архитекторы и ремесленники Бараты решили сознательно порвать с прошлым. Стиль диктовался обстоятельствами, а Барата, при всей ее величине и благосостоянии, была удалена от главных центров эллинизма. Судя по сохранившимся надписям, греческий язык обитателей на протяжении всей истории города оставался очень бедным. Классический стиль, скорее всего, так и не пустил здесь крепких корней.

От церкви № 1 Измаил повел нас к центру долины. Здесь, в полях за северной окраиной деревни, возвышался удивительный и загадочный памятник: массивное полукруглое здание, увенчанное впечатляющим полукуполом около восьми метров в поперечнике. Сначала я предположил, что это – апсида уничтоженной церкви, но Измаил заверил меня, что это не так. Присмотревшись, я убедился в его правоте: здание не имело окон (что невозможно для апсиды) и было так велико, что любая церковь, соответствующая размерам такой апсиды, была бы гигантской. В таком случае, что это? Измаил принял таинственный вид, воздел ладони к небесам и заявил, что ответа на этот вопрос никто не знает. Гертруде Белл было известно немногим больше. Сооружение, называемое ею «Экседра» (ротонда), по ее мнению, было пристроено к каменной ограде, окружавшей серьезно пострадавшую церковь № 7, а не к самой церкви, и служило для отправления праздничных служб на открытом воздухе. В это трудно поверить, так как это самый величественный и с особой тщательностью построенный памятник Черной горы. Он стоит сам по себе, скрывая свою тайну, словно мемориал, посвященный какому-то бесследно исчезнувшему покорителю Вселенной…

За экседрой и церковью № 7 на северо-западной окраине поселения заметны скудные остатки еще одной группы храмов, но на том месте, где должна стоять церковь № 8, я ничего не увидел. Когда-то это была самая красивая и необычная из церквей, представлявшая собой восьмиугольник с тремя выступающими портиками и апсидой. На рисунке 1826 года она еще цела, и барабан купола так высок, что напоминает не церковь, а башню или многоэтажный павильон. Абсолютное совершенство, выраженное строителями в архитектурной форме, очевидно в малейших ее деталях. Во времена Белл часть апсиды, фрагменты кладки башни и один из портиков еще существовали, в портике были заметны остатки фресок. К моему приезду здесь осталась только покрытая камнями и разноцветными маками земля.

 

Тысяча и одна церковь: от тридцать первой до сорок пятой

В последний раз Гертруда Белл посещала Бинбир Килисе в 1908 году, и церковь № 1 еще хранила следы перестройки, проводившейся в IX или X веке, что дало нам столько информации об истории Бараты, сколько мы вряд ли почерпнули бы из другого источника. Жители ушли из города, когда арабы начали набеги во второй половине VII века, но византийские анатолийцы, что свидетельствует об их стойкости, гору не покинули, а просто передвинули свое поселение на пять километров в сторону и подняли на полкилометра вверх по склону, чтобы удобнее было держать оборону. Здесь они и возвели новый город, а когда позволили обстоятельства, во второй половине IX века частично восстановили нижний город и некоторые храмы.

Первое, что мы увидели в верхнем городе, была красивая церковь на крутом обрыве скалистого уступа. Я попросил Ибрагима остановиться, но он настоял на том, чтобы мы доехали до центра деревни Дегле. Здесь мы оказались в окружении беспорядочных гигантских обломков, на которых (и вокруг которых) местные жители возвели себе дома и сельскохозяйственные постройки. Дегле некогда имела свою мечеть с восхитительными настенными росписями, изображавшими деревья и цветы. Ныне мечеть заброшена, а численность населения деревни сократилась до двух-трех семей. Они ведут очень уединенную жизнь и с радостью встречают туристов; нас стакан за стаканом потчевали айраном – изумительным освежающим напитком наподобие кефира.

Своим хаотическим видом верхний город обязан не только разрушениям. Он никогда не имел регулярного плана, но при тщательном исследовании выяснилось, что какой-то организующий принцип все же есть. Три-четыре окруженных стенами участка, включающие в себя церкви и прочие, в основном монастырские, сооружения, со временем были объединены длинными стенами, то есть в целом город был отлично укреплен. В центре современной деревни Дегле находится крупнейший из таких участков.

Он господствует здесь благодаря развалинам искусно построенной крестообразной башни, от которой сохранилась только широкая арка. К западу от башни расположено приметное двухэтажное здание с параллельными сводами, ныне обрушенными. На первом этаже заперты овцы, зато белые козы свободно бродят по окрестностям, то и дело живописно замирая высоко в развалинах и образуя впечатляющие композиции на фоне красноватого камня. К северу от башни обращает на себя внимание церковь № 32 с нефом, ограниченным высокими галереями. Ее состояние значительно ухудшилось со времени посещений Белл, которая застала лишь начало процесса разрушения. В 1905 году высокая аркада северной галереи была еще цела и двухэтажный нартекс сохранял свою первоначальную высоту; к 1907 году аркада была разрушена свирепыми зимними бурями, но б́ольшая часть нартекса стояла нетронутой. Теперь же все сровнялось с уровнем оконных и дверных проемов. Сквозь изрезанные крестами двери видны поросшие травой груды битого камня, устилающие неф вплоть до благородной апсиды, единственной еще сохранившей свой первоначальный облик.

Вид с естественной террасы, возникшей между вершинами Карадага и равниной, прекрасен и безмятежен. Несмотря на высоту и заброшенность, местность обладает каким-то поразительным свойством узнаваемости и близости. Переходя от церкви к церкви, как это делали византийские горожане, мы все глубже погружались в жизнь X века. Византийский пифос огромных размеров возле турецкого дома, конечно же, не один раз чинили, но до сих пор используют по назначению.

Измаил потащил нас от центра деревни через каменистые поля, скрывающие, должно быть, остатки улиц и строений, к северо-западной окраине селения, где жмутся друг к другу почти до основания разрушенные дома. Он рассказал, что разбор зданий на строительные материалы продолжался вплоть до недавнего времени; Белл также писала о крестьянах, разбиравших развалины, чтобы очистить место для бахчи. Теперь, торжественно объявил наш провожатый, с этой пагубной практикой покончено: каждому тронувшему хотя бы один камень Тысячи и одной церкви, придется иметь дело с Измаилом, а всем окрестным жителям прекрасно известно, что он не позволит нанести строениям даже малейшего ущерба. Я исполнился уверенности, что отныне руины будут гораздо целее, тем более что его миссию облегчает сокращение населения Дегле.

К счастью, строение обозначенное в списке Белл номером 45, выдержало натиск крестьян, времени и непогоды; его бесформенные руины до сих пор высоки и местами сохраняют замечательную тесаную облицовку из каменных плит. Измаил заявил, что это не церковь, а просто дом, хотя Белл писала о нем как о монастырском здании. За его стенами царствуют дикие цветы и высокие травы. На другой стороне огороженного пространства напротив холма расположены остатки купольной церкви № 35. Она изрядно пострадала, но на ее камнях хорошо провести несколько минут в тишине, нарушаемой лишь шелестом ветра в кронах одичавших плодовых деревьев. На соседнем участке Измаил выкопал какое-то растение, вероятно местный деликатес. На вкус его покрытые белыми прожилками шелковистые листья оказались освежающе-пикантными.

Мы возвращались в деревню, и нависшие над нами вершины Карадага еще зеленели после весенних дождей кустарниками. Гертруда Белл посетила расположенный на самом высоком пике монастырь с красивой купольной церковью, и я пожалел, что не могу последовать по ее стопам, – это будет моим заданием на следующий год. Следы террас, водяных желобов, цистерн и виноградных прессов на нижних склонах свидетельствовали о высоком уровне сельскохозяйственной культуры византийского населения – источника удивительного процветания и изобилия, позволявшего людям так много времени и сил уделять возведению и украшению храмов. Впрочем, Рэмзи в одном из пассажей своей книги довольно сварливо заявляет: «Мало что можно сказать в пользу этого провинциального византийского городка» – и называет его «пристанищем невежества и скуки». Он видит в этом один из симптомов общего «национального упадка», главным источником которого считает православие. Утверждение весьма сомнительное, и, тем не менее, проследим за ходом рассуждений сэра Уильяма: народ оставался в лоне Церкви, «в результате чего искусство, наука и образование погибли, а монастыри были покинуты». Победа Церкви означала, по его мнению, «деградацию высокой морали, разума и христианства».

Этот характерный выпад Рэмзи демонстрирует, что его взгляд на Византию был затуманен ядовитыми испарениями антивизантийских предрассудков, поднимавшихся с соблазнительно проникновенных страниц Гиббона. Непросто было в начале ХХ века даже человеку с исключительным знанием памятников византийской Анатолии отказаться от привычки видеть в Византии общество, проникнутое духом суеверий и упадка. На самом деле, за вычетом периодически повторяющихся приступов фанатизма, православие не было враждебно ни искусству, ни образованию, ни даже трудам языческих поэтов и философов. В качестве примера достаточно привести библиофила патриарха Фотия (IX век) или архиепископа Фессалоник Евстафия (XII век), посвятившего немало времени составлению комментариев к Гомеру, Пиндару и Аристофану. Вопрос, по-моему, настолько ясен, что и спорить тут не о чем.

Конечно, большинство жителей Бараты были неграмотными, но это связано скорее с отдаленным расположением города, чем с религиозным мракобесием. Провинциальные скука и невежество – отнюдь не изобретение православия, так что по сравнению с большинством западных городов IX–X веков Барата – просто светоч культуры и благосостояния.

Время с 850 по 1050 год, когда верхний город был на подъеме, ни в коем случае нельзя назвать временем «национального упадка». Это был апогей Византии: империя под управлением Македонской династии переживала продолжительный период безопасности и процветания, а науки и искусства развивались как никогда прежде.

По всей вероятности, на Черной горе редко дискутировали о трудах Платона и Аристотеля, а речь местных жителей не изобиловала цитатами из Гесиода и Еврипида; там не работали со слоновой костью и не делали эмалей; ремесленники не пытались имитировать греко-римские шедевры, а мозаичное искусство было для них слишком сложным и дорогим, но всплеск строительной активности в этой местности на протяжении двух столетий – составная часть великого расцвета византийской культуры.

Наш проводник Измаил подошел к делу творчески. Самую красивую церковь (у Гертруды Белл она фигурирует под № 35), которую мы заметили еще при приближении, он приберег напоследок. Очарование ее усиливается благодаря расположению на крутом склоне, откуда открываются потрясающие виды долины Коньи и дальних исаврийских холмов. В плане (сводчатая базилика) она мало чем отличается от других церквей, но все в ней выглядит привлекательнее – соотношение элементов, их пропорции, качество кладки, насыщенный золотисто-коричневый цвет камня. Внутри церкви мирно ползала под благородными арками черепаха, а снаружи полная апсида с двумя перетяжками простых широких карнизов, казалось, гармонично вырастала прямо из склона холма. Место для церкви, как и подобает греческим храмам, было выбрано просто идеально.

Даже сэр Уильям Рэмзи пленился красотой Бинбир Килисе: «Великая традиция византийской архитектуры сохранилась в этой глуши до наших дней. Она не зачахла и не умерла постепенно, а просто завершилась вместе с христианской империей, поскольку исчезло поле для ее деятельности. Она, будучи последним выражением свободного эллинского духа, не смогла пережить утраты свободы». Когда вскоре после 1071 года турки захватили Черную гору, они не были замечены ни в каких злодеяниях, и некоторое время турки и греки жили бок о бок, но в начале XII века последние начали покидать гору. Церкви здесь больше не возводились, а столетиями оберегавшиеся сады и виноградники стали приходить в упадок.

На обратном пути в Караман Измаил настоял на том, чтобы мы пообедали в его доме в деревушке Укюю, расположенной в долине между Дегле и Маден Шехри. Не знавшая о нашем приезде жена Измаила, тем не менее, умудрилась быстро приготовить восхитительное жаркое из помидоров и баклажанов на бараньем бульоне, к которому прилагались потрясающие, тонкие как бумага лепешки, служившие одновременно и тарелками, и салфетками. До этого момента Измаил исполнял роль хозяина Черной горы, но теперь мы увидели его в новой роли доброго семьянина. Милая соседская девчушка в красно-белом праздничном платье с причудливыми оборками забрела в дом и немедленно забралась к нему на колени. Они тихо о чем-то говорили, манеры Измаила были мягкими и тактичными. Казалось, даже воздух здесь исполнен дружелюбия, и крохотный котенок беспрепятственно бродил по каменному обеденному столу. Трое симпатичных сыновей Измаила весело приветствовали нас, но их отец, человек передовых идей, особенно гордился своей умницей дочкой, которая уехала в Анкару изучать в университете литературу. Все сыновья оказались холостыми, и когда я выразил по этому поводу удивление, мне объяснили, что у них нет денег на калым. Необходимая для выкупа невесты сумма, в пересчете на доллары, показалась мне незначительной, и я тут же предложил заплатить хотя бы за одного из юношей. Но Ибрагим прозрачно намекнул, что Измаил денег не возьмет. В благодарность за его помощь и гостеприимство я согласился отвезти в Караман пятикилограммовую головку сыра.

 

Ангелы двери

Автобус двигался от Карамана на юг по столь плавно поднимающейся вверх дороге, что я уже и ждать перестал, когда мы доберемся до перевала Сертавул, но вскоре горы сомкнули свои покрытые соснами и карликовыми дубами склоны. В византийские времена здесь проходил важный стратегический путь, связывавший города и крепости плоскогорья с Селевкией, крупнейшим оплотом империи на средиземноморском берегу. За перевалом, справа от дороги, гора круто нырнула вниз в гигантский каньон, проделанный рекой Каликаднос (современное название Гёксу) и ее притоками. В быстрых и холодных водах Каликадноса в 1190 году на пути к Святой земле утонул германский император Фридрих Барбаросса. Моей целью был расположенный гораздо ближе монастырь Алахан, но я испытывал некоторые сомнения: на карте значились два Алахана, расположенные в сорока километрах друг от друга. Какой из них мой? Может, водитель знает? Впереди, отделенный глубокой расщелиной от скалы, угрожающе навис над проезжей частью массивный кусок породы, в любой момент готовый обрушиться. При ближайшем рассмотрении я заметил, что все основание скалы, словно сотами, испещрено погребальными пещерами, которые виднелись и ниже дороги. Мы пересекали обширный некрополь, а это означало лишь одно: где-то рядом находится важный административный или религиозный центр, и через несколько сотен метров, у придорожной кофейни, я увидел указатель: «Алахан», стрелка которого была направлена прямо на горный склон.

Турецкий писатель и путешественник Эвлия Челеби ехал этой дорогой в 1672 году. Не зная об истории и назначении Алахана, он посчитал его з́амком и написал следующее: «С четырех сторон з́амка в скалах расположено великое множество пещер, в каждой из которых находятся куски мрамора, обработанного столь совершенно, что современный камнерез не достоин коснуться их своим орудием. Людям в стародавние времена было по силам очаровывать горы, и они каждый камень покрывали, как это сделал бы резчик по дереву Фахри, на греческий манер узорами цветов и гирлянд такой прелести, что при взгляде на них путник застывал в изумлении».

Подъем к Алахану очень крутой, пришлось взять дежурившее у кофейни такси, очевидно единственное в округе. Мы проехали полпути и увидели церкви Алахана, воздвигнутые на искусственной террасе, которая протянулась метров на триста вдоль обрывистого склона. Фотографии, разумеется, давали некоторое представление о том, что можно было ожидать от Алахана, но я совершенно не надеялся увидеть в этом диком и отдаленном месте такое культурное великолепие. Выйдя из машины, я тут же получил подтверждение словам Эвлии Челеби. Прямо передо мной находилась Дверь евангелистов, каждый дюйм которой был покрыт богатейшей резьбой. Над дверным проемом два летящих серафима держали медальон с изображением Христа. Воплощенные на дверных косяках архангелы Михаил и Гавриил попирали ногами поверженные символы язычества – быка и, не столь явно, двух женщин во фригийских колпаках. Ничего классического в священном великолепии этих ангелов, изображенных в строгой фронтальности и одетых в персидские одежды, не было. Над ними на внутренней стороне дверной перемычки возвышались четыре зверя из видения Иезекииля.

Все это, должно быть, производило ошеломляющий эффект на паломников, пешком поднимавшихся в монастырь по крутому косогору. Судя по резным фрагментам, до сих пор валяющимся вокруг, базилика была богато украшена внутри. Там были куропатки, которые взгромоздились на вьющуюся лозу, отягощенную кистями винограда; резвящиеся дельфины, которых художник почему-то решил наделить чешуей; листья аканта, пальмовые и гранатовые деревья… И все это было исполнено неодолимой радости жизни. Контраст с поздней римской скульптурой не мог быть выражен более ярко, особенно по сравнению с саркофагами музея Коньи, на которых подвиги Геракла были изображены с таким вульгарным натурализмом, что совершать их, очевидно, было еще скучнее, чем разглядывать. Пожалуй, разница между позирующими культуристами конийских саркофагов и виноградом и дельфинами Алахана не меньшая, чем между смертью и воскресением.

В южной части базилики, на краю террасы, среди чертополоха и асфоделей лежат на земле фрагменты карнизов и волюты. За ними земля на тысячи метров устремляется вниз, к зеленым извилинам Каликадноса, вьющегося змеей в своем ущелье. Некогда от базилики до восточной церкви шла колоннада из полусотни колонн. Паломник V века, двигаясь под их сенью на восток, проходил баптистерий с вделанной в пол прекрасной крестообразной купелью, после чего задерживался в небольшом святилище, в центральной нише которого скрывались полустертые фигуры барельефа, а между ними – остроугольный фронтон, ограниченный ангелами и куропатками. Стоя перед ним, я недоумевал, какое религиозное значение могли иметь эти изображения для христиан V века. Ангелы вызывали в памяти крылатую Нику; «одомашненные» близостью с куропатками невнятные фигуры в нише могли быть как нимфами, так и грациями. Фантастическое художественное богатство производило ни с чем не сравнимое впечатление, как будто мастера Алахана не могли удержать в узде свое вдохновение.

В восточной церкви это изобилие вписывается в рамки замысла великого архитектора, чье имя нам неизвестно. Скорее всего, он родился в Исаврии или Киликии (Алахан расположен на границе этих провинций), а не приехал из столицы, так как его произведение является более новаторским, чем все, что создавалось тогда в Константинополе. Алахан был построен между 474 и 491 годами в царствование родившегося в Исаврии императора Зенона. Наверняка он благоволил родной провинции, особенно после того, как та приютила его, на короткое время лишенного трона. Вернувшись с триумфом в Константинополь в 476 году, Зенон или его сторонники, очевидно, решили подарить Исаврии великий памятник. Несмотря на то что исаврийцев считали в столице немногим лучше варваров, они славились как весьма искусные каменщики, и столетием позже Юстиниан привлек их к строительству Святой Софии. Полезно вспомнить об этом, приближаясь к восточной церкви, чья утонченность вызывает изумление. К тому же она почти не пострадала: отсутствуют лишь нартекс и крыша.

Войдя внутрь через одну из трех западных дверей, понимаешь, насколько изменился мир после возведения западной базилики, хотя две церкви разделяет не более пятнадцати лет. При всем своем исключительном убранстве западная базилика имеет очень простую планировку, известную по многочисленным строениям от Испании до Сирии. Зато в восточной церкви неф разделен на четыре части изумительными подковообразными арками, которые опираются на высокие колонны, соединенные каменными столбами, а третий по счету отрезок нефа увенчан башней с множеством полукупольных ниш. Сложность планировки диктовала умеренный декор, но там, где требовались украшения, их качество было исключительным: с консолей смотрят бараньи головы; на капителях птицы расправляют крылья среди листьев аканта; дверные проемы украшают виноградные лозы, резвящиеся дельфины и рыбы, на которых нападают чайки. Но, как бы ни были восхитительны детали, в самой восточной церкви нет ничего особенно живописного, не считая так впечатлившего меня сочетания разнородных элементов и льющегося сквозь отсутствующую крышу полуденного света. Здесь присутствуют сила без тяжести и богатство без излишеств; на мой взгляд, все это – полная противоположность барокко. Разумеется, музыка более поздних веков – Палестрина, Монтеверди, даже Бах – не могли бы звучать в этом месте.

Примерно в то время, когда начались строительные работы в Алахане, после продолжительной и мучительной агонии наступил конец Западной Римской империи. 4 сентября 476 года в Равенне предводитель наемников-германцев Одоакр вынудил мальчика-императора Ромула Августа отречься от престола. Мир не затрепетал, и последний император, молодость, красота и отчаяние которого тронули сердце нового повелителя Италии, был отпущен в Кампанию, где у него жили родственники и имелся уютный загородный дом.

Десятилетиями Западная империя была во многом фикцией, а ее императоры – марионетками в руках германских военачальников, так что на это событие вряд ли обратили внимание в горах Исаврии, хотя отречение Ромула Августа знаменовало важную веху в процессе превращения поздней Римской империи в Византийскую империю.

Одоакр отослал регалии западных императоров в Константинополь, и с этого момента на земле существовал лишь один император – на Востоке. Строители Алахана вряд ли обладали даром предвидения, но в убранстве восточной церкви явно проступает смена реалий. Забыты и помпезность позднего Рима, и простота раннего христианства. Западная базилика напоминает о веке Константина, а восточная церковь предвосхищает необычайный расцвет новых форм, придавших блеск царствованию Юстиниана.

Ученые не могут прийти к единому мнению о наличии или отсутствии купола над третьим пролетом нефа, но даже если купола не было, восточная церковь, безусловно, является предшественницей купольных храмов с центральным планом, возникших в Константинополе на заре следующего века и господствовавших в византийской церковной архитектуре вплоть до падения империи девять столетий спустя. Возможна и прямая связь: в последовавшие за смертью Зенона в 491 году беспокойные годы, когда работы в Алахане были прерваны, многих исаврийцев насильно переселили во Фракию, где они оказались сравнительно недалеко от столицы. Камнерезы, работавшие на строительстве храма Святого Полиевкта или Великой церкви Юстиниана, вполне могли быть учениками тех, кто строил Алахан. Впрочем, о жизни мастеровых конца V века мы можем разве что фантазировать, тогда как совершенство их работы в Алахане сомнению не подлежит.

 

Другая часть горы

На обратном пути в придорожной кофейне я столкнулся с представительным господином, отлично говорившим по-французски. Известно ли ему о монастыре под названием Алода? Разумеется, известно. Его друзья специально прилетали из Парижа, чтобы взглянуть на него. Монастырь находится недалеко, вот только найти его без посторонней помощи я не сумею. Туда нет ни дороги, ни даже тропинки, но это не беда: меня проводит его племянник Мурад. Мурад оказался худеньким мальчишкой с коротко остриженными волосами. Вряд ли ему было больше десяти лет, хотя проводник из него получился отменный.

Мы миновали некрополь с арочными нишами в скале, где пятнадцать столетий тому назад нашли покой жители этих мест, и стали спускаться по крутому осыпающемуся склону ущелья, вскоре превратившемуся в почти отвесный обрыв. Мурад скакал, словно горный козел. Я с трудом за ним поспевал, тем более что на мне была не подходящая для гор обувь, и каждый мой шаг вызывал небольшой обвал. Мальчик точными бросками камней несколько раз прогонял змей, выразительной мимикой демонстрируя при этом страшные последствия змеиных укусов. Я, кажется, понял, почему Алоду так редко посещают.

Наконец склоны ущелья раздвинулись, образуя нечто вроде естественного амфитеатра, усеянного монашескими кельями. Фрагменты кладки громоздились на горных уступах, напоминая пещерные жилища американского Юго-Запада. Алода находилась так близко от Алахана, что связь между ними наверняка имелась. До возведения Алахана в пещерах могли жить отшельники; а строительство святыни привлекло сюда новых, и часть из них, вероятно, поселилась в ущелье. Но контраст между двумя монастырями просто разительный: Алахан величественно располагался на своей террасе, не зря его прозвали «христианскими Дельфами», тогда как Алода была скрыта от посторонних взоров и построена не на горе, а внутри нее. Она напоминает убежище; должно быть, иноки Алахана перебрались в эти скромные, но безопасные жилища во времена персидских и арабских набегов VII века. Лишь фанатичное упорство и детальное знание местности позволили бы преследователю обнаружить это место. Таким образом, в VII–VIII веках в Алоде под воздействием как внешних, так и внутренних факторов возник новый мир – самодостаточный, несколько мистический и типично средневековый.

Однако сейчас времени для размышлений у меня не было. Мурад направился к краю обрыва, резко свернул направо и скрылся в отверстии скалы. Напрягая все силы, я протиснулся вслед за ним и оказался на широком, сделанном человеческими руками пандусе над головокружительной бездной. Не смея взглянуть вниз, я медленно двигался вперед, туда, где в конце пандуса виднелся вход в большую пещерную церковь, внутренность которой мало способствовала преодолению моей акрофобии: южная стена и часть пола обрушились и, должно быть, валялись разбитые вдребезги у подножия скалы. Несколько домов в долине выглядели крохотными точками: я подумал, что мне сейчас не помешали бы прочный трос и альпеншток. Мурад тем временем развлекался, бросая камешки с обрыва и прислушиваясь к далекому звуку их падения. Пауза тревожно затянулась. Неплохо было бы присесть и отдохнуть, но это оказалось невозможно: весь пол, точнее, то, что от него осталось, по лодыжку покрывал многовековой слой козьего помета.

Поскоблив с краю башмаком, я обнаружил остатки серо-голубой мозаики, довольно невзрачной, однако, несмотря на это, уникальной в своем роде: церковь в Алоде, насколько мне известно, – единственная византийская пещерная церковь с мозаичным полом, а поскольку такие полы перестали делать в VII столетии, можно хотя бы приблизительно представить себе возраст здания. Размышляя таким образом, я поднял глаза к потолку и понял, что рисковал жизнью не напрасно. Грубо высеченный свод покрывали фрески, изображавшие абстрактные фигуры: восьмиугольные медальоны и соединенные круги, которые были выполнены красным, черным, охристым, зеленым и белым цветами, почерпнутыми из традиционных узоров анатолийского текстиля; церковь выглядела так, будто ее когда-то устилали шелком и коврами, а не вырубили в скале. Краски были еще по-прежнему яркими: их не повредили ни время, ни непогода. На стене церкви виднелись остатки фигур с нимбами, облаченных в широкие одеяния, но разобраться в сюжете не представлялось возможным: наверняка бессчетные поколения мальчишек и скучающих пастухов развлечения ради швыряли камни в потолок и стены.

Тени в ущелье Алода стали длиннее, и поскольку возвращаться в Караман в темноте не хотелось, пришлось отправляться в обратный путь. Движение по дороге на Караман не было оживленным. В кофейне нас уверили, что скоро придет автобус. Через полчаса тени сделались еще длиннее, а скалы некрополя окрасились золотом. Дядюшка Мурада начал нервничать и несколько раз тщетно пытался поймать попутку. Наконец рядом с нами остановился покрытый пылью грузовик, и из кабины его буквально вывалился небритый, в стельку пьяный и во весь рот улыбающийся мужик. Он пожал мне руку, назвался Сулейманом и тут же, спотыкаясь на каждом шагу, поспешил в сторону, чтобы обильно помочиться в канаву. К счастью, за рулем сидел не он сам, а его брат, не в пример ему более уравновешенный и трезвый. Глаза у Сулеймана были красными, от него разило ракией, но он оказался человеком довольно приятным и большим специалистом по части выпивки. Пока мы поднимались к перевалу Сертавул, он весьма эмоционально делился с нами своими политическими взглядами: по мнению Сулеймана, Джордж Буш, Тургут Озал и Саддам Хусейн друг друга стоили и все трое были круглыми дураками. Подобная точка зрения не была для Анатолии редкостью, и нам ничего не оставалось, как из вежливости согласно кивать. Но вскоре мной овладела усталость, и казалось, что разглагольствования Сулеймана доносятся откуда-то издалека. Помню лишь свет, золотящий берег речушки, рестораны с сидящими в них семьями, пылающий закат над пустыней плоскогорья и тихие улочки погружающихся во тьму окраин Карамана, по которым мы медленно петляли, пока брат Сулеймана развозил мешки и коробки со сладостями своим многочисленным родственникам.

 

Геродот и огненный танец

Если бы вместо возвращения в Караман я решил продолжить двигаться из Алахана на юг, то вскоре достиг бы Киликийского побережья, где мне уже доводилось бывать дважды. Между бухтой Нарликюю и рекой Ламос находится отрезок берега в двадцать пять километров, напоминающий огромный археологический парк. Долины здесь пересечены арками акведука, холмы увенчаны гробницами в виде храмов, а забытые всеми богато украшенные саркофаги покоятся среди апельсиновых рощ. Как минимум четыре разрушенных города отстоят друг от друга на несколько километров, и соединяющие их древние мощеные дороги до сих пор пребывают в отличном состоянии. В Корикосе я замирал перед пятью (!) огромными храмами V–VI веков, расположившимися по соседству и почти не посещаемыми туристами. В Канителисе чрезвычайно утонченная по замыслу церковь стоит на самом краю известняковой впадины глубиной в несколько сот метров. План города в этих местах настолько сверхъестественно четкий, словно бело-золотой остов, что V век кажется отстоящим от нас всего на несколько десятилетий.

В последний свой приезд я остановился в ветхой гостинице в Кызкалеси, неподалеку от развалин Корикоса. Стоял октябрь, весь город спал, словно пьяница после пирушки. Тучи комаров пикировали в сумерках, большинство домов выглядело так, будто бы их построили за один день. Тротуары (там, где они вообще были) и лестницы гостиниц изобиловали такими колдобинами, что растяжение связок было гарантировано, но, несмотря на это, городок мне сразу понравился. У него не было особых претензий: просто он старался выглядеть посимпатичнее. Даже коротконогие собачонки, сидевшие у дверей ресторанчиков, были на редкость милы и сообразительны, а все улицы вели к широкому полукружию бледного песка, откуда на востоке за заливом можно было разглядеть два местных з́амка. Один, расположенный на острове, казалось, плыл по воде; тогда как другой, береговой, представлялся монументальным палимпсестом, где геральдические девизы последних армянских царей соседствуют с изумительными в своей графической четкости греческими надписями, похищенными из некрополя по-соседству.

В Кызкалеси я пережил одно из тех неожиданных путешествий в прошлое, которые придают поездкам в Турцию особое очарование. Я обедал в маленькой открытой кофейне тонкими лепешками, которые подаются здесь с зеленью и овощами. Мужчина лет тридцати, вероятно хозяин кофейни, играл на лютне, но вскоре прервал музыку и с гордостью объяснил, что он и его семья – тюрки, то есть наследники тех кочевых племен, что захватили в XI веке Анатолию. Я поначалу оставил его слова без внимания, но вдруг заметил, каким образом его мать пекла лепешки. Она замешивала тесто из муки и воды, раскатывала его и бросала на выпуклую металлическую пластину, стоящую на слабом огне. Этот способ выпечки был описан пятью столетиями ранее бургундским рыцарем Бертрандоном де ла Брокьером, возвращавшимся из Иерусалима через Анатолию!

На следующий день довольно поздно я отправился обследовать засыпанный песком мыс города с двойным названием Элевса-Севаста. Быстро темнело, и я с удивлением увидел мужчину, который сидел на камне на самой дальней точке мыса. Он глубоко о чем-то задумался; поначалу я не хотел его беспокоить, но вскоре сообразил, что слоняться по стенам Элевсы в такой поздний час может лишь родственная мне душа, и отважился пожелать незнакомцу доброго вечера. Он оказался школьным учителем из деревни Аяс, находившейся неподалеку от развалин, и немного говорил по-английски. Мы обменялись дежурными любезностями, после чего он жестом сомнамбулы достал вдруг из пластикового пакета турецкое издание Геродота. Просто удивительно, до чего это меня растрогало. Было в этом нечто большее, чем радость от того, что греческие классики до сих пор в чести на киликийском побережье. Увидев эту книгу в таком месте и в такой час, я расценил случившееся как своего рода вызов забвению. Гробницы позади нас вбирали в себя все, что осталось от света, и сияли, словно драгоценная диадема на гребне горы.

Учитель спросил, интересуюсь ли я историей. Оказывается, он отыскивал у Геродота упоминания о Киликии. Выразив сожаление, что не может читать греческие надписи, мимо которых ходит ежедневно, мой новый знакомый рассказал, что дальше в холмах есть много развалин и, если мне доведется еще раз приехать в Киликию, он будет рад показать их. Мы прогулялись по берегу, беседуя о греках, римлянах, византийцах и сельджуках, и вдруг мой спутник почему-то предположил, что я историк. Я отклонил этот комплимент, но он продолжал настаивать и, похоже, остался при своем мнении. Потом учитель предложил мне вместе выпить чаю. Я не смог отказаться, и в результате возвращаться в Кызкалеси мне пришлось в полной темноте.

Последний день моего пребывания там пришелся на субботу, и Кызкалеси был полон отдыхающими из Мерсина и Аданы. К вечеру во всех гостиницах зазвучала танцевальная музыка. Целые семьи сидели в ресторанах под картинами, изображавшими тропические лагуны и гигантские розы. На берегу пылал костер, вокруг него плясали парни, сопровождаемые робкими девушками. Огромные тени трепетали по песку. Море напоминало стекло. Когда костер разгорелся, юноши и девушки принялись прыгать через него: иногда поодиночке, но чаще парами, взявшись за руки. Из толпы зрителей доносились возгласы одобрения. Публика постарше сидела кружком, с очень серьезным видом наблюдая за прыжками. Человеку постороннему было трудно понять: происходило ли все спонтанно, или же, наоборот, то был некий традиционный местный обряд. А вдруг я оказался свидетелем какого-то ритуала вроде триумфальных или погребальных игр у стен Трои!

 

V. Каппадокия

 

Долина призраков

По дороге на восток от Карамана к Эрегли, византийской Гераклее, я поймал себя на мысли, что мы вновь движемся по следам рыцарей Первого Крестового похода. После победы над турками при Дорилее крестоносцы столкнулись с дилеммой. Прямой путь к Антиохии и Святой земле проходил через самый центр анатолийской степи, но из-за тяжелого вооружения рыцарей, изнуряющей летней жары и недостатка воды идти по нему было невозможно. По совету византийцев, они двинулись в обход, придерживаясь западных и южных окраин плоскогорья, но и это оказалось не лучше. Б́ольшая часть местного христианского населения бежала под натиском турецких набегов, а те, кто остался, были не в силах обеспечить чужеземную армию провизией. Земля лежала в запустении, колодцы пересохли, мосты были разрушены, старые имперские дороги пришли в полный упадок. У крестоносцев то и дело возникали ссоры с их византийскими проводниками и советниками. Невзгоды пути объяснялись двадцатью годами войны и набегов, но крестоносцы быстро усвоили привычку списывать все на византийцев. Те, в свою очередь, были глубоко оскорблены неблагодарностью и дурным обращением жителей Запада.

Должно быть, крестоносцы почувствовали облегчение, когда вышли наконец к Гераклее с ее равниной, которую щедро орошали ручьи, берущие начало в снегах Тавра. Гераклею, как и ее нынешнего потомка Эрегли, со всех сторон окружали луга с сочной травой и фруктовые сады, но путь дальше преграждали армии эмира Каппадокии Хасана и его союзников. Даже те византийские авторы, которые с подозрением относились к намерениям крестоносцев, не могли не восхититься их отвагой: рыцари бесстрашно атаковали турок, и те позорно бежали. В час победы небо осветилось светом кометы.

Долина к северу и востоку от Эрегли относится к тем местам, в которых можно ожидать появления символических знаков, предзнаменований и видений. На севере линия горизонта ограничена массивами Карачадага и Хасандага. Эти горы-близнецы, вздымающиеся в высоту на три километра, изображены на росписи исключительной древности, найденной в развалинах Чатал-Хююка; возможно, это древнейший из дошедших до нас пейзажей. Гертруда Белл посетила огромный монастырь на вершине Хасандага, а северные его склоны усеяны развалинами церквей.

Дорога в Нигде подходит к самому подножию Хасандага. Несмотря на середину июня, высокие вершины Тавра на юге и востоке покрывал снег. Грубая ткань равнины была расцвечена красным, желтым, пурпурным и голубым, и по обеим сторонам дороги периодически возникали и исчезали призрачные озера. Воздух был таким прозрачным, а свет настолько непреодолимо ярким, что вполне можно было ожидать появления миражей. Я с изумлением увидел в фантомных озерах отражение перевернутых сосен, хотя никаких сосен вокруг не было и в помине.

Чуть позже, километрах в ста к северо-востоку от Хасандага, взору моему предстало другое видение. Я наблюдал его всего несколько мгновений, пока холмы не заслонили обзор, но понял, что это гора Эрчиес, чья величественная вершина белеет над голубыми склонами. Она стоит на страже восточных рубежей Каппадокии, «страны прекрасных лошадей», в которую мы въезжали.

Ни с чем не сравнимый ландшафт центральной Каппадокии сложился благодаря горам Хасандаг и Эрчиес. За то время, пока обе были активно действующими вулканами, они извергли из себя невообразимое количество пепла, из которого образовался мягкий камень под названием туф. Ветер и дождь вели свою работу над творением множества разноцветных скульптур, создав здесь со временем какой-то совершенно неземной, «лунный» ландшафт. Мягкость туфа позволила жителям этих мест в византийские времена высечь многочисленные церкви, монастыри, дома и убежища, по сей день остающиеся настоящим магнитом для туристов. Вплоть до начала ХХ века здесь стояло двадцать шесть деревень, жители которых говорили на византийском греческом языке и сохранили в своих песнях воспоминания о подвигах императоров и акритов.

 

Венец Гавриила

В Нигде мы быстро нашли дешевую гостиницу и нового друга – владеющего английским языком симпатичного молодого человека по имени Орхан. В центре Старого города возвышается скала, обеспечивающая широкий обзор всех окружающих гор. На ее вершине располагается симпатичная сельджукская мечеть XIII века с обрамленной каменным кружевом дверью и напоминающим маяк высоким минаретом. Однако, сколь ни привлекательна эта мечеть, вовсе не она заставила нас остановиться в этом городе. В нескольких километрах к северо-востоку, в деревне Эски Гумюш, находится один из самых красивых в Каппадокии пещерных монастырей. Стоило мне только намекнуть, что я интересуюсь этим местом, как Орхан тут же отыскал приятеля-таксиста, и мы помчались к деревне по долине, усаженной вишневыми и яблоневыми садами и мерцающими столбиками тополей.

Длинный скалистый кряж с фантастическими выветриваниями, протянувшийся вдоль северного края долины, полон бесчисленных ниш и помещений, устроенных византийскими монахами и местными крестьянами. Вход в монастырь так неприметен, что сразу становится понятно, почему его не обнаружили вплоть до 1960-х годов. За небольшим, ничем не украшенным проемом туннель ведет сквозь скалу к большому квадратному двору, окруженному стенами в тринадцать метров длиной. Несмотря на мягкость камня, сооружение этого двора, безусловно, потребовало неимоверных усилий.

Эски Гумюш – единственный из каппадокийских пещерных монастырей с полностью огороженным двором. Он расположен южнее остальных, поблизости от Киликийских ворот – важнейшего прохода, ведущего через Тавр к Киликийской равнине. Все эти факторы тесно взаимосвязаны. Киликийские ворота – излюбленное место вторжения арабских армий, поэтому спрятанный в скалах и имевший единственный узкий подход монастырь легче было оборонять. Отряды кочевников могли просто его не заметить. На основании вышеизложенного можно установить время основания обители. До 965 года часть Киликии была в руках арабов, но затем император Никифор II Фока, прозванный Белой Арабской смертью, окончательно вырвал ее из рук врага и прекратил набеги через Тавр. Скорее всего, создание Эски Гумюша началось незадолго до этого, когда южная Каппадокия оставалась еще довольно беспокойным, но не настолько опасным местом, чтобы препятствовать этому грандиозному строительству.

Двор окружен помещениями на нескольких уровнях, в том числе трапезной, кухней (довольно странно расположенной прямо над входным туннелем) и рядом подземных камер, служивших, вероятно, складами. Но мое внимание немедленно привлек высокий фасад, высеченный на северной стене. За его декоративной аркадой из девяти узких арок находится церковь – вписанный в квадрат крест с миниатюрным куполом на непропорционально толстых колоннах. Внутренность храма украшена яркими фресками, и даже колонны расписаны простым орнаментом из листьев. Фигуры в апсиде стилизованы и развернуты на восточный манер строго фронтально, но изображения на северной стене явно выполнены другой рукой в более гуманистическом и эллинистическом духе. Все сцены северной стены – «Благовещение», «Рождество» и «Введение во Храм» – на редкость хорошо сохранились. Даже лица – привычные для мусульманских иконоборцев мишени – остались нетронутыми. Особенно четко видна фигура архангела Гавриила в «Благовещение».

Архангел, запечатленный вполоборота, смотрит на Богородицу. Правая рука Гавриила, которая видна из-под длинного серо-голубого рукава, устремлена к ней в благословляющем жесте, а на левой лежат складки длинного оранжевого пояса. Лицо Гавриила прорисовано очень нежно, на нем застыло выражение безмятежной кротости, а на тщательно уложенных волосах заметен небольшой венец. Встретившись с работой такой утонченности, удивляешься историкам искусства, которые нередко подчеркивают, что каппадокийские изображения исключительно грубы и провинциальны, иначе говоря, живописны и трогательны, но находятся на обочине византийского искусства. Художник, расписавший северную стену Эски Гумюш, несомненно, знал о процветавших в столице стилях. На мой взгляд, его Гавриил предвосхищает шедевры, исполненные два века спустя великим итальянским художником, представителем сиенской школы живописи Дуччо ди Буонинсенья. Конечно, среди каппадокийских художников были и малообразованные монахи, лишь отчасти восполнявшие незнание техники пылким благочестием, однако лучшие из них вовсе не нуждаются в нашем снисхождении.

Когда мы покинули Эски Гумюш, водитель настоял на том, чтобы заехать в одно место неподалеку, которое просто невозможно было миновать: в римские бани, известные здесь как бани Клеопатры. Я ничего не слышал об этой достопримечательности, да и в путеводителях о ней тоже не упоминалось, но, пообщавшись с Ведатом в Афьоне и с Ибрагимом в Карамане, я научился доверять турецким таксистам. Мы двинулись на юг, к высоким снежным вершинам Тавра, и, свернув вправо возле очаровательного городка Бор, оказались в тенистом оазисе среди выехавших на пикник семейств. Воздух источал запах жареного мяса и перца, а в центре оазиса располагались знаменитые бани. Безукоризненно ровный продолговатый бассейн и обрамляющая его кладка выдавали работу римлян. Судя по размеру, сооружение это никак не могло быть ванной – пусть даже и построенной для египетской царицы, – да и ступеней тут не было: купающимся приходилось прыгать с высоты в полтора метра, а потом с трудом выбираться обратно. Интересно, почему строители не предусмотрели ступени? Вероятно, это был священный бассейн, каким-то образом связанный с лежавшим неподалеку древним городом Тиана.

Каково бы ни было его назначение в прошлом, этот искусственный водоем до сих пор пользуется огромным уважением местной публики, поддерживающей здесь просто идеальную чистоту: я был изумлен, увидев, что, несмотря на огромное количество пьющих и закусывающих в тени деревьев людей, здесь совсем нет мусора. Пожалуй, подобное возможно лишь там, где дефицит чистой воды и деревьев заставляют их ценить. Древние ивы, преграда для нестерпимого полуденного солнца, протягивают свои ветви над бассейном. А на дне его, покрытом ярко-зеленым ковром водорослей, стайки форелей спешат полакомиться кусочками хлеба, которые кидает им восторженная детвора.

 

Вечер, страшный вечер

В своем описании царствования императора Никифора II Фоки Лев Диакон позволяет себе отступление, необычное для византийских историков, редко опускавших свой взор на простых людей. Он замечает, что многие называют каппадокийцев «пещерными жителями», поскольку «тамошний народ скрывается в пещерах, расщелинах и подземных норах-лабиринтах». Видимое подтверждение этого странного обычая можно обнаружить в пустынной равнине к северу от Нигде.

Под деревнями Деринкюю и Каймакли находятся обширные помещения, соединенные лабиринтами узких коридоров, пандусами и винтовыми лестницами, уходящими в глубь скалы не менее чем на двадцати уровнях. Они снабжены вентиляционными шахтами глубиной в шестьдесят метров и, как говорят, связаны между собой широкой подземной дорогой длиной в девять километров. В народе их называют «подземными городами»; считается, что «город» Деринкюю мог вместить двадцать тысяч жителей. Эти выдающиеся инженерные сооружения вызывают всеобщее любопытство, но что-то здесь явно не так. Однажды я спустился в Деринкюю и вряд ли по доброй воле пойду туда снова. Добравшись до восьмого уровня (самого нижнего из расчищенных), я понял, что слово «город» в данном случае не годится: одно дело высеченные в скалах деревни, имеющие выход во внешний мир, и совсем другое, когда люди – даже те из них, кто живет в исключительно стесненных условиях пограничной зоны, – постоянно пребывают в тесных и мрачных помещениях, напоминающих клетки для животных. Если они действительно так поступали, то наверняка были безумцами.

Стены бесконечной череды комнат и коридоров высечены настолько грубо, что любое соприкосновение с ними при падении неизбежно приводит к ссадинам. На стенах нет украшений и, что еще более показательно, надписей. Если, как утверждает легенда, которой потчуют туристов, тысячи людей годами укрывались в этих подземельях, пока арабские армии проходили над их головами, они, безусловно, должны были выцарапать на каменных стенах свои проклятия врагам и мольбы об избавлении от заточения. Но никто этого не делал, и «города» выглядят скорее как временные убежища и склады для жителей окружающих деревень в трудные времена – византийский вариант бомбоубежищ. Они свидетельствуют о страданиях христианского населения Каппадокии с начала VII и вплоть до середины IX века, когда отряды халифов и их союзников беспрепятственно перемещались по Анатолии. В византийских хрониках мы часто читаем о разрушенных крепостях и городах, о бандах кочевников, возвращающихся на арабскую территорию с награбленной добычей, и потому каппадокийцы предпочитали зарываться в землю и горы, только бы не покидать родные места. Народные песни каппадокийцев, пережившие девять веков, воспевают защищавших родину воинов и оплакивают судьбу женщин. В них запечатлена очень мрачная картина жизни тех лет. В одной из песен акрит возводит з́амок. Он строит двойной, потом тройной рубеж стен; вбивает в дверь крепкие гвозди, чтобы не пропустить Смерть, но, обернувшись, видит ее у себя за спиной, внутри замка. Жена акрита начинает торговаться с незваной гостьей и сулит ей вместо мужа пятерых детишек. Но Смерть не знает пощады и забирает акрита, а супругу его предупреждает, что та попадет в ад, если впредь не будет делать людям добро. Другая песня рассказывает о Константине (герой множества произведений местного фольклора), который женится в мае и в честь этого события сажает виноградную лозу, но вскоре уходит на войну. Тогда его злые, словно демоны, мать и сестра (истинные наследницы Клитемнестры и Медеи) обрезают молодой жене волосы и уводят ее на отдаленное пастбище, где она отныне должна жить в обществе одних лишь овец и коз. Возвратившись через двенадцать лет, Константин спрашивает: «Где моя возлюбленная жена?» А мать спокойно отвечает: «Она давным-давно умерла».

Есть несколько вариантов этой песни. В одном из них Константин отказывается верить и, заподозрив неладное, спрашивает у матери, как следует наказать того, кто обманул его, если жена на самом деле жива и он приведет ее домой. «Отсечь обманщику голову», – отвечает мать. И Константин, найдя жену, вынужден это сделать.

Особенно леденит душу следующий поворот сюжета: жена или возлюбленная отправляется искать Яннакоса (уменьшительная форма от имени Константин), а находит лишь его члены, разбросанные врагами по склону холма:

«Они отрезали его руки по суставам, Отделили ноги в коленях. Вечер, страшный вечер, И солнце садится…»

 

Белый путь

К северу и востоку от Деринкюю ландшафт, образно выражаясь, становится еще более скомканным и складчатым; вся местность исполосована резкими тенями розового, белого и желтого цвета. Между складками скал лежат узкие плодородные долины, где растут дыни, тыквы, яблоки и виноград. Каппадокийские яблоки тверды, сладки и глянцево-красны, а каппадокийские вина, которые высоко ценил Руми, легки и благоуханны. Крутые склоны долин испещрены точками голубятен, в полях непрестанно мелькают тени этих птиц. Как и столетия назад, крестьяне собирают голубиный помет и используют его в качестве удобрения, что, несомненно, повышает качество яблок и вина.

Двигаясь на восток в сторону Юргюпа, замечаешь, что долины становятся непригодными для земледелия, так много в них остроконечных скал. Эти конические скалы прославили каппадокийский пейзаж и породили среди туристов настоящую «манию аналогий»: их сравнивают с обелисками и колоннами, минаретами и церковными шпилями, с обиталищами ведьм, дымоходами, палатками кочевников и мечами. Гораздо реже отмечается, что многие скалы напоминают фаллосы с оттянутой крайней плотью и мощными тестикулами. В огромном естественном скульптурном парке – то волшебно-изящном, то гротескно-непристойном – странник блуждает в постоянном изумлении, но всю красоту пейзажа трудно передать словами, а где слова тщетны, там порой господствует фотография. Однако, вырванные из контекста окружающей среды, скальные образования напоминают о других планетах. Их надо видеть окруженными со всех сторон безбрежно чистыми далями Анатолийского плоскогорья. Например, перед поворотом дороги на юг к Юргюпу расположены три высоких стройных конуса, увенчанных щегольски нахлобученными каменными шапками. Поначалу они производят впечатление причудливых имбирных пряников, но лишь до тех пор, пока далеко на востоке не замечаешь нависшую над горизонтом, как призрак, огромную вершину горы Эрджиес.

Юргюп – милый городок с утопающими в тени деревьев прямыми улицами. Он раскинулся у подножия высоких охряных скал, в которых скрываются монастыри и разветвленные убежища (уменьшенные копии «подземных городов»). В византийские времена в Юргюпе, известном тогда под именем Агиос Прокопиос, находилась резиденция епископа. Сейчас это главный туристический центр Каппадокии с лавками, где продают ковры, и туристическими агентствами, организующими автобусные экскурсии, но вся эта деятельность, способствующая процветанию города, ничуть не ослабляет природное дружелюбие и вежливость его жителей. Как приятно оказаться наконец в месте, где точно знаешь, куда нужно идти – на запад от городского центра, в старый греческий квартал, где в конце крутой, мощенной булыжником улицы находится гостиница «Элван». Я сохранил благодарную память об этой гостинице еще с прошлогоднего путешествия и был рад снова увидеть ее увитый виноградом двор и услышать высокий, напоминающий птичье щебетание смех Фатимы Билир, которая держит заведение на пару со своим молчаливым мужем Ахметом. Эти очаровательные люди не говорят по-английски, что совершенно не мешает энергичной госпоже Билир вовлекать окружающих в оживленную болтовню, то и дело прерываемую звонкими взрывами смеха.

Улица, ведущая к гостинице «Элван», взбирается далее на северный склон горной гряды. Стоящие на ней добротные греческие дома XIX века своим размером претендуют порой на звание особняков. Сады и дворы скрываются за дверьми, увенчанными изящными волнообразными карнизами. Цвет камня варьируется от белого до шафранового. Улочки, миновав несколько домов, оканчиваются мощеными площадями с фонтанами, у подъездов стоят старинного фасона коляски. Дома побольше отличаются красивыми двухэтажными лоджиями с аркадами из высоких округлых арок, опирающихся на тонкие колонны. Эти лоджии заинтересовали меня: они не выглядят «по-турецки», но нет в них и следов западно-европейского влияния – ни барочного изобилия, ни неоклассической жесткости. В сущности, они смотрятся вполне по-византийски, напоминая так называемые «портиковые» фасады некоторых церквей и дворцов XII–XIII веков, особенно Святой Софии в Охриде и Текфурсарая в Стамбуле, хотя большинство этих домов построили через семь столетий после турецкого завоевания. Каппадокийские греки трепетно относились к своему языку и вере, но могли ли они на протяжении столь долгого периода сохранить традиции аристократической византийской архитектуры? Возможно, лоджии Юргюпа – часть самобытного «византийского возрождения», вызванного успехами греческого национального движения, и их строительство стало возможным благодаря процветанию греческих каппадокийских общин в XIX веке.

Мы последовали по улице особняков, которая вывела нас к западной окраине города, где стоял разбитый скальный конус, некогда вмещавший в себя церковь. Б́ольшая часть храма развалилась, в сохранившейся нише видна выполненная красными штрихами безголовая фигура, которая в жесте благословения протягивает руки к двум фигурам меньшего размера, очевидно дарителям церкви.

Внизу к югу лежала долина с фруктовыми садами и множеством особняков. В ее отдаленной части крутой белый склон был прорезан наискось тропой, которая однажды уже привела нас к нескольким пещерам – грубо высеченным в скале окнам и дверям, чем-то напоминавшим дыры, которые ребенок вырезает, сложив пополам лист бумаги. Две симпатичные темноволосые женщины с детьми спросили, не можем ли мы их сфотографировать. Они оказались сестрами, старшая была матерью обоих детишек. Вряд ли ей было больше восемнадцати, но она так и светилась гордостью за свое материнство, что и неудивительно: она жила среди пейзажа, напоенного плодородием.

Белая тропа со временем превратилась в глубокий желоб, проделанный тысячами каппадокийцев, которые столетиями ходили по тропе на полевые работы или в соседнюю деревню Ортахисар. Скалы напоминали сугробы или сахарные головы. Иногда белый цвет мешался с розовым, приближаясь к цвету плоти: мягко вылепленные формы под нами напоминали бедра и груди лежащих женщин. Иные образования были сходны с окаменевшими волнами или грудами смятой материи. Тропа выходила прямо на плоскогорье, где терялась среди гигантских конусных скал, испещренных кельями фанатичных отшельников. Неподалеку вздымала свои стены скальная крепость Ортахисар.

Мы вернулись назад той же дорогой, но затем взяли южнее и вышли к тополиной роще под несколькими пещерными домами, раскрашенными голубой и желтой краской. На юго-восточной окраине города, где из земли вытекает ручей, мы оказались на обширном наклонном поле, заросшем высокой травой и усеянном могильными камнями, настолько древними и поросшими мхом, что их можно было принять за валуны. Сначала я решил, что это мусульманское кладбище, но вскоре заметил, что некоторые надгробия имеют форму креста. До 1923 года здесь находилось православное кладбище Юргюпа, ныне покинутое, заросшее высокой травой, граничащее лишь с небом и тополями.

Кладбище предполагает наличие церкви, но в Юргюпе я не нашел ее следов. Это меня озадачило, так как в соседних городках и деревнях сохранились внушительные храмы XIX века, а Юргюп был центром почитания святого Иоанна Русского, чью силу целителя и чудотворца признавали не только христиане, но и мусульмане. В эпидемию холеры 1908 года мусульмане Юргюпа умоляли своих православных соседей пронести мощи святого через их квартал, а женщины жертвовали за это лучшие платки и косынки. Я навел справки. Жители Юргюпа без малейшей враждебности относились к памяти греков, и любезный официант одного из ресторанов отвел меня в магазин, торгующий холодильниками и микроволновыми печами. Его владелец показал тусклые фотографии в рамках, изображающие массивную барочную церковь с высоким куполом и вычурной колокольней. Ее разобрали, чтобы освободить место для женской школы. Храм был неуклюжим и малопривлекательным, а после 1923 года и вовсе стал никому не нужным, так что мало кто о нем сожалел. В этом году вследствие событий, в которых греки Каппадокии не принимали участия, а также в результате решений, которые приняли, даже их не спросив, несчастных силой заставили покинуть свои прекрасные дома. Местные турки никогда не относились к ним как к врагам, но они вынуждены были проделать путь к черноморским портам, где сели на корабли, доставившие их в Грецию. То были последние греки, покинувшие Анатолию.

 

Откуда взялась бастурма (и другие тайны византийского стола)

В Каппадокии порой возникает такое впечатление, что во времени произошел некоторый сдвиг и Византийская империя погибла не в 1453, а в 1953 году, настолько ощутимо здесь ее присутствие. И нет никакой нужды осматривать по двенадцать церквей в день, чтобы почувствовать это, достаточно сходить в ресторан: все, что там подадут, будет похоже на византийскую трапезу X века, а то и более раннего периода.

Точную степень византийского влияния на турецкую кухню оценить непросто: исламская кулинария многое позаимствовала у византийской Сирии и Египта, после того как эти провинции были завоеваны арабами в VII столетии, но прямо или косвенно турки находятся перед Византией в неоплатном гастрономическом долгу. Первые турки, прибывшие в Анатолию, были кочевниками с весьма суровым рационом, очень далеким от разнообразия и богатства поздней турецкой кухни. Она, кстати, на порядок превосходит греческую, поскольку в Стамбуле и Анатолии византийские традиции сохранились лучше, чем в самой Греции.

Такие турецкие кушанья, как кебаб, долма и фаршированные овощи, имеют византийское происхождение. Борек (пельмени), халва и пахлава часто упоминаются в византийских и классических текстах. Искусство выпечки и виноградарство также были незнакомы туркам, когда они пришли в Анатолию, и до конца XVI столетия оставались привилегией христианского населения. Пища простых людей в Византии напоминала то, что едят современные анатолийские крестьяне: хлеб, бобы, фасоль, оливки и оливковое масло, овощи, фрукты, молочные продукты. Рыбу и мясо здесь употребляли (и до сих пор употребляют) довольно редко, в отличие от фруктов и овощей, которые представлены в изобилии: яблоки, груши, виноград, инжир, дыни, кабачки, капуста, морковь, лук, чеснок, черемша. Трудно представить себе более здоровую диету, и хотя столы византийской аристократии ломились от икры, осетрины и дичи, выражаясь современным языком, их рацион был строго сбалансированным и мясо подавалось довольно редко. Баранину, как и сейчас, здесь предпочитали говядине, а словом «мясоедение» обозначали пагубную зависимость, приписываемую латинянам. Византийцам особенно нравилось вяленое мясо, пастон; турки назвали его пастирма (бастурма) – это каппадокийский деликатес, связанный преимущественно с городом Кайсери.

На Западе есть немало блюд византийской кухни. С VI по XI век южная Италия была византийской провинцией, а с конца XI столетия и вплоть до падения империи между Византией и итальянскими морскими республиками существовали тесные связи. В конце XIV века византийские книжники стали покидать погибающую империю и оседать в Италии, преимущественно во Флоренции, где их высоко ценили за знание учения Платона. Именно во Флоренции Георгий Гемист Плифон, последний крупный византийский мыслитель, добился общественного признания. Среди эмигрантов из Византии было немало изысканных кулинаров, их прибытие в Италию способствовало начавшемуся в это время расцвету флорентийской кухни. Джулиано Буджали в книге «Искусство итальянской кухни» утверждает, что обычай приправлять салаты маслом и уксусом пришел из Византии, а икра упоминается во флорентийских текстах XV века как любимое лакомство греков. В некотором смысле византийское влияние на итальянскую кухню можно рассматривать как своеобразное возвращение долгов: в Константинополе традиции римской высокой кулинарии сохранились лучше, чем в раздираемой противоречиями Италии.

Вполне возможно, что Византия научила итальянцев и прилично вести себя за столом. Константинопольские аристократы первыми в средневековой Европе стали застилать обеденные столы чистыми скатертями и есть вилками, чем потрясли крестоносцев, считавших такое поведение признаком морального вырождения. Описания приемов пищи представителями высшего общества в XII веке свидетельствуют о коренных различиях между Востоком и Западом. Трапезные были украшены мозаиками и фресками (зачастую несколько эротического свойства), лепниной, керамическими сосудами и коврами. Иногда хозяева выставляли под стеклом целые коллекции предметов прикладного искусства. Римский обычай возлежать на ложе был в X веке забыт, и гости, число которых могло достичь сорока, сидели вокруг круглого или прямоугольного стола, инкрустированного мрамором, золотом, серебром и слоновой костью. Подобные пиршества зачастую служили питательной средой для сплетен и интриг, против чего резко восставали византийские моралисты, и они же оказывались ареной для серьезных бесед о литературе, философии и богословии, а также местом представления новых литературных и музыкальных сочинений. Эти благородные собрания восходят к эллинистической Александрии и вместе с тем предвосхищают парижские салоны XVIII века. В Большом дворце проходили императорские приемы, поражавшие воображение своим размахом и экзотикой.

В правление Константина VII Багрянородного западный посол Лиутпранд, будущий епископ Кремоны, присутствовал на рождественской трапезе в одном из огромных триклиниев (обеденных залов) дворца. Там он увидел «императора, окруженного в подражание своему божественному прототипу двенадцатью спутниками, тогда как прочее общество, численностью в двести шестнадцать персон, размещалось группами по двенадцать человек за оставшимися восемнадцатью столами. Тарелки были из золота, а вес трех золотых ваз с десертом таков, что для их доставки потребовались три увитых пурпуром колесницы. Вазы подняли на стол с помощью веревок, спустившихся с увитого золотой листвой потолка, а потом намотанных на барабаны подъемных машин… Трапезу сопровождало выступление акробатов, во время которого двое мальчиков взобрались на невероятной высоты шест, стоявший на голове у мужчины».

В конце представления Лиутпранд выглядел настолько ошеломленным, что император, усмехнувшись, велел переводчику спросить, чье мастерство больше поразило гостя: мальчиков-акробатов или же человека, который удерживал шест. Лиутпранд, не имевший на сей счет определенного мнения, смущенно промямлил, что не знает. В ответ император «громко рассмеялся и сказал, что тоже не знает, кому отдать предпочтение». Вполне типичный для Константина VII ответ. Хотя Гиббон и называет его «лентяем и пьяницей», Константин был одним из самых обходительных и художественно одаренных императоров. Он был автором «Книги церемоний», подробного описания ритуалов византийского двора, так что можно предположить: он приложил со своей стороны максимум усилий, чтобы сделать рождественскую трапезу по возможности блистательной и интересной. Лиутпранд по достоинству оценил некоторые блюда, но, подобно впервые оказавшимся в Греции современным английским туристам, счел, что в византийской еде слишком много оливкового масла и чеснока. К тому же ему не понравилась местная рецина.

В «Книге церемоний» есть описание приема, из которого становится ясно, что трапеза, на которой присутствовал Лиутпранд, была по сравнению с ним самой обычной «встречей без галстуков». Праздник, посвященный именинам императора или императрицы, в изложении Константина напоминает не столько обед, сколько балет, перемежающийся исполнением вокальных партий. Даже самые простые движения тщательно срежиссированы, и то, что смысл некоторых терминов (например, «фенгия») нам абсолютно неизвестен, лишь придает всему отрывку какую-то неземную ауру. Вот как всё происходило (мы постарались по мере сил в скобках пояснить читателям, о чем идет речь).

«После того как будет подано жаркое, артоклины вводят тех, кто должен будет плясать, а именно: доместика схол и доместика чисел (высшие военачальники империи) , а также димарха венетов с представителями его партии, трибунов, викариев и димотов венетов, которые входят и возглашают многая лета. Доместик схол подносит либелларий (поэму в честь празднуемого события) , трапезарь принимает либелларий и передает его ипсистарию. Венеты исполняют апелатик (песнопение в честь императора) на первый глас. Трапезарь дает знак (протягивает руку с растопыренными пальцами и сжимает их) , и начинают плясать доместик схол с доместиком чисел, димархом, трибунами и димотами, обходя кругом императорский стол трижды. На трибунах и викариях надеты бело-голубые одежды с короткими рукавами и золотыми полосами. На ногах у них надеты кольца, а в руках – фенгия. После пляски певцы и народ поочередно поют многая лета, трапезарь берет апокомвий (награду в виде некоторой суммы денег) и через артоклина передает его доместику схол, который кланяется. Певцы и народ продолжают возглашать многая лета. После этого тем же порядком входят доместик экскувитов и комит стен (другие высшие чины империи) , а также димарх прасинов с представителями своей партии, трибуны, викарии и димоты прасинов. Викарии и трибуны в зелено-красных одеждах с короткими рукавами и золотыми полосами. На лодыжках у них кольца, а в руках – фенгия. Протанцевав три раза, все идут вниз и становятся у подножия императорского стола. Затем певцы поют: „Боже, сохрани Империю навсегда“, и народ поет трижды: „Боже, сохрани Империю навсегда“».

После чего вся процедура повторялась с некоторыми изменениями участников и костюмов, и непривычные к подобным вещам чужеземные гости наверняка впадали в отчаяние. В церемониях такого рода нередко видели симптомы заката империи, однако представить Византию без них невозможно: жизнь двора имитировала воображаемые ритуалы Небесного Царства. В византийской иконографии архангелы нередко изображались как придворные. В «Книге церемоний» Константин заходит столь далеко, что сравнивает свои усилия по организации торжественных церемоний с действиями Творца по привнесению в мир порядка и гармонии. «Пренебрегать церемониями и осуждать их на смерть, – предостерегает Константин, – все равно, что повергать империю в хаос и лишать ее благолепия».

 

Глухонемой проводник

Это случилось в гостинице «Малая Азия». Во время обеда, проходившего под аккомпанемент «Времен года» Вивальди, мы познакомились с удивительной блондинкой, уроженкой Сицилии, носящей мелодичное имя Энрика Ла Виола Брунелла. Свою совершенно несредиземноморскую внешность она объяснила следующим образом: «Я норманка, дочь викингов!» Она, несомненно, имела в виду расцвет Сицилии в XII веке, когда островом управляли норманнские короли, которые отличались образцовой терпимостью и художественным вкусом, а потому для украшения своих дворцов и церквей привозили византийских мозаичистов. Энергия и целеустремленность Энрики вполне соответствовали образу норманнской принцессы. При всей исключительной доброте и великодушии этой женщины ей безумно нравилось все «каппадокийское». Самыми частыми фразами в ее устах были: «Я в восторге! Как здорово!» или «Нет слов! Какая красотища!»

Энрика купила старый дом в Ортахисаре и собиралась кое-что в этом городе усовершенствовать. Прекрасной во всех отношениях Каппадокии явно не доставало оперы, и Энрике пришла в голову мысль, что Ортахисар с его скальной крепостью – идеальное место для постановки «Аиды». Услышав это, Хайдар Хакир, до приторности услужливый управляющий гостиницей «Малая Азия», тут же выключил Вивальди и поставил Паваротти. Вечер еще не закончился, а Энрика уже договорилась, что на следующее утро в сопровождении своего турецкого возлюбленного Эртула (осанистого симпатичного мужчины с обликом слегка разочаровавшегося в жизни султана) отправится вместе с нами на совместную прогулку от деревни Ибрагимпаша до Ортахисара.

Наш путь начался со спуска в узкое ущелье с протекающим по нему неглубоким, кристально чистым ручьем. Почти белые стены ущелья были испещрены голубиными гнездами. Через километр пути стало ясно, что стены ущелья сходятся, что меня озадачило, так как ручей струился в том же направлении. Куда он мог течь? Вскоре загадка была решена: в конце ущелья ручей делал резкий поворот налево и скрывался в искусно высеченном в скале туннеле, который одновременно служил и дорогой. Пройдя сотню метров, мы вновь увидели дневной свет, после чего опять вошли в туннель, а затем еще в один. В Каппадокии быстро приобретаешь навык ходить сквозь скалы, но здесь мы столкнулись с чем-то особо замечательным: ручей ветвился по нескольким нешироким ущельям к полям, нуждавшимся в воде, а деревни Ибрагимпаша и Ортахисар были связаны тайными путями сообщения.

В Ортахисаре по совету Энрики мы воспользовались помощью белобрысого и голубоглазого девятилетнего мальчугана по имени Эркан, худого и застенчивого, с выступающими вперед передними зубами и широкой улыбкой. Он был глухонемым и, хотя произносил кое-какие звуки, никогда не слышал речи и не знал, как составлять слова. В ответ на мое замечание, что мальчик достаточно умен и, если бы его соответствующим образом обучили, вполне мог бы общаться с окружающими, последовал ответ: «Может, он и смышленый, зато родители бедные, да и вообще на всё воля Аллаха». Эркан, однако, не выглядел слишком расстроенным проявленной к нему божественной неблагосклонностью. Его не зря считали лучшим проводником в деревне, и он провел нас головоломным маршрутом по расписанным фресками церквям, скрывающимся в соседних долинах. В одной из них меня поразило «Благовещение», где архангел устремляется вперед с видом кумушки-сплетницы, которой не терпится рассказать соседям последнюю новость. А еще меня очень заинтересовал сам Эркан. Откуда он взялся тут – русоволосый и голубоглазый?

Каппадокийцы, в которых намешано немало всякой крови, пожалуй, самые красивые из всех жителей Анатолии – отличный аргумент в пользу смешанных браков! Лишь немногие из них сохранили типичные черты уроженцев Центральной Азии, что и неудивительно: завоевав в XI столетии Каппадокию, турки оказались в меньшинстве, и такая ситуация сохранялась на протяжении многих поколений. Их смешение с византийским населением началось сразу во всех сословиях, хотя и у самих византийцев, живших в этих местах, весьма непростое происхождение.

Когда мы говорим о греках Каппадокии, то вовсе не имеем в виду потомков современников Софокла. Вплоть до VII века обитатели центральной Анатолии являли собой смесь фригийских, хеттских, галльских, иранских и семитских племен, каждое из которых было в той или иной степени эллинизировано. Но моровые поветрия и нашествия этого страшного столетия привели к заметной убыли населения. Чтобы исправить положение, императоры Юстиниан II и Константин V сотнями тысяч перевозили из Европы в Азию славян. В середине XI столетия в восточную Каппадокию переселилось большое количество армян, включая членов царской семьи; там осело немало персов, сирийцев, курдов, арабов; общины печенегов и половцев соседствовали с еврейскими колониями, нашедшими приют в крупных городах. В X веке этнический состав даже императорской семьи отличался невероятной сложностью: император Роман II, например, был армянином по материнской линии, а в жилах его отца смешались армянская, славянская, греческая и скандинавская кровь.

Как следствие, византийская идентичность целиком зависела от языка, культуры и вероисповедания. Варварами называли людей, не говоривших по-гречески и не признававших догматы православной церкви и права императора на вселенское первенство. Византийский снобизм, выражавший себя в презрении к манерам и речи чужеземцев, не знал расовых предрассудков в их современном виде. Империя носила вселенский характер. Браки между разными этническими группами были скорее правилом, чем исключением и порой активно поддерживались императорами. Даже Дигенис Акрит – герой знаменитого народного эпоса, воспевающего подвиги византийских приграничных властителей, – был сыном греческой аристократки и арабского эмира. Эта неунывающая византийская раса оказалась необычайно живучей, Вот почему у современных обитателей Анатолии можно встретить серые, голубые и зеленые глаза, а также белокурые и рыжие волосы.

 

Небесная лазурь

Пройдя недалеко по дороге, ведущей из Ортахисара, мы наткнулись на знак, указывающий направление на монастырь Халач, или Больничный монастырь. Пологая тропа вела в широкую долину, на которую уже падала тень. На дальней стороне долины возвышалась массивная скала, которая несла на себе несколько высеченных фасадов, при ближайшем рассмотрении оказавшихся расписанными. Большой трехсторонний двор монастыря хранил остатки старых огородов и зарос высокой травой. Необычные фасады с изысканными декоративными аркадами изрядно пострадали от времени и непогоды. Кельи покинутой обители использовали под голубятни, чем объяснялось наличие странных прямоугольных ниш, ломающих контуры подковообразных арок, которые были утыканы точками маленьких входных отверстий и украшены ярким красным и зеленым «ковровым» орнаментом для привлечения птиц.

Совершенно безмолвный двор укрыт от малейшего ветерка, а выходящие в него помещения снабжены запертыми железными дверьми. На западе расположена квадратная комната под полуразвалившимся куполом на четырех массивных белых колоннах, в ее углу на стене высечена фигура прыгающего человека в тунике и остроконечном колпаке. На севере находится большой зал с бочкообразными сводами, аркады которых опираются на квадратные столбы, а на востоке – церковь с обращенной к югу погребальной часовней. Крестово-купольный и неожиданно величественный храм отличается стройными столбами и экзотическими бараньими головами, высеченными на капителях пилястров. Не считая бурой фрески в апсиде, где изображена Богородица с Младенцем, арки и капители украшены примитивным геометрическим орнаментом, исполненным темно-красной краской. Считается, что монастырь был построен в 1060-е годы, но через десять с небольшим лет обитателям пришлось его покинуть. Когда мы пробрались в затемненный центр храма сквозь недавно проделанное в южной стене отверстие, в воздух поднялись сотни мельчайших мотыльков и, словно бледная пыль, заполнили все пространство.

Находящийся в нескольких сотнях метрах от дороги, которая связывает Юргюп с Гёреме, интереснейший в архитектурном отношении монастырь Халач как будто забыт окружающим миром. Б́ольшая часть туристов настолько жаждет поскорее добраться до широко разрекламированного национального парка Гёреме, что буквально не находит в себе сил оглянуться по сторонам. Подъезд к Гёреме выглядит довольно впечатляюще: дорога, свернув сквозь скопление скальных конусов налево, внезапно уходит вниз, и перед вами открываются склоны скал, усеянные храмами, часовнями и монашескими кельями. Однако все три раза, что я посещал Гёреме, я испытывал чувство разочарования. Так, в 1990 и 1991 годах Темная церковь с замечательными образцами живописи оказалась закрыта на реставрацию, и не нужно быть снобом, чтобы понять: нашествие туристов является для Гёреме проблемой. Многие церкви очень малы, и если приезжают сразу два и больше автобусов с туристами, экскурсантам приходится по полчаса ждать своей очереди. Особенно непросто посетить очень симпатичную Яблочную церковь: попасть туда удается только из небольшого, огороженного со всех сторон двора, вход в который, в свою очередь, возможен через очень узкий коридор, что напоминает скорее посещение египетской гробницы, чем византийского храма. И нет никакой возможности взглянуть на фрески, иначе как в компании из тридцати – сорока человек! В церкви постоянно толкутся потные люди, что отнюдь не способствует сохранности росписей, дошедших до нас благодаря исключительной сухости и чистоте каппадокийского воздуха. Синдром пещеры Ласко (так называется находящийся во Франции памятник палеолита), которую в 1960-е годы пришлось закрыть с целью сохранения наскальных изображений, поджидает Гёреме, и большинству церквей рано или поздно придется на долгие годы закрыться «на реставрацию». Крохотные церквушки, предназначавшиеся когда-то для нескольких иноков, не в силах выдержать поток индустриального туризма ХХ века.

Особое удовольствие я получал от храмов, расположенных в холмах и долинах за пределами парка, например от Спрятанной церкви (чье название говорит само за себя), уникальной тем, что на ее фресках есть изображение каппадокийского пейзажа, или от церкви Эль Назар Килисе, высеченной внутри напоминающего башню белого конуса и расписанной угловатыми фигурами в духе коптского искусства. Однако все памятники, находящиеся как внутри, так и вне Гёреме, меркнут по сравнению с Токалы, Килисе (название это буквально переводится как «Церковь с пряжкой»), которая стоит у самой дороги, возле входа в парк.

Здесь, за ничем не примечательным фасадом, хранится один из величайших шедевров византийского искусства – фрески, выполненные в середине X столетия неким Никифором. Стены и своды вместительного поперечного нефа покрыты фигурами, словно застывшими в движениях придворного танца на густом синем фоне. Этот всепроникающий, с оттенком фиолетового, синий цвет вызывает удивление: изготовленный из толченой лазури, он настолько насыщен, что порой кажется светящимся изнутри. Фигуры высоки и благородны, их жесты выразительны, все они облачены в классические одежды белого или песочного цвета. Художник Никифор, несомненно, гордился своим умением изображать одежду; он писал ее как виртуоз: со всевозможными волнами, складками и изгибами, с явным намеком на эллинистические прообразы. Архитектурные задники и детали пейзажа (деревья и зазубренные скалы) также выглядят вполне классически, а сцена Крещения проникнута трогательным гуманизмом: Спаситель стоит в неприкрытой наготе, и голубые струйки воды очень натурально стекают по его телу.

Композиции на картинах представителей провинциальной каппадокийской школы чаще всего перегружены и выглядят неуклюже, зато росписи Токалы Килисе оставляют неизгладимое впечатление широты и благородства. Здесь буквально дышишь воздухом Македонского ренессанса. Разумеется, он не сопоставим с итальянским Возрождением, которое привело к возникновению нового взгляда на человека и его место во Вселенной. И тем не менее в середине IX века в Византии имело место великое возрождение интереса к классическому наследию. Художникам Константинополя не нужно было далеко ходить: до 1204 года улицы и площади города были забиты величайшими творениями греческих и римских скульпторов, а состоятельные граждане собирали коллекции древностей. То, что классическое искусство было языческим, не особенно смущало византийцев: главным для них была красота. Общество, погруженное в изучение Гомера и Еврипида, не видело смысла, приняв христианство, безоговорочно отвергать образы Аполлона и Елены. Результаты подобного подхода впечатляют. В пышно украшенных манускриптах библейские персонажи соседствуют с олицетворениями ночи и рассвета, рек и времен года, скопированных с древнегреческих оригиналов: Ночь облачена в синюю накидку, волнами покрывающую ее голову, и держит синий факел; царь Давид предстает в одеянии Орфея; евангелист Матфей принимает позу точь-в-точь, как Эпикур на статуе II века; сосуд красного стекла, хранящийся ныне в сокровищнице собора Святого Марка, украшен изображениями нагих юношей, прилежно скопированных с греческой вазы. Лучше всего иллюстрирует специфический оттенок этого средневекового неоклассицизма отрывок из текста X века под названием «Филопатр». Этот отрывок повествует о посещении монастыря, но временами в нем прослеживаются явные параллели с классикой:

«Старик, своим мрачным видом напоминающий титана, схватил меня за рукав и сказал, что он посвящен во все таинства. Мы миновали железные ворота и, ступая по ступеням многих лестниц, достигли по бронзовому полу д́ома с крышей из золота, как в описанном Гомером доме Менелая. Я глазел по сторонам, словно юноша с острова (Телемах с Итаки), однако Елены Прекрасной не увидел, только согбенных мертвенно-бледных мужчин. Заметив нас, они обрадовались и, подойдя, спросили: „Вы принесли нам плохие вести?“ Сам внешний вид их свидетельствовал о том, что они надеются на дурное и, подобно фуриям, наслаждаются несчастьем».

 

В деревне

Надпись в Токалы Килисе называет в качестве дарителей церкви неких Константина и его сына Льва. Их фамилии не сообщаются, но, судя по всему, они были богатыми людьми с изысканным вкусом и владели поместьями неподалеку. Возможно, они как-то связаны с одной из переплетенных между собой узами брака анатолийских семей: по фамилии Фока, например, или Малеин.

Наследственная аристократия формировалась в Византии медленно. Вплоть до IX века имена благородных семей на страницах истории не появлялись. Ключом к успеху здесь оказывалось скорее образование, чем право рождения, благодаря чему продвинуться по социальной лестнице было не слишком сложно. Тем не менее ко времени написания фресок Токалы аристократические семейства прочно укоренились в Анатолии. Их имения расширялись за счет участков свободных крестьян, кроме того, они стремительно захватывали ничейные земли. Как упоминает один из арабских хронистов, владения семьи Малеинов простирались на значительное расстояние (в пересчете на современные меры длины – более чем на сотню миль). Хотя в данном случае нельзя говорить о феодализме в западном смысле слова (даже самый знатный византийский дворянин по-прежнему, пусть даже чисто теоретически, оставался императорским чиновником, которого можно было в любой момент понизить в должности или отправить в отставку, а то и в ссылку), аристократия представляла очевидную угрозу авторитету правящих императоров, которые многократно издавали указы, якобы направленные на защиту бедняков (то есть свободных крестьян), а в реальности имевшие своей целью обуздать власть и стяжательство крупных землевладельцев. Вместе с тем нельзя отрицать ни таланты анатолийцев, ни ту славу, которую они принесли Византии. На протяжении двух столетий буквально несколько семейств породило множество людей выдающейся энергии и отваги. Взять хотя бы род Фока, поколение за поколением дававший стране великих полководцев. Возлагая на себя в 963 году императорскую корону, Никифор II Фока вполне мог считать ее заслуженной наградой за завоевание Крита, Кипра, Киликии и Алеппо. За ними последовали Тарс и Антиохия, а племянник и преемник Никифора Иоанн Цимисхий привел свои армии почти под стены Иерусалима.

Эпос о Дигенисе Акрите дает полное представление о героических идеалах анатолийских аристократов и их подлинных наследников – императоров династии Комнинов. Дигенис был солдатом, охотником и удачливым любовником. Даже наружность его была необычной: «Белокурые вьющиеся волосы, большие глаза, лицо белое и румяное, очень черные брови, грудь широкая и белая, как мрамор. Он носил красную тунику с золотыми завязками и тесьмой, выложенной жемчугом; на вороте, украшенном янтарем, было несколько крупных жемчужин; пуговицы из чистого золота так и сверкали; полусапожки были отделаны позолотой, а шпоры – драгоценными камнями. Он ездил верхом на высокой кобыле, белой, как голубица, и в гриву ее была вплетена бирюза, и еще золотые бубенчики с драгоценными камнями, издававшие чудесный звон. Круп кобылы был покрыт попоной из розового и зеленого шелка, прикрывавшей седло и защищавшей его от пыли; седло и уздечка – расшиты золотом и украшены эмалью и жемчугом. Искусный наездник, Акрит заставлял гарцевать свою лошадь. В правой руке он держал зеленое копье арабской работы, покрытое золотыми буквами. Лицо его было прелестно, обращение приветливо, а фигура изящна и ладно скроена. Среди окружавших его наездников юноша этот сиял подобно Солнцу».

Еще в отрочестве Дигенис охотился на диких зверей, но вскоре стал бороться исключительно с чудовищами и разбойниками, в том числе и арабскими. Он везде успевал: умыкнул из благородной семьи Дуков свою будущую жену, приходившуюся ему двоюродной сестрой; любил пленную арабку и воинственную амазонку, которую победил в поединке.

Это несколько напоминает авантюрно-плутовской роман, однако в эпосе фигурируют и вполне реальные исторические персонажи: например, Никифор Фока, который приезжает навестить героя и выслушивает его банальные рассуждения об обязанностях императора. В конце концов Дигенис поселился во дворце на берегу Евфрата вместе с любимой женой Евдокией (остававшейся верной мужу, несмотря на все его измены). Там они жили идиллически: Евдокия услаждала слух супруга пением и танцевала для него на шелковом ковре, а он аккомпанировал ей на лютне. В возрасте тридцати трех лет Дигенис умер.

Эпос содержит подробное описание дворца Дигениса, занимательное во многих отношениях, в том числе и потому, что это одно из немногих в византийской литературе описаний жизни анатолийских богачей. В окружении садов, полных певчих птиц, возвышается трехэтажный каменный дворец с крестообразным залом, чьи своды мерцают золотом. С этим залом соседствуют две трапезные, а посреди образованного ими двора стоит церковь, посвященная прославленному воину-святому. Упоминаются также величавые колонны, полы, устланные галечной мозаикой (древнее анатолийское искусство, восходящее ко временам фригийцев) или покрытые ониксом, так тщательно отполированным, что он напоминает лед. Особое внимание уделено настенным мозаикам дворца. Они отображают поразительную эклектику византийского светского искусства: разрушение Самсоном храма, победа Давида над Голиафом и казни египетские соседствуют здесь с подвигами Ахилла, Агамемнона, Одиссея и Александра.

В Каппадокии находилось несколько таких поместий, однако ни одно из них не было обнаружено при раскопках. Роберт Брайон в «Византийских достижениях» утверждает, что они должны были напоминать замки мавританской Испании. Однако, на наш взгляд, они, скорее всего, были похожи на укрепленные дворцы, до сих пор сохранившиеся в западном пограничье сирийской пустыни. Вряд ли эти поместья достигали баснословного блеска находившегося на берегу Евфрата дворца Дигениса, хотя и были достаточно привлекательными для того, чтобы вызвать зависть и подозрения у императора, как это случилось с несчастным Евстафием Малеином.

По окончании короткой сирийской кампании 996 года император Василий II был гостем этого знатного дворянина в его каппадокийской усадьбе. Желая подтвердить свою преданность императору, находившуюся, очевидно, под сомнением, Евстафий устроил грандиозное пиршество, однако явно недооценил своего гостя. Василий был поражен, но вовсе не так, как того хотел Евстафий. Обозрев великолепие дворца, численность вооруженных слуг и размеры угодий, суровый и беспощадный император пришел к выводу, что образ жизни хозяина слишком уж напоминает царский. У Василия, первые тринадцать лет своего правления занятого борьбой с восстаниями, которыми руководили представители родов Фока и Склир, было достаточно причин ненавидеть анатолийцев. Поэтому, вернувшись в столицу, он немедленно издал указ с громким названием: «Новое установление благочестивого императора Василия-младшего, которым он осуждает тех богатых, что скопили свое богатство за счет бедных». Ужас охватил анатолийских аристократов, особенно у поименно упомянутых в документе: теперь ни одно семейство не имело законных прав на землю, даже если и владело ею более столетия.

Евстафий лишился всей собственности и остаток жизни провел фактически пленником в Константинополе, да и семейство Фока также рассталось с изрядной частью своего имущества – и впредь никогда больше эти семьи не играли заметной роли в истории. Ослабление военной аристократии усилило личную власть Василия, но нельзя сказать, что в исторической перспективе эти меры пошли государству на пользу. Пока Василий был жив, уязвимые места не давали о себе знать: он удерживал империю железной рукой и сам был почти таким же великим полководцем, как Никифор Фока, но после его смерти в 1025 году началась настоящая чехарда придворных и чиновников, которые не унаследовали от него ничего, кроме стремления всеми способами уменьшать силу и боевые качества анатолийской аристократии. Все это настолько ослабило военную мощь империи, что в 1071 году привело к чудовищному поражению при Манцикерте. В последовавшее за этой трагедией десятилетие империя, казалось, была на шаг от гибели. Все переменилось в 1081 году, когда на престол взошел Алексей Комнин. Комнины были семейством воинов из Кастамона, что в северной Анатолии, и на протяжении столетия управляли империей как большим семейным поместьем, однако утрата ими власти (отчасти из-за семейных усобиц) возобновила процесс распада. Если центральное правительство не могло ладить с анатолийской аристократией, то империя в целом не могла без нее существовать. Примечательно, что память о подвигах этих людей сохранилась в каппадокийском фольклоре вплоть до наших дней. Еще одно напоминание о их былой славе можно встретить неподалеку от деревушки Чавушин.

 

Суд истории

Церковь в Чавушине – это и храм Божий, и одновременно памятник семейству Фока. Со стороны кажется, что фасад ее расписан, но на самом деле внешняя стена разрушена и снаружи видна внутренность нартекса. Справа и слева от дверей изображенные в человеческий рост архангелы Михаил и Гавриил расправляют свои длинные красные крылья на бледно-голубом фоне. Фресками покрыта вся церковь, но уникальной ее делают фигуры в северной апсиде, среди которых император Никифор II Фока, его жена императрица Феофано, отец Варда и брат Лев. Этот групповой портрет, свидетельствующий о звездном часе анатолийской аристократии, увековечивает приезд Никифора в Каппадокию в 964 году вскоре после завершения его победоносной кампании против Тарса. Образ ангела, явившегося Иисусу Навину накануне падения Иерихона, напоминает о падении последней арабской твердыни в Киликии.

Стиль живописи отличается изысканностью и даже манерностью, ничуть не напоминая скульптурной жесткости фресок Токалы. Палитра в основном представлена светло-красным, зеленым и голубым, а фигуры заметно смягчены и утончены. Эта странная манера кажется неподобающей для прославления такого воина и аскета, как Никифор Фока, но, избегая натурализма, художник, возможно, проявил благоразумие: даже византийские хронисты отмечают, что Никифор был невысоким и довольно уродливым. Вот как описывает императора ненавидевший его Лиутпранд, епископ Кремонский: «Он был редкой дурноты, маленький, довольно толстый, с могучим торсом, коротконогий, имел крупную голову, темное загорелое лицо, обрамленное длинными черными волосами; у него были прямой нос и короткая, слегка седеющая бородка, а черные глаза смотрели из-под густых бровей задумчиво и хмуро. Лицо его было совсем как у мавра: такое черное, что, встретившись с ним в сумерках, можно было испугаться».

В церкви Чавушина есть и конная фигура, на которой, по мнению ученых, запечатлен племянник Никифора Иоанн Цимисхий. Если это так, то художник невольно донес до нас эхо одной из самых мрачных драм византийской истории. Все ее герои перед нами: прекрасная, но безжалостная Феофано; отважный, но уродливый Никифор; изящный, но коварный Иоанн… История настолько запутанная, что лучше начать с Феофано, чья зыбкая фигура окутана дымкой слухов и злословия.

Феофано была дочерью виноторговца, и уже по этой причине снобистски настроенные византийские авторы ее ненавидели, хотя даже самые стойкие противники не в силах были отрицать красоту этой женщины, вскружившей голову наследнику престола Роману II. Он женился на ней, несмотря на резкие возражения своего отца Константина VII. Красота была не единственным достоинством Феофано – она отличалась умом, сильной волей и политическим чутьем. Вскоре ее положение укрепилось: в 957 году она родила сына, а через два года старый император умер. В восемнадцать лет Феофано стала императрицей и, как и многие ее предшественницы, решила сыграть заметную роль в политике. Уступчивый и любящий муж ни в чем не мог отказать жене, и она немедленно велела сослать в монастырь пятерых своих своячениц. Этот поступок, естественно, не прибавляет Феофано привлекательности, однако следует помнить о том, что молодые девушки редко бывают терпимы к соперницам. Феофано стала активно проявлять себя как императрица. А византийская императрица – отнюдь не разукрашенная кукла, а фигура куда более значительная. Поскольку ее власть исходит непосредственно от Бога, она не зависит от спутника жизни и содержит в пределах дворца свой собственный двор. У Феофано было право вызывать высших лиц государства по своему усмотрению и раздавать титулы тем, кого она сочтет достойным. Она могла входить к императору без доклада, но никто, даже он, не имел права без позволения императрицы пересекать границы ее владений.

В 959 году жизнь Феофано выглядела безоблачной, но в 963 году ее молодой и вполне здоровый муж неожиданно умер, и по Городу тут же поползли нехорошие слухи. Феофано уже была под подозрением (совершенно без оснований): ей приписывали отравление свекра; теперь на нее пало подозрение и в убийстве мужа. Обвинение было явно ошибочным: со смертью Романа Феофано теряла все, к тому же весть о его кончине дошла до нее, когда она, за два дня до того родив дочь, лежала в постели. Уж скорее это должно было вызвать сочувствие, а не подозрения. Законное право правления Феофано как регентши своих сыновей не подлежало сомнению, но она была слишком молода, а уж о сыновьях и говорить не приходится – шесть лет старшему, три года младшему. Отсутствие взрослого наследника открывало дорогу узурпаторам и мятежникам. При дворе Феофано окружали циничные политиканы, зато в Анатолии гордые своими победами над арабами аристократы решили, что настало время вознаградить одного из них императорским троном, и Никифор Фока был очевидным претендентом на эту роль. Редкая женщина не сдалась бы в этом положении на волю обстоятельств и не присоединилась бы к одной из враждующих партий, но Феофано действовала смело и решительно: она предложила свою руку Никифору при условии, что тот поклянется защищать ее сыновей.

Будь хоть один из византийских хронистов к Феофано помилосерднее (увы, таких не нашлось), он усмотрел бы в ее поступке изрядное самопожертвование: вряд ли она находила привлекательной перспективу брака с аскетом-уродом, вдвое старше ее, который носил власяницу и для умерщвления плоти спал на полу.

Как политический союз, заключенный на небесах брак Феофано и Никифора начался неплохо. Когда новый император въезжал в столицу, народ забыл о своей неприязни к анатолийским военным аристократам и славословил героя Крита и Сирии. Честолюбивые придворные были запуганы, а анатолийцы вряд ли стали бы замышлять недоброе против своего земляка. Казалось, Феофано и ее дети обрели сильного и благородного заступника, в котором нуждались, но Никифор оказался так же неотесан и напрочь лишен хороших манер, как уродлив внешне. И если на восточной границе это не вызывало особых нареканий, то в Константинополе, центре сложной сети византийской дипломатии, выглядело просто чудовищно. Никифор принимал послов иностранных владык словно простых солдат и довольно быстро сумел вовлечь империю в войну на три фронта. Искушенные дипломаты византийского двора были запуганы, простой народ стонал под грузом новых налогов, призванных обеспечить военные нужды. Да еще вдобавок после нескольких неурожайных лет подряд тысячи людей оказались на грани голодной смерти, но Никифор ровно ничего не сделал для облегчения их участи. Поразительно, что человек такого благочестия попытался отобрать у Церкви часть монастырского имущества. В 968 году герой-воин 963 года стал для столицы пугалом. Все слои общества сплотились против него, и впервые в жизни Никифор впал в уныние.

Самой роковой его ошибкой стала ссора с племянником – талантливым и популярным в народе Иоанном Цимисхием. И племянник, и дядя были оба наделены военным талантом и маленьким ростом, но во всем остальном отличались друг от друга, как день и ночь. Иоанн был неотразимо великодушным, изящным, любвеобильным и очень красивым. Он принадлежал к кругу доверенных лиц своего дяди, а потом вдруг впал в немилость. Причина нам неизвестна: возможно, семейная ссора или злопамятство Никифора, который стал завидовать растущей популярности своего родственника. Как бы то ни было, Цимисхий был лишен всех постов и сослан в анатолийское имение. Он не простил этого оскорбления и вскоре стал душой оппозиции жесткому правлению своего дяди.

Феофано не могла оставаться в неведении о происходящем, но о степени ее участия в заговоре можно лишь строить догадки. Согласно легенде, она страстно полюбила Цимисхия и руководствовалась исключительно желанием избавиться от отвратительного старого мужа и посадить на трон пылкого молодого любовника. Эта версия событий ощутимо отдает дворцовыми сплетнями. Озлобленность и настойчивое стремление верить худшему – самые навязчивые пороки византийских историков, а то и византийцев в целом. Если мы доверимся этим сведениям, нам не только придется счесть Феофано повинной в адюльтере и соучастии в убийстве – все в целом будет выглядеть банально и пошло, словно перед нами героиня «мыльной оперы»! Однако то, что нам известно об императрице, свидетельствует, что она не относилась к числу женщин, готовых потерять из-за мужчины голову. Ее мотивы всегда были сложны, а действия тщательно просчитаны.

Очевидно, Феофано с тревогой наблюдала за растущей изоляцией Никифора и понимала, что его падение неминуемо. Если она хотела сохранить свое положение и уверенность в безопасности сыновей, ей не оставалось иного пути, кроме как предоставить супруга его собственной судьбе. Возможно, она сделала это без особого сожаления, но было бы нелепым предполагать, что убийство Никифора задумано на женской половине императорского дворца. Заговор был очень разветвленным; даже Церковь, можно сказать, дала на него свое молчаливое согласие. Так или иначе, императрица и племянник Никифора достигли взаимопонимания, и когда вечером 10 декабря 969 года Феофано тактично покинула императорскую спальню, оставив дверь незапертой, она прекрасно понимала, к каким последствиям это может привести.

Настала ночь. Со стороны Черного моря налетела ужасная снежная буря, и заговорщики во дворце заволновались, что Цимисхий не сумеет переправиться через Босфор, но он появился в полном согласии с планом и был поднят на веревке на крышу дворца, откуда спустился в опочивальню своего дяди. Мятежники обнаружили, что император спит на полу, ударами разбудили его и жестоко зарезали, несмотря на отчаянные мольбы о пощаде и призывы к Богородице. Его расчлененное тело было сброшено с балкона.

Когда рассвело, Иоанн Цимисхий воссел на трон в Хризотриклинии, а рядом с ним стояла Феофано с сыновьями. Снег уступил место туману, который распространился по улицам города, забираясь в щели и клубясь по переулкам, как и слухи об убийстве. Ни протестов, ни возмущений! Глубокая тишина стояла над городом: как можно предположить, результат смешанных чувств облегчения и стыда. Облегчения, ибо тиран был мертв; и стыда, ибо человек, чьи военные подвиги снискали империи славу, встретил свой конец столь бесславным образом.

Но если император погиб, на то была воля Божья, и никто не оспаривал прав Цимисхия на трон. Феофано в глубине души надеялась выйти за него замуж. Независимо от того, что они уже были любовниками, третий брак наверняка казался ей более привлекательным, нежели второй. Рядом с ней был человек, совмещавший красоту и добрый нрав ее первого мужа с отвагой и воинственностью второго. Увы, Феофано ожидало горькое разочарование. Скандал и слухи сделали свое дело, и патриарх Полиевкт, руководствуясь скорее собственной строгой моралью, чем дурной молвой о честолюбивой красавице, напрочь отказался участвовать в коронации, пока «блудница в багрянице» пребывает во дворце. Цимисхий не сделал и попытки защитить свою благодетельницу. Взбешенную и униженную женщину заточили в монастырь на острове Проти. Феофано не исполнилось еще и тридцати, а жизнь ее фактически завершилась.

Историки резко осудили Феофано, зато к Цимисхию проявили неслыханное великодушие. Византийские хронисты неустанно восхваляли его добродетели, хотя этот несравненный моральный образец, «этот новый воплощенный рай, источающий четыре реки: правосудия, мудрости, скромности и отваги» был замешан в убийстве своего дяди, тогда как Феофано никого не убивала. Историография, пожалуй, не знает столь ярких примеров двойных стандартов. Если Феофано и достойна порицания, то лишь за то, что безжалостно действовала в своих интересах. Но она была матерью, защищавшей детей, и ее собственные взгляды на жизнь в чем-то совпали с государственными интересами. В любом случае, она достойна уважения уже за то, что в лице своего старшего сына Василия II дала империи величайшего правителя. Нет сомнения, этот удивительный человек унаследовал от матери мощь и несгибаемую силу характера.

К несчастью, те черты Феофано, что впоследствии почитались в ее сыне признаками величия, обернулись для нее самой символами порока и безнравственности.

 

Три грации, сорок мучеников

Деревня Синассос лежит в нескольких километрах к югу от Юргюпа в широкой, плодородной долине Дамса. Она официально именуется теперь Мустафапаша, но по причине избитости названия местные жители предпочитают старое греческое. Деревенская община вплоть до 1920-х годов была преимущественно греческой, о ее благосостоянии свидетельствует огромный храм XIX века возле главной площади. Внутри он обшарпанный и запущенный, а его неуклюжие колонны далеки от византийской традиции, зато дверь обрамлена очаровательным рельефом из виноградных лоз, раскрашенных в зеленые и желтые цвета. Синассос известен среди турок как место одного из чудес, приписываемых знаменитому предводителю дервишей Хаджи Бекташу.

По дороге из Кайсери в Юргюп, гласит легенда, Хаджи Бекташ повстречал в окрестностях христианскую женщину. Она несла на голове поднос с ржаными лепешками и тут же принялась громко сетовать на то, что у нее очень плохая мука, и попросила дервиша помочь ей. Для человека, способного при необходимости превратиться в голубя, сокола или оленя, задача оказалась не из трудных, и Хаджи Бекташ ответил ей: «Отныне будешь сеять рожь, а собирать пшеницу, и из горстки муки выпекать большие лепешки». Все произошло именно так, как он сказал, и жители Синассоса построили на том месте, где Хаджи Бекташ повстречался с женщиной, святилище. Это удивительное, чисто практического характера чудо свидетельствует о дружеских отношениях, издавна существовавших между крупными сектами дервишей и христианами Анатолии.

В Синассосе, как и в Юргюпе, много красивых каменных домов, часть которых медленно превращается в руины. Пока мы рассматривали один из них, три прелестные девчушки в возрасте десяти-одиннадцати лет выбежали из покосившихся ворот и, заметив наш интерес к дому, поманили нас внутрь. За воротами находился небольшой двор, заросший неухоженными кустами роз и олеандрами. Семья одной из девочек жила на первом этаже дома, второй стоял заброшенным. Нас любезно провели наверх по наружной лестнице, и мы оказались в просторной солнечной комнате, украшенной нишами, изображениями, выполненными в технике оптической иллюзии, и видами воображаемых городов. На их длинных улицах стояли здания с колоннами и подстриженные деревья, а люди, сидящие в конных экипажах, напоминали кукол. Эти исполненные загадок и отчуждения таинственно мрачные попытки изобразить прелести больших городов Европы, в которых художник никогда не бывал, почему-то напомнили мне картины Джорджо де Кирико.

Уже собравшись уходить, я задержался, чтобы сфотографировать трех граций Синассоса на фоне живой изгороди из роз. И вот что получилось на снимке. У девочки справа – серьезное выражение лица, усиленное большими очками и грубым свитером, но нет сомнений, что вскоре она станет очень привлекательной. Девочка посередине – самая маленькая, изящная и, похоже, с легким характером; ее улыбка сияет на фоне алого платка и тонких жемчужных капелек-сережек. Ее подруга слева – высокая, гладко причесанная красотка с огромными, светящимися серо-голубыми глазами, судя по ее спокойной снисходительной усмешке, чувствует себя значительно взрослее сверстниц. Я почему-то представил их участницами трио, исполняющего то ли Моцарта, то ли Штрауса: меццо-сопрано, колоратурное сопрано и лирическое сопрано.

На южной окраине Синассоса, совсем недалеко от дороги, мы набрели на монастырь Кешлик, чьи храмы и кельи высечены в группе скальных конусов, возвышающихся среди яблоневого сада. В октябре ветки деревьев сгибаются к земле от ярких, как лампочки в гирляндах, плодов, но это место явно хранит свое очарование в любое время года. Бдительный ишак, завидев наше приближение, истошно завопил, чтобы предупредить спавшего в тени дерева сторожа. Этот господин, с большим достоинством относившийся к своей работе, успокоил ишака, от души шлепнув его по морде, после чего проводил нас к Архангельской церкви. Обширные росписи этого двусводчатого храма так сильно покрыты свечной копотью, что без помощи сторожа мы не смогли бы опознать ни одного сюжета. Подлинной гордостью Кешлика, однако, является церковь Святого Стефана. Бледно-желтый фон ее плоского потолка расписан восхитительно свободными вьющимися виноградными лозами, окружающими украшенное драгоценностями распятие. Вокруг центральной композиции расположены очень простые, напоминающие черепицу геометрические построения и менее примитивные переплетающиеся орнаменты, исполненные красным, желтым и черным цветом на белом фоне. Обладая довольно ограниченными палитрой и набором форм, художник добился эффекта невероятного богатства и изобилия, и совершенно непонятно, почему некоторые авторитеты оценивают его работу как посредственную. Те же авторитеты не могут прийти к единому мнению о датировке этих росписей. Считается, что, поскольку б́ольшая их часть нефигуративная, они относятся к иконоборческому периоду, однако нефигуративная манера вполне может также объясняться и индивидуальным вкусом заказчика, и императорским приказом. К тому же росписи не однородны: помимо орнаментов на них присутствуют ангелы и портреты святых в медальонах. С учетом того, что эти элементы использованы с явной робостью, время их написания, скорее всего, приходится на первые годы после восстановления в 843 году иконопочитания. Изображение человеческой фигуры в церковной живописи вновь было разрешено, но, кажется, художник из Кешлика не был еще уверен в своей способности в полной мере применить новые возможности. Как бы там ни было, совершенно ясно, что от своей работы он получал немалую радость. Его усеянный сияющими камнями крест среди виноградных лоз выглядит гимном Воскресению, не замутненным ни сомнениями, ни страхом смерти.

Дорога продолжала свой плавный ход на юг между садов и тополиных рощ, минуя мавзолей, напоминающий увеселительный павильон, и развалины сельджукского медресе с изысканным порталом, увитым каменным кружевом. Потом она повернула на запад и принялась карабкаться среди сухих холмов вверх. Подходя к Шахин-Эффенди (некогда епископская резиденция Сува), я заметил на краю деревни, посреди холма, фрагмент украшенного пилястрами фасада, и мы свернули на тропу, ведущую к развалинам. Нижние части склонов были белого цвета, но щедро усеяны остроконечными черными конусами, в одном из которых виднелся большой дверной проем. На первый взгляд, вход не таил в себе ничего необычного, и я вообще не был уверен, что в окрестностях Шахин-Эффенди есть что-либо примечательное, но все же вошел внутрь – и был поражен.

Два свода надо мной сплошь покрыты перекликающимися росписями. На одной из них, северной, – изображение сорока Севастийских мучеников, ранних христиан, осужденных провести ночь нагими посреди замерзшего анатолийского озера. Очень популярный среди византийских художников сюжет, возможно, потому, что он давал уникальную возможность изобразить многочисленные обнаженные тела. В данном случае на потолке столпилось явно больше сорока мучеников, чью скромность оберегали белые набедренные повязки, почти достигавшие колен. Все как один выглядят стариками с желтоватой кожей. Их жесты выдают скорый конец, но лица не выражают ничего, кроме типичной для лиц византийских святых печали. Художник одновременно с сожалением и непоколебимой уверенностью констатирует: счастье достижимо лишь в загробной жизни. Атмосфера южного свода более праздничная: фигуры в облегающих платьях розовых, серо-голубых, светло-желтых, блекло-зеленых и темно-пурпурных цветов; Рождество, изображенное на фоне почти абстрактного экспрессионистского пейзажа с преобладанием красного и зеленого; Благовещение, где одежды Гавриила весело вздымаются перед ним в полном противоречии законам притяжения и аэродинамики.

Позднее я узнал, что росписи принадлежат кисти монаха Аэция, закончившего их в 1216 году, через сто сорок лет после турецкого завоевания. Безусловно, это лучшие из каппадокийских фресок, а их удаленность и то, что я наткнулся на них совершенно случайно, значительно повышают их ценность в моих глазах. Гораздо больше такого рода открытий можно сделать в тени Хасандага, в семидесяти пяти километрах к юго-западу от Юргюпа.

 

Красная церковь. Вторая ящерица

Западнее Юргюпа находится Невшехир, самый большой город центральной Каппадокии, а к западу от Невшехира современное шоссе сливается с Юзун Ёл – «Длинной дорогой» сельджукских султанов, ведущей в Конью. Марко Поло странствовал этим путем и наверняка провел ночь в одном из трех огромных караван-сараев между Невшехиром и Аксараем. Поездка по широкой холмистой равнине от одного караван-сарая к другому вызывает нарастающее радостное возбуждение. Все вместе они – своеобразная сюита, последняя часть которой сочетает контрастирующие темы двух первых. Первый караван-сарай сохранил б́ольшую часть внешних стен и красивые ворота, но внутренние помещения исчезли. Второй, в противоположность первому, представляет собой массу арок и сводов. Третий, Агзикара Хан, хорошо сохранился как снаружи, так и внутри и выглядит примерно так же, как в 1238 году, когда его построили. Высокий ячеистый портал ведет в центральный двор, где в середине возвышается арочный павильон, увенчанный маленькой мечетью. В восточной части двора имеются другие замечательные ворота с высокой орнаментальной аркой, ведущей в напоминающий собор сводчатый зал, который в зимние месяцы служил пристанищем для путников и их вьючных животных. Под арками павильона лежат килимы, в проходе седой торговец предлагает пакетики с куркумой и красным шафраном.

Сразу за Агзикарой мы свернули на юго-восток и пересекли быстрые воды реки Мелендиз. Миновав поворот в долину Ихлары, мы двинулись прямо к пересечению дорог «вдали отовсюду», где стояла шаткая временная арка с надписью: «Добро пожаловать в Гюзельюрт». Как и большинство турецких топонимов, не восходящих к греческим корням (чего не скажешь о Стамбуле), название Гюзельюрт поддается расшифровке. «Гюзель» означает «хороший» или «красивый», а «юрт» – разновидность круглой палатки, до сих пор используемая в Центральной Азии и Сибири. Однако большинство турок отказались от своих кочевых корней, слово «юрт» превратилось у них в синоним понятия «дом» или «родина». С приближением к деревне стало понятно, что это имя подходит ей как нельзя лучше. Земля по правую руку мягко уходила вниз к зеленым кущам, скрывавшим ущелье Ихлары, а монастырский купол на переднем плане отделялся от массива скалы на фоне заполняющих горизонт пиков горы Хасан, чьи глубокие складки рельефа пестрели остатками исчезающего снега. Такой пейзаж наверняка привлекал к себе отшельников и мистиков.

До 1922 года Гюзельюрт носил название Гелвере. В узком пространстве ниже главной площади современной деревни находится старый греческий квартал, включающий в себя пещерный монастырь XIX века, мрачную прачечную XVIII века, до сих пор используемую по назначению, и очень красивую большую церковь XI столетия, настолько хорошо сохранившуюся, словно мы оказались где-то в Греции. Это был первый каменный храм, увиденный мной в Каппадокии, – я имею в виду ПОСТРОЕННЫЙ, а не вырубленный в скале. Он безмятежно возвышается среди высокой травы и фруктовых деревьев: купол на высоком барабане и стены, оживленные нишами и углубленные карнизами. Двери закрыты; один из немногих случаев, когда мне не удалось отыскать кого-нибудь с ключом, но поскольку после изгнания греков церковь превратили в мечеть, ее внутреннее убранство вряд ли сохранилось. Это отчасти ослабило мое разочарование от невозможности проникнуть внутрь храма.

Храм в Гелвере посвящен святому Григорию Назианзину, одному из трех великих каппадокийских святых, родившемуся и умершему всего в нескольких километрах отсюда. Два других святых – его близкий друг святой Василий, епископ Кессарии, и младший брат Василия Григорий Нисский. Родившийся в 330 году Григорий Назианзин отличался исключительным благочестием и верностью православию, но в его мышлении не было ни жесткости, ни узости умозаключений. Он получил превосходное классическое образование в Александрии и Афинах, где прилежно изучал Платона. Подобно Василию и его брату Григорию, он верил, что религиозные догматы нуждаются в поддержке разума, и по этой причине был сторонником углубленного изучения трудов языческих философов. Григорий Назианзин, широко известный как Григорий Богослов, был скорее поэтом и литератором и видел в поэзии благословенное Богом призвание пророка. Его литературный стиль, изысканный и чрезвычайно стилизованный, с использованием архаических размеров и богато инкрустированный классическими цитатами, задал тон всем последующим византийским писателям. Вполне возможно, что Григорий одобрил бы чувства, выраженные в необычайно трогательной эпиграмме, которую семь столетий спустя сочинил придворный Иоанн Мавропод и которая начинается такими словами: «Если бы Ты, Христе мой, соблаговолил изъять каких-либо язычников из Твоего осуждения, изыми по моей просьбе Платона и Плутарха! Ведь оба они и словом и нравом ближе всех подошли к Твоим законам».

Григорий недолгое время был патриархом Константинопольским, но, не в силах вынести бесконечные споры, отравлявшие атмосферу столицы (как тогда говорили, невозможно было купить кусок хлеба, не поспорив при этом о природе Святой Троицы), вернулся в родную Каппадокию, где и провел свои последние годы, воспевая прелести простого уединенного существования:

«Благословен живущий одиноко И сторонящийся ходящих по земле, Гор́е лишь мыслящий, лишь Богу в вышине…»

Даже для современного туриста одиночество в этой части Каппадокии – вполне достижимое понятие. После Гюзельюрта дорога минует высокий перевал, затем спускается возле пыльной и обнищавшей пещерной деревни Сиврихисар к небольшой покрытой желтыми и белыми цветами равнине в окружении низких осыпающихся холмов. В центре равнины в полном одиночестве стоит Красная церковь. Мое впечатление от нее мало чем отличается от впечатления путешественника и ученого В. Ф. Эйнсворта, побывавшего здесь в 1840 году: «Перевал через очередную низкую гряду холмов привел нас в иное уединенное и скалистое место, но нас немало удивило наличие изящной, медленно разрушающейся греческой церкви, стоящей в центре, без каких-либо признаков жилья по соседству. Изысканная в своих пропорциях, заброшенная в дебри дикого пейзажа, она глубоко тронула наши чувства».

Также глубоко тронутые красотой этой церкви, мы, к сожалению, почти ничего о ней не знали. Она представляет собой измененный в плане купольный крест, где единственный придел весьма необычно пристроен к северной части нефа. (Гертруда Белл описывает церковь с такой планировкой дальше на западе, на низких склонах Хасандага.) Невысокие насыпи в окружающих полях намекают на то, что когда-то она, возможно, была частью монастыря, – иной причины возводить храм на высоте в тысячу двести метров в окружении пустоты не было; но раскопки в этих местах не проводились, как не осталось и надписей, позволяющих судить о времени строительства и имени дарителя. Бросив взгляд на Красную церковь, я на основании ее силуэта заключил, что это произведение средневизантийского периода, но справедливости ради отмечу, что другие ученые датируют ее не ранее чем V веком.

Особенно поражает в Красной церкви то, что со времен ее посещения Эйнсвортом она почти не изменилась. Купол по-прежнему стоит на высоком восьмиугольном барабане; до сих пор целы стены прекрасной многоугольной апсиды, прорезанные тремя окнами благородных пропорций. В отличие от множества других каменных сооружений в Каппадокии, стоявших нетронутыми в 1910 году, а ныне бесследно исчезнувших, она с потрясающим достоинством пережила повторяющиеся волны разрушений ХХ века и оказалась для нас свидетелем культурной миссии Византии. Несмотря на отдаленное местоположение, в ее облике нет ничего аляповатого или провинциального. Высокое качество кладки из красного трахита и благородство пропорций свидетельствуют о размахе архитектурного мышления и создают впечатление монументальности, скрадывающее ее сравнительно небольшие размеры.

Перед самым уходом внезапное молниеносное движение привлекло мое внимание. Эмалево-зеленая ящерица мелькнула в камнях апсиды – близнец той, которую я видел в церкви Аязина. Что, если это поразительно декоративно выглядящее племя пресмыкающихся естественным образом притягивается к интерьерам византийских храмов? У меня возникло странное чувство, будто бы они постоянно сопровождают нас и наблюдают за нами. Возможно, лучше здесь подходит слово «присматривают», поскольку эта ящерица, несомненно, несла с собой доброе предзнаменование.

 

Незримые фасады

Это земля прекрасных имен. Долина Ихлары была известна грекам как Перистрема. В наши дни, плохо это или хорошо, она становится объектом пристального внимания туристов, но, удаляясь от Гюзельюрта, мы этого не чувствовали, пока не добрались до Хасандага. Его отвесные склоны на сотни метров спускаются к реке Мелендиз, бесконечно суетящейся в своем каменном ложе, окруженном ивами и тополями. Посередине голого и безводного плоскогорья эта ниточка оазиса радовала глаз, но святой Григорий Назианзин видел ее совершенно иначе. В письме святому Василию он довольно иронически описывает свою родную Каппадокию. По его словам, она выглядит ужасно:

«Повсюду здесь камень, а где его нет, там ущелье, а если нет ущелья, то колючий кустарник. А где и его нет, там круча. И дорога здесь, ухабистая и извилистая, страшит разум путешественника и для его же блага превращает его в акробата. Глубоко внизу ревет река… изобилующая скорее камнями, чем рыбой, и вместо озера устремляющая свои воды в бездну. Она велика, эта река, и ужасна настолько, что ее рокот исторгает псалмопение братии, живущей по ее берегам. Нильские пороги ничто по сравнению с ней; день и ночь ярится она против человека. Будучи неуправляемой, река недоступна судовождению; а вода ее, будучи мутной, непригодна для питья. И счастлив тот, чья келья выдерживает ливни и зимние бури».

Можно возразить, что Григорий не мог такими словами описать Ихлару-Перистрему, поскольку Мелендиз – маленькая речка, но общеизвестна склонность его к преувеличению ради достижения комического эффекта, о чем уроженец Каппадокии Василий прекрасно знал. Мелендиз – единственная река в западной Каппадокии, и, сравнивая ее с Нилом, Григорий хотел вызвать у своего старого друга улыбку. Его упоминание о монахах, которых может смыть из келий, свидетельствует о том, что к концу IV века (Григорий умер в 390 году) долина уже была значительным центром монашества; на ее склонах сохранились остатки более сотни храмов. В целом долина – истинный рай для любителей пеших прогулок, и единственная проблема здесь – где начинать прогулку и на что смотреть. В полутора километрах к северу от деревни Ихлары, на самом краю пропасти, расположены автостоянка и большой ресторан с романтически настроенными официантами, откуда по сотням ступеней можно спуститься к реке. Но церкви, расположенные возле спуска (их-то и видит большинство туристов), очень малы, а фрески в них порой до безобразия грубы. Лучшая живопись находится в нескольких километрах вниз по течению, в Белисирме, а самая интересная архитектура – еще дальше, в Япракхисаре и Селиме, где узкое ущелье сходит на нет.

Деревня Селиме стоит на дороге в Ихлару, ее дома разбросаны среди большого скопления скальных конусов у подножия плоского холма. Путеводители единодушно о ней умалчивают, так что когда какой-то подросток предложил мне показать «калеси» (з́амок), я решительно не знал, о чем идет речь, но предположил, что каппадокийские каменотесы вряд ли прошли бы мимо столь притягательной каменной группы. Мы отправились по извилистой тропе, ведущей в скалы. Вскоре стало ясно, что эта тропа на самом деле – тщательно проложенная византийская дорога, а то и улица. По обе ее стороны в скалах высечены помещения, одно из которых наш проводник назвал конюшней. Вскоре дорога сделала крутой поворот и углубилась в просторный туннель метра в четыре высотой. Глядя на него, я предположил, что неизвестный объект, ожидающий нас в конце туннеля, будет иметь большие размеры, но ничто не предвещало увиденную нами на выходе картину. Мы оказались на террасе, расположенной высоко над деревней. Слева – огромная кухня с пирамидальной крышей, вершина которой удлиняется в печную трубу, а прямо перед нами, за портиком с бочкообразными сводами, – искусно высеченный в скале зал, самый большой из всех, что мне встретились в Каппадокии. Он достигает высоты двухэтажного здания, имеет плоский потолок и с трех сторон окружен галереями. В дальнем конце начинается узкий извилистый коридор, который ведет во второй огромный сводчатый зал, украшенный декоративными аркадами. В задней его части находится квадратная комната с массивным крестом, высеченным на плоском потолке в технике высокого рельефа. Пройдя в дверной проем, украшенный сверху орнаментом из виноградных лоз, мы оказались на второй террасе. С обеих сторон нас окружали двери, окна и разрушенные коридоры. Стало понятно, что мы совершенно случайно натолкнулись на один из самых выдающихся с архитектурной точки зрения каппадокийских пещерных монастырей.

Я чувствовал себя первооткрывателем Мачу-Пикчу. В голову лезли смутно припоминаемые сцены из Толкина и ибсеновский тронный зал Доврского старца. А ведь мы еще не дошли до конца этой удивительной анфилады из двадцати пяти с лишним монастырских залов и палат. На восточной оконечности террасы ступени вели вверх, в церковь, высеченную в выступе горы таким образом, что свет проникает в нее и сквозь западную дверь, и через окно в центральной апсиде. При этом внутреннее убранство церкви выглядит очень мрачным: стены и своды покрыты расплывчатыми скоплениями черных и красных фигур – все, что осталось от сожженных пламенем росписей. К пожару могла привести неосторожность, особенно если после ухода монахов храм использовали как убежище или склад, но скорее всего Селиме Калеси был разграблен в годы анархии, воцарившейся вследствие поражения при Манцикерте. В приделе храма находится надпись, перевод которой я получил позднее: незавершенная двенадцатисложная поэма, написанная в суровом морализирующем тоне:

«Да никто не смутится стремленьем к богатству, Ибо многие жертвою пали сей пагубной страсти, Хоть богатство является прахом и тленом…»

«Оксфордский византийский словарь» умалчивает об этом выдающемся памятнике, но его скрупулезное описание, снабженное планом, можно найти в книге Линн Родли «Пещерные монастыри византийской Каппадокии». Родли подходит к делу весьма основательно, и все-таки ей далеко до Гертруды Белл: в ее интерпретации визит в Селиме мало чем отличается от посещения автостоянки. Даже о Япракхисаре Родли нечего сказать, кроме того что сама она здесь не была, но по достоверным сведениям «там есть фасад». На деле многочисленные и монументальные фасады Япракхисара находятся в двух километрах от Селиме и прекрасно видны с дороги. Я заметил их в свою прошлую поездку, и на этот раз просто обязан был как следует обследовать.

Не успели мы отойти от деревни, как нас догнал все тот же мальчик. Фасады застыли перед беспорядочной современной деревней, словно окаменевшие театральные задники. Их было около полудюжины, каждый высотой от шести до двенадцати метров. У самого большого и лучше других сохранившегося – четыре уровня подковообразных ниш, обрамленных простыми пилястрами и антаблементом. Они забавным образом напоминали фасады парфянских и сасанидских дворцов, которые, как и архитектура Япракхисара, хранят смутную память об общественных зданиях великих эллинистических городов – Пергама, Антиохии и Селевкии на Тигре.

Мне не удалось проникнуть за этот фасад. Своеобразие и сложность Япракхисара заключаются в том, что местные жители до сих пор используют византийские помещения под сараи и амбары. Арки дверей и окон заложены грубой каменной кладкой или досками. Стремянки и шаткие пролеты лестниц скрываются в глубине таинственных отверстий, множество низких дверей наглухо заперто тяжелыми засовами. Лишь однажды поверхность склона холма прерывается, чтобы уступить место искусно высеченной в камне крестово-купольной церкви. Три апсиды и два из четырех столбов до сих пор сохранились, но арки выломаны, и купол нависает сверху, как мрачный навес. Наш юный проводник повел нас наверх, к вырубленным в скале помещениям.

– В этой комнате, – сообщил он доверительно, – стоял виноградный пресс. А вот здесь была кухня. А здесь прачечная. – Было совершенно непонятно, откуда ему это известно.

Под конец нас ждал извилистый коридор, входивший буквально в сердце горы и завершавшийся вертикальной шахтой с опорами для рук и ног. Мальчик полез вверх в полной темноте, обдав меня сверху потоком мелких камней. Даже с фонарем я не смог разглядеть конец шахты и, несмотря на его отдававшиеся эхом призывы: «Здесь прекрасная церковь!» – отказался за ним следовать.

 

Закопченные густым дымом

Деревня Белисирма словно уцепилась за край ущелья Ихлары: дома кувыркаются вниз к реке Мелиндиз, улицы напоминают русла ручьев. Народ здесь выглядит здоровым и веселым, а женщины потрясающе одеты. На другом берегу реки я заметил в огороде крестьянку лет пятидесяти, облаченную в пурпурные и лимонные цвета, а ее трудившаяся неподалеку соседка носила фиолетовую кофту и небесно-голубые шаровары. Молодая девушка с благородным профилем и осанкой императрицы шла по мосту, наряженная – от головного платка до каймы на юбке – в одежду разных оттенков цвета красного вина.

Высоко над рекой и огородами мы разглядели окна и дверные проемы Дирекли Килисе (Колонная церковь). По дороге туда к нам присоединилась ватага из четырех мальчишек лет восьми или девяти от роду. Как и большинство детей в деревенской Турции, они были очаровательны, вежливы и готовы оказать любую помощь приезжим, тем более иностранцам. Дети – лучшие проводники в Каппадокии, ландшафты и архитектура которой предстают для них раем, где им известны каждый уголок и каждая трещина.

Колонная церковь высечена в камне, напоминающем мягкий белый сыр. Мы вошли в величественный сводчатый зал, потом направились в нартекс, ступая осторожно, чтобы не провалиться в раскрытое погребальное отверстие в полу. По правую руку в скале виднелось несколько келий, впереди была церковь – самая красивая церковь в Ихларе. Прекрасная и благородная Богородица с Христом-Младенцем на руках смотрела на нас у входа с поверхности высокого и массивного квадратного столба.

В глубине храма мы увидели грузного, мускулистого святого Георгия и святых покровителей Юстиниана I – Сергия и Вакха, облаченных в модные придворные одежды. Спаситель в центральной апсиде восседал на украшенном драгоценностями троне в форме лиры. На северной стене находилась фреска с изображением святого Георгия, поражающего дракона. Сам святой был стерт, зато его ярко-красный жеребец продолжал попирать чудовище в облике двуглавой змеи, при этом гениталии жеребца были выписаны с любовным вниманием.

В отличие от большинства художников Ихлары, мастер, расписавший Дирекли Килисе, вовсе не был наивным провинциалом. Хорошо осведомленный о модах византийского двора и работавший на состоятельного заказчика, он, тем не менее, не до конца воплотил в жизнь свой декоративный замысел. Купол и южная апсида, покрытые штукатуркой, остались нерасписанными, что, вместе с сохранившейся надписью, позволяет точно датировать росписи. Надпись сообщает, что храм возведен в царствование императоров Василия II и Константина VIII, то есть между 976 и 1025 годами, а другие детали свидетельствуют, что он был закончен ближе к концу этого периода. Дирекли Килисе, как Япракхисар и Селиме Калеси, мог быть построен только после длительного периода процветания и безопасности (все три монастыря отличаются значительными размерами и представительными монументальными фасадами), но в конце 50-х годов XI столетия над этим убежищем нависла серьезная угроза. В 1059 году эмир Самух со своими союзниками целую неделю жег и грабил Севастию (нынешний Сивас), и, как назло, в этом же году на трон вступил Константин Х Дука.

Этот чудовищно недальновидный и безответственный правитель, происходивший из старинной анатолийской аристократической семьи, предал интересы своего сословия и проводил опасную пацифистскую политику. Даже потеря Севастии не убедила его в том, что армия является чем-то большим, чем источником непредвиденных расходов и угрозой его личной власти. В результате лучшие войска были выведены из Анатолии и расформированы, а немногие оставшиеся лишились жалованья и довольствия. Можно представить, как пали духом все воины. Историк Иоанн Скилица вскоре после этих событий писал, что «даже знаменосцы были неразговорчивы и выглядели грязно и убого, словно закопченные густым дымом». Византийская армия, всего лишь каких-то сорок лет тому назад бывшая непобедимой военной машиной и приводившая в трепет мусульманских властителей, превратилась в собственную тень, ее солдаты «склонились до земли под бременем нищеты и болезней». Всякое решение, принятое Константином Х и его самодовольной придворной кликой, в которой первенствовал Михаил Пселл, можно рассматривать как направленное на уничтожение империи, и если в свете этой чудовищной трагедии позволителен упрек, то его заслужили вовсе не турки, а именно император со своими придворными, ибо, прочитав все книги на свете, они так ничего и не поняли. Это правда, что кочевники, путавшие церковные купола с палатками, были неспособны оценить значение цивилизации, которую они яростно уничтожали, но турецкое «невежество» (используя терминологию Джефферсона) выглядит менее предосудительным, чем «ошибки» византийских бюрократов и книжников. Михаил Пселл, даже после распада империи в результате политики, которую он поддерживал, продолжал настаивать на том, что способность слагать цветистые риторические фразы – важнейшее достоинство императорской особы.

Константин Х умер в 1067 году, но исправлять ситуацию было уже поздно. В этом году турки захватили Кесарию, главный город восточной Каппадокии, предав ее огню, истребив жителей и осквернив мощи святого Василия Великого. Разорение было настолько чудовищным, что около полувека город пустовал. Сильнейшее потрясение потребовало изменения политики в столице, и вдова императора спешно вышла замуж за Романа Диогена. Роман происходил из очень знатной каппадокийской семьи и хранил верность военным традициям своего сословия. Возможно, он не был столь необходимым империи харизматическим правителем, но его, тем не менее, отличали отвага и честь. С самого начала Роман взвалил на себя непосильную задачу: восстановить фактически ликвидированную армию. Будь у него время, он, возможно, в этом бы и преуспел. Но времени не было, и к тому же все его усилия были сведены на нет предательством сторонников предыдущего императора – все закончилось трагедией при Манцикерте.

Тюркские племена продолжали беспрепятственно проникать в Анатолию. Больше не было нужды говорить о «набегах» и даже о «вторжении»: происходило массированное переселение целых племен, исчислявшихся десятками тысяч, причем женщины завоевателей – к ужасу христиан – сражались наравне с мужчинами, занимаясь больше уходом за лошадьми, чем воспитанием детей. Эти бедные и воинственные люди видели в Анатолии источник богатой добычи, но довольно быстро поняли, что центральное плоскогорье идеально подходит для пастушеской и кочевой жизни. Анатолия напоминала им их покинутый дом. Более того, византийское правительство само пригласило кочевников в империю, усмотрев в них противовес бунтовавшим военным аристократам. В результате мирное население, состоявшее из позабывших арабские набеги крестьян и горожан, вновь погрузилось в кошмар, а император, находившийся в безопасности очень далеко, в своем богоспасаемом Городе, не мог оказать им помощь.

Этим императором был Михаил VII Дука, сын Константина Х и ученик Михаила Пселла, который называл его «гордостью поколения и чрезвычайно привлекательным по характеру человеком». Иоанн Скилица разрывает в клочья этот покров лести и так пишет о новом императоре: «Тратя свое время на бессмысленные поиски красноречия и теряя силы в составлении бездарных ямбов и анапестов, он привел империю к краху, вед́омый в никуда своим учителем философом Пселлом». Через несколько лет население Каппадокии оказалось отрезанным от столицы. Монастыри в Белисирме, Япракхисаре и Селиме использовались по назначению от силы в течение сорока лет, после чего и их накрыла волна разрушения. Развитие искусства резко оборвалось. Анатолия была эллинизирована наследниками Александра Македонского и стала христианской в царствование Константина Великого. Теперь же все это было поставлено под удар.

 

Госпожа Тамара и ее эмир

Церковь Бахаттина названа так в честь какого-то местного чудака, использовавшего ее в качестве сеновала. Спрятанная среди обломков скал менее чем в сотне метров от Дирекли Килисе, она напоминает часовню, но богато украшена росписями, среди которых «Распятие», исполненное в мягких пастельных тонах, с будто застывшими в печали фигурами, и эмоциональное «Воскрешение Лазаря», где одежды Спасителя летят вслед за ним, когда он мощным движением поднимает из гроба мертвого, вдохнув в него новую жизнь. Церковь Бахаттина настолько неказиста снаружи, что без подсказки проводников мы бы, безусловно, ее не заметили. Я попросил их отвести нас в церковь Святого Георгия, которую не смог отыскать во время своего прошлого посещения Каппадокии.

Мы спустились с холма и двинулись вверх по левому берегу Мелендиза. Затененная ивами и дикими маслинами тропа временами петляла, огибая скатившиеся с высоких склонов гигантские валуны. Вопреки ироническим замечаниям святого Григория Богослова, воды Мелендиза были кристально чисты и по берегам оторочены лентами стелющейся красной травы. Вечерело, и долина тонула в тени и покое. Высоко над головами освещенные солнцем вершины напоминали позолоченные карнизы. Наши юные проводники внезапно свернули направо, к группе из нескольких бесформенных валунов. Дороги здесь не было, только паутина козьих троп, и, лишь забравшись по крутому склону на высоту метров в пятьдесят, я заметил в грубо вырубленной нише следы яркой живописи. Когда мы вскарабкались на поросший травой узкий выступ (наша компания возросла до семи человек за счет примкнувшего к нам невысокого белокурого пастуха) и подошли ближе, стало ясно, что в нише изображен святой Георгий, попирающий змея. Его белый конь с искусно заплетенным пышным хвостом и изогнутой шеей напоминал конные статуэтки династии Тан, а от самого Георгия остались лишь фрагменты оранжевой туники, зеленых сапог, щита и ниспадающего темно-коричневого плаща. Слева от ниши находилась церковь, буквально вывернувшаяся наизнанку по причине падения ее северной стены, а в ней – та единственная во всей Каппадокии фреска, которую я больше всего жаждал увидеть.

Нельзя сказать, что эта живопись отличается какой-то особой красотой, и к тому же она серьезно повреждена: мусульмане выдолбили лица людей, а сверху ее покрывают длинные греческие надписи, одна из которых четко датируется 1826 годом. Фреска представляет собой изображение святого Георгия с копьем и щитом, окруженного портретами дарителей церкви: слева – бородатый мужчина, одетый по-турецки в чалму и кафтан; справа – женщина в византийском придворном одеянии, протягивающая нам модель храма, – бледная и странным образом преображенная копия императорских портретов из южной галереи Святой Софии.

Фреску сопровождает пояснение, полностью до нас дошедшее и распахивающее широкое окно в далекое прошлое. Вот оно: «Эта наисвятейшая церковь, посвященная святому великомученику Георгию, была чудно украшена при содействии, по благой воле и заботе госпожи Тамары, здесь изображенной, и ее эмира Василия Гиагопоса при благородном и великом султане Масуде в то время, когда господин Андроник правил ромеями». Некоторые факты понятны сразу же: Тамара, судя по имени, – грузинка и, поскольку надпись упоминает Василия как «ее эмира», – его жена. Василий явно служил в армии сельджуков и занимал там высокий пост. Султан Масуд – это Масуд II, вступивший на трон в 1282 году; господин Андроник – император Андроник II Палеолог, занявший престол в том же году. Из всего этого можно заключить, что храм был высечен в скале между 1282 и 1304 годами. Таким образом, исполненные более чем через два века после турецкого завоевания фрески – живое свидетельство постоянства византийской художественной традиции и мудрости сельджуков.

Каппадокийские христиане в конце XI века имели все основания для пессимизма, но в следующем столетии обстоятельства их жизни заметно улучшились. По мере того как султаны в Конье сосредоточили свою власть над Анатолией, они научились ценить таланты своих христианских подданных, все еще составлявших большинство населения, и делали все, чтобы защитить их от набегов тюркских кочевых племен. Области, опустевшие во времена первых набегов и переселений, вновь заселялись христианами. И даже если сельджуки в силу своего темперамента не были склонны к терпимости, сама жизнь заставляла их быть терпимыми – иначе их государству пришлось бы погибнуть. Толерантность правительства воспроизводилась в низших слоях общества в виде экзотического и переменчивого синкретизма. Турки и греки поклонялись одним и тем же святым, обычай крещения распространился среди анатолийских мусульман, которые верили, что без помазания христианским священником их дети будут болеть и дурно пахнуть. Обычаи дервишей Бекташи – смесь элементов ислама, центральноазиатского шаманизма, иудаизма и христианства. При таких обстоятельствах каппадокийским христианам нетрудно было найти общий язык со своими новыми господами, и к началу XIII столетия они снова начали строить церкви и расписывать их. К концу XIII века некоторые христиане из высших сословий (Василий Гиагопос в их числе) пришли к выводу, что их интересы совпадают с интересами приходящего в упадок султаната.

Но насколько печальна и беспросветно тосклива эта надпись! «Благородный и великий султан Масуд» почти не имел реальной власти. Его владения были разделены, он не в силах был регулировать бесконечный приток все новых и новых орд тюркских кочевников. Горделивый султанат Рум просуществовал после его смерти всего четыре года. Что касается «господина Андроника», то его правление было просто перечнем несчастий. Он был набожным, разумным и воспитанным человеком, а его министры отличались умом и образованностью. Под их просвещенным правлением византийское искусство достигло своего последнего великого расцвета, но ни Андроник, ни его министры не в силах были остановить безысходный и пугающе быстрый закат империи. Вступив на трон, Андроник еще сохранял власть над обширными анатолийскими провинциями от Вифинии до долины Меандра, но в 1332 году, когда он умер, от этого обилия остались всего два города – Никомидия и Филадельфия. Византийцы сохраняли Константинополь и несколько небольших провинций в Европе, но без Анатолии империя оставалась таковой только на бумаге, и говорить об Андронике II как об «императоре ромеев» можно было лишь в ностальгическом ключе. В столице философы размышляли над непостижимыми капризами Фортуны (греки называли эту богиню Тюхе). Благочестивые простые люди верили в то, что Господь восстановит империю и принесет всему миру мир, но этому не суждено было сбыться. Не нашлось ангела, который спустился бы с небес и изгнал турок «об одиннадцатом часе». Надпись в храме Святого Георгия являет нам византийский мир на грани его исчезновения.

Небо еще голубеет над долиной, но вершины холмов уже потемнели. Мальчишки разбежались по домам и к животным, которых они оставили, когда отправились с нами. Огромное солнце садится за Хасандагом, цепляясь лучами за землю. Мы возвращаемся в Юргюп через Деренкюю, где всё внезапно потеряло свой цвет, где люди на улицах напоминают бледных призраков…

 

Эпилог

 

Золотые ворота

Дорога из Юргюпа в Стамбул на автобусе занимает двенадцать часов. Автобус отъезжает ранним вечером и прибывает на рассвете. Несмотря на предоставление дежурных удобств, вроде влажных салфеток с ароматом лимона и неограниченного количества холодной воды, никому не рекомендую проделывать это путешествие. Турки, вопреки своей репутации стойкой и закаленной нации, смертельно боятся сквозняков, и водитель выключает кондиционер всякий раз, как только ваша бдительность ослабевает. Кроме того, турецкие мужчины считают своим патриотическим долгом дымить, как паровозы, так что воздух в салоне вскоре становится соответствующим. Я то спал, то просыпался, и сны все были какие-то обрывочные. Якобы я сплю в устланном роскошными коврами номере гостиницы «Малая Азия». Почему-то рядом со мной то и дело появляется и исчезает какой-то мальчик. Комната украшена бумажными букетами, вымпелами и пластиковыми занавесками. Мальчик одет в темно-синюю накидку и колпак, усеянный серебряными звездами. Я ненадолго проснулся и увидел полную луну, заливающую своим светом зеркало огромного соленого озера в центре Анатолийского плоскогорья.

За Анкарой дорога начала подниматься в горы, что меня озадачило. Почему мы не поехали более легким путем – вдоль северного края плоскогорья и по долине реки Сакарьи? Я вновь провалился в сон, на этот раз без сновидений. В горах вскоре начался дождь. Он продолжался и тогда, когда серый рассвет осветил унылые окраины Измита – древней Никомедии. Береговая линия между Измитом и Стамбулом некогда была очень красивой, но теперь ее безвозвратно изуродовали. Здесь, среди поместий, небольших укрепленных городков и знаменитых монастырей император Феофил выбрал место для строительства своей резиденции в Бриасе, напоминавшей дворцы из «Тысячи и одной ночи». Ныне море отравлено, б́ольшая часть лесов вырублена. Я подавленно и безучастно разглядывал, не в силах оторвать взгляд, голые склоны холмов и штабеля бревен, достигающие высоты пятиэтажного дома. Заводские печи вспышками освещали берег; химические заводы выпускали клубы желтого дыма; цементные заводы и карьеры покрывали окрестности густым слоем пыли. Рай земной, воспетый византийскими поэтами и историками, превратился в подобие ада. После недель, проведенных в пустынных пространствах плоскогорья, этот суетливый, беспорядочный и скудный пейзаж воспринимался как наваждение: казалось, стоит только закрыть глаза, и он исчезнет; но, увы, его присутствие оказалось неотступным, как мигрень.

Автострада, свернув через холмы к северу, внезапно взлетела на высоченный мост над Босфором, и прежде чем мы успели это понять, автобус перебрался из Азии в Европу и нырнул в застроенные высотками предместья, окружающие Перу. Мы высадились на автовокзале в долине речушки Ликос, недалеко от ворот Святого Романа. Никаких памятных знаков, а ведь 29 мая 1453 года именно здесь после двухмесячной осады турки прорвались сквозь стену, и последний император Константин XI Палеолог, не пожелав пережить утрату Города, бросился в гущу схватки и навсегда исчез. Его тело так и не нашли, что породило многозначительную легенду о том, что ангел выхватил Константина из гущи битвы и спас, а потом усыпил его или превратил в камень рядом с Золотыми воротами, огромной триумфальной аркой в южной части городской стены. Отсюда в назначенный день он должен восстать, дабы вернуть Город христианам и восстановить империю ромеев. Эта легенда широко распространена среди стамбульских греков, а для турок Золотые ворота стали запретным местом.

Во второй половине дня мы добрались до Золотых ворот на стареньком пригородном поезде, курсирующем вдоль берега Мраморного моря. Сейчас это место редко посещают, а когда-то ворота были одним из городских чудес и даже воспроизводились далеко на севере, в Киеве и Владимире. Украшенные позолоченными статуями императоров, скульптурами слонов и изображениями богини Победы Ники и богини Судьбы Тюхе, Золотые ворота служили для церемониального возвращения в город василевса по случаю его триумфа. При Османах их встроили в крепость Едикуле (Семь башен), но еще до завоевания две из трех огромных арок были замурованы, а б́ольшая часть скульптурного убранства исчезла. В последние полтора столетия существования империи, когда члены династии Палеологов соперничали между собой, а турки все туже затягивали петлю, для празднования триумфов не было никаких оснований. Со стороны османской крепости Золотые ворота – гладкая стена из белого мрамора, разорванная одной-единственной аркой, перегороженной полуразвалившейся машиной («рено», если мне не изменяет память). Я мог бы понять пренебрежение к этому памятнику – оно для беспристрастного историка даже предпочтительнее, – но здесь речь идет о намеренном оскорблении: кто-то не поленился перегнать развалюху через широкий четырехугольник крепости и оставить ее именно здесь. Железные ворота за автомобилем были заперты, и я, чувствуя подступающую ярость, решил забраться на верхушку ближайшей башни, посмотреть, что осталось от огромных стен, построенных Феодосием II в V веке, и поразмыслить о вековечной вражде народов и религий. Не успел я влезть на парапет, как увидел входящего в ворота рабочего и понял, что это мой единственный шанс. Сбежав по ступеням и миновав двор, я до полусмерти напугал работягу, мочившегося на глыбу белого мрамора. Он быстро застегнул брюки и жестами показал, что мне следует уйти, но невинная улыбка и фотоаппарат сделали свое дело. Теперь я смог оценить все величие ворот. Их арки необычайно высоки – настолько высоки, что в 628 году, когда император Ираклий праздновал победу над персами, под ними прошла процессия слонов. По сторонам ворота ограничивают массивные квадратные башни, которые напоминают пилоны египетского храма, отделанные мрамором, чудесным образом сохранившим мерцающий белый цвет слежавшегося снега. Лучшее место для упокоения последнего императора, героической смертью спасшего потускневшую репутацию своей династии! Не удивительно, что эта легенда до сих пор вызывает в определенных кругах трепет.

 

Пантократор

Купола монастыря Пантократор величественно вздымаются над вершиной холма, господствующего над Золотым Рогом. Во время предыдущих приездов в Стамбул я избегал этого места, хотя здесь находится усыпальница императоров Иоанна II Комнина, Мануила I Комнина и Мануила II Палеолога – людей, к которым я испытываю величайшее уважение. Это уважение и не позволяло мне идти туда, поскольку я слышал, что Пантократор пребывает в полном запустении, и не хотел испытать разочарование. Тем не менее в полдень 28 июня я решил, что откладывать поездку туда нельзя: мое путешествие подходило к концу, пришло время отдавать последние долги.

Мы идем по переулку, круто взбирающемуся вверх под аркой акведука Валента. Все в этом нищем районе имеет цвет грязи, пыли и гнилого дерева: всюду видны фундаменты обвалившихся стен и остатки арок, вероятно развалины внешних строений монастыря. Люди на извилистых переулках указывают нам путь, и, выбравшись наконец из морока обвалившихся домов, мы видим перед собой три соединенных друг с другом церкви Пантократора. На них многочисленные следы увечий – заложенные кирпичом окна, грубые подпорки вместо мраморных декоративных колонн… Но семь апсид храмов, украшенных нишами и декоративными аркадами, производят чарующее впечатление застывшей волны. Кирпич и каменная кладка мягкого красного цвета. Я счастлив, что все-таки оказался здесь.

Относительно Пантократора нет нужды прибегать к догадкам и гипотезам, поскольку до нас дошел текст монастырского типикона, или уставной хартии. И этот составленный в 1136 году под руководством Иоанна II типикон – дотошно детализированный документ, из которого становится известно, чт́о монахи надевали и чем питались, сколько вина пили, где должны были стоять во время церковных служб и каким образом освещать храм. Там же указаны молитвы, которые надлежало читать, и гимны, которые следовало петь во спасение членов императорской семьи. Но для современного читателя значительно важнее те части типикона, которые имеют непосредственное отношение к благотворительной и практической деятельности. При монастыре имелась больница на пятьдесят коек, богадельня на двадцать четыре места, лепрозорий и купальня, в определенные дни отдававшаяся для общественных нужд. Пациенты в больнице обеспечивались матрасами, коврами, подушками, одеялами, рубахами и верхней одеждой. За больными женщинами ухаживали монахини: ежедневно специальные проверяющие обходили палаты, выслушивая жалобы пациентов. Больница располагала приспособлениями для чистки и заточки хирургических инструментов, число которых доходило до двухсот, причем некоторые из них отличались исключительной сложностью. Устные предписания оговаривали мельчайшие подробности питания и гигиены больных, а также отопления и вентиляции помещений.

Роберт Байрон нисколько не преувеличивал, когда писал: «Если говорить об организации благотворительных учреждений, то в Западной Европе вплоть до XIX столетия нельзя найти ничего подобного, что сравнилось бы с отсталым греческим Востоком». Иоанн II лишь следовал по стопам своего отца, построившего комплекс Орфанаж, который, если верить Анне Комнина, имел размеры небольшого города и мог дать пристанище нескольким тысячам опекаемых – больным, сиротам, слепым, престарелым ветеранам… Младший брат Иоанна Исаак также построил больницу, да и другие члены семьи, особенно Анна и Мануил I, не считали для себя унизительным изучать медицину и применять знания на практике. Поскольку все Комнины проявляли неослабевающий интерес к литературе, искусству, богословию, науке и (по необходимости) к военным знаниям, они явно опередили свое время и по праву заслужили звание людей Возрождения.

Любопытно, что, хотя императоры этой династии усердно воспевали военные добродетели своих анатолийских предков и посвящали свободное время такому традиционно мужскому занятию, как охота, женщины под их управлением достигли необычайной степени свободы и влияния. Неподалеку от Пантократора, но чрезвычайно трудно находимая в путанице узких переулков, находится небольшая церковь монастыря Пантепоптес, построенная Анной Далласина, выдающейся матерью Алексея I. Анна Комнина описывает ее как женщину «превосходной добродетели, ума и энергии», имевшую «исключительную способность к общественным делам, владевшую даром организации и управления. Она могла править не одной только Римской империей, но с равным успехом и любой империей этого мира». В первые годы своего царствования Алексей зависел от ее советов, а покидая столицу (что случалось нередко), доверял матери бразды правления. Ее слово было законом, так что основателем династии Комнинов вполне можно считать именно эту женщину. Анна Комнина замечает, что, хотя Алексей «номинально был императором… только она одна имела подлинную власть». Этот воинствующе феминистский по тону панегирик, созданный Анной в честь своей бабушки, был написан с дальним прицелом: она и сама рассчитывала управлять империей посредством своего уступчивого мужа, которому однажды был обещан трон. Лишь после того, как политические притязания Анны Комнина потерпели крах, она взялась за написание великой истории правления своего отца, обеспечившей ей вечную славу. В этом сочинении она демонстрирует всеобъемлющее знание греческой классики, твердые политические взгляды и поразительные познания о ведении осадной войны. «Алексиада», без сомнения, один из шедевров средневековой литературы.

Две Анны – Далассина и Комнина – задали тон: женщины этого семейства отличались образованностью и целеустремленностью. Очень характерна для них реакция севастократориссы Ирины, которая, когда Мануил заподозрил ее в нелояльности, чтобы выразить свое возмущение, поручила известному поэту защитить ее репутацию в стихах. После смерти Мануила его энергичная дочь Мария ввязалась в политику и возглавила восстание против своей мачехи – весьма непопулярной в народе регентши. Ни одна из этих женщин не ограничивала свои интересы и действия традиционными представлениями о том, как подобает вести себя представительницам слабого пола. Будучи образованными членами высшего общества, они полагали своим неотъемлемым правом играть в нем главные роли – весьма плодотворная тема для историков феминизма.

Я приближался к Пантократору с противоречивым чувством: одновременно хотел и не хотел увидеть его внутреннее убранство. Немногое там пережило пятьдесят лет венецианских грабежей и пять веков запустения. Двери были заперты, что, казалось бы, снимало проблему, но возникший откуда-то мальчуган опрометью бросился искать ключ. Из рассказов современников и археологических свидетельств известно, что интерьеры Пантократора отличались когда-то исключительной роскошью. Купол южной церкви поддерживали четыре огромные порфировые колонны, их окружали мозаики, фрески, мраморные облицовки, чудесного цвета эмали и сосуды, золотая и серебряная мебель. Что еще удивительнее – ведь мы считаем это западным изобретением – в окна были вставлены фигурные окрашенные стекла! Всю внутренность храма когда-то наполнял отраженный цветной свет, но то, что мы увидели, когда распахнулась дверь, оказалось невероятно мрачным и зловещим. За вычетом розовых и зеленых мраморных рам дверных проемов, широкие пространства двойного нартекса были лишены каких-либо следов орнаментов, даже кирпичи сводов были вынуты.

Я надеялся на лучшее в южном храме. Мне доводилось видеть фотографии потрясающего мраморного пола с переплетенными между собой медальонами и угловых панелей с виноградными лозами и таинственными фигуративными элементами, которые ученые идентифицировали как изображение подвигов Геракла или астрологических знаков, – согласитесь, и одно, и другое не слишком обычно для христианского храма. Но мне не довелось разгадать эту загадку: весь пол в церкви был покрыт деревянным настилом… Симпатичная женщина, впустившая нас внутрь, отвернула в сторону ковер и открыла в настиле небольшой люк, так что мы смогли увидеть выполненное на темно-красном и бледно-желтом камне изображение всадника, окруженное стилизованными гроздьями винограда. В южной церкви сохранилось несколько мраморных панелей, но мозаики утрачены, эмали исчезли бесследно или были увезены в Венецию, вместо четырех порфировых колонн – отвратительные барочные столбы. С северной церковью еще хуже: от изначального убранства сохранились только декорированный виноградом карниз и фрагмент красной с золотом мозаики в арке окна. Колонны фивийского мрамора заменены грубыми квадратными столбами, б́ольшая часть окон выбита, так что голуби, рассевшиеся на высоких подоконниках, чувствуют себя здесь полными хозяевами: несколько недель после посещения храма я не мог забыть эхо, вызванное монотонным хлопаньем их крыльев.

Между двумя главными храмами стоит купольная часовня Архангела Михаила, являющегося человеку, согласно поверью, в его смертный час. Здесь находилась усыпальница Комнинов, упоминаемая в типиконе как «героон» (архаический термин, означающий могилу героя). Это слово здесь исключительно к месту, поскольку и Алексей I, и Иоанн II, и Мануил I были людьми чести, разума и исключительной энергии. Теперь мы понимаем, что их замыслы о восстановлении империи Нового Рима невозможно было воплотить в жизнь – было уже слишком поздно, мир менялся слишком быстро, – но все же б́ольшую часть столетия Комнины уводили свою империю от края пропасти… После их отстранения от власти упадок стал скоротечным и катастрофическим. Мануил II, нашедший в 1425 году место упокоения рядом со своими предшественниками, мог бы достичь величия, окажись время к нему более благосклонным, но он и без того действовал в труднейших обстоятельствах с присущими ему величием и волей. Мы вспоминаем этого человека не как государственного деятеля или воина, нас очаровывает в нем приверженность византийской учености; точно так же в свое время, когда Мануил II странствовал по Западу в напрасных поисках помощи против турок, его эрудиция восхищала профессоров Сорбонны.

Ныне могилы уничтожены, пустое пространство героона используется как склад для сломанной мебели. Я вспомнил слова, которыми Анна Комнина завершает «Алексиаду»: «Но кончу свое повествование, дабы, описывая печальные события, не прийти в еще более смятенное состояние».

 

Хора:

Ниспадающее покрывало

После мрака, царившего в Пантократоре, без посещения Карие Джами было никак не обойтись: это стало чем-то вроде перехода из безжизненной пустыни в цветущий сад. Карие Джами, которая находится на окраине города, близ Адрианопольских ворот, – бывшая церковь монастыря Спасителя в Хоре с фресками и мозаиками, исполненными в начале XIV века на средства Феодора Метохита. В целом это – один из величайших шедевров европейского искусства, того же уровня, что современные им работы Джотто ди Бондоне и самые выдающиеся достижения Высокого Ренессанса. Ко времени их создания в империи назрело немало всевозможных проблем. Анатолийские провинции были утрачены, итальянские морские республики растаскивали то немногое, что осталось от прежнего богатства, но ничто из этого не отразилось во фресках Хоры. В них нет и следа усталости и формализма, совершенно ничего, даже отдаленно напоминающего упадок или пессимизм. Любой непредубежденный посетитель, оказавшийся под сводами Хоры, будет потрясен блеском и свежестью ее живительных красок, мерцающим золотым фоном, красотой фигур, гармонией композиций и богатством живописных деталей. Чего здесь только нет: гордо расхаживают павлины и фазаны; стайки детей играют в свои игры; утесы перемежаются деревьями, сгибаемыми порывом ветра; фантастические архитектурные задники сменяются надутыми парусами и почти кубистическими видами городов и селений. Рядом с Иоанном Крестителем, проповедующим о Христе, водяная птица выхватывает из бассейна змею; в «Благовещении святой Анны» пташка летит к спрятанному высоко в кроне дерева гнезду, полному разевающих клювы птенцов. Печаль разлита во вселенной Хоры – матери, оплакивающие смерть сыновей; слепые, увечные и больные, во множестве окружающие нас… но при этом все исполнено глубочайшего экзистенциального смысла.

Одна из самых удивительных мозаик – портрет Феодора Метохита в люнете над дверью, ведущей в основное пространство храма. Он изображен в характерной позе дарителя, преклонившего колени у трона Христа с моделью восстановленного им храма в руке. Его почти турецкий костюм богат и экзотичен: бирюзовый кафтан, украшенный листьями и отороченный золотой и красной каймой; и шапка – самый замечательный из головных уборов, когда-либо воплощенных в изобразительном искусстве. На первый взгляд она напоминает обширный тюрбан, туго намотанный вокруг головы своего владельца и заканчивающийся высокой, плоской и круглой короной, но при более внимательном рассмотрении обнаруживается, что в основе всего сооружения скрывается легкая арматура, на которую натянут шелк. Белый шелк уложен горизонтальными складками и пересечен вертикальными лентами из красной и золотой парчи. Попытки идентифицировать шапку Метохита как скиадион (камилавку) неубедительны, но совершенно очевидно, что на закате империи византийские портные многое заимствовали у турок, а впоследствии кое-что из этого передали итальянцам.

Такая шапка могла, конечно, быть и единственной в своем роде, но в любом случае понятно, что носить ее в Византии XIV века мог только высокопоставленный чиновник. Феодор Метохит был близким другом и доверенным лицом императора Андроника II Палеолога, возвысившимся до звания великого логофета, одним из выдающихся литераторов своего времени и ревностным исследователем классики. Его объемистые сочинения содержат комментарии к Аристотелю, «Общее введение в науку астрономию», а также поэму, описывающую восстановление монастыря Хоры. Метохит гордился своими литературными трудами и надеялся, что благодаря им имя его переживет века. Но есть, тем не менее, в этих трудах некий отголосок пустоты и бессмысленности. «Оксфордский византийский словарь» описывает их стиль как «заведомо смутный»; подобно многим византийцам до него, Метохит ощущает себя настолько подавленным великими достижениями древних, что сомневается в своих способностях сказать что-то новое.

Неизвестный художник в Хоре нимало не мучился подобными сомнениями и запечатлел пиетет своего патрона к прошлому в ярко выраженных классицистических особенностях. Это всего более проявляется в живописных элементах, лишенных религиозного смысла, – например, при изображении групп тщательно причесанных и разодетых девиц, которые вполне могли бы прогуливаться и в садах эллинистической Александрии. И, даже переместив взгляд с периферии в центр запечатленной христианской драмы, мы и здесь не находим жесткого иерархического формализма, обычно ассоциирующегося с византийским искусством: фигуры живы и выразительны, их человечность не подлежит сомнению. В сценах детства Богородицы мастер Хоры создает картины, исполненные семейного тепла, которые византийской традиции почти не известны, хотя его трактовка образов остается глубокой и лишенной сентиментальности. В сцене «Первые семь шагов Богородицы» он умело льстит просвещенным вкусам своего заказчика, не пренебрегая, однако, и вкусами простого богомольца. В центре композиции расположена очаровательная девочка с протянутыми вперед руками, делающая первые робкие шаги к матери; позади ребенка видна странная фигура заботливо склонившейся над ней высокой служанки. Служанка облачена в длинное голубое классическое одеяние, подрубленное золотом, голова ее окутана летящей светло-красной накидкой. На миниатюре X века, ныне хранящейся в Париже, у фигуры, олицетворяющей Ночь, – точно такая же накидка на голове, безусловно скопированная с эллинистического оригинала. Служанка из Хоры являет собой, таким образом, тонкую ностальгическую аллюзию, которую должны были по достоинству оценить Феодор Метохит и его ученые друзья. Но этим ее значение не исчерпывается. Она могла бы быть лишь эхом персонификации Ночи, вместе с тем являясь ярким символом возросшего уважения к достижениям эллинизма, распространившегося среди книжников поздней Византии и приводившего их ко все большей терпимости к язычеству. Метохит на закате империи признал, что людскими судьбами правит капризная Фортуна. Гемист Плифон, последний и самый самобытный византийский неоплатоник, пошел дальше: он посвятил последние годы своей жизни сочинению гимнов Зевсу и Аполлону. Метохит почувствовал, что Христос покинул империю; Плифон сам покинул Христа.

Сцены Страстей Христовых, украшавшие Хоры, утрачены, б́ольшая часть сохранившихся мозаик находится во внешнем и внутреннем нартексах. Все важные фрески собраны в парекклесионе, или боковой часовне. Здесь художник уже в меньшей степени стремился очаровать зрителя деталями и аллюзиями. На голубом фоне разворачиваются монументальные и драматические композиции с глубоким эсхатологическим смыслом. Возможно, Метохит с самого начала хотел, чтобы его похоронили здесь, возле сцены Воскрешения и сошествия во ад, покрывающей всю восточную апсиду. В ее центре изображен Спаситель в сияющих белых одеждах на фоне мандорлы, меняющей цвет от бледно-голубого до белого и усеянной золотыми звездами; под его широко расставленными ногами распростерт лежащий среди остатков разбитых врат ада Сатана; справа и слева изображены группы праведников перед уступами скал, направленными к центру композиции. Христос в сцене Воскрешения являет собой фигуру значительно более динамичную, чем во всех известных нам произведениях раннего византийского искусства: его хитон туго натянут между правым коленом и икрой левой ноги; он хватает Адама и Еву за руки и буквально выдергивает их из могил, что заметно по их развевающимся одеждам. Этот образ клеймом впечатывается в память всякого, кто когда-либо его видел. По мнению искусствоведов, эмоциональная насыщенность сцены и удлиненность некоторых фигур (особенно облаченной в красное опечаленной Евы) напоминает живопись Эль Греко, чьи ранние произведения связаны с византийской традицией, и через столетие после падения Константинополя сохранившейся на его родном Крите.

В 1332 году, во исполнение желания Феодора Метохита, он был похоронен в своей любимой Хоре, но до этого его жизнь претерпела трагический поворот. Восстановление Хоры было завершено в 1321 году, и тогда же началась чудовищная война между Андроником II и его внуком Андроником III. В тот момент, когда империя нуждалась в том, чтобы собрать все свои силы и дать отпор турецкому натиску в Анатолии, она стала распадаться изнутри. Когда семь лет спустя борьба завершилась в пользу младшего Андроника, Метохит пострадал по причине своих долгих и тесных взаимоотношений со старым императором.

Дворец Метохита был разгромлен толпой – возможно, из зависти к его огромному богатству, не меньшей, чем антипатия к старому режиму, – а сам он был сослан на несколько лет в западную Фракию. В 1330 году новый властитель позволил ему вернуться в столицу, где он в качестве смиренного инока Феолепта нашел пристанище в монастыре, на который истратил изрядную часть своего богатства. Будем надеяться, что изучение трудов греческих философов помогло ему бестрепетно перенести эти удары судьбы, тем более что мы в огромном долгу перед этим человеком: без искусства Хоры мир, право, был бы гораздо скучнее.

 

Потерянный дворец

Измученный месяцем странствий и подхваченной в Каппадокии простудой, я провел последний день в районе Султан Ахмет, где наша скромная гостиница пряталась в тени Айя-Софии и Голубой мечети. Время позволяло мне навестить церковь Святых Сергия и Вакха, одну из самых симпатичных построек Юстиниана в южной оконечности района, неподалеку от набережной. В настоящее время это мечеть; правда, она почти всегда закрыта, однако если подождать немного в тенистом садике, кто-нибудь непременно отопрет вам дверь. Внутренность представляет собой восьмиугольник, под небольшим углом вписанный в квадрат, но аркады между удерживающими купол восемью столбами – прямые и дугообразные попеременно – делают все пространство поразительно легким и светлым. Мозаики давно утрачены или скрыты под штукатуркой, зато мраморные колонны с изысканной резьбой капителей до сих пор поддерживают восхитительный антаблемент с длинной надписью, прославляющей дарителей храма: Юстиниана и Феодору. Прихотливое, гармоничное и вместе с тем исключительно человечное, это здание, кажется, так и противостоит любым предрассудкам. Если бы Вольтер увидел его, он наверняка изменил бы свое мнение о византийской культуре, которую презирал как «бесполезное собрание молитвословий и чудес».

Между церковью Святых Сергия и Вакха и Айя-Софией круто спускающиеся к Мраморному морю переулки района Султан Ахмет забиты крохотными гостиницами и османскими домами, но среди них то и дело возникают таинственные заброшенные сооружения из кирпича и камня: развалины бастионов, массивных фундаментов и террас – всего того, что осталось от Большого императорского дворца. Константинополь был величайшим городом средневековой Европы, и Большой дворец, являвшийся резиденцией наместника Бога на земле, единственного императора единственной законной империи, должен был быть самым большим и самым богатым из всех дворцов. Никак не меньше. С запада его ограничивал Ипподром (сохранившийся в виде длинного пыльного парка, утыканного обелисками), с севера – Айя-София, с востока и юга – море. Во времена своего расцвета в X веке он занимал территорию, не уступавшую территории многих современных ему городов. Сооружавшийся поэтапно на протяжении восьми столетий, Большой дворец был скоплением огромного количества дворцов и дворцовых комплексов – Дафны, Магнавры, Вуколеона и других. В него входили огромные залы, жилые помещения, храмы, а также множество таких сооружений, как казармы, жилища евнухов, кухни, бани и мастерские. Самый продолжительный в истории долгострой был начат Константином Великим, чей дворец был ограничен высокой террасой возле Ипподрома. Попасть в него можно было с севера через монументальные ворота Халки, носившие такое название по причине своих огромных медных дверей (медь по-гречески «халкос»). За воротами находился окруженный колоннами внутренний двор Дельфакс, а близ него главные государственные учреждения: казарма императорской гвардии, императорская сокровищница, Зал девятнадцати лож, где в позднейшие века выставляли перед погребением тела умерших императоров. Южнее, на месте нынешней Голубой мечети, находилась Дафна. Названная так в честь привезенной из Рима статуи нимфы, она включала в себя личные покои императора и сообщалась с императорской ложей на Ипподроме. На нижней площадке, к юго-востоку от Дафны, располагались личные покои императрицы, включая родильную комнату, знаменитую Багряную палату, от названия которой происходит термин «багрянородный». Дворец с самого начала имел собственную гавань с примыкающим к ней маяком, а неподалеку от нее находился Вуколеон (в дословном переводе «быколев»), названный так, поскольку ведущую к нему лестницу украшали статуи быков и львов.

Несколько церквей были возведены в V веке, следующий этап крупного строительства начался при Юстиниане I. Северная часть дворца пострадала от пожаров, бушевавших в Городе во время восстания Ника, но Юстиниан с лихвой возместил утраченное. Ворота Халки были переделаны в массивное купольное сооружение, украшенное мозаикой и скульптурой. Юстин II, племянник и наследник Юстиниана, внес самый важный и, можно сказать, уникальный вклад в сооружение дворца: он построил Хризотриклиний, или Золотой зал, превратившийся в главный центр придворных церемоний.

Задуманный с небывалым размахом и завершенный только при наследниках Юстина, Хризотриклиний имел форму купольного восьмиугольника с апсидами, расходящимися, подобно лепесткам роз, в разные стороны. Вход в него был с западной стороны через двери из литого серебра. На стенах и потолках располагались мозаичные изображения цветов. В восточной апсиде стоял императорский трон, а в полукуполе над ним находилась мозаика с изображением восседавшего на таком же троне Христа. В апсидах к северу и югу стояли золотые орѓаны, украшенные драгоценными камнями. Хризотриклиний был полностью уничтожен, но представить себе, как он выглядел, можно по сохранившейся церкви Святых Сергия и Вакха и храму Сан-Витале в Равенне. Оба здания, датируемые VI веком, – купольные восьмиугольники с множеством апсид; в последнем сохранились мозаичные императорские портреты, подобные тем, что в изобилии имелись в покоях Большого дворца.

Юстин II вступил на трон, намереваясь посвятить себя восстановлению римских добродетелей, но, помимо возведения стен Хризотриклиния, запомнился в основном приступами жестокой психической болезни, спровоцированной известиями о военных поражениях. В VII–VIII веках императорам, как правило, было не до того, чтобы возводить грандиозные сооружения: у них просто не было для этого ни времени, ни ресурсов. Исключение составлял лишь Юстиниан II, чье царствование началось в 685 году: император, которому исполнилось всего шестнадцать лет, был полон честолюбивых планов. Подтвердив свою доблесть разгромом славян, Юстиниан приступил к сооружению монументов, призванных навеки возвеличить его имя. Так на свет появились два огромных покрытых мозаиками зала, уважительно названных Лавсаиком Юстиниана и Триклинием Юстиниана.

Через сто тридцать лет столь же юный Феофил украсил Триклиний Юстиниана новыми мозаиками, а к югу от него на крутом склоне между Хризотриклинием и Дафной начал возводить комплекс зданий, который привел в изумление даже самых искушенных придворных. Павильоны Жемчужина, Камилас и Карианос были расположены симметрично между двумя соединенными залами, называвшимися Сигма и Триконхос. Первый имел форму буквы «С», его крыша покоилась на пятнадцати мраморных колоннах. Концы Сигмы обнимали внутренний двор. Там стоял золотой трон, по обеим сторонам которого бронзовые львы испускали из пастей струи воды в полукруглый бассейн. Там же располагались изысканная арка, воздвигнутая на подмостках, и второй фонтан в виде золоченой шишки, возвышавшейся из бронзового, отделанного серебром бассейна. Всей обстановке сознательно придали театральный характер, тем более что она служила фоном для постановок саксимодексимума – своеобразной разновидности балета с участием лошадей, в ходе которой из шишки фонтана выбрасывались струи вина. Из двора можно было пройти сквозь Сигму и, миновав серебряные двери, попасть в Триконхос, имевший, как видно из названия, три апсиды, или конхи, лучами отходящие от центрального купола на порфировых колоннах. Потолок этого зала был покрыт золотом. В целом комплекс представлял собой попытку воскресить поздний античный стиль, господствовавший в IV–V столетиях. Такое восстановление или, правильнее сказать, возвращение к более ранним формам, вероятно, было призвано обозначить новый период процветания и величия, в который вступила империя.

Сын Феофила Михаил III мало интересовался искусством и архитектурой, зато его наследник и убийца Василий I, хотя и слыл неграмотным крестьянским сыном, привел дворец на вершину его величия и славы. Вновь были восстановлены ворота Халки, однако главный вклад Василия – строительство храма к востоку от Хризотриклиния. В пределах дворца находилось несколько церквей, но возведенная Василием Неа-Экклесиа (Новая церковь) превзошла их все и стала образцом для последующих императорских построек. Строительству церкви на крутом склоне предшествовало возведение высокой террасы. Чтобы попасть в церковь, необходимо было пройти через атриум с двумя мраморными фонтанами; крестообразная в плане, она имела пять куполов, покрытых полированной бронзой. В центральном куполе располагался мозаичный образ Христа Вседержителя, в восточной апсиде Богородица простирала свой покров над императором и его империей. Полы были устланы разноцветным полированным мрамором, уложенным в виде прихотливого орнамента, а изготовленный из позолоченного серебра иконостас сверкал драгоценными камнями. Здесь впервые во всей полноте проявил себя классический стиль средневизантийского периода: и архитектура, и иконы производили ошеломляющий эффект роскоши и изящества: могучая симфония цветов, камней и драгоценных металлов воспевала таинство воплощения Христа. На протяжении пяти с половиной столетий существования империи Неа-Экклесиа оставалась одним из главных чудес столицы, однако Василию и этого показалось мало. Он построил Циканистерий (двор для игры в мяч), новые триклинии с колоннами из зеленого мрамора и красного оникса и жилые помещения, украшенные мозаикой с изображением павлинов.

К моменту смерти Василия в 886 году дворец более всего напоминал огромную сцену для представления бесконечных дворцовых церемоний. Хотя его строительство велось поэтапно, планировка дворца была отнюдь не хаотичной: тронные залы, подобно храмам, ориентировались по линии восток-запад, что свидетельствовало о сакральном характере императорской резиденции; другие сооружения строились сообразно направлению движения процессий. Один из главных путей начинался от ворот Скилакс, ведущих во дворец прямо с Ипподрома. К востоку от ворот находился двор, откуда проход шел в восточном направлении – под золотыми потолками и в окружении мозаичных стен Триклиния и Лавсаика Юстиниана. За Лавсаиком находился огромный вестибюль Трипетон, серебряные двери в дальнем конце которого открывались в Хризотриклиний. При приближении процессии двери распахивались настежь, а органы исполняли торжественную музыку.

Императоры X–XI веков мало что добавили к Большому дворцу, но вовсе не из-за недостатка рвения: по общему мнению, строительство дворца было к этому времени завершено. С годами некоторые части, естественно, приходили в запустение, но слух о том, что императоры династии Комнинов покинули его ради Влахернского дворца, неверен. Оставить престол и символ императорской власти можно было разве что в порыве отчаяния, а Комнины не склонны были к подобным эмоциям. Влахерны, окруженные открытым пространством, стали их любимой резиденцией, однако старый дворец оставался средоточием официальной жизни: делопроизводства и всевозможных церемониалов. Из «Алексиады» видно, что Большой дворец продолжали использовать в последние годы царствования Алексея I и что его внук Мануил I, немало сил отдавший украшению Влахерн, не обходил вниманием и старые сооружения. В сложной совокупности своих архитектурных начинаний, несомненно имевших некий символический смысл, он восстановил и вновь украсил Лавсаик Юстиниана, а неподалеку от него возвел знаменитый зал в сельджукском стиле, так называемый Персидский дом, или Мухрутас. Восстанавливая здания пятисотлетней давности, Мануил давал тем самым понять, что намерен восстановить империю; а возведение Персидского дома с потолком в стиле «мукарнас» свидетельствовало о готовности императора установить добрососедские отношения с турками, не зря ведь над его сооружением трудились турецкие и иные мусульманские мастера.

От Мухрутаса не осталось и следа, но во дворце Зиза в окрестностях Палермо можно найти его отголоски. Построенный в 1162 году для норманнского короля Гильома I Сицилийского, дворец Зиза – почти современник Мухрутаса. Оба названия происходят от арабских корней, оба здания соединяют в себе мусульманский и византийский стили. В примечательном среднем зале Зизы сталактиты и соты нависают над мозаичными медальонами с лучниками, стреляющими в птиц, и павлинами, клюющими финики, а пол покрыт многоцветным мрамором. Новая палата, построенная Мануилом, вряд ли уступает залу Зизы величием и красотой.

Мануил стал последним императором, затеявшим серьезное строительство в пределах Большого дворца, который оставался в целом нетронутым вплоть до 1204 года. Но и в это страшное время он избежал худшего, поскольку во дворце расположились предводители Четвертого Крестового похода. Они были ошеломлены: хронист Робер де Клари насчитал «не менее пяти сотен залов, связанных между собой и покрытых золотой мозаикой», причем даже дверные петли здесь были сделаны из серебра, а не из железа. Когда византийцы вновь вернулись в город в 1261 году, дворец пребывал в довольно приличном состоянии и мог выполнять свои церемониальные функции, но был полностью разграблен и лишился практически всего имущества, а его сооружения серьезно пострадали от небрежного отношения завоевателей. Императоры династии Палеологов не имели средств для масштабной реставрации, в которой дворец так нуждался, в результате чего в самом средоточии «возрожденной» империи находилась неумолимо разрушающаяся масса строений, былой символ ее могущества и славы. Когда турки взяли город, дворец лежал в руинах, бродя среди которых победивший султан, как пишут, припомнил персидские стихи о превратностях судьбы: «Ныне паук плетет паутину в царском дворце».

Иногда приходится слышать мнение, что, поскольку византийской цивилизации был присущ исключительно религиозный характер, утрата такого светского памятника, как Большой дворец, является для потомков не слишком большой потерей. На это можно возразить следующее: чем дальше продвигается изучение Византии, тем больше мы узнаем о ее гражданских искусствах и архитектуре и тем менее религиозными они предстают. Страшно подумать, насколько бы обеднело наше представление о французской культуре, лишись мы Версаля, Фонтенбло и других великих дворцов, если бы вдруг время разрушило их и оставило нам одни голые стены и пилястры. Большой дворец был сердцевиной византийского мира, сокровищницей его светского искусства, и исчезновение этого исторического памятника является огромной трагедией. Нет ни малейшего основания полагать, что многочисленные сцены триумфов и охоты, изображения птиц, зверей и цветов, описанные в разных письменных источниках, были исполнены с меньшим мастерством, чем дошедшие до нас композиции Рождества и Распятия.

Все, что осталось сегодня, это мозаики полов, спрятанные под новым рынком позади Голубой мечети. Считается, что они относятся к VI веку, но с точки зрения стиля – это абсолютная классика. О мозаиках нет упоминаний ни в одном источнике, и по этой причине их можно было бы счесть заурядными, однако качество и техника их исполнения достигают высочайшего уровня. Сцены охоты и битвы между животными выполнены с пугающим натурализмом (когти раздирают плоть, раны зияют и кровоточат), пейзажи и городские виды излучают мягкое, в духе идиллий Феокрита, очарование, как и некоторые жанровые сценки: двое мальчиков едут на верблюде; жеребенок сосет кобылу… Византия не могла избавиться от влияния Азии, но ее интерес к классическому прошлому никогда не исчезал, о чем свидетельствуют мозаики Хоры. Начиная с эпохи Юстиниана, ориентализм и классика – павлины и кентавры – сосуществовали и смешивались между собой с неизменным успехом. Один и тот же император мог возводить дворцы в позднеримском и в арабском стиле; один и тот же стеклянный сосуд украшали изображения греческих эфебов и ободок из узоров, заимствованных в арабском алфавите.

До наших дней дошел всего лишь один важный фрагмент, позволяющий представить себе, как выглядел Большой дворец в эпоху своего расцвета. Иногда это сооружение называют домом Юстиниана, хотя правильнее считать его частью Вуколеона. Чтобы добраться до него, необходимо пройти по лабиринту узких улочек, где теснятся старые деревянные дома. Некоторые из них давно заброшены, другие обитаемы, но настолько скособочились и вросли в землю, что выглядят покорными данниками времени и законов гравитации. Их верхние этажи нависают над улицами на манер старых византийских гелиаконов, линии рассохшихся окон подчеркнуты аккуратными рядами цветочных горшков.

Миновав эти улочки, нужно перейти железную дорогу, затем пройти через пролом в стене, обращенной к морю, а дальше двигаться вдоль широкой автомагистрали, проложенной у берега Мраморного моря. Вскоре взгляду откроется низкая арка водяных ворот с узорами из переплетающихся гроздьев винограда, ее проем забит мусором и опален пожарами. Чуть дальше находится массивный защитный бастион, за которым расположен полуразрушенный, но все еще прекрасный фасад здания – конечная цель нашей прогулки. Высоко над головой, увенчанные кирпичными арками, видны три мраморных оконных проема благородных пропорций, которые некогда открывались на балконы, глядевшие на широкий песчаный берег и море. На старинных фотографиях берег изобилует вытянутыми на него рыбацкими лодками и покосившимися лачугами.

Когда Гильом Тирский посетил в XII веке Константинополь, он был восхищен морскими подступами к Большому дворцу и описал «мраморные ступени, спускающиеся к кромке воды, изваяния львов и колонны из мрамора, с царским великолепием украшающие окрестности». Ныне чудом сохранившийся фасад Вуколеона свисает, как изъеденный молью занавес, между автострадой и железной дорогой и смотрит на мир глазницами своих окон, забитых остатками растерзанных деревянных рам. И тем не менее влюбленные парочки сидят вечерами на скамейках небольшого парка, разбитого перед ним, и солнце, устремляющееся над водами Мраморного моря к закату, окрашивает старые стены густым розовым цветом. В октябре длинные пряди вьющихся растений опутывают все здание, словно гигантская рыжая копна волос, которых никогда не касался гребень. Еще немного, и с последними лучами солнца появляются летучие мыши Вуколеона, исполняющие свои безмолвные танцы в окнах и арках дворца. Ныне это единственные его хозяева.

Содержание