Дорога в Конью
Компании мелких торговцев нередко наведывались в пансионат «Солнечный закат» по вечерам, чтобы отведать фирменной жареной рыбы госпожи Узун и выпить ракии. Откупоривая очередную бутылку, господин Узун бросал в нашу сторону выразительный взгляд и возводил глаза к небу. Человек исключительной вежливости и безупречного поведения, он явно не хотел, чтобы мы считали всех турецких мужчин пьяницами. Напрасное беспокойство: мы были последними, кто стал бы осуждать их за это, тем более что хозяин явно недооценил две австралийские пары, прибывшие за день до нашего отъезда в Конью. Эти люди явно знали толк в застольной беседе и выпивке; их разговоры время от времени прерывались возгласами: «Хорошо сидим… А не заказать ли еще бутылочку?..»
Меня осенило вдруг, что самый выдающийся уроженец Коньи, великий поэт и суфийский мистик Джалаладдин Руми вполне одобрил бы их поведение. Ведь именно Руми заявлял, что «быть трезвым – значит не жить» и страстно воспевал «простое вино, делающее нас свободными и беспечными».
Дорога в Конью делает большую петлю к северу от горного массива Дедеголь, после чего поворачивает на юг, к озеру Бейшехир. Широкое, но неглубокое, усеянное более чем двадцатью островами озеро Бейшехир – самое крупное в Писидии, однако берега его почти безлюдны.
В XII столетии и, скорее всего, долгое время спустя острова были заселены греками-христианами, но когда в 1120 году Иоанн II Комнин вел здесь военную кампанию, выяснилось, что местные греки, в которых он видел своих подданных, приходу императорской армии ничуть не рады. У них не было ни малейшего желания освобождаться от мусульманского ига, и они так настойчиво отказывались признать власть императора, что пришлось в конце концов захватывать острова силой.
Правление Иоанна отличалось справедливостью и добронравием, и он мог бы рассчитывать на лучший прием, но прошло уже более полувека с тех пор, как императорская власть в последний раз проявила себя в этом районе, и местному византийскому населению приходилось находить общий язык с турками. Более того, они научились ценить неназойливость сельджукского правления и были рады избегать общения с императорскими сборщиками налогов. Иоанн Комнин, хотя и заботился о благополучии своих граждан, все же был вынужден изыскивать средства для содержания огромной наемной армии и блистательного двора. Человек, именовавший себя римским императором, наместником Бога на земле и носивший титул «равноапостольный», вполне мог допускать (и допускал) чрезмерные знаки почтения со стороны подданных, но и он не вправе был, выражаясь современным языком, делать экономику сверх меры затратной. К тому же образцовая религиозная терпимость султанов лишала правление христианского монарха особых преимуществ. «Обычай, усиленный временем, – нравоучительно замечает Никита Хониат, – сильнее и племени, и веры». Таким образом, это поражение, ничуть не меньше, чем военное, обрекло на провал попытку Комнинов вернуть Анатолию.
Восточный берег озера болотистый и весь зарос камышом. Глядя на покрытые снегом горы, вздымающиеся далеко за противоположным берегом, я вспомнил, как в прошлом году летел над этим озером из Аданы в Стамбул. Оно выглядело сверху как бассейн, наполненный бирюзовой краской, в которую плеснули немного молока и добавили пурпурного цвета острова. И тогда, и сейчас я вспоминал одинокие развалины Кубадабада, летнего дворца сельджукских султанов, на западном берегу озера. Дорога к этому месту ужасна во всех отношениях, и я не знаю ни одного человека, добравшегося туда, хотя лично я, что уж греха таить, такой попытки даже не предпринял…
От великих средневековых дворцов – Аббасидов в Багдаде, Фатимидов в Каире, Влахернского в Константинополе – остались крохи или вообще ничего, за исключением восторженного описания современников, так что, вероятно, стоило претерпеть некоторые неудобства ради возможности постоять среди развалин Кубадабада и поглядеть на панораму озера и островов, некогда услаждавшую взор Аладдина Кейкубада I, блистательнейшего из сельджуков. От Бейшехира с его деревянной мечетью и изящным мавзолеем дорога резко повернула на северо-восток, устремившись почти в противоположном направлении сквозь долину, усеянную лоскутками зеленых и цветущих полей. В XIII веке здесь проходил караванный путь из Коньи в Бейшехир и дальше через Тавр к Аланьи на берегу Средиземного моря, где сельджуки основали свою зимнюю столицу. Дорога выбралась наконец из долины в череду сухих каменистых холмов, и вскоре показался огромный караван-сарай. Широкими воротами и многоугольными башнями напоминая укрепленный дворец, он, как и сотни ему подобных сельджукских караван-сараев, был построен за счет казны и предназначался для бесплатного ночлега и отдыха всех путников, независимо от их национальности, вероисповедания и сословной принадлежности. В крупных караван-сараях имелись свои лекари, беднейших странников обеспечивали обувью. В числе благотворительных заведений при караван-сараях были больницы, библиотеки, суповые кухни и сумасшедшие дома, что делало сельджукский султанат самым прогрессивным государством Средневековья (я уж не говорю о многих современных странах, которым до него в этом отношении далеко). Особенно приятно отметить, что сельджукские приюты для умалишенных содержали постоянные оркестры, чья музыка должна была смягчать меланхолию и тоску их обитателей. В общем, не удивительно, что большинство подвластных сельджукам христиан не горели желанием вернуться под власть византийского императора.
Всякий путник, странствовавший от Коньи по холмам пешком и достигший караван-сарая, несомненно, нуждался в новой обуви. Земля там пустынна и негостеприимна – цвета пергамента и слоновой кости. И когда идешь со стороны Бейшехира, кажется, будто ты не приближаешься к городу и плодородной долине, но входишь в пределы пустыни.
Солнечное сияние
Конья – старинный византийский город Икония (Иконион) – стала столицей сельджуков после того, как в 1097 году их изгнали из Никеи. В начале XIII века она превратилась в один из величайших городов исламского и средиземноморского мира, куда как магнитом притягивало ученых, поэтов и художников, в пристанище синкретической культуры исключительного блеска и утонченности. Современному туристу, разумеется, не следует ждать, что он увидит тут средневековые башни, минареты и купола; когда дорога выныривает из-за холмов, приезжего встречает широкая пыльная полоса унылых многоэтажек.
Несмотря на свое славное прошлое, нынешняя Конья – довольно скучный и тусклый город. Единственный ресторан, потчующий алкашей, заблудившихся туристов и потенциальных жиголо, имеет самый жалкий вид, а еда в нем варьируется от пресной до несъедобной. Вино тут кислое и безумно дорогое. Даже поклонники сельджукской архитектуры испытывают здесь разочарование: два из пяти бесспорных шедевров пребывают в полуразрушенном состоянии, а величайший из них – мечеть Аладдина – закрыли на реставрацию так давно, что никто уже и не помнит, когда это случилось. От вдребезги разбитого султанского дворца сохранилась лишь кирпичная развалина, защищенная нелепым параболическим бетонным навесом.
Многие части дворца еще в XIX веке были целы, и путешественники оставили описания его резных и расписных потолков. В те времена город сохранял б́ольшую часть двойного кольца своих крепостных стен. Башни, общим числом в сто сорок, вздымались на высоту до пятнадцати метров, ворота были украшены рельефами с изображениями львов, слонов, орлов и ангелов, но все это великолепие было варварски снесено, а Конья обогатилась сетью банальных европейских бульваров. То, что некогда сохранили даже монголы, турки уничтожили собственными руками, и потеря эта ужасна и необъяснима. Также непонятно, почему мечеть Аладдина закрыта для посетителей. Этот комплекс сооружений строился около ста лет, в нем есть гробницы восьми султанов, в том числе восьмиугольный мавзолей Кылыч-Арслана II. С любой точки зрения, это место – одна из величайших национальных святынь Турции. Увы, посетитель может лишь полюбоваться его широким асимметричным фасадом, сосчитать количество надгробий и дворов и осмотреть молельный зал, усеянный лесом из сорока семи римских и византийских колонн…
Мечеть Аладдина стоит на гребне овального холма, некогда представлявшего собой крепость Конью и древнюю насыпь, на которой располагалось поселение. Ниже ее, по ту сторону оживленной дороги, находится медресе Каратай. Вот где разочарование уступает место восторгу! Мраморный портал дает представление о сельджукском эклектическом стиле в его самой роскошной и изощренной разновидности. Центральные двери ограничивают прижатые к ним спиралевидные колонны со стилизованными коринфскими капителями, приводящими на ум поздние римские и византийские образцы. Эти колонны, в свою очередь, соседствуют с панелями, покрытыми геометрическим орнаментом, который не был бы лишним на фасаде фригийского храма. Над дверью расположена ниша, выполненная в сдержанном варианте стиля «мукарнас» – множество миниатюрных ниш с растительными мотивами, обрамленных слабо намеченной аркой. Верхняя часть портала представлена тремя затейливо исполненными рельефами, прочее пространство занимает великолепный резной узор из переплетений белого и серо-голубого мрамора. Простое перечисление подробностей вряд ли способно передать совершенство портала медресе и впечатление от его орнаментальной роскоши. Честно говоря, трудно найти другой пример более яркого сочетания столь далеких друг от друга частей. Здесь соединилось, казалось бы, несоединимое – исконные центральноазиатские и анатолийские мотивы с самыми изощренными способами выражения персидского, арабского, армянского и византийского стилей.
Открывая вход в медресе, портал оказывается в буквальном смысле слова дверью «просвещения». «Медресе» обычно переводят как «школа Корана», но такое толкование слишком узкое для этого уникального учреждения, где помимо Корана изучали философию, медицину, математику и астрономию. И если сам институт медресе не является изобретением сельджуков, то именно они довели это учебное заведение, включая и его архитектурную форму, до совершенства.
Внутреннее убранство медресе Каратай – один из самых замечательных образцов дошедших до нас памятников исламского искусства. Оно свидетельствует о том, что сельджуки видели в поэзии незаменимую помощницу учения. Посетитель входит в здание чуть сбоку, через купольную прихожую в одном из углов строения, что подготавливает его к торжественному виду центрального пространства, состоящего из огромного квадратного зала с фонтаном, покрытого куполом в двенадцать метров диаметром. В дальней стороне зала, за фонтаном, расположен айван – сводчатое, открытое с одной стороны помещение, восходящее к двухтысячелетней давности дворцам парфянских царей. Но главное чудо этого места – фаянсовые изразцы, устилающие купол, айван и верхние части стен. Паруса, поддерживающие купол как раскрытые веера, нефритового, белого и черного цветов; поверхность купола покрыта переливами бледно-бирюзовых сплетений, которые перемежаются протуберанцами, напоминающими солнечное сияние или цветок хризантемы. И кажется, что это убранство призвано быть зеркальным отражением безмятежного течения всевозможных оттенков умозрения.
Последствия одного убийства
В медресе Каратай сейчас находится Музей керамики города Конья, и хотя сам по себе музей этот очень хорош, никто не покидает его, не взглянув на выставленные в боковой комнате археологические находки из дворца Кубадабад. На стене висит план реконструкции дворца, свидетельствующий о том, что задуман он был в чисто персидских традициях. На протяжении всей истории сельджукского султаната персидская культура играла в нем колоссальную роль, а фарси был языком политической элиты и литературы.
Поражают скромные размеры дворца. Акцент сделан, скорее, на уюте и возможности получить наслаждение, чем на подавляющей зрителя демонстрации власти. Посреди Кубадабада находился небольшой дворик, в который открывался айван. За айваном, служившим, несомненно, залом для приемов, находились личные покои султана и его близких, а дальше шла широкая терраса с глядящим на озеро павильоном. Идеальное убежище от испепеляющего жара анатолийской равнины, но подлинное сокровище этого дворца – его изразцовое убранство.
Изразцы из Кубадабада, имеющие форму звезд, – выдающиеся образцы сельджукского фигуративного искусства. Животные, особенно скачущие и кричащие ослы, изображены с чарующей натуралистической экспрессией, но более всего впечатляют человеческие фигуры. Ко времени строительства Кубадабада (около 1220 года) турки жили в Анатолии почти полтора столетия и успели основательно перемешаться с византийским населением. Султаны брали себе в жены христианок, хотя расписывавшие изразцы художники оставались верны идеалам красоты Центральной Азии и изображали мужчин и женщин с широкими лицами, высокими скулами и узкими глазами. Эта затянувшаяся верность доисламским традициям способна объяснить сельджукское приятие фигуративного искусства, которое одной лишь керамикой не ограничивалось. Арабский путешественник Аль-Харави упоминает о существовании в садах Коньи в XII веке мраморных статуй мужчин и женщин. Ни одна из них не дошла до наших дней, но можно представить себе, как они выглядели, взглянув на хранящиеся ныне в медресе Индже Минаре рельефы, особенно на огромную крылатую фигуру, некогда стоявшую над городскими воротами. Голову ее украшает корона, крылья расправлены, каждое перо изображено в деталях, а колени согнуты, словно она в своих развевающихся одеждах бежит по воздуху.
Все это, безусловно, противоречит строгим законам ислама, но Аладдин Кейкубат I, при котором и создавался Кубадабад, был широко мыслящим человеком. Он проявлял стойкий интерес к искусству и науке и был одним из величайших строителей Средневековья. Порой кажется, что в центральной Анатолии нет места, где не стояло бы мечети, медресе или караван-сарая, возведенных Аладдином Кейкубатом. Его царство простиралось от Черного до Средиземного моря, а на востоке – до озера Ван. Строительство дорог, мостов и караван-сараев обеспечивало развитие торговли и экономики в целом, а благотворительность султана проникала во все уголки государства. Однако теперь мы понимаем, что эти процветание и мир не могли длиться вечно.
К 1230 году нашествие монголов длилось уже десять лет. Они разорили южную часть Руси, разгромили Грузинское царство и обширную империю Хорезмшахов – восточных соседей сельджуков. В известном смысле монгольское нашествие проходило по образцу турецкого. Кочевые народы Центральной Азии внезапно сплачивались в единый непобедимый военный механизм и вставали на путь завоеваний. Впрочем, по сравнению с монголами турок можно считать образцом терпимости и добропорядочности. В 1222 году, например, монгольская армия на протяжении недели занималась уничтожением коренного населения Герата, исчислявшегося сотнями тысяч человек. В предшествующие годы та же судьба постигла великие города Мерв и Нишапур. В Мерве уцелели лишь четыре сотни ремесленников.
Реакция Аладдина Кейкубата на приближавшуюся катастрофу была вполне предсказуемой. Он избегал провокаций и отвечал на грозные требования великого хана полностью покориться ему с вежливостью, приличествующей языку дипломатических посланий. Вместе с тем он пытался создать союз между мусульманами и христианами, для того чтобы вместе противостоять угрозе, но в 1237 году был отравлен. Вряд ли можно найти какое-то оправдание убийству, совершенному, без сомнения, с молчаливого согласия его сына, ставшего султаном Кейхюсревом II. Это событие положило конец величию сельджуков.
Кейхюсрев, бывший очень плохим сыном, и правителем оказался ничуть не лучшим. Свое правление он начал с того, что велел визирю уничтожить политических противников, включая лучших военачальников государства. Турки подняли восстание, подавленное ценой тысяч жизней, а в 1243 году в битве при Кёседаге сельджукская армия была уничтожена монголами. Кейхюсрев остался в живых, хотя вряд ли этого заслужил, но был вынужден признать себя вассалом, и восемь следующих султанов, правивших между 1243 и 1308 годами, когда династия прекратила свое существование, реальной власти уже не имели. Народные восстания против монголов вызывали жестокие репрессии. В дальнейшем мятежники и соперничающие султаны поделили государство между собой. Караван-сараи опустели; дорогами между городами месяцами не пользовались; торговля, земледелие и экономика в целом пришли в упадок, что вызвало сильнейший голод.
Неверно, однако, думать, что та эпоха была исключительно временем ужасных страданий и безвластия. Правление Аладдина Кейкубата дало столь сильный импульс развитию турецкой культуры, что даже монголы не смогли остановить ее процветания. Города Анатолии избежали повального истребления жителей, выпавшего на долю городов Хорасана и Персии, да и не все монгольские правители были глупыми дикарями. Сельджукские власти продолжали привлекать людей выдающихся дарований, способных облегчать тяготы жизни простого народа и поддерживать традиции милосердия и покровительства искусствам. В десятилетия, последовавшие за Кёседагом, были возведены несколько шедевров сельджукской архитектуры, включая медресе Каратай (1252), медресе Индже Минаре (1264) и Голубое медресе в Сиваше (1271). Закат сельджуков, как и их византийских соседей, проходил не в ущерб их достоинству и красоте.
Путь к гробнице Руми
Джелаладдин Каратай, выдающийся основатель медресе, носящего его имя, был греком – влиятельным придворным, правоверным мусульманином и приятелем Руми. Высокопоставленные греки отнюдь не являлись исключением при турецком дворе, хотя Джелаладдин начал свою карьеру как придворный паж и поднялся по всем ступеням служебной лестницы, тогда как остальные были византийскими аристократами-изгнанниками. Род Гаврасов, например, давший султанам трех великих визирей, известен вплоть до X века. В Конье существовала даже ветвь семейства Комнинов, родоначальником которой стал племянник императора Иоанна II, который бежал к сельджукам, поссорившись со своим дядей из-за лошади. В Конье он принял ислам и женился на дочери султана. Его потомки жили в Конье еще в конце XIII столетия.
Сходные процессы происходили и при византийском дворе. Юного турецкого пленника Иоанна Аксуха Алексей I выбрал в товарищи своему сыну Иоанну. Если Алексей хотел таким образом продемонстрировать, что турки и греки могут стать единым народом, он сделал правильный выбор. Наследник престола и раб вскоре крепко подружились, и после того как Иоанна короновали, турок Аксух стал его главным советником. Сын Аксуха Алексей некоторое время носил титул протостратора (командующего авангардом или кавалерией особого назначения), был женат на дочери Иоанна II и, как и его отец, играл далеко не последнюю роль при дворе.
Аксухи не одиноки: историкам известны по крайней мере, пять других знатных византийских родов турецкого происхождения. Кылыч-Арслан II был не единственным султаном, жившим в Константинополе. В 1196 году его сыну Кейхюсреву I в результате династических раздоров пришлось бежать из Коньи и искать убежища при византийском дворе, где он оставался восемь лет и даже нашел себе в высших кругах невесту. Одна из причин, почему его легко приняло византийское общество, без сомнения, заключалась в том, что он был наполовину греком, как и султан Кейкос II (1246–1257), дважды находивший убежище у своих византийских соседей. Мать Кейкоса была дочерью священника, а среди его окружения преобладали греческие родственники-христиане. В царствование Кейкоса византийское влияние при сельджукском дворе достигло своего апогея. Это обстоятельство удачно символизируется тем, что Кейкос стал носить пурпурные сапоги, что столетиями было священной привилегией императоров.
Все это вызывало подозрения у его мусульманских подданных-турок. Он и впрямь зашел слишком далеко, но все-таки оставался в пределах традиции. Султаны, даже воюя с Византией, всегда с почтением относились к ней. Они не забывали, что управляют бывшими византийскими землями и называли себя султанами Рума, то есть Рима, и византийцы оставались для них римлянами. Руми принял свое имя, поскольку обрел дом «в земле римлян». Только западные христиане оспаривали у византийцев право на этот гордый титул, и именно они, а вовсе не сельджуки, разрушили в 1204 году Константинополь и осквернили его храмы.
В области взаимоотношений между христианами и мусульманами, греками и турками в Анатолии XIII века Руми являет собой пример одновременно и уникальный, и показательный. Именно в его судьбе толерантная и эклектичная природа сельджукского общества нашла свое самое полное выражение, и очень символично, что бирюзовый купол его мавзолея до сих пор возвышается над крышами старой Коньи. Сюда устремляются все взоры. На фотографиях бирюзовый цвет выглядит, пожалуй, аляповато, но в прозрачном воздухе, при ярком свете анатолийского солнца он – словно крик радости. Даже для совершенно равнодушного к религии туриста мавзолей Руми остается трогательным знаком содружества религий и рас.
Я приближался к усыпальнице Руми с некоторым волнением, поскольку знал, что она до сих пор является местом поклонения, и не представлял себе, как паломники отреагируют на появление среди них неверного. Как я уже отмечал, Конья – очень консервативный город.
Появившись задолго до открытия мавзолея и сжимая в руке вместо щита томик стихов Руми, я обнаружил небольшую толпу, уже успевшую собраться у ворот. Целые семьи решили посвятить этот день Учителю. При этом все выглядели довольно мирно и дружелюбно и смотрели на меня без тени подозрения. Я подумал, что Руми, при всем своем величии поэта и мистика, не был запретной фигурой, а потому нет никаких причин видеть в посещении его могилы лишь исполнение мрачного религиозного долга. Вскоре ворота отворились, и мы всей толпой почтительно вошли внутрь. Позади двора, который мы пересекли, обнаружилась череда просторных сводчатых ниш. Турки немедленно вооружились фотоаппаратами: повсюду засверкали вспышки, и я как-то сразу успокоился.
Я увидел выставку костюмов, ковров и музыкальных инструментов, где особое внимание уделялось флейте ней, чьи дикие и меланхоличные звуки сопровождают танцы дервишей. Кроме того, там демонстрировались огромные, как я сперва решил, стеклянные вазы, на деле оказавшиеся старинными лампами. Ну и, разумеется, я посетил гробницы. Гробницу отца Руми, стоящую вертикально в знак его посмертного удивления достижениями сына. И гробницу самого Руми, своеобразный саркофаг, богато убранный красным, голубым, зеленым и золотым и увенчанный огромным тюрбаном. Над ней был напоминающий пчелиные соты расписной свод. Люди толпились перед гробницей, стараясь подойти как можно ближе, но все происходило без толчеи и с искренней добротой к чужакам и неверным, как того и хотел Руми. Я тоже был паломником. Не испытывая религиозного благоговения, я был счастлив выразить свою признательность поэту, написавшему:
Руми верил, что Господь забрал его из родного Хорасана и привел в «землю римлян», чтобы он «мог смешаться с ними и научить добру». При этом его понимание добра было исключительно свободным, и единственные признаваемые им методы сводились к человечности, дружелюбию и доброму примеру. Косные мусульмане, убеждавшие друг друга в своем изначальном превосходстве над неверными, служили мишенями его испепеляющего презрения. Руми не уставал напоминать им: «Хоть дор́ог и много, но цель одна. И разве ты не видишь, как много путей ведут к Каабе?» Он верил, что «любовь к Создателю дремлет во всем мире и в каждом человеке», а в строках своего великого «Дивана Шамса Тебризи» зашел так далеко, что слова «иудей», «христианин» и «мусульманин» назвал «ложными определениями». Отношения Руми с христианской общиной Коньи были очень тесными. Среди его учеников были греческие художники, архитекторы и мастеровые, и он усердно привечал священников и монахов, к которым относился с величайшим уважением. Рассказывают, что однажды Руми приветствовал монаха из Константинополя, поклонившись ему тридцать семь раз. Даже христиане, остававшиеся непоколебимыми в своей вере, были очарованы его поучениями и исключительным обаянием личности. Излюбленным прибежищем Руми служил монастырь Святого Харитона на вершине холма недалеко от Коньи. Ученый настоятель монастыря был его близким приятелем, и оба могли целые дни проводить в совместных молитвах и беседах. Так стоит ли удивляться, что христиане Коньи не просто уважали Руми, но и любили его.
О силе этой любви можно судить по разыгравшимся на его похоронах событиям.
Хлеб и свирель
После того как тело Учителя положили на носилки, все – и благородные люди, и простолюдины – обнажили головы. Мужчины, женщины и дети собрались на улицах города и подняли такой шум, словно началось Второе пришествие. Все рыдали, а мужчины с криками и слезами (столь велика была их печаль) шагали перед носилками, раздирая свои одежды и оставаясь почти обнаженными.
* * *
Пришли все: христиане и иудеи, греки, арабы и турки – и все они проходили перед телом Учителя. Христиане несли, высоко подняв, свои изысканно украшенные священные книги. Они пели стихи Псалтири, Пятикнижия и Евангелия и выражали скорбь согласно своему обычаю. И мусульмане не могли прогнать их, хотя пытались сделать это ударами посохов или плоской стороны мечей.
Шум был так велик, что достиг слуха султана в уединении его дворца, и он, призвав христианских монахов и священников, захотел узнать, что это событие для них означает и знают ли они, что Учитель был мусульманином и почтенным имамом.
Они отвечали:
«В нем мы постигаем подлинную природу Иисуса нашего Спасителя и Моисея. В нем обрели мы то же руководство, что дают нам Пророки, чьи слова мы читаем в своих книгах. Если вы, мусульмане, называете Учителя новым Магометом, то мы, христиане, видим в нем Иисуса наших дней. Если вы – его ближайшие друзья, то мы в тысячу раз б́ольшие, любящие его помощники и ученики. Вот что он сказал: «Семьдесят две школы услышали свои собственные тайны от нас. Мы – словно свирель, звучащая в согласии с двумя сотнями религий».
Учитель наш – это Солнце Истины, сияющее смертным и подающее им благодеяния. Не весь ли мир любит солнце, равно освещающее бедных и богатых, христиан и мусульман? Учитель наш – и солнце, и окно, сквозь которое проходит солнечный свет. Он – хлеб, необходим всем живущим. Возможно ли, чтобы голодный бежал от хлеба? Вот так и наш Учитель необходим нам».
Султан все это время молчал, и все его визири молчали вместе с ним. Вдруг зазвучала свирель, и двадцать хоров лучших певцов запели написанные Учителем слова:
Деревня в холмах
Ко времени приезда Руми в Анатолию б́ольшую часть оседлого населения там составляли греки-христиане, но к моменту его смерти в 1273 году греки постепенно стали исчезать. В последние годы XIII и в течение всего XIV века процессы перемены веры и ассимиляции усилились. Один шаг – и от сравнения Руми с Христом переходили к принятию ислама, и грек, ставший мусульманином и говоривший только по-турецки, во всех смыслах переставал быть греком.
В наши дни, не считая нескольких византийских архитектурных элементов, встроенных в фасад мечети Аладдина, в сельджукской Конье не осталось и следа существования христианской общины. Главный храм города – церковь Святого Амфилохия – дожил до начала XX века, когда его сфотографировала Гертруда Белл. Турки почитали эту церковь, поскольку по неведомым причинам полагали, якобы там похоронен Платон, и все-таки ее уничтожили, так что я не смог найти даже развалин. Тем большее удивление вызвало у меня посещение деревни Силле. Силле до конца XIX века оставалась чисто греческим поселением, хотя она и расположена всего в восьми километрах от центра Коньи. Ее жители говорили на греческом языке своих византийских предков.
Унылые многоэтажные дома на окраине Коньи стоят на пыльной плоской равнине, а женщины толпятся с ведрами у придорожных колонок. Впереди только беспредельно скучные холмы, однако после плавного подъема дорога спустилась в плодородную долину, и мы увидели красные крыши красивых домов Силле, разбросанных среди тополей и фруктовых деревьев. Как будто отъехали от города не на восемь, а на восемьдесят километров! Через всю деревню вьется высохший ручей, пересеченный множеством пешеходных мостиков. Увы, совершенно сухое русло – ручей перегородили в холмах, а воду его направили на утоление ненасытной жажды Коньи. На берегу стоит очаровательная деревенская мечеть с широкой и высокой деревянной верандой, за ней на склоне холма – скопление пещер и множество часовен, подобных тем, что мы видели в Аязине и еще сотни раз увидим в Каппадокии. С природной террасы открывается прекрасный вид на деревню. Ясно, что современное селение – всего лишь остатки некогда процветавшего города. Развалины домов, словно остатки кораблекрушения, покрывают оба склона долины далеко за пределами деревни. Когда турки поселились здесь в XIX веке, греки продолжали оставаться в большинстве, и после их изгнания в 1923 году Силле, очевидно, от этого удара так и не оправилась.
Основываясь на весьма поверхностных описаниях Силле, которые мне довелось прочитать, я даже не представлял себе, что можно увидеть, просто прогуливаясь по деревне. И мы были приятно удивлены, наткнувшись на прекрасно сохранившуюся церковь XI века. Как я узнал впоследствии, ее называли Кириакон. Окруженная тополями, она выделялась высоким барабаном купола, украшенным причудливыми кирпичными узорами, и единственной непривычно глубокой и объемной апсидой. Стена и запертые на замок ворота нас не остановили – довольно быстро мы обнаружили в стене дыру и пробрались внутрь. Столетиями церковь достраивали, перестраивали и восстанавливали, судя по бессистемно перемешанным деталям отделки: панели со спиралевидными орнаментами и розетками, ряд усатых львиных морд непонятного происхождения… Как я и опасался, Кириакон был закрыт. Обидно было, проделав такой дальний путь, даже не заглянуть внутрь.
Здесь мы во второй раз столкнулись с симпатичным молодым человеком, который еще в Конье настойчиво предлагал нам свои услуги в качестве проводника. Одетый, словно на дискотеку, в светло-голубой итальянский костюм, он был явно раздосадован, что мы сумели добраться до Силле и церкви без его помощи. Теперь он сопровождал двух средних лет немок и с трудом смог скрыть свое презрение, узнав, что мы приехали не на такси, а на автобусе. «Богатые иностранцы» так себя не ведут. Тем не менее он показал нам, как можно вскарабкаться на апсиду, осторожно прилечь на выступ и заглянуть внутрь церкви сквозь путаницу колючей проволоки.
То, что я увидел, поразило меня и растрогало. Интерьер церкви почти не пострадал. Смутные фигуры плыли по выцветшему голубому фону парусов и купола, и крест по-прежнему венчал пышный деревянный иконостас. Казалось, храм никто не посещал с тех пор, как последний грек затворил его дверь, чтобы семьдесят лет тому назад уйти в никуда. Возможно, турки оставили церковь в покое из уважения к своим исчезнувшим соседям и их образу жизни, не прерывавшемуся пятнадцать столетий до тех пор, пока горстка политиков, собравшихся на скучном швейцарском курорте, не решила, что этому должен прийти конец.
Кладбище взбиралось по склону заросшего травой холма прямо к стенам часовни. Взгляд на надгробия, испещренные охряными и оранжевыми прожилками, неминуемо вызывал в душе чувство потери. Что-то в этой запертой церкви, в нежности ее силуэта, в том, как ее камни поглощают свет, как она противостоит ощетинившимся скалам, казалось, воплощало в себе дух византийской жизни в его самом личностном, гуманистическом звучании.
За церковью известняковый желоб, поддерживаемый величественной стрельчатой аркой, некогда доставлял воду расположенным довольно высоко и давно уже исчезнувшим садам Силле. Диагональные напластования белых скал по соседству напоминали груды вырванных страниц, а арка – соединенные в молитве руки. Близился полдень, время молитвы для правоверных. Совсем юный муэдзин начал свой ритуал удивительно высоким и чистым голосом, который вздымался и падал, словно вода в фонтане, заполняя долину прозрачными звуками молитвы. В голосе этого юноши слышались райские звуки, напомнившие о поэзии Руми:
«Я был в Раю – мне ангел спутник был».
К Черной горе
Город Караман лежит в ста километрах от Коньи, на самой южной точке Анатолийского плоскогорья. Дорога петляет по краю широкой Конийской долины, оставляя справа цепь Исаврийских гор. Стекающие с них ручьи орошают поля, окружающие неолитическую стоянку Чатал-Хююк, существовавшую за шесть тысяч лет до рождения Христа и не без основания претендующую на право называться старейшим поселением на Земле. В этих местах нет воды, окрестности безлюдны, и описание Гертруды Белл, приведенное в ее книге «Тысяча и одна церковь» в 1909 году, до сих пор не устарело. «Земля здесь, – пишет она, – бесплодна, за исключением сухой поросли пахучих трав; бесконечные мили сияющих солончаков; голые горные ряды стоят на страже пространств, которые нельзя назвать пейзажами; редкие деревни, беззащитные от ветра и солнца, лежат на склонах холмов, жадно припадая к питаемым снегами потокам, которых едва хватает, чтобы оросить возделанные поля; тоскливая дорога, утопающая, в зависимости от времени года, в пыли или грязи, влачит свою невыносимую долготу к горизонту».
Сейчас дорога чуть менее тосклива и невыносима, и не успели мы проехать и полпути до Карамана, как я узнал рваный контур Карадага (Черной горы), вздымающегося над равниной. Эта гора всегда была святой: хетты воздвигли на ее вершине святилище, византийцы покрыли северные склоны церквями. Их так много, что эту местность до сих пор называют Бинбир Килисе – «Тысяча и одна церковь».
Въехав в Караман со стороны нового, но уже покосившегося автовокзала, я был поражен тем, что старый квартал, еще недавно гнездившийся вокруг огромной крепости, почти до основания уничтожен. Там, где множеством переулков извивался человеческий муравейник, теперь виднелась только насыпь свежей земли. Туристам, однако, лучше несколько умерить свою жажду ярких впечатлений и принять во внимание материальные нужды живущих в этих местах людей. Судя по старинным домам, сохранившимся в некоторых частях города, строения в квартале близ крепости были очень экономно возведены из кирпичей, сделанных из глины и соломы, и их обитатели наверняка были счастливы переехать в новые многоэтажные дома. В отличие от Коньи, Караман сохранил свою старую крепость. Ее массивные многоугольные башни вздымаются на изначальную высоту, и ласточки стаями носятся между ними.
Во второй половине XIII – начале XIV века Конья и Караман враждовали. Жители Коньи, мусульмане и христиане, ненавидели тюркскую династию Караманидов и называли их «волками», «людоедами» и «псеглавцами», несмотря на то что эмиры Карамана, захватив однажды Конью, поддерживали в ней самые лучшие сельджукские традиции. Это они построили мавзолей Руми, их верность стилю засвидетельствована в архитектуре Карамана от башен крепости до изумительного портала медресе Нефизе Хатун.
Нефизе Хатун, основавшая в 1382 году медресе, которое носит ее имя, была османской принцессой и женой величайшего из Караманидов – эмира Аладдин-бека. Вообще-то столь старомодное медресе вполне могли построить и столетием раньше: лишенное стилистических новаций, оно не несет и признаков увядания художественных стандартов. Щиты с надписями и украшения портала медресе в стиле «мукарнас» – такого же высокого качества, как и все, что мне довелось увидеть в Конье. Как и следовало ожидать, в отличие от ранней османской архитектуры, ничто здесь в стилистическом отношении или технике строительства не напоминает о византийском влиянии. В XIV веке османы завершали завоевание византийской Вифинии, а сердцевина этой земли – Караманидский эмират – уже около трех столетий находилась под турецким владычеством. Конья полностью вытеснила у архитекторов Византию, тем не менее Хока Ахмет, построивший медресе Нефизе Хатун, был не прочь использовать византийские элементы, если они соответствовали его задачам. Обрамляющие центральный двор аркады опираются на двойные колонны, напоминающие те, что находят в церквях Черной горы.
В Карамане невозможно забыть о присутствии этой горы, настолько весомо господствует она на равнине к северу от города, и легко понимаешь, что она могла вызывать благоговейный ужас и поклонение. По словам сэра Уильяма Рэмзи, «силой Матери-Земли Черная гора превратилась в место отдохновения, виноградник и фруктовый сад Ликийской равнины; ее покрывали виноградные лозы и плодовые деревья; летом она смягчала жару; с ее величественной вершины человек обозревал весь мир и общался с богами». Святость Черной горы была очевидной для коренного населения долины, для художественно одаренных обитателей Чатал-Хююка и их потомков, но, глядя на оголенную вершину Карадага из Карамана, трудно поверить, что некогда он изобиловал виноградниками и фруктовыми садами и что до сих пор на его склонах скрывается множество церквей. «Тысяча и одна» – безусловно преувеличение: «binbir» в данном случае следует переводить как «великое множество»; это самая большая группа каменных византийских церквей в Анатолии.
Ясно, что я хотел попасть сюда, но не совсем понимал, как это сделать. Ведущие туда дороги на моей карте были обозначены маловразумительным пунктиром, а один из путеводителей предостерегал от «диких лошадей, в изобилии обитающих на холмах». Поскольку в Карамане не было туристического агентства, я направился в музей, где меня привела в смущение мрачная ухмылка мумии VII века из огромного пещерного монастыря в Маназане. Оторвав взгляд от мертвого византийца, я показал свои карты и путеводители сотрудникам музея, которые с огромным интересом и удивлением принялись их разглядывать. К сожалению, все они, за исключением одного мужчины, беседовавшего со мной на каком-то странном диалекте, который сам он считал французским языком, говорили только по-турецки. Я решил уже было, что потерпел фиаско, как вдруг услышал за спиной громкий властный голос, а повернувшись, увидел высокого плотного господина, одетого в латаные-перелатаные брюки. Ничего подобного мне еще видеть не довелось: от первоначального материала в них осталось буквально несколько лоскутков. Невзирая на многочисленные заплаты, это был, безусловно, состоятельный человек. Он крепко пожал мне руку и провозгласил по-английски: «Я – Измаил Инсе, смотритель Бинбир Килисе. Поедем завтра. Такси за ваш счет».
Тысяча и одна церковь: от первой до двадцать четвертой
На другой день ровно в восемь утра Измаил прибыл в гостиницу. В нашу честь он облачился в голубой костюм и горел желанием выехать немедленно. Вскоре появился наш шофер Ибрагим Сайги. Хотя Измаил и Ибрагим прежде не встречались, они моментально нашли общий язык. Обоим было слегка за пятьдесят. Ибрагима отличали красивые серые глаза и суетливые движения. Измаил взирал на мир темными печальными глазами и всем своим видом давал понять, сколь серьезна его должность смотрителя Тысячи и одной церкви. Его жесты были медленны и исполнены значительности, но держался он при этом вполне доброжелательно и без малейшей помпы: просто гостеприимный хозяин хочет показать нам свои замечательные владения.
Предместья Карамана вскоре остались позади, и мы поехали на север через безлюдье равнины, обращенной после окончания весенних дождей в пыль, в сторону безлесных и выветренных южных склонов Черной горы. Во времена византийцев здесь находился военный опорный пункт, откуда велось наблюдение за арабами, когда те вторгались на равнину через Киликийские ворота.
Проехав двадцать пять километров, Ибрагим свернул налево на проселочную дорогу, карабкавшуюся на крутой восточный склон горы. Лихое вождение явно доставляло ему удовольствие, и он весело улыбался всякий раз, когда в днище машины ударял камень. После подъема на высоту в шестьсот метров мы миновали перевал, и пейзаж резко изменился. Сосновые леса окружали зеленые лужайки с одичавшими фруктовыми деревьями. Уже упоминавшийся Рэмзи различал среди них «яблони, груши, два вида слив, миндаль, персиковое и абрикосовое деревья», описывая их как «заброшенных, выродившихся потомков некогда культурных насаждений».
Под нами в широкой долине лежала деревня Маден Шехри. Вся эта долина когда-то была покрыта домами и храмами византийского города Барата. Подъехав ближе, я узнал развалины очень большой церкви на восточной окраине селения: согласно Гертруде Белл, это была церковь № 1.
Сведения о местности Бинбир Килисе добыть не так-то легко. Статья в «Оксфордском византийском словаре» совершенно недостоверна. «Византийская архитектура» Сирила Манго дает несколько ссылок поверхностного характера. А в путеводителе издательства «Фэйдон», где приводится крайне неточное описание церквей, говорится: «Поскольку район Бинбир Килисе очень обширный, дать его подробное систематическое описание невозможно». (Хотя лично мне совершенно непонятно, чем он так уж принципиально отличается в этом отношении, скажем, от Каппадокии.) Образцовыми трудами здесь по-прежнему остаются книги Гертруды Белл и сэра Уильяма Рэмзи, уже не однажды мной упомянутые. Насколько мне известно, эти сочинения после 1909 года не переиздавались, и коль скоро они недоступны большинству читателей, я буду частенько на них ссылаться. Это тем более приятно, что «Тысяча и одна церковь» написана во времена, когда ученые позволяли себе экспрессивные выражения и замечательный литературный стиль.
Церковь № 1, вероятно, получила у Белл этот номер потому, что первой встречается на пути путешественников, но, будучи самым большим храмом Карадага, она первенствует и в другом смысле и наверняка некогда была кафедральным собором епископа Бараты. Даже не заходя внутрь, я заметил, что многие части здания находятся в приличном состоянии. Но тут Измаил жестами велел мне стоять на месте, и вскоре я понял почему. Огромный лохматый пес с таким же отвратительным характером, как и его облик, бросался на стену неподалеку от прохода к церкви, пытаясь застращать нас причудливой смесью лая, рычания и поскуливания. Только после того, как его хамоватый хозяин с явным нежеланием посадил пса на цепь, мы получили возможность пройти. Как я заметил, Измаил постоянно носил в кармане камень; тем, кто отправится сюда без проводника, советую поступать так же.
Наконец мне удалось войти в первую церковь из тысячи и одной. За годы, прошедшие с того времени, когда я впервые услышал об их существовании, они стали для меня каким-то мифом, тем более что фотографии Бинбир Килисе были тусклыми и тронутыми временем, а потому составить определенное впечатление о зданиях было непросто. Я был взволнован возможностью увидеть наяву свои грезы в ярком солнечном свете анатолийского утра. Двойная арка, уводившая в полумрак сводчатого нартекса, хранила следы живописи, чей возраст приближался к девяти столетиям. Главное помещение храма было распахнуто навстречу небесам, а пол покрыт ковром из трав и цветов. Южная часть нефа отсутствовала, но десять подковообразных арок северной аркады стояли нетронутыми, как и благородных пропорций апсида, перед которой черный ишак, не обращая внимания на наше вторжение, безмятежно щипал траву.
Церковь № 1 имеет цилиндрический свод – самый распространенный тип у храмов Черной горы. Он смотрится несколько тяжеловато и проигрывает купольному своду в изяществе, но при этом производит впечатление мощи, немного напоминая более поздние романские памятники в Западной Европе. Особенно удивляет в этой церкви, учитывая ее раннюю датировку, полное отсутствие каких-либо классических влияний. Она была построена не позднее VII века, а то и столетием раньше, но в ней нет ни капителей с мотивами аканта, ни колонн, ни орнамента из виноградных лоз; ее подковообразная арка имеет радикально неклассическую форму. Маловероятно, тем не менее, что архитекторы и ремесленники Бараты решили сознательно порвать с прошлым. Стиль диктовался обстоятельствами, а Барата, при всей ее величине и благосостоянии, была удалена от главных центров эллинизма. Судя по сохранившимся надписям, греческий язык обитателей на протяжении всей истории города оставался очень бедным. Классический стиль, скорее всего, так и не пустил здесь крепких корней.
От церкви № 1 Измаил повел нас к центру долины. Здесь, в полях за северной окраиной деревни, возвышался удивительный и загадочный памятник: массивное полукруглое здание, увенчанное впечатляющим полукуполом около восьми метров в поперечнике. Сначала я предположил, что это – апсида уничтоженной церкви, но Измаил заверил меня, что это не так. Присмотревшись, я убедился в его правоте: здание не имело окон (что невозможно для апсиды) и было так велико, что любая церковь, соответствующая размерам такой апсиды, была бы гигантской. В таком случае, что это? Измаил принял таинственный вид, воздел ладони к небесам и заявил, что ответа на этот вопрос никто не знает. Гертруде Белл было известно немногим больше. Сооружение, называемое ею «Экседра» (ротонда), по ее мнению, было пристроено к каменной ограде, окружавшей серьезно пострадавшую церковь № 7, а не к самой церкви, и служило для отправления праздничных служб на открытом воздухе. В это трудно поверить, так как это самый величественный и с особой тщательностью построенный памятник Черной горы. Он стоит сам по себе, скрывая свою тайну, словно мемориал, посвященный какому-то бесследно исчезнувшему покорителю Вселенной…
За экседрой и церковью № 7 на северо-западной окраине поселения заметны скудные остатки еще одной группы храмов, но на том месте, где должна стоять церковь № 8, я ничего не увидел. Когда-то это была самая красивая и необычная из церквей, представлявшая собой восьмиугольник с тремя выступающими портиками и апсидой. На рисунке 1826 года она еще цела, и барабан купола так высок, что напоминает не церковь, а башню или многоэтажный павильон. Абсолютное совершенство, выраженное строителями в архитектурной форме, очевидно в малейших ее деталях. Во времена Белл часть апсиды, фрагменты кладки башни и один из портиков еще существовали, в портике были заметны остатки фресок. К моему приезду здесь осталась только покрытая камнями и разноцветными маками земля.
Тысяча и одна церковь: от тридцать первой до сорок пятой
В последний раз Гертруда Белл посещала Бинбир Килисе в 1908 году, и церковь № 1 еще хранила следы перестройки, проводившейся в IX или X веке, что дало нам столько информации об истории Бараты, сколько мы вряд ли почерпнули бы из другого источника. Жители ушли из города, когда арабы начали набеги во второй половине VII века, но византийские анатолийцы, что свидетельствует об их стойкости, гору не покинули, а просто передвинули свое поселение на пять километров в сторону и подняли на полкилометра вверх по склону, чтобы удобнее было держать оборону. Здесь они и возвели новый город, а когда позволили обстоятельства, во второй половине IX века частично восстановили нижний город и некоторые храмы.
Первое, что мы увидели в верхнем городе, была красивая церковь на крутом обрыве скалистого уступа. Я попросил Ибрагима остановиться, но он настоял на том, чтобы мы доехали до центра деревни Дегле. Здесь мы оказались в окружении беспорядочных гигантских обломков, на которых (и вокруг которых) местные жители возвели себе дома и сельскохозяйственные постройки. Дегле некогда имела свою мечеть с восхитительными настенными росписями, изображавшими деревья и цветы. Ныне мечеть заброшена, а численность населения деревни сократилась до двух-трех семей. Они ведут очень уединенную жизнь и с радостью встречают туристов; нас стакан за стаканом потчевали айраном – изумительным освежающим напитком наподобие кефира.
Своим хаотическим видом верхний город обязан не только разрушениям. Он никогда не имел регулярного плана, но при тщательном исследовании выяснилось, что какой-то организующий принцип все же есть. Три-четыре окруженных стенами участка, включающие в себя церкви и прочие, в основном монастырские, сооружения, со временем были объединены длинными стенами, то есть в целом город был отлично укреплен. В центре современной деревни Дегле находится крупнейший из таких участков.
Он господствует здесь благодаря развалинам искусно построенной крестообразной башни, от которой сохранилась только широкая арка. К западу от башни расположено приметное двухэтажное здание с параллельными сводами, ныне обрушенными. На первом этаже заперты овцы, зато белые козы свободно бродят по окрестностям, то и дело живописно замирая высоко в развалинах и образуя впечатляющие композиции на фоне красноватого камня. К северу от башни обращает на себя внимание церковь № 32 с нефом, ограниченным высокими галереями. Ее состояние значительно ухудшилось со времени посещений Белл, которая застала лишь начало процесса разрушения. В 1905 году высокая аркада северной галереи была еще цела и двухэтажный нартекс сохранял свою первоначальную высоту; к 1907 году аркада была разрушена свирепыми зимними бурями, но б́ольшая часть нартекса стояла нетронутой. Теперь же все сровнялось с уровнем оконных и дверных проемов. Сквозь изрезанные крестами двери видны поросшие травой груды битого камня, устилающие неф вплоть до благородной апсиды, единственной еще сохранившей свой первоначальный облик.
Вид с естественной террасы, возникшей между вершинами Карадага и равниной, прекрасен и безмятежен. Несмотря на высоту и заброшенность, местность обладает каким-то поразительным свойством узнаваемости и близости. Переходя от церкви к церкви, как это делали византийские горожане, мы все глубже погружались в жизнь X века. Византийский пифос огромных размеров возле турецкого дома, конечно же, не один раз чинили, но до сих пор используют по назначению.
Измаил потащил нас от центра деревни через каменистые поля, скрывающие, должно быть, остатки улиц и строений, к северо-западной окраине селения, где жмутся друг к другу почти до основания разрушенные дома. Он рассказал, что разбор зданий на строительные материалы продолжался вплоть до недавнего времени; Белл также писала о крестьянах, разбиравших развалины, чтобы очистить место для бахчи. Теперь, торжественно объявил наш провожатый, с этой пагубной практикой покончено: каждому тронувшему хотя бы один камень Тысячи и одной церкви, придется иметь дело с Измаилом, а всем окрестным жителям прекрасно известно, что он не позволит нанести строениям даже малейшего ущерба. Я исполнился уверенности, что отныне руины будут гораздо целее, тем более что его миссию облегчает сокращение населения Дегле.
К счастью, строение обозначенное в списке Белл номером 45, выдержало натиск крестьян, времени и непогоды; его бесформенные руины до сих пор высоки и местами сохраняют замечательную тесаную облицовку из каменных плит. Измаил заявил, что это не церковь, а просто дом, хотя Белл писала о нем как о монастырском здании. За его стенами царствуют дикие цветы и высокие травы. На другой стороне огороженного пространства напротив холма расположены остатки купольной церкви № 35. Она изрядно пострадала, но на ее камнях хорошо провести несколько минут в тишине, нарушаемой лишь шелестом ветра в кронах одичавших плодовых деревьев. На соседнем участке Измаил выкопал какое-то растение, вероятно местный деликатес. На вкус его покрытые белыми прожилками шелковистые листья оказались освежающе-пикантными.
Мы возвращались в деревню, и нависшие над нами вершины Карадага еще зеленели после весенних дождей кустарниками. Гертруда Белл посетила расположенный на самом высоком пике монастырь с красивой купольной церковью, и я пожалел, что не могу последовать по ее стопам, – это будет моим заданием на следующий год. Следы террас, водяных желобов, цистерн и виноградных прессов на нижних склонах свидетельствовали о высоком уровне сельскохозяйственной культуры византийского населения – источника удивительного процветания и изобилия, позволявшего людям так много времени и сил уделять возведению и украшению храмов. Впрочем, Рэмзи в одном из пассажей своей книги довольно сварливо заявляет: «Мало что можно сказать в пользу этого провинциального византийского городка» – и называет его «пристанищем невежества и скуки». Он видит в этом один из симптомов общего «национального упадка», главным источником которого считает православие. Утверждение весьма сомнительное, и, тем не менее, проследим за ходом рассуждений сэра Уильяма: народ оставался в лоне Церкви, «в результате чего искусство, наука и образование погибли, а монастыри были покинуты». Победа Церкви означала, по его мнению, «деградацию высокой морали, разума и христианства».
Этот характерный выпад Рэмзи демонстрирует, что его взгляд на Византию был затуманен ядовитыми испарениями антивизантийских предрассудков, поднимавшихся с соблазнительно проникновенных страниц Гиббона. Непросто было в начале ХХ века даже человеку с исключительным знанием памятников византийской Анатолии отказаться от привычки видеть в Византии общество, проникнутое духом суеверий и упадка. На самом деле, за вычетом периодически повторяющихся приступов фанатизма, православие не было враждебно ни искусству, ни образованию, ни даже трудам языческих поэтов и философов. В качестве примера достаточно привести библиофила патриарха Фотия (IX век) или архиепископа Фессалоник Евстафия (XII век), посвятившего немало времени составлению комментариев к Гомеру, Пиндару и Аристофану. Вопрос, по-моему, настолько ясен, что и спорить тут не о чем.
Конечно, большинство жителей Бараты были неграмотными, но это связано скорее с отдаленным расположением города, чем с религиозным мракобесием. Провинциальные скука и невежество – отнюдь не изобретение православия, так что по сравнению с большинством западных городов IX–X веков Барата – просто светоч культуры и благосостояния.
Время с 850 по 1050 год, когда верхний город был на подъеме, ни в коем случае нельзя назвать временем «национального упадка». Это был апогей Византии: империя под управлением Македонской династии переживала продолжительный период безопасности и процветания, а науки и искусства развивались как никогда прежде.
По всей вероятности, на Черной горе редко дискутировали о трудах Платона и Аристотеля, а речь местных жителей не изобиловала цитатами из Гесиода и Еврипида; там не работали со слоновой костью и не делали эмалей; ремесленники не пытались имитировать греко-римские шедевры, а мозаичное искусство было для них слишком сложным и дорогим, но всплеск строительной активности в этой местности на протяжении двух столетий – составная часть великого расцвета византийской культуры.
Наш проводник Измаил подошел к делу творчески. Самую красивую церковь (у Гертруды Белл она фигурирует под № 35), которую мы заметили еще при приближении, он приберег напоследок. Очарование ее усиливается благодаря расположению на крутом склоне, откуда открываются потрясающие виды долины Коньи и дальних исаврийских холмов. В плане (сводчатая базилика) она мало чем отличается от других церквей, но все в ней выглядит привлекательнее – соотношение элементов, их пропорции, качество кладки, насыщенный золотисто-коричневый цвет камня. Внутри церкви мирно ползала под благородными арками черепаха, а снаружи полная апсида с двумя перетяжками простых широких карнизов, казалось, гармонично вырастала прямо из склона холма. Место для церкви, как и подобает греческим храмам, было выбрано просто идеально.
Даже сэр Уильям Рэмзи пленился красотой Бинбир Килисе: «Великая традиция византийской архитектуры сохранилась в этой глуши до наших дней. Она не зачахла и не умерла постепенно, а просто завершилась вместе с христианской империей, поскольку исчезло поле для ее деятельности. Она, будучи последним выражением свободного эллинского духа, не смогла пережить утраты свободы». Когда вскоре после 1071 года турки захватили Черную гору, они не были замечены ни в каких злодеяниях, и некоторое время турки и греки жили бок о бок, но в начале XII века последние начали покидать гору. Церкви здесь больше не возводились, а столетиями оберегавшиеся сады и виноградники стали приходить в упадок.
На обратном пути в Караман Измаил настоял на том, чтобы мы пообедали в его доме в деревушке Укюю, расположенной в долине между Дегле и Маден Шехри. Не знавшая о нашем приезде жена Измаила, тем не менее, умудрилась быстро приготовить восхитительное жаркое из помидоров и баклажанов на бараньем бульоне, к которому прилагались потрясающие, тонкие как бумага лепешки, служившие одновременно и тарелками, и салфетками. До этого момента Измаил исполнял роль хозяина Черной горы, но теперь мы увидели его в новой роли доброго семьянина. Милая соседская девчушка в красно-белом праздничном платье с причудливыми оборками забрела в дом и немедленно забралась к нему на колени. Они тихо о чем-то говорили, манеры Измаила были мягкими и тактичными. Казалось, даже воздух здесь исполнен дружелюбия, и крохотный котенок беспрепятственно бродил по каменному обеденному столу. Трое симпатичных сыновей Измаила весело приветствовали нас, но их отец, человек передовых идей, особенно гордился своей умницей дочкой, которая уехала в Анкару изучать в университете литературу. Все сыновья оказались холостыми, и когда я выразил по этому поводу удивление, мне объяснили, что у них нет денег на калым. Необходимая для выкупа невесты сумма, в пересчете на доллары, показалась мне незначительной, и я тут же предложил заплатить хотя бы за одного из юношей. Но Ибрагим прозрачно намекнул, что Измаил денег не возьмет. В благодарность за его помощь и гостеприимство я согласился отвезти в Караман пятикилограммовую головку сыра.
Ангелы двери
Автобус двигался от Карамана на юг по столь плавно поднимающейся вверх дороге, что я уже и ждать перестал, когда мы доберемся до перевала Сертавул, но вскоре горы сомкнули свои покрытые соснами и карликовыми дубами склоны. В византийские времена здесь проходил важный стратегический путь, связывавший города и крепости плоскогорья с Селевкией, крупнейшим оплотом империи на средиземноморском берегу. За перевалом, справа от дороги, гора круто нырнула вниз в гигантский каньон, проделанный рекой Каликаднос (современное название Гёксу) и ее притоками. В быстрых и холодных водах Каликадноса в 1190 году на пути к Святой земле утонул германский император Фридрих Барбаросса. Моей целью был расположенный гораздо ближе монастырь Алахан, но я испытывал некоторые сомнения: на карте значились два Алахана, расположенные в сорока километрах друг от друга. Какой из них мой? Может, водитель знает? Впереди, отделенный глубокой расщелиной от скалы, угрожающе навис над проезжей частью массивный кусок породы, в любой момент готовый обрушиться. При ближайшем рассмотрении я заметил, что все основание скалы, словно сотами, испещрено погребальными пещерами, которые виднелись и ниже дороги. Мы пересекали обширный некрополь, а это означало лишь одно: где-то рядом находится важный административный или религиозный центр, и через несколько сотен метров, у придорожной кофейни, я увидел указатель: «Алахан», стрелка которого была направлена прямо на горный склон.
Турецкий писатель и путешественник Эвлия Челеби ехал этой дорогой в 1672 году. Не зная об истории и назначении Алахана, он посчитал его з́амком и написал следующее: «С четырех сторон з́амка в скалах расположено великое множество пещер, в каждой из которых находятся куски мрамора, обработанного столь совершенно, что современный камнерез не достоин коснуться их своим орудием. Людям в стародавние времена было по силам очаровывать горы, и они каждый камень покрывали, как это сделал бы резчик по дереву Фахри, на греческий манер узорами цветов и гирлянд такой прелести, что при взгляде на них путник застывал в изумлении».
Подъем к Алахану очень крутой, пришлось взять дежурившее у кофейни такси, очевидно единственное в округе. Мы проехали полпути и увидели церкви Алахана, воздвигнутые на искусственной террасе, которая протянулась метров на триста вдоль обрывистого склона. Фотографии, разумеется, давали некоторое представление о том, что можно было ожидать от Алахана, но я совершенно не надеялся увидеть в этом диком и отдаленном месте такое культурное великолепие. Выйдя из машины, я тут же получил подтверждение словам Эвлии Челеби. Прямо передо мной находилась Дверь евангелистов, каждый дюйм которой был покрыт богатейшей резьбой. Над дверным проемом два летящих серафима держали медальон с изображением Христа. Воплощенные на дверных косяках архангелы Михаил и Гавриил попирали ногами поверженные символы язычества – быка и, не столь явно, двух женщин во фригийских колпаках. Ничего классического в священном великолепии этих ангелов, изображенных в строгой фронтальности и одетых в персидские одежды, не было. Над ними на внутренней стороне дверной перемычки возвышались четыре зверя из видения Иезекииля.
Все это, должно быть, производило ошеломляющий эффект на паломников, пешком поднимавшихся в монастырь по крутому косогору. Судя по резным фрагментам, до сих пор валяющимся вокруг, базилика была богато украшена внутри. Там были куропатки, которые взгромоздились на вьющуюся лозу, отягощенную кистями винограда; резвящиеся дельфины, которых художник почему-то решил наделить чешуей; листья аканта, пальмовые и гранатовые деревья… И все это было исполнено неодолимой радости жизни. Контраст с поздней римской скульптурой не мог быть выражен более ярко, особенно по сравнению с саркофагами музея Коньи, на которых подвиги Геракла были изображены с таким вульгарным натурализмом, что совершать их, очевидно, было еще скучнее, чем разглядывать. Пожалуй, разница между позирующими культуристами конийских саркофагов и виноградом и дельфинами Алахана не меньшая, чем между смертью и воскресением.
В южной части базилики, на краю террасы, среди чертополоха и асфоделей лежат на земле фрагменты карнизов и волюты. За ними земля на тысячи метров устремляется вниз, к зеленым извилинам Каликадноса, вьющегося змеей в своем ущелье. Некогда от базилики до восточной церкви шла колоннада из полусотни колонн. Паломник V века, двигаясь под их сенью на восток, проходил баптистерий с вделанной в пол прекрасной крестообразной купелью, после чего задерживался в небольшом святилище, в центральной нише которого скрывались полустертые фигуры барельефа, а между ними – остроугольный фронтон, ограниченный ангелами и куропатками. Стоя перед ним, я недоумевал, какое религиозное значение могли иметь эти изображения для христиан V века. Ангелы вызывали в памяти крылатую Нику; «одомашненные» близостью с куропатками невнятные фигуры в нише могли быть как нимфами, так и грациями. Фантастическое художественное богатство производило ни с чем не сравнимое впечатление, как будто мастера Алахана не могли удержать в узде свое вдохновение.
В восточной церкви это изобилие вписывается в рамки замысла великого архитектора, чье имя нам неизвестно. Скорее всего, он родился в Исаврии или Киликии (Алахан расположен на границе этих провинций), а не приехал из столицы, так как его произведение является более новаторским, чем все, что создавалось тогда в Константинополе. Алахан был построен между 474 и 491 годами в царствование родившегося в Исаврии императора Зенона. Наверняка он благоволил родной провинции, особенно после того, как та приютила его, на короткое время лишенного трона. Вернувшись с триумфом в Константинополь в 476 году, Зенон или его сторонники, очевидно, решили подарить Исаврии великий памятник. Несмотря на то что исаврийцев считали в столице немногим лучше варваров, они славились как весьма искусные каменщики, и столетием позже Юстиниан привлек их к строительству Святой Софии. Полезно вспомнить об этом, приближаясь к восточной церкви, чья утонченность вызывает изумление. К тому же она почти не пострадала: отсутствуют лишь нартекс и крыша.
Войдя внутрь через одну из трех западных дверей, понимаешь, насколько изменился мир после возведения западной базилики, хотя две церкви разделяет не более пятнадцати лет. При всем своем исключительном убранстве западная базилика имеет очень простую планировку, известную по многочисленным строениям от Испании до Сирии. Зато в восточной церкви неф разделен на четыре части изумительными подковообразными арками, которые опираются на высокие колонны, соединенные каменными столбами, а третий по счету отрезок нефа увенчан башней с множеством полукупольных ниш. Сложность планировки диктовала умеренный декор, но там, где требовались украшения, их качество было исключительным: с консолей смотрят бараньи головы; на капителях птицы расправляют крылья среди листьев аканта; дверные проемы украшают виноградные лозы, резвящиеся дельфины и рыбы, на которых нападают чайки. Но, как бы ни были восхитительны детали, в самой восточной церкви нет ничего особенно живописного, не считая так впечатлившего меня сочетания разнородных элементов и льющегося сквозь отсутствующую крышу полуденного света. Здесь присутствуют сила без тяжести и богатство без излишеств; на мой взгляд, все это – полная противоположность барокко. Разумеется, музыка более поздних веков – Палестрина, Монтеверди, даже Бах – не могли бы звучать в этом месте.
Примерно в то время, когда начались строительные работы в Алахане, после продолжительной и мучительной агонии наступил конец Западной Римской империи. 4 сентября 476 года в Равенне предводитель наемников-германцев Одоакр вынудил мальчика-императора Ромула Августа отречься от престола. Мир не затрепетал, и последний император, молодость, красота и отчаяние которого тронули сердце нового повелителя Италии, был отпущен в Кампанию, где у него жили родственники и имелся уютный загородный дом.
Десятилетиями Западная империя была во многом фикцией, а ее императоры – марионетками в руках германских военачальников, так что на это событие вряд ли обратили внимание в горах Исаврии, хотя отречение Ромула Августа знаменовало важную веху в процессе превращения поздней Римской империи в Византийскую империю.
Одоакр отослал регалии западных императоров в Константинополь, и с этого момента на земле существовал лишь один император – на Востоке. Строители Алахана вряд ли обладали даром предвидения, но в убранстве восточной церкви явно проступает смена реалий. Забыты и помпезность позднего Рима, и простота раннего христианства. Западная базилика напоминает о веке Константина, а восточная церковь предвосхищает необычайный расцвет новых форм, придавших блеск царствованию Юстиниана.
Ученые не могут прийти к единому мнению о наличии или отсутствии купола над третьим пролетом нефа, но даже если купола не было, восточная церковь, безусловно, является предшественницей купольных храмов с центральным планом, возникших в Константинополе на заре следующего века и господствовавших в византийской церковной архитектуре вплоть до падения империи девять столетий спустя. Возможна и прямая связь: в последовавшие за смертью Зенона в 491 году беспокойные годы, когда работы в Алахане были прерваны, многих исаврийцев насильно переселили во Фракию, где они оказались сравнительно недалеко от столицы. Камнерезы, работавшие на строительстве храма Святого Полиевкта или Великой церкви Юстиниана, вполне могли быть учениками тех, кто строил Алахан. Впрочем, о жизни мастеровых конца V века мы можем разве что фантазировать, тогда как совершенство их работы в Алахане сомнению не подлежит.
Другая часть горы
На обратном пути в придорожной кофейне я столкнулся с представительным господином, отлично говорившим по-французски. Известно ли ему о монастыре под названием Алода? Разумеется, известно. Его друзья специально прилетали из Парижа, чтобы взглянуть на него. Монастырь находится недалеко, вот только найти его без посторонней помощи я не сумею. Туда нет ни дороги, ни даже тропинки, но это не беда: меня проводит его племянник Мурад. Мурад оказался худеньким мальчишкой с коротко остриженными волосами. Вряд ли ему было больше десяти лет, хотя проводник из него получился отменный.
Мы миновали некрополь с арочными нишами в скале, где пятнадцать столетий тому назад нашли покой жители этих мест, и стали спускаться по крутому осыпающемуся склону ущелья, вскоре превратившемуся в почти отвесный обрыв. Мурад скакал, словно горный козел. Я с трудом за ним поспевал, тем более что на мне была не подходящая для гор обувь, и каждый мой шаг вызывал небольшой обвал. Мальчик точными бросками камней несколько раз прогонял змей, выразительной мимикой демонстрируя при этом страшные последствия змеиных укусов. Я, кажется, понял, почему Алоду так редко посещают.
Наконец склоны ущелья раздвинулись, образуя нечто вроде естественного амфитеатра, усеянного монашескими кельями. Фрагменты кладки громоздились на горных уступах, напоминая пещерные жилища американского Юго-Запада. Алода находилась так близко от Алахана, что связь между ними наверняка имелась. До возведения Алахана в пещерах могли жить отшельники; а строительство святыни привлекло сюда новых, и часть из них, вероятно, поселилась в ущелье. Но контраст между двумя монастырями просто разительный: Алахан величественно располагался на своей террасе, не зря его прозвали «христианскими Дельфами», тогда как Алода была скрыта от посторонних взоров и построена не на горе, а внутри нее. Она напоминает убежище; должно быть, иноки Алахана перебрались в эти скромные, но безопасные жилища во времена персидских и арабских набегов VII века. Лишь фанатичное упорство и детальное знание местности позволили бы преследователю обнаружить это место. Таким образом, в VII–VIII веках в Алоде под воздействием как внешних, так и внутренних факторов возник новый мир – самодостаточный, несколько мистический и типично средневековый.
Однако сейчас времени для размышлений у меня не было. Мурад направился к краю обрыва, резко свернул направо и скрылся в отверстии скалы. Напрягая все силы, я протиснулся вслед за ним и оказался на широком, сделанном человеческими руками пандусе над головокружительной бездной. Не смея взглянуть вниз, я медленно двигался вперед, туда, где в конце пандуса виднелся вход в большую пещерную церковь, внутренность которой мало способствовала преодолению моей акрофобии: южная стена и часть пола обрушились и, должно быть, валялись разбитые вдребезги у подножия скалы. Несколько домов в долине выглядели крохотными точками: я подумал, что мне сейчас не помешали бы прочный трос и альпеншток. Мурад тем временем развлекался, бросая камешки с обрыва и прислушиваясь к далекому звуку их падения. Пауза тревожно затянулась. Неплохо было бы присесть и отдохнуть, но это оказалось невозможно: весь пол, точнее, то, что от него осталось, по лодыжку покрывал многовековой слой козьего помета.
Поскоблив с краю башмаком, я обнаружил остатки серо-голубой мозаики, довольно невзрачной, однако, несмотря на это, уникальной в своем роде: церковь в Алоде, насколько мне известно, – единственная византийская пещерная церковь с мозаичным полом, а поскольку такие полы перестали делать в VII столетии, можно хотя бы приблизительно представить себе возраст здания. Размышляя таким образом, я поднял глаза к потолку и понял, что рисковал жизнью не напрасно. Грубо высеченный свод покрывали фрески, изображавшие абстрактные фигуры: восьмиугольные медальоны и соединенные круги, которые были выполнены красным, черным, охристым, зеленым и белым цветами, почерпнутыми из традиционных узоров анатолийского текстиля; церковь выглядела так, будто ее когда-то устилали шелком и коврами, а не вырубили в скале. Краски были еще по-прежнему яркими: их не повредили ни время, ни непогода. На стене церкви виднелись остатки фигур с нимбами, облаченных в широкие одеяния, но разобраться в сюжете не представлялось возможным: наверняка бессчетные поколения мальчишек и скучающих пастухов развлечения ради швыряли камни в потолок и стены.
Тени в ущелье Алода стали длиннее, и поскольку возвращаться в Караман в темноте не хотелось, пришлось отправляться в обратный путь. Движение по дороге на Караман не было оживленным. В кофейне нас уверили, что скоро придет автобус. Через полчаса тени сделались еще длиннее, а скалы некрополя окрасились золотом. Дядюшка Мурада начал нервничать и несколько раз тщетно пытался поймать попутку. Наконец рядом с нами остановился покрытый пылью грузовик, и из кабины его буквально вывалился небритый, в стельку пьяный и во весь рот улыбающийся мужик. Он пожал мне руку, назвался Сулейманом и тут же, спотыкаясь на каждом шагу, поспешил в сторону, чтобы обильно помочиться в канаву. К счастью, за рулем сидел не он сам, а его брат, не в пример ему более уравновешенный и трезвый. Глаза у Сулеймана были красными, от него разило ракией, но он оказался человеком довольно приятным и большим специалистом по части выпивки. Пока мы поднимались к перевалу Сертавул, он весьма эмоционально делился с нами своими политическими взглядами: по мнению Сулеймана, Джордж Буш, Тургут Озал и Саддам Хусейн друг друга стоили и все трое были круглыми дураками. Подобная точка зрения не была для Анатолии редкостью, и нам ничего не оставалось, как из вежливости согласно кивать. Но вскоре мной овладела усталость, и казалось, что разглагольствования Сулеймана доносятся откуда-то издалека. Помню лишь свет, золотящий берег речушки, рестораны с сидящими в них семьями, пылающий закат над пустыней плоскогорья и тихие улочки погружающихся во тьму окраин Карамана, по которым мы медленно петляли, пока брат Сулеймана развозил мешки и коробки со сладостями своим многочисленным родственникам.
Геродот и огненный танец
Если бы вместо возвращения в Караман я решил продолжить двигаться из Алахана на юг, то вскоре достиг бы Киликийского побережья, где мне уже доводилось бывать дважды. Между бухтой Нарликюю и рекой Ламос находится отрезок берега в двадцать пять километров, напоминающий огромный археологический парк. Долины здесь пересечены арками акведука, холмы увенчаны гробницами в виде храмов, а забытые всеми богато украшенные саркофаги покоятся среди апельсиновых рощ. Как минимум четыре разрушенных города отстоят друг от друга на несколько километров, и соединяющие их древние мощеные дороги до сих пор пребывают в отличном состоянии. В Корикосе я замирал перед пятью (!) огромными храмами V–VI веков, расположившимися по соседству и почти не посещаемыми туристами. В Канителисе чрезвычайно утонченная по замыслу церковь стоит на самом краю известняковой впадины глубиной в несколько сот метров. План города в этих местах настолько сверхъестественно четкий, словно бело-золотой остов, что V век кажется отстоящим от нас всего на несколько десятилетий.
В последний свой приезд я остановился в ветхой гостинице в Кызкалеси, неподалеку от развалин Корикоса. Стоял октябрь, весь город спал, словно пьяница после пирушки. Тучи комаров пикировали в сумерках, большинство домов выглядело так, будто бы их построили за один день. Тротуары (там, где они вообще были) и лестницы гостиниц изобиловали такими колдобинами, что растяжение связок было гарантировано, но, несмотря на это, городок мне сразу понравился. У него не было особых претензий: просто он старался выглядеть посимпатичнее. Даже коротконогие собачонки, сидевшие у дверей ресторанчиков, были на редкость милы и сообразительны, а все улицы вели к широкому полукружию бледного песка, откуда на востоке за заливом можно было разглядеть два местных з́амка. Один, расположенный на острове, казалось, плыл по воде; тогда как другой, береговой, представлялся монументальным палимпсестом, где геральдические девизы последних армянских царей соседствуют с изумительными в своей графической четкости греческими надписями, похищенными из некрополя по-соседству.
В Кызкалеси я пережил одно из тех неожиданных путешествий в прошлое, которые придают поездкам в Турцию особое очарование. Я обедал в маленькой открытой кофейне тонкими лепешками, которые подаются здесь с зеленью и овощами. Мужчина лет тридцати, вероятно хозяин кофейни, играл на лютне, но вскоре прервал музыку и с гордостью объяснил, что он и его семья – тюрки, то есть наследники тех кочевых племен, что захватили в XI веке Анатолию. Я поначалу оставил его слова без внимания, но вдруг заметил, каким образом его мать пекла лепешки. Она замешивала тесто из муки и воды, раскатывала его и бросала на выпуклую металлическую пластину, стоящую на слабом огне. Этот способ выпечки был описан пятью столетиями ранее бургундским рыцарем Бертрандоном де ла Брокьером, возвращавшимся из Иерусалима через Анатолию!
На следующий день довольно поздно я отправился обследовать засыпанный песком мыс города с двойным названием Элевса-Севаста. Быстро темнело, и я с удивлением увидел мужчину, который сидел на камне на самой дальней точке мыса. Он глубоко о чем-то задумался; поначалу я не хотел его беспокоить, но вскоре сообразил, что слоняться по стенам Элевсы в такой поздний час может лишь родственная мне душа, и отважился пожелать незнакомцу доброго вечера. Он оказался школьным учителем из деревни Аяс, находившейся неподалеку от развалин, и немного говорил по-английски. Мы обменялись дежурными любезностями, после чего он жестом сомнамбулы достал вдруг из пластикового пакета турецкое издание Геродота. Просто удивительно, до чего это меня растрогало. Было в этом нечто большее, чем радость от того, что греческие классики до сих пор в чести на киликийском побережье. Увидев эту книгу в таком месте и в такой час, я расценил случившееся как своего рода вызов забвению. Гробницы позади нас вбирали в себя все, что осталось от света, и сияли, словно драгоценная диадема на гребне горы.
Учитель спросил, интересуюсь ли я историей. Оказывается, он отыскивал у Геродота упоминания о Киликии. Выразив сожаление, что не может читать греческие надписи, мимо которых ходит ежедневно, мой новый знакомый рассказал, что дальше в холмах есть много развалин и, если мне доведется еще раз приехать в Киликию, он будет рад показать их. Мы прогулялись по берегу, беседуя о греках, римлянах, византийцах и сельджуках, и вдруг мой спутник почему-то предположил, что я историк. Я отклонил этот комплимент, но он продолжал настаивать и, похоже, остался при своем мнении. Потом учитель предложил мне вместе выпить чаю. Я не смог отказаться, и в результате возвращаться в Кызкалеси мне пришлось в полной темноте.
Последний день моего пребывания там пришелся на субботу, и Кызкалеси был полон отдыхающими из Мерсина и Аданы. К вечеру во всех гостиницах зазвучала танцевальная музыка. Целые семьи сидели в ресторанах под картинами, изображавшими тропические лагуны и гигантские розы. На берегу пылал костер, вокруг него плясали парни, сопровождаемые робкими девушками. Огромные тени трепетали по песку. Море напоминало стекло. Когда костер разгорелся, юноши и девушки принялись прыгать через него: иногда поодиночке, но чаще парами, взявшись за руки. Из толпы зрителей доносились возгласы одобрения. Публика постарше сидела кружком, с очень серьезным видом наблюдая за прыжками. Человеку постороннему было трудно понять: происходило ли все спонтанно, или же, наоборот, то был некий традиционный местный обряд. А вдруг я оказался свидетелем какого-то ритуала вроде триумфальных или погребальных игр у стен Трои!