1

Зал, где сидел Арнолд Томас, когда-то служил баром клуба, но пока, во время Чрезвычайного положения, в клубе разместили оперативный отдел и столовую для старших офицеров; здесь он, Шэфер из полицейского управления там, внизу, на дороге, и Лоринг из гарнизона могли встречаться на нейтральной почве и выяснять конфликты, вечно возникавшие из-за нечеткого разделения их обязанностей. Местной прислуги больше не было, и они могли переругиваться сколько душе угодно и напиваться без всякого стеснения.

Сейчас зал был пуст. За стенкой со звоном мыл посуду солдат, обслуживающий бар. Но любое происшествие в части рано или поздно докатится и сюда. А торчать на виду возле лазарета просто нельзя, да и потом, судя по словам доктора, пленному пока ничего не угрожает. Он сомневался, выстоит ли Прайер, если Шэфер или Лоринг начнут его запугивать; но если пленный достаточно умен, он как можно дольше будет притворяться, что не приходит в сознание.

Томас отлично понимал, как трудно будет ему добиться своего. Лоринг только и ждет, как бы выжать побольше из этого человека, захваченного, когда патруль попал в засаду; да и Шэфер ничем не поступится, лишь бы получить хоть какие-нибудь сведения и арестовать несколько несчастных «связных». А ему важно, чтобы к нему прислушались, когда будут решать, что делать с пленным. Очень важно, и по причинам не только личным.

Он сел боком на потертое кожаное кресло, вынул пачку сигарет и закурил, заслонив зажигалку от вентилятора, жужжавшего над головой.

Вся беда в том, что если он обратится выше, к командующему зоной, в районное управление или в секретариат губернатора, то Шэфера и Лоринга, без сомнения, остановят, но есть риск, что пленника немедленно увезут отсюда. Единственный повод держать его здесь — надежда получить важную стратегическую информацию, а это скорее работенка для тех двоих, а вовсе не для него.

Вентилятор при каждом обороте издавал щелчок, напоминавший тиканье часов; только эти часы так сильно спешили, что казалось, время мчится галопом. Томас посмотрел на картины, развешанные на стене за стойкой — выцветшие карикатуры на членов клуба довоенных времен. Как странно, подумал он. Сколько лет люди приезжали сюда, занимались таким скучным делом, как предотвращение мелких стычек между религиозными общинами, и, выслужив пенсию, возвращались на родину. Сюда, в страну, живущую вне времени, ехали те, кто не хотел перемен; здесь один день был похож на другой, и каждый свободно мог предаваться любым чудачествам, а теперь заварилась такая каша, что было не до чудачеств, и оказалось, что все скроены по одной мерке. Никто уже не поражал оригинальностью, все стали похожи на одну огромную карикатуру Оккупанта.

Он пробовал сопротивляться процессу обезличивания, и к чему это привело? Его сослали и назначили на самую гнусную должность, начальником этого проклятого концлагеря, в десяти милях отсюда, вверх по реке, — несколько забитых людьми акров грязи и горя тяжким грузом повисли на его плечах. Он попытался протестовать, и в результате его заставили в самой подлой и грязной форме проводить ту же политику, которую он критиковал. Впрочем, таким образом он соприкоснулся с активными действиями карателей. И это можно использовать. В изоляторе сейчас лежит раненый…

Слышно было, как подъехала мощная машина, у дверей громко захрустел гравий. Это, наверное, Суэйн или Веннер, подумал он. Для горных инженеров или управляющих плантаций еще рано. В округе существовал молчаливый уговор, что после сумерек здание клуба как бы вновь обретает свой прежний облик и здесь собирается мужская часть европейского населения; но весь район Кхангту гудел от слухов о пленнике, и любопытство заставляло кое-кого из штатских врываться сюда в самое неурочное время.

Это был Веннер, он явно важничал с тех пор, как стал носить пистолет. Ну что ж, они так же демонстративно носили оружие, как он демонстративно не носил. Но из принципа или просто чтоб отличиться от других — Томас не знал.

— Вы один на посту?

Томас кивнул, зацепил ногой стул для Веннера и подтащил под вентилятор.

— Как дела на шахте?

— Нормально. А почему вы спрашиваете?

— Обычно вы не ездите в город два дня подряд.

— Да вот добиваюсь усиленной охраны для машин с деньгами.

Веннер повернул пояс так, чтобы кобура легла на колени, и откинулся на спинку стула. Потом наклонился вперед и спросил с некоторым вызовом:

— А почему бы мне и не приезжать? Я хочу знать, что делается в городе. Как и все.

— Ничего нового. — Томас пожал плечами.

— Вы знаете, о чем я. С ним уже говорили? Томас нарочно дразнил его, делая вид, что не понимает вопроса.

— С пленным! — Веннер почти кричал.

— А-а, вы о нем! Прайер говорит, что с тех пор, как извлекли пулю, он толком и не приходил в себя.

— А выживет?

— Да, справится. Он крепкий.

— Черт возьми! — Веннер стукнул кулаком по столу. — До сих пор не понимаю, почему Лоринг вывез его вместе с нашими ранеными. Что стоило всадить в него еще две-три пули.

— Но уж если вывез, зачем было об этом трезвонить?

— Лоринг не виноват. Все говорили, что во время вылазки ему здорово накостыляли, и вдруг такое везение — настоящий трофей. Захватить эту сволочь лучше, чем пятьдесят туземных бандитов. Да, кроме того, разболтали, наверное, солдаты. Такие вещи не скроешь. — Тут Веннер вдруг понял оскорбительный смысл вопроса и рассвирепел: — А почему, собственно, мы не должны ничего знать? Мы те, кого правительство обязано защищать. Если бы нас слушали, когда мы их предупреждали после войны, со всем этим было бы покончено в несколько месяцев.

Солдат принес Томасу его обычную двойную порцию, он с жадностью опрокинул бокал и вытер рот тыльной стороной руки.

— Вы у нас новый человек, — продолжал Веннер. — Это вам не столица, где чиновники считают, что они цари и боги. А здесь мы все заодно.

Оны сказал это нарочно, чтобы напомнить Томасу, какую популярность завоевал у старожилов его предшественник, который, по их предложению, выдавал премии за каждое ружье, отобранное у мятежника. Многие до сих пор со смехом вспоминали случай с одним из первых награжденных: когда его спросили, действительно ли ружье снято с мертвого бандита, он в качестве доказательства тут же выложил руку убитого. А его, Томаса, чистоплюйство, если не сказать больше, словно в насмешку привело лишь к тому, что его отправили на передний край вместо человека, который благодаря своей кровожадности получил тёпленькое местечко в Рани Калпуре.

— По правде сказать, — признался Веннер, — я не очень-то верил слухам, что на их стороне есть какой-то белый. Об этом говорила вся страна, но я считал, что зря болтают. Боже праведный! Белый среди этих проклятых ублюдков, — вместе с ними стреляет из-за угла и насилует наших женщин!

Как уже не раз бывало, Томас обнаружил, что не разделяет чувства собеседника. Он невольно подумал, что только полная извращенность может заставить кого бы то ни было изнасиловать Чэрлотт Веннер. Подобные мысли — его бы просто линчевали, если бы могли о них догадаться, — часто приходили ему на ум; не мудрено, что за ним уже утвердилась слава человека скрытного, и это отталкивало людей.

— Ну так что же? — Веннер явно искал поддержки.

— Этот человек — динамит, — тихо ответил Томас.

— В каком смысле?

— С точки зрения пропаганды. Либо мы его используем, и тогда в воздух взлетят все планы бандитов, либо он взорвется у нас в руках.

Веннер несколько раз тупо моргнул и отрицательно покачал головой:

— Не нахожу. Не нахожу, что он важен для кого-нибудь, кроме нас. Наше право — знать, что изменник умрет, и не легкой смертью. Томас уже пожалел о своей болтливости.

— Кому еще он нужен? — не унимался Веннер. — Кучке красных мерзавцев? Так нам наплевать на их мнение. Им все равно никто не верит. Я бы и сам не поверил, если бы мне не рассказал субалтерн из отряда. — Он похлопал по кобуре на своем животе. — Пустите меня, Суэйна или любого из наших в военный госпиталь, и мы в две минуты решим эту проблему.

Томас рассмеялся, хотя отлично знал, что, издеваясь над отчаянной решимостью Веннера, наживет себе смертельного врага. Пистолет был для Веннера символом его принадлежности к братьям по оружию — пока в стране Чрезвычайное положение, он на равной ноге с любым белым. Там, на родине, он растворился бы в безликой, зараженной снобизмом массе мелкой буржуазии; здесь он прямо-таки герой газетных передовиц, защитник своих прав в чужом краю. Его фото даже попало в газеты, после того как неподалеку от своего бунгало ранил человека, который, возможно (поскольку никто не утверждал обратного), имел связь с повстанцами.

Томас сидел, лениво поглядывая на горящее злобой, костлявое лицо и не пытаясь поддерживать разговор, раз уж Веннера все равно не выживешь отсюда. Он, наверное, потому не терпит кое-кого из своих соотечественников и даже злорадно делит их на виды и подвиды, что из-за них ему трудно сохранить веру в дело, которому они все здесь служат. А он в него верит, хотя Веннера и ему подобных его взгляды испугали бы, пожалуй, ничуть не меньше, чем планы мятежников. Он верил в свое дело и в то же время понимал, что Чрезвычайное положение может помочь ему продвинуться по службе и даже каким-то образом оправдать занятую позицию, с которой он так промахнулся. Хотя он слегка гордился тем, что открыто высказал свое мнение и был сослан в Кхангту, но если его по-прежнему будут считать только идеалистом и не оценят практический смысл его протеста, его гордость будет сильно уязвлена. Томас знал, что он честолюбив, и пока честолюбие не толкнуло его на сделку с собственной совестью, оно лучшая гарантия его решимости отстаивать свои взгляды. О, он знал себя почти наизусть и считал, что опасность всегда таится именно в тех чертах характера, в которых не отдаешь себе отчета, — так люди, которых не сразу раскусишь, могут оказаться опасными; кстати, сюда относится и самодовольная уверенность, что видишь себя насквозь. Он был слишком умен, чтобы не знать себе цену, и давно понял, что миром правят люди ничуть не умнее его, и потому, несмотря на сегодняшнюю неудачу, довольно бодро смотрел в будущее.

Веннер сидел напротив, ссутулившись, широко расставив колени, и с такой силой сжимал стакан, точно прохлада от него через руки распространилась по всему телу; он так и влип в кресло и, казалось, готов был сразиться с любым, кто посмеет сдвинуть его с места.

Томас взглянул на часы. Обычно в этот час Лоринг, или Шэфер, или они оба были уже здесь, чтобы пропустить стаканчик перед обедом. Чем они там заняты вместе? Когда он строил свои планы, то всегда прежде всего заботился о том, чтобы эти двое не могли объединиться против него; кто-то из них непременно должен стать его временным союзником. По правде сказать, он столько усилий тратил на интриги против своих коллег, что просто не мог уделять должного внимания общему врагу.

Ветерок от вентилятора едва шевелил на лбу влажную прядь, поток воздуха с каким-то дурацким постоянством кружился на одном месте, и время скользило слишком быстро, чтобы можно было осуществить надолго рассчитанный план. Гиблый климат и гиблая страна: он бы пропал, если б не сумел обратить свой ум на себя, на свой внутренний мир, — как местные, одетые в желтое монахи, которые мудростью могли бы поспорить с любым европейским философом, а меж тем весь день только и делали, что сидели на корточках под солнцем, держа перед собой плошку для милостыни. Тут была своя опасность, но он вовремя предусмотрел ее и сумел избежать. Длительное молчание становилось все враждебнее и было особенно тягостно для Веннера. Он с облегчением услышал в коридоре шаги: шли двое, один ступал быстро и легко, походка другого была медленная и грузная.

Сразу видно, почему Шэфера прозвали Быком: это был не просто полицейский, но к тому же еще огромный детина с неуравновешенным характером. Обычно довольно добродушный, он был подвержен приступам бешенства и совершенно переставал владеть собой; но, что самое страшное, он почти сознательно научился симулировать ярость, когда при допросах хотел применить силу. Томас давно понял, как важно разбираться в его настроениях: если Шэфер злился по-настоящему, его можно было отвлечь шуткой, если же он прикидывался разъяренным, смех лишь толкал его на дикие выходки: он должен был показать, что и на самом деле вышел из себя.

Но, несмотря на внушительный вид Шэфера, стройный, подтянутый Лоринг всегда оттеснял его на задний план, когда они бывали вместе. Лоринг был из тех, кто не ведает ни покоя, ни усталости; казалось, для него в жизни самое важное — найти применение своей колоссальной нервной и физической энергии, иначе он ходил взвинченный, становился капризным и готов был на любую подлость. Неуемная нервозность требовала непрерывной деятельности, и потому многие считали, что он изнемогает под бременем обязанностей. Но Томас знал, что это просто ищет выхода пожирающая его лихорадка. Он только что вернулся из джунглей, где провел чуть ли не целую неделю, и тем не менее в своей наглаженной форме, с начищенной до блеска амуницией имел вид хлыща, никогда и не нюхавшего пороху. Он был хороший служака, и Томас сначала удивлялся, почему он не полковник. Потом ему вспомнилось несколько любопытных эпизодов из прошлой жизни Лоринга: какие-то обвинения в излишней жестокости — хоть и не доказанные, — очевидно, помешали его служебной карьере. Лоринг вроде бы об этом и не вспоминал: он жаждал деятельности и всеми силами добивался назначения туда, где шли бои. Шэфер кивнул Томасу и улыбнулся Веннеру.

— Опять к нам! Делать вам на шахте, что ли, нечего?

— Есть кое-какие дела и в городе.

— Только не вздумайте возвращаться в сумерках, — сказал Лоринг. — Он придвинул стул с прямой спинкой и присел на краешек, готовый вскочить через минуту. — Может, не знаете, что эти бандиты рыщут по моему району, как у себя дома? По правде сказать, — в голосе послышались визгливые нотки, — я даже позаботился сбросить им запасы, вдруг у них там нехватка продовольствия или патронов.

— Зря вы так переживаете, — сказал Веннер. — Я как раз говорил…

Но Лоринг вовсе не желал выслушивать утешения от какого-то проклятого штафирки:

— Наш мистер Томас уже, наверное, сообщил вам, что во всем районе снова вводится затемнение.

— Нет, я этого не знал.

— Тем не менее это так. С завтрашнего дня опять войдут в силу старые правила. Никто не выезжает за пределы города без охраны.

— Уж если я пущу свою машину на полный ход, — похвастал Веннер, — бандитам не так-то легко будет остановить меня. Вы же знаете, я проехал по бандхал-ской дороге как раз перед тем, как обстреляли грузовик.

Присутствующие не могли этого не знать, так как Веннер напоминал об этом всякий раз, когда бывал в клубе.

Лоринг вытащил сигареты и, никому не предложив, закурил. Он всегда курил торопливо, короткими, быстрыми затяжками, бросал на половине, словно не было времени докурить, а через несколько минут брал новую сигарету.

Шэфер тяжело опустился в большое кожаное кресло.

— Только что нанесли визит нашему гостю, — объявил он с комической важностью.

Томас взглянул было с насмешкой на Шэфера, но, вспомнив, что может много извлечь из его болтовни, опустил глаза, улыбнувшись про себя.

— Ну и что? — Веннер даже наклонился вперед, так ему не терпелось узнать.

— Док Прайер стал было скандалить, но мы заявили, что нам надо повидать этого типа.

— Он был в сознании? — Лицо Веннера снова приняло хищное выражение.

— Вроде очухался.

Томас поймал взгляд Лоринга и чуть заметно покачал головой. Лоринг не обратил на это внимания.

— . Все время таращил глаза на потолок, сволочь, на нас даже и не взглянул, — сказал Шэфер. — Я спросил, много ли еще бандитов засело в районе.

— А он взял да и не ответил? — ядовито вставил Томас.

— Молчит и таращит глаза на потолок. Тогда я подошел и прижал рукой повязку на животе. Слегка. Просто чтобы дать ему понять, что я могу сделать, если понадобится.

— И что же?.. — Веннер волновался.

— Закатил зенки. А может, прикинулся. Док взбесился страшно. Кричал, какой ему смысл штопать людей и добиваться, чтобы они могли говорить, если мы встреваем раньше времени. А я ему сказал: «Сами-то вы за кого, док?» Так прямо и выложил. И мы ушли.

Веннер повернулся к Лорингу.

— А это правда, что он был здесь во время войны? Мне говорили, что вы даже знаете его.

— Знаю о нем. Он был одним из лучших офицеров связи.

— Ну и что он тогда из себя представлял?

Лоринг метнул глаза на Томаса и сказал не без ехидства:

— Умел ладить с туземцами. Шэфер громко рассмеялся.

— Завтра мы за него возьмемся. По-настоящему.

И только теперь, когда прошло уже порядочно времени с тех пор, как он прикинулся, что не замечает знаков Томаса, Лоринг сказал сухо и властно:

— Хватит, Бык.

Веннер сделал вид, что ничего не понял. Он встал и потянулся.

— Наверное, не стоит затягивать отъезд. Он подошел к стойке, выпил и, выходя, улыбнулся Томасу, словно хотел подчеркнуть, что вопреки ему все же узнал то, что хотел.

Когда он ушел, Шэфер сказал с раздражением:

— Веннер свой парень. Все мы здесь заодно, разве нет?

— Он-то всегда об этом твердит, — отрезал Лоринг. — Но если что случится, разве будут винить Веннера, или Суэйна, или еще кого из этих доморощенных вояк? Виноваты будем только мы.

— Я не сказал ничего такого, чего они не узнают сами.

— Слишком много болтаете, — сказал Лоринг. — И что еще хуже, не сумели заставить говорить эту скотину там, в лазарете.

— Дайте мне время, — с досадой оправдывался Шэфер. — Увидите, как я примусь за него завтра.

— Чтобы он снова закатил зенки?

— Уж не хотите ли, чтобы мы церемонились с этой сволочью, Вик?

Томас был как нельзя более доволен их стычкой.

— Надо различать две проблемы, Бык, — выступил он в роли беспристрастного слушателя. — Одно дело — получить от него всю возможную информацию, другое — покарать его как изменника. И не надо смешивать одно с другим. Тут требуется совершенно разная тактика.

— Мы его так покараем, что он заговорит. Все они говорят.

— Как, например, сегодня, — напомнил Лоринг.

— Вы сами велели мне приступить…

— Но не прикончить его, так и не выдавив ни слова.

— Послушайте, Бык, — так же спокойно продолжал Томас, — он никуда не денется. У нас масса времени, он получит все, что ему причитается. Но сейчас стоит подумать, как бы не упустить его. Вы только вспомните. Мы ведь не рассчитываем, что у наших ребят язык развяжется в первую же секунду, как их схватят бандиты, правда? А этот прошел ту же школу. Чтобы достичь цели, надо видеть в нем одного из нас.

— Эта сволочь не имеет с нами ничего общего! — вскипел Шэфер. — Пусть у него белая кожа, но он не лучше любого черномазого, засевшего в джунглях. Даже хуже.

— Я говорю не о его морали или политических взглядах. Я говорю о его выдержке, умении выстоять на допросе. Его не запугаешь и не заставишь болтать, как туземца, которого гонит воевать одно пустое брюхо.

— А я говорю, что он трус.

— Человек, который взялся за оружие, зная нашу военную мощь и отлично понимая, что его ждет, если он попадется? Сомневаюсь, чтобы он был трусом.

Томас заметил, что, говоря о нем, они все употребляют либо местоимения, либо бранные слова, точно он потерял право на имя; а может быть, они не хотят лишний раз вспоминать, что, несмотря ни на что, он их соотечественник.

— И не только это. Когда мы применяем пытку, то берем в палачи туземных солдат и делаем вид, будто не знаем, что происходит. В данном случае это вряд ли было бы разумно.

— Ничего, я сам не побоюсь испачкать ручки! Это доставит мне только удовольствие.

— Вы снова смешиваете разные вещи, Бык. Сила не всегда самый быстрый способ сломить такого, как он.

— Сломается! Каждого можно довести до точки, когда он больше не в силах терпеть. Заговорит как миленький!

— Заговорит, но будет лгать. Придется проверять, где правда, а где — ложь. На это уйдет чертовски много времени.

— Мне оно не больно-то дорого.

— А мне дорого, — вмешался Лоринг. — Меня заманили в ловушку и выставили круглым дураком. Мне надо выпутаться — и быстро!

Пока Томас с Шэфером разговаривали, Лоринг над чем-то размышлял. И теперь спросил с вызовом:

— А как бы вы добивались того, что нам нужно?

— Одну минуточку, Вик, — запротестовал было Шэфер.

— Помолчите. — И Томасу: — Я вас слушаю.

В этом и состояла вторая часть плана: исподволь заинтересовать Лоринга.

— Вы, кажется, знакомы с приемами дзю-до. Я видел, как вы занимались с тренером. В дзю-до противника заставляют самого нанести себе поражение.

Шэфер в отчаянии заорал:

— О господи! Мы же не…

— Помолчите! — резко оборвал его Лоринг. — Продолжайте, Томас.

Этот повелительный тон был у Лоринга не просто проявлением дурного характера. Он происходил из знатной семьи, вращался в высшем обществе, и в его манерах чувствовалась природная властность. Это производило впечатление на делающих карьеру сослуживцев из низших кругов, но мешало его собственной, так как он слишком высокомерно держался со старшими по чину. Томас с самого приезда ни разу не позволил себе фамильярничать с Лорингом, никогда не называл его по имени — чего Лоринг не выносил, — и в результате отношения у них были сносные: они не сближались, но могли работать вместе и даже немного уважали друг друга. Теперь Томас хотел на этом сыграть.

— Если вам нужно что-нибудь выжать из человека, — пояснил он, — надо прежде всего хорошо его изучить, не из уважения, но ради того, что вам от него нужно. Вот хотя бы этот парень там, в лазарете. Ему плевать на все, что ценит большинство людей, так что подкуп здесь не пройдет. Сомневаюсь, чтобы он уж так цеплялся за собственную жизнь. Это сильный человек, пусть у нас и есть все основания ненавидеть его. Как же подобрать к нему ключ?

Шэфер открыл было рот, но Лоринг нетерпеливым движением остановил его. — Что же вы предлагаете?

— Ладо понять, что заставило его пойти на это. Может, у него личная обида против общества, и надо узнать, в чем тут дело. Кроме того, я бы сказал, что у него слишком чувствительная совесть — преувеличенное чувство долга, хотя бы и ложно понятого. Если это так, — Томас положил руку на стол, — вот вам и способ воздействия — через неспокойную совесть. Надо уверить его, что он не только не поможет тем, на чьей стороне сражается, а даже нанесет им вред.

— Не выйдет! — Шэфер покачал головой.

— Я мог бы добиться этого, — доверительно сказал Томас. — Мог бы, если бы имел возможность вести допрос по-своему.

— Ну уж нет!

И снова Лоринг утихомирил Шэфера и предложил Томасу продолжать.

— Я вам больше скажу. Расплата покажется ему куда тяжелей, если вместо того, чтобы избивать, мы заставим его терзаться угрызениями совести. Человек жизнь свою пожертвовал, а вы ему докажете, что понапрасну, — уж не знаю, есть ли пытка страшнее. Вот когда он действительно сломается.

Последний довод убедил Лоринга. Он был достаточно умен, чтобы представить себе подобную катастрофу, и достаточно жесток, чтобы с наслаждением принять этот план.

Но Шэфер высмеял всю затею.

— Нашим людям здесь здорово досталось от проклятых бандитов. Они будут просто на седьмом небе, когда узнают, что один из врагов мучается от угрызений совести!

— Вряд ли, конечно. Поэтому куда лучше было бы пока не распространяться о поимке пленного.

— Нечего глядеть на меня, — сказал Лоринг. — Я подозреваю, кто этот офицер, который не умеет держать язык за зубами: он у меня в ближайший же месяц узнает почем фунт лиха.

— Когда мы добьемся своего, — добавил Томас, — он получит по заслугам. Но пока он ни о чем не должен догадываться. Зачем человеку признаваться, если ему известно, что в конце концов его все равно повесят.

Лоринг постукивал ногой, размышляя над всем, что было сказано. Потом вдруг наклонился и загасил сигарету, точно принял окончательное решение.

— Ладно, Томас. Завтра же начинайте, посмотрим, чего можно добиться от этой скотины.

— Постойте, Лоринг…

— Помолчите. — Лоринг повернулся к ним спиной и резким высоким голосом позвал солдата. — Решено. Теперь можно и напиться перед обедом. У него была привычка щелкать зубами после каждой фразы, так что слова иногда вылетали укороченными. Томас откинулся на спинку стула; он еле заметно улыбался от радости, что удалось обвести вокруг пальца этих двоих, и оттого, какие возможности открывались теперь перед ним. Шэфер в счет не шел, но с победой над Лорингом он мог себя поздравить.

— Все это очень хорошо, — жалобно сказал Шэфер, обиженный своим поражением, смысла которого он так и не понял. — Но у нас где-то происходит утечка информации, и я должен заткнуть эту щель. Проклятые мерзавцы проникают в район из других мест и при этом точно знают, как действовать.

— Конечно, — подтвердил Томас. — Посадите за решетку хоть вдвое больше, чем сейчас, они все равно сохранят свои связи. Пока есть хоть маленькая надежда, что мятежники возьмут верх, люди будут на это рассчитывать и помогать им. Надо раз и навсегда доказать, что такая возможность исключена.

— Но пока что вы напрасно не послушали меня и не избавились от туземцев в вашем отделе.

— Если бы я старался заслужить одобрение, — засмеялся Томас, — то остался бы вообще без персонала. У нас с вами разная работа, Бык. Вы должны ставить препоны, а я — пускать машину в ход. Я вроде бы должен превращать интернированных в добрых граждан, а этого не сделаешь без помощи местных людей.

— Зря тратите время. Единственный способ доказать, что мятежникам не взять верх, — это устроить им кровавую баню, да пострашней, чем до сих пор.

— А мы докажем это по-иному, — Томас старался излагать свои взгляды в наиболее приемлемой для этих двоих форме. — Предоставим местным то, чего они добиваются, как только сможем их убедить, что их интересы вполне совместимы с нашими.

Томас тут же спохватился, что сделал ошибку: не следовало подсовывать Лорингу набор слов, за которым он обычно скрывал свои истинные взгляды. Военная форма подвела, он порой забывал, что форму носят не одни тупицы.

— В том-то и беда с вами, политиканами, — презрительно сказал Лоринг, — что уж очень вы упиваетесь собственной пропагандой. Это же самообман. Мы строили империю с пушками, когда у туземцев были одни копья. Теперь у них самих есть пушки. Что же нам делать?

— Видно, угрожать им атомной бомбой.

— А почему бы и нет! — Лоринг принял его слова вполне серьезно. — Черт возьми, мы бы сразу увидели, насколько мятежники заботятся об интересах своих сограждан. Они бы быстро смылись или списали со счета основную массу населения.

Шэфер с удовольствием слушал, как Лоринг поддевает ТоМаса; но вдруг нахмурился и задумчиво сказал:

— Боже правый! Послушать вас, так и забудешь, что при нас эта страна дошла до такого расцвета, какой ей не снился в прошлом, да и в будущем тоже.

Томас и Лоринг дружно засмеялись, хотя каждый отлично понимал, что смеются они по разным причинам.

— А что, разве это не правда? Они резали друг друга до нашего прихода и снова начнут, как только мы уйдем.

— Я не отрицаю, что наша власть — великое счастье для них, — сказал Лоринг. — Только это не имеет ни малейшего отношения к тому, сумеем ли мы здесь удержаться или нет.

— А я утверждаю, — Томас с запозданием высказал свои действительные взгляды, — что, если бы мы на деле показали, что наша власть здесь — великое счастье для страны, ничто не могло бы поколебать наше влияние и в будущем.

— То, что вы имеете в виду, легко проверить, — сказал Лоринг. — Представьте на миг, что мы уничтожили службу безопасности, и спросите себя, что тогда будет.

— Нам нужно время, время!

Всякий раз, когда разговор обрывался, слышны были монотонные щелчки вентилятора — словно речь каждого из них была заранее отмерена точным количеством щелчков; а может, и жизнь их была скроена по определенному шаблону, который уже нельзя изменить: и тогда маленькая победа Томаса уже не зависела ни от него, ни от них, а была предопределена заранее, до того, как они встретились за этим столиком; и исход допроса пленного Томасом тоже давно предрешен, так же как все остальное, о чем они вели свой бессмысленный спор. Шэфера позвали к телефону, и он вышел в комнату, где обычно шла карточная игра.

Томас все пытался уяснить для себя, как это Лоринг при своих убеждениях охотно уступает ему право вести допрос.

— Интересно, почему вы согласились? — спросил он,

— Мне не очень нравилось, как начал Бык. И кроме того, — добавил он с недоброй улыбкой, — я полагаю, что вы и эта сволочь там, в госпитале, в каком-то смысле говорите на одном языке.

— Покорно благодарю!

— Вам меня не провести, Томас. Я отлично знаю, что у вас на уме. Вы хотите воспользоваться этим случаем и найти ход обратно в столицу.

— Возможно, — согласился Томас, — но это далеко не все. Я еще хочу, чтобы свалившаяся на вас удача послужила тому делу, в которое я действительно верю. И надеюсь, меня никто не обвинит в вероломстве, раз уж попутно я смогу запросто вытянуть из него ту информацию, что так нужна вам с Шэфером.

— Вполне вероятно, что и вытянете, хотя бы потому, что вас она мало интересует. В этой дурацкой войне всегда так: всего надо добиваться окольными путями. Я-то, впрочем, не верю, что у вас что-нибудь получится. Хотя, если ничего не выйдет, придется пустить в ход Быка. А так как его методы исключают любые иные, вам начинать первому.

— Ценю вашу прямоту. Я хотел точно знать, каково положение дел.

Томаса только позабавило, что его поставили на одну доску с пленником. У Лоринга, наверное, больше общего с этим раненым в изоляторе — та же вера в насилие, та же решимость убивать, пока не уничтожишь врага или сам не погибнешь. Томасу часто приходило в голову, что — очутись он между двух сильных партий, стоящих на такой точке зрения, — тот факт, что его позиция единственно правильная, никакого значения иметь не будет. Однако волнение при мысли о том, что ему предстоит самостоятельно вести допрос, связано было не только с надеждами на результаты этого допроса. Независимо от целей, которые им руководили, сейчас он испытывал удовлетворение оттого, что так успешно преодолел первые трудности. Вернулся Шэфер.

— Это Лиз, — сказал он. — Просит привести гостя к обеду. Вы как, Вик?

— Нет, пожалуй, — как всегда резко, — ты же знаешь, что обедом меня не заманить на партию и бридж.

Шэфер слишком привык к его манере, чтобы обидеться.

— Там Марго, — он подмигнул, — краса и гордость части.

— Эта липучка! — Лоринг коротко рассмеялся. — Ребята прозвали ее ванильно-молочным коктейлем, чтобы отличить от шоколадных, которые вечно трутся возле ворот. Вы уже добились успеха, Бык?

— В собственном доме? Не говорите глупостей, Хотя, может, над этим стоит подумать.

— Нет, — сказал Лоринг, — поеду-ка я лучше в город, сделаю налет на кафе «Парадиз». У меня нет времени возиться с женщинами, да еще с такими, что торгуются из-за цены.

Он встал и подошел к кучке младших офицеров и летчиков, собравшихся у стойки. Подозвав одного из них, Лоринг повернулся и вышел из клуба в сопровождении юноши, явно польщенного тем, что его пригласил с собой надменный, весь в орденах офицер.

— Хорошая черта у старины Вика, — снисходительно улыбнулся Шэфер. — Нет у него привычки крутить. — Ему было не совсем удобно приглашать Томаса после того, как Лоринг отказался. — Если желаете, милости просим, все-таки какое-то разнообразие по сравнению с карри.

А Томас подумал, что, сам не зная почему, предпочел бы, чтобы Лоринг пригласил его с собой в город. Впрочем, здесь, в этой грязи, есть ему определенно не хотелось.

— А почему бы и нет? — приглашение было принято в том же стиле, в каком получено.

— Мой «джип» внизу, на стоянке.

— Я подъеду на своей машине. Пока Томас шел к гаражу, зажглись фонари, по периметру окаймлявшие зону, и свет прожекторов, установленных на вышках по углам щетинившегося колючей проволокой забора, длинными иглами прошивал темноту и делал еще плотней густую паутину ночи.

Как только ввели Чрезвычайное положение, все европейцы за целые мили отсюда съехались в зону; потом армия установила контроль над районом, и плантаторы и владельцы бунгало вдоль реки вернулись к себе под крыло местной милиции, которая охраняла их ночью. Томас представил себе, что тогда здесь творилось, и это несколько примирило его с сегодняшним днем.

Он подумал, что, видимо, отсутствие женщин — если не считать двух медицинских сестер, живших рядом с изолятором, — придавало зоне сходство с лагерем военнопленных, в котором он пробыл три года во время войны. Часто днем, по дороге в контору или в клуб, его вдруг охватывало смутное чувство тоски, и он понимал, что все дело в колючей проволоке: из-за нее казалось, будто он все еще в «мешке», словно открытое выражение неугодных начальству взглядов опять привело его за решетку. И всегда становилось легче на душе, когда, посигналив фарами, он видел, как раскрываются ворота: какое облегчение думать, что эти затворы для других.

За сотни метров отсюда, у внушительного здания полиции, Томаса ждал за рулем «джипа» Шэфер. Он поехал впереди, а за ним и Томас на своей машине спустился вниз по дороге, которая связывала зону с торговым районом Кхангту; машины круто остановились у реки, там, где паром переправлялся к шоссе на другой стороне. Каждый раз, когда Томас проходил здесь мимо отвратительных лачуг, кое-как сляпанных из выловленных из реки обломков досок и консервных банок, видел эти конурки, перед которыми на корточках сидели хозяева, методически поворачивая головы и сплевывая; каждый раз, когда он бродил по берегу с рахитичными пирсами, нелепо вдававшимися в воду, или останавливался поглядеть на убогое уличное представление, нечто вроде комической народной оперы, — он снова и снова поражался, как могло случиться, что даже в это Кхангту вторглись события и идеи, изменившие облик всего мира. За жалким фасадом, кричаще ярким, в зеленоватом свете шипящих ламп, среди местного населения жил тот же неукротимый дух протеста, который взывал с черных заголовков и огрызался на каждый политический лозунг, предназначенный его обуздать. Даже здесь, несмотря на двойной заслон властей и почти сплошной неграмотности, звучал его приглушенный голос, к которому, навострив уши, прислушивался весь народ независимо от уровня понимания.

Не доезжая пристани, машины свернули влево, на узкую улицу, которая вела к невысокому обрыву над рекой, где стояло бунгало Шэфера. Вокруг дома выкорчевали каждый кустик, чтобы негде было укрыться снайперу, а под крышей на водосточных трубах укрепили яркие лампы, бросавшие на лужайку такой ослепительный свет, точно хозяева устроили праздничную иллюминацию по случаю пикника, которые когда-то были здесь в такой моде. Капрал, начальник рекрутов, охранявших дом по ночам, лихо откозырял, когда машины остановились у порога. Они прошли через переднюю, мимо оружия, стоявшего в козлах, там, где раньше находилась вешалка, и Томас спросил себя, задумываются ли когда-нибудь Шэфер и его жена над тем, что занимают здесь высокое положение, имеют огромный дом и кучу прислуги. Наверное, нет. Люди всегда принимают как должное то хорошее, что послала им судьба. Занимая пост высшего чиновника в районе, он и сам имел право на отдельное бунгало, но объяснял свой выбор квартиры скромными привычками, хотя, по правде сказать, ему Просто не хотелось обременять себя большим хозяйством. Металлические жалюзи не пропускали в просторную Гостиную ни малейшего ветерка. Элизабет Шэфер сидела под одним вентилятором, Марго Джонс — под другим. В пору летних дождей жизнь всегда превращалась в унизительную беготню от одного прохладного воздушного конуса к другому. в — Виктору не удалось вырваться, — объявил Шэфер. Томас преувеличенно низким поклоном подкрепил Это косвенное извинение за свой приход.

— Бедняга, — Элизабет Шэфер жалела отсутствующего Лоринга. — Он совсем себя загонит.

Она уже начала расплываться, и Томас с некоторым злорадством отметил, что при таких темпах она скоро не уместится под одним вентилятором — мясо начнет выпирать буграми и таять от жары, точно сало на сковородке. Она не выглядела бы такой страшной, если б упорнее боролась за сохранение себя в каких-то рамках или вовсе перестала обращать внимание на свою полноту. А эта беспощадная расправа с собственным телом, когда под вечер она запихивала его в слишком тесный корсет, производила впечатление попытки с негодными средствами.

Она повернулась к Томасу с улыбкой, в которой ничтожная доля уважения к его чину сочеталась с полным презрением к нему как к человеку.

— А вы чем заняты, Арнолд?

— Во всяком случае, не загоняю себя, если вы это имеете в виду. — Она принадлежала к числу тех немногих, кто присвоил себе право называть его по имени. Так как оба они с первого же взгляда невзлюбили друг друга, он считал вполне удобным отбросить светские условности. — В основном стараюсь не изжариться.

— Вам это удается, — сказала Марго. — Не знаю уж каким образом. Я так и вижу, как вы выходите из-под душа.

— Еще бы! — засмеялся Шэфер.

— Кошмарный человек, — пожаловалась она. — Переиначивает каждое моё слово.

Марго служила секретарем в отделе продовольственного снабжения. Она приехала несколько месяцев назад и сняла комнату у Шэферов на всем готовом. Впрочем, Элизабет пригласила ее потому, что она привлекала молодых мужчин, и хозяйка дома могла хоть вчуже наслаждаться атмосферой ухаживания. Девушка очень быстро усвоила двойственную тактику в обращении с поклонниками: она снисходительно терпела, когда высшие чины хлопали ее по заду и говорили скабрезности, но была очень строга с молодыми офицерами и младшими чиновниками, среди которых надеялась поймать мужа. Она была довольно хорошенькая, пожалуй, только ноги чересчур велики, зато груди — могучие; она делала вид, будто понятия не имеет, какие возбужденные реплики они вызывают, что никак не согласовалось с ее откровенной манерой одеваться. Томас ценил эти груди, как любую роскошь, которая была ему недоступна. Иногда его даже огорчало — правда, не очень, — до чего же сузились все его желания. Может, в этом виновата влажная удушливая жара, которая любое прикосновение делала липким и плотским. Его подавляло постоянное ощущение множества тел вокруг — чужих и его собственного, это скорее мешало, чем поощряло какие-то отношения. А может, тут было и совсем другое — решительное нежелание стряхнуться и энергично действовать там, где дело касалось женщин? Не то чтобы он был против любовных похождений — нет, но предпочитал сидеть сложа руки и ждать, когда им займутся. Тут сказывалась и лень, но больше всего тщеславие — желание пожинать плоды, не унижая себя усилием потрясти дерево. Обидно, конечно, что в результате такой тактики он, кажется, превращается в любителя легкого флирта. Флиртом ведь можно заниматься от случая к случаю, сидя под вентилятором.

— Надеюсь, Абдул не подаст нам сегодня карри, — сказал Шэфер, — Томас согласился прийти, только узнав, что карри не будет.

— Неужто ты думаешь, что в такой день я хоть на шаг подошла к кухне! Как это похоже на мужчин, — пожаловалась она Марго. — Пьянствуют себе в своем клубе, им и в голову не приходит, что нам с вами тоже до смерти хочется чего-нибудь особенного…

— Кошмар! — Марго внезапно резко повернулась к Томасу, и ее груди задрожали от шуточного негодования. — Это просто низость, что женщинам не разрешают бывать в клубе.

— Мы должны были превратить его в штаб, — откликнулся Шэфер из противоположного угла, где он приготовлял коктейль. — Это был единственный способ обойти дурацкий приказ о допущении в клуб неевропейцев несколько раз в неделю.

Томас мог промолчать, а мог и отпустить реплику, за которой обычно следовал целый поток заранее известных ему замечаний. Но он устал и злился при одной мысли об утомительном споре, который сейчас затеет исключительно из чувства противоречия.

— Должно же, однако, быть место, где можно мирно общаться с местным населением. Такое место, где встречаются на иных основаниях, чем те, кто разбрасывает листовки, с теми, кто их читает. В Рани Калпуре…

— Нет уж, благодарю покорно! — бросил Шэфер через плечо. — Я целый день либо работаю с ними, либо их обрабатываю. С меня хватит.

— Здесь не Рани Калпур, — терпеливо сообщила его жена — так терпеливо объясняют дорогу заблудившемуся дураку. Томас ждал, что сейчас она, как всегда, скажет, что они здесь — на передовой.

Шэфер передал каждому стакан с кубиками звенящего льда. Элизабет отхлебнула глоток и поставила стакан рядом на столик.

— Здесь, в Кхангту, — сказала она, обращаясь к Томасу, — мы все — на передовой. Это вам не большие города, где только приемы да вечеринки с коктейлями.

Через несколько минут она подойдет к окну, откинет металлические жалюзи с одной стороны и покажет след от пули. Но пока его очередь вставить слово:

— Здесь есть люди, которые, как и мы, не желают победы мятежникам. Мы их используем, но не доверяем, и относимся к ним вовсе не дружественно. Однако же они на нашей стороне. Если им не хватает чувства достоинства и самоуважения, то кто в этом виноват?

— Не мы, — Элизабет так энергично мотнула головой, что ее угреватые щеки затряслись.

— Да, — согласился с ней Шэфер. — Туземцы есть только двух родов: одни нас уважают, потому что боятся, другие — не уважают, потому что больше не боятся. Если вы хотите сказать, что мы сами виноваты в том, что многие перестали бояться, что ж, это чистейшая правда.

Томас вовсе не собирался убеждать кого бы то ни было, что его точка зрения тоже имеет право на существование. Это было бы глупо и бессмысленно. Он просто хотел поскорее помочь им провести привычные роли и, как по нотам, разыграть задуманный им спектакль.

— Мы, — с улыбкой сказал он, — может быть, только тогда научимся уважать местных, когда сами начнем бояться их.

Его слова так поразили Элизабет, что она даже не разу нашлась.

— Так может говорить только тот, кто работал в Раи Калпуре! Она встала и подошла к окну. — Вот, — она распахнула жалюзи и показала след от пули, — вот как вынуждены жить мы. Реплика не совсем впопад. Надо бы получше отшлифовать эту сцену. Томас выжидательно поднял брови и отвернулся к Марго.

— Я часто удивляюсь, — она сидела прямая, героически выпятив торчащие груди, — знают ли наши там, дома, что нам приходится терпеть. Читать об этом в газетах — совсем не то, что каждый день смотреть в лицо опасности.

Но Элизабет вовсе не собиралась уступать сцену этой инженю.

— Это ничто в сравнении с тем, что здесь было. Я даже описать не могу, что творилось в первые дни. Встаешь утром и узнаешь, что кого-то из знакомых ночью зарезали. И не знаешь, может быть, ты следующий на очереди. Я до того дошла, что вида Абдула не могла выносить.

Теперь вступил Шэфер:

— Ладно, ладно, старуха! Не думай об этом. Ты же знаешь, это всегда тебя расстраивает. Те времена позади. Теперь мы не даем им спуску.

— Как я могу не думать? Они все еще там, в джунглях. И по-прежнему убивают наших мальчиков. Иногда мне хочется самой идти с отрядом и травить их, как диких зверей.

И, представив, как тяжелая, огромная, красная — точь-в-точь обрюзгший танк, — Элизабет прет, переваливаясь, сквозь гигантские травы, Томас решил, что пора кончить спектакль.

— Ладно, — вздохнула она, — обед уже, наверное, тов. А потом можно будет сыграть в бридж. — Элизабет укоризненно погрозила Томасу пальцем. — Вы знаете, что в последний раз забыли расплатиться?

Она старалась говорить шутливо, но его этот тон не мог обмануть.

— Досадно, что вы не сохранили запись. Боюсь, что не помню, сколько я проиграл.

— Может, она где-то и завалялась, — и добавила поспешно: — Ведь не интересно играть, если не расплачиваться, правда?

— Да, когда вы выигрываете. А я всегда в проигрыше.

Она погрозила пальцем:

— Ай-ай-ай, Арнолд. Это же долг чести. . — Увы, я не джентльмен.

— Здесь мы все джентльмены, — засмеялся Шэфер.

— Вот тут-то можно и ошибиться.

— Не будьте циником, — сказала Марго, поднимаясь, чтобы идти в столовую, — хотя бы спозаранку; вечер ведь только начался.

Если бы он был джентльменом, такая девушка помнила бы, кто он по положению, и вела себя иначе. Он всегда вызывал людей на фамильярность, а потом возмущался тем, что они себе позволяют. Ничего, завтра он займется настоящим делом, и то, чего он достигнет допросом пленного, куда важней, чем считаться персоной в этой компании.

2

Томас вышел на веранду, тянувшуюся вдоль всего барака, и зажмурился от света, такого ослепительного, что контуры предметов расплывались; он висел перед глазами, точно пленка, за которой все выглядело странно обесцвеченным и невесомым. На крытую галерею выходило четыре двери — офицера по связи, адъютанта Лоринга, майора Прайера и самого Томаса, — каждая квартира состояла из двух смежных комнат; ванная находилась в глубине квартиры.

Местность спускалась к реке, и за главными воротами вдоль склона раскинулся город.

От зноя над водой нависла дымка, и сквозь молочный туман едва просвечивали рисовые поля и кромка джунглей на другой стороне реки. Между домами кое-где виднелась колючая проволока, окружавшая зону: она сверкала на солнце, словно изнемогая от жара, который рано или поздно грозил растопить ее. И как всегда, у Томаса внутри все сжалось при виде оскаленных клыков этой изгороди — для него они олицетворяли жестокое твердолобое отношение властей ко всему, что здесь происходит, к событиям, которые все сильней отдаляли его от своих каждый раз, когда он бунтовал против такого отношения. Насколько далеко можно зайти в осуждении официального политического иурса, оставаясь на государственной службе? Есть же какая-то грань, непроходимая, как проволочное заграждение, предел, за которым либо сам подаешь в отставку, либо совершаешь проступок и тебя увольняют. Но, с другой стороны, может быть, он брался не за свое цело, и отчасти из-за тупости командования, а отчасти из-за его собственного упрямства его использовали не по назначению. А теперь после ряда неудач ему, наконец, представляется благоприятный случай, из которого Можно многое извлечь: возникла сложная непредвиденная ситуация, и вдруг рядом оказался он, человек, способный с ней справиться наперекор бюрократической сумятице, а может, именно благодаря всей этой сумятице, так как в нормальных условиях счастливого стечения обстоятельств могло бы и не быть и его место занял бы дисциплинированный служака-середняк.

Лазарет помещался в группе одноэтажных строений, а верхней части лагеря, где были еще одни ворота; дорога от них вела на вершину холма, а оттуда вниз, на бандхал — на этой дороге и попал в засаду грузовик. Загородив глаза ладонью от солнца, он направился К лазарету.

С тех пор как привезли пленного, здесь поставили часового. Томас кивнул солдату и вошел внутрь. В приемной стоял стол майора Прайера с лампой под зеленым абажуром, а сбоку, у стены, старенькая картотека. Помятая форма не прибавляла Прайеру военной выправки, и в скором времени даже зеленые новобранцы начинали звать его просто «док».

Он взглянул на Томаса и потер рукой небритый подбородок:

— Я так и думал, что вы нагрянете, — начал он виноватым голосом. — И пожалуйста, не упрекайте меня за вчерашнее. Я им сказал, что он не готов для допроса; но уж если эти двое пожелали взглянуть на раненого мятежника — не в моей власти остановить их.

— Я никого не упрекаю.

— Вы хотели, чтобы я их выставил; но у меня хватает хлопот и без того, чтобы разбираться, кто из вас старший в данном случае.

— Все в порядке. Мы уже все утрясли между собой. Как он?

— Ничего. Я опасался внутреннего кровоизлияния. Но сегодня утром он чувствует себя прилично.

— Хорошо.

— Знаете, — Прайер перестал заполнять карточку и положил ручку, — я ведь чуть было не дал ему умереть, когда извлекал пулю. Не люблю ставить больного на ноги только затем, чтобы он смог без посторонней помощи взойти на эшафот.

— Тут вы ошибаетесь.

— Да, я знаю. Ведь он же враг.

— Конечно, враг; но я не об этом. Ваше дело лечить каждого, кто сюда попадает. Не ваша забота, что с ними потом делают.

— Вот как! А я вспоминаю врачей в застенках; тех, кто был тут же под рукой и давал советы, как подвергать людей нечеловеческим пыткам так, чтобы при этом они не теряли сознания.

Томас улыбнулся.

— Вы так негодуете потому, что он белый?

— Нет, черт возьми! Потому, что он человек. Я никогда не видел остальных. С ними расправляются в маленьком грязном госпитале там, в городе. Но я бы и к ним относился не так.

— Я хочу поговорить с ним. Он не спит?

— Наверное, нет. Трудно сказать. Он еще не произнес ни слова с тех пор, как пришел в себя. Лежит на спине и не отрываясь глядит в потолок. — Прайер снова взялся за перо. — Интересно знать, о чем думает такой человек.

— Может, мне и удастся это узнать. — Томас обернулся, желая подчеркнуть уважение к позиции Прайера. — Если вам от этого легче, у меня с собой нет раскаленного железа.

Прайер помахал ему вслед и продолжал заполнять картотеку. В левом крыле лежали обычные больные — дизентерия, растертые ноги, мелкие царапины. Сквозь стеклянные двери Томас видел солдат, листающих иллюстрированные журналы. В другом крыле помещался изолятор для тяжелобольных. Он отодвинул болт — излишняя предосторожность, если учесть состояние пленного, — и вошел в палату на шесть коек, где края простынь тихо колыхались под ветерком вентилятора. Занята была лишь одна кровать в дальнем конце палаты.

Томас поймал себя на том, что идет по линолеуму на цыпочках, и решил, что это никуда не годится. Твердыми шагами он подошел, встал в ногах кровати и посмотрел на больного. То ли он просто не думал о том, как выглядит пленный, а может, именно таким он и представлял его себе, но у него не возникло чувства несоответствия. И даже почудилось, что он где-то встречал его.

Рост лежащего трудно было определить, но видно было, что выше среднего; поджарый, широкий в плечах, тощий, но жилистый. Из свободных рукавов больничной рубашки высовывались широкие запястья, покрытые тонкими светлыми волосами. Неопрятная рыжая борода, опаленное солнцем лицо и неожиданно светлые глаза, прикованные к потолку. И зачем только он такой белокурый? — подумал Томас. — Просто как нарочно.

Он вспомнил свои первые часы в плену, гнетущее чувство поражения и — самое гадкое — что он почти умышленно потерял свободу. Еще одно усилие, и он был бы убит или избежал бы позорного плена. Вспомнил, как метался по каморке, куда его засадили — всё быстрей и быстрей, пока не свалился в припадке исступлённого самоуничтожения. Позже он узнал, что ему подсыпали что-то в еду и питье, чтобы вызвать приступ отчаянья и легче выпытать нужные сведения. Теперь этот опыт может пригодиться.

Он взял стоявший в проходе стул и сел возле кровати. Пленный не шевелился. Он мог быть и парализован, ведь пуля прошла у самого позвоночника. Вентилятор жужжал все громче и громче, и Томасу начало казаться, что он не перекричит этот шум, даже если сообразит, с чего начать. Но в голову ничего не приходило. Он сидел и думал, каково же пленному, ведь его замешательство — пустяк в сравнении с тем, что должен чувствовать тот.

Наконец на память пришли те самые слова, с которых когда-то начали допрашивать его самого.

— Ну что ж, Мэтью Фрир, — начал он ровным, бесстрастным голосом, — попали в беду?

Слова не произвели никакого впечатления на лежавшего, словно и не были сказаны. А что, если пленный не пожелает отвечать? Что тогда? Трясти, ударить — значило бы повторить грубую ошибку Шэфера. Что же делать? На миг Томаса охватил панический ужас от сознания своей беспомощности. Потом он с облегчением увидел, что губы пленного слегка дернулись. Как бы то ни было, это какой-то отклик.

Он полез в карман и достал портсигар:

— Хотите сигарету? Молчание.

Нельзя допустить, чтобы от него так просто отделались. Он сунул сигарету в рот пленному и щелкнул зажигалкой.

Фрир невольно сделал затяжку, потом правой здоровой рукой вынул сигарету. Хотел затянуться еще раз, но удержался. И словно искал глазами, куда бы кинуть сигарету.

Томас засмеялся.

— Не желаете подачек! — И добавил более резко: — Не такой уж подвиг отказаться от сигареты, коль скоро вы приняли возвращенную вам жизнь.

Показалось ему или на лице действительно мелькнула тень горькой улыбки? Это уже кое-что, хотя и немного; свист воздуха под лопастями винта с издевкой напомнил, что он не вырвал еще ни единого звука из плотно сомкнутых губ. И вдруг он сообразил, что первый шаг, подсказанный далеким прошлым, был неверен. В вопросе звучала готовность перейти в любую минуту к силе, а именно этого он и должен избегать. Если привести в исполнение затаенную угрозу, тогда рухнет намеченный план. А план в том и состоял, чтобы добиться доверия и чтобы пленный заговорил легко и непринужденно. Для этого сам Томас должен держаться легко и непринужденно, даже если и не сразу удастся втянуть пленного в беседу. И прежде всего надо поскорее побороть свою внутреннюю скованность — Томас взял себя в руки, успокоился и закурил.

— Трудно беседовать с человеком, который обязан тебя слушать, — начал он. — Это очень мешает, и, когда, наконец, заговоришь, хочется кричать в полный голос.

Он сделал паузу и с удовольствием отметил, что перемена тона подействовала: молчание не было уже таким тягостным и враждебным. Он будет просто болтать, говорить первое, что придет в голову, даже жаловаться на собственные трудности, — словом, будет вести себя необычно для следователя и добьется того, что пленный заговорит. Время есть, он сумеет навести разговор на нужную тему.

— Я буду говорить, — продолжал он, — а вы сами решите, есть ли вам смысл отвечать. Конечно, сейчас вы боитесь за каждое свое слово. У вас уже пытались силой выудить информацию военного значения, вы полагаете, что я иду к той же цели другими методами. Но вы ошибаетесь. Я — государственный служащий, и меня волнуют лишь перспективы этого… конфликта. Мне интересно, какой вам смысл вести войну и неужели война — единственное имеющееся в вашем распоряжении средство? Мне хочется еще понять, какова разница между вашими и нашими планами в этой стране. И помимо прочего, мне лично очень любопытно познакомиться с вами. Я все спрашиваю себя: что заставляет людей поступать так, как поступили вы? И вопрос этот тоже не праздный: я и тут хочу знать, какова, в сущности, разница между побуждениями, которые привели вас в джунгли, и тем чувством протеста, что возникает у меня самого по поводу проводимой нами политики. Снова пауза. Ему кажется, что все им сказанное висит в воздухе и, точно стрелка на ниточке, вертится то в одну, то в другую сторону. Ну и монолог: трудно найти правильную интонацию; то говоришь слишком тупо и монотонно, то скороговоркой барабанишь будто за ученные слова…

— Впрочем, — продолжал он, — пусть даже я приведу доводы, которые позволят вам вступить в разговор, не предавая никого из товарищей, — вы можете спросить, какой вам в этом прок?.. Не стану напоминать, что, если я не получу ответа, сюда вернутся те, кто был вчера, и пустят в ход методы куда более грубые. Да, да, именно так; но то, что нужно мне, невозможно получить путем запугивания. То, что нужно мне, вы должны дать добровольно, на основе наших общих интересов, и мы их отыщем, потому что оба придаем им серьезное значение.

И добавил после краткого молчания:

— Конечно, я не думаю, что вам уж совсем безразлична — чисто физически — отсрочка допроса такого рода, какому вас подвергали вчера. Но все-таки я утверждаю, что это не должно быть главным соображением. Потому что верю, что во время обмена мнениями мы можем наткнуться на кое-что куда более ценное по большому счету, нежели те сведения, за которыми охотятся те двое. Я хочу сказать — ценное для меня, как для человека, которого интересуют проблемы более широкие. Да и для вас тоже, потому что вам придется защищать свои позиции, и вы должны только радоваться возможности высказаться. Ведь изложение ваших взглядов отнюдь не вынуждает вас совершить то, что вы считаете предательством.

Новая пауза, во время которой Томас напряженно ждет отклика на эту свободную импровизацию. И, выделив главную мысль, вдруг предлагает ее пленнику как простой выбор:

— Вот, пожалуйста. В одном случае вы теряете все и ничего не выигрываете. В другом — ничего не теряете, зато, возможно, кое-что и выиграете. Теперь решайте.

Фрир не отводит глаз от потолка, но облизывает распухшие губы и слегка хмурится — видно, обдумывает то, что услышал. Голова на подушке повернулась, чуть дернулась из стороны в сторону, но глаза по-прежнему слепо устремлены в одну точку, словно он даже не может сопротивляться тому, чтобы его вывели из транса. Он дважды пытается открыть рот, и когда, наконец, может что-то выговорить, из губ вырывается хриплый, еле различимый шепот:

— Нет выбора. Для меня нет выбора.

Чтобы расслышать, Томасу пришлось нагнуться; но даже этот слабый, похожий на вздох голос вызвал у него самодовольное чувство торжества. Пленный все-таки заговорил! Ведь самое трудное было заставить его раскрыть рот. Что бы он стал делать, если бы пленный просто упорно молчал? А теперь надо поскорее воспользоваться грубым промахом противника.

— Нет выбора? — быстро переспросил он. — Что вы хотите этим сказать?

— В любом случае, — медленное дыхание с трудом превращалось в приглушенную речь, — в любом случае меня повесят.

Он говорил так тихо, что Томас не уловил, была ли этих словах покорность или жалость к самому себе.

— Возможно, — ответил он. — Это не от меня зависит. Моя власть ограничивается тем, что происходит с вами здесь. Но то, что произойдет здесь, не так уж маловажно, вот в чем все дело.

Широкая грудь чуть дрогнула. Пленный, видно, хотел пожать плечами, но это была лишь тень движения.

— Вряд ли вы можете позволить себе роскошь думать о будущем, — продолжал Томас, — но, наверное, стоит дорожить каждым часом, каждой минутой, выпавшей на вашу долю. И далеко не безразлично, как пройдёт эта минута.

Снова голова дернулась на подушке, и голос обрел большую силу.

— Я хочу, чтобы все было уже кончено! — выкрикнул Фрир.

— Разумеется, — деловито и спокойно отозвался Томас. — Но один и тот же отрезок времени может пройти быстро, а может показаться вечностью. Все зависит только от вас.

Разумность доводов, кажется, проняла пленного. На повторный совет сделать выбор он ответил вполне логично.

— В моем положении любая уступка стоит слишком дорого. — Голос постепенно креп, точно Фрир с каждым словом заново учился говорить.

— Слишком дорого для вас?

— Дороже, чем я имею право платить.

То, что он вслух заговорил о важности своего долга, показывало, насколько поколебалась его решимость с той минуты, как он пришел в себя. Он, наверное, устоял бы против прямой атаки; но ему предложили выбор, и он высказал свои опасения; значит, он принял предложение всерьез и даже начинает торговаться.

— Вы недооцениваете обстановку, — сказал ему Томас. — Тем двоим, что были до меня, нужно одно. А мне нужно совсем другое. И пока вы владеете тем, что нам нужно, вы можете маневрировать. А коль скоро мы добиваемся от вас разного и разными методами, тем шире ваши возможности. По правде сказать, ваш единственный выход — это лавировать и торговаться. Фрир плотно сжал губы; ведь даже простое упоминание о каких-то возможностях звучало иронией в его безнадежном положении.

— Пусть выбор обойдется дорого. Но стоит взвесить, кто же будет платить. Если мои коллеги добьются своего, тяжесть расплаты ляжет на тех, с кем вы заодно. А то, что нужно мне, касается вас, и только вас.

Губы Фрира раздвинулись, обнажив стиснутые зубы:

— Если я продержусь против тех двоих, конец наступит скоро.

— Возможно, — Томас уклончиво отвечал на все предположения пленного о том, что с ним будет. — А вдруг не выдержите? Как же можно играть, если за проигрыш расплачиваются другие?

Голова Фрира опять заметалась по подушке, лоб складками пересекли морщины.

— Нет, — выдохнул он. — Рисковать не могу. Надеюсь, что выдержу, но… Нет. Не могу сказать: зовите их.

— А я и не собираюсь. — Томас улыбнулся. — Да и выбора уже нет. Вы его сделали. Вы добровольно согласились говорить со мной и рассказать о себе. И кое-что уже сообщили, отказавшись от скорой смерти из боязни повредить друзьям. — Томас нарочно подчеркнул, что выбор уже сделан, да к тому же еще из самых благородных побуждений, а чтобы подстегнуть пленного и вырвать неохотное согласие, добавил: — Точно также, как и я рассказал вам о себе, о том, что не все одобряю в политике Чрезвычайного положения, что у меня иные взгляды, чем у тех, кто был у вас вчера, и мой интерес к вам настолько велик, что я тоже готов пойти на некоторый риск.

Фрир вроде обмяк, успокоился, словно принятое, наконец, решение сняло с него тяжкую ответственность. На губах появилось даже подобие улыбки.

— Для меня обмен секретами не очень-то выгодная сделка.

— Все зависит от того, каковы эти секреты, верно? Я ведь уже говорил, что разграничиваю личный интерес и служебный долг.

— А я — нет. Я не могу.

— Безусловно, — мигом подхватил Томас. — Но в такой ситуации, как у нас, главное — принимать в расчет точку зрения другого. Вы можете сыграть на разнице между противоречивостью моих убеждений и цельностью ваших.

Это позабавило пленного, он уже откровенно улыбался, горько, скептически. Томас понял, что переборщил.

— Я только хотел показать, что вы далеко не все предусмотрели. Силы еще можно уравновесить… Настолько, что в некоторых вопросах мы будем совершенно на равной ноге. Вы сами убедитесь, что так оно и будет. Надо дать пленному понять, что, хоть выбор и сделан, он волен переменить решение.

Фрир еще слегка хмурился, но уже не потому, что трудно было сразу решить, как вести себя, а скорее от удивления, что все так неожиданно обернулось. Он было сжался, готовый к прямому удару, а тут оказалось, что настойчивое, почти неприметное жужжание над ухом, против которого он даже не удосужился обороняться, и было очередным испытанием. Он не вдруг понял, в чем дело, и это было так странно, что толком он даже не мог сообразить, стоит ли успокоиться или надо еще больше быть начеку. А Томас деловито гнул свою линию. Ему удалось втянуть пленного в разговор, и несколько раз они чуть ли не вместе усмехались невеселым шуткам. В общем, получилось неплохо; а теперь, если поразмыслить, пожалуй, не следует поддаваться соблазну и затягивать первую беседу. Лучше уйти сейчас, пока между ними не возникла стена отчуждения; это только укрепит его позиции.

— Ну, на сегодня хватит. При вашем самочувствии не до болтовни, — сказал он с коротким смешком, означавшим, что его ирония понятна обоим. — Я еще вернусь.

Лицо Фрира опять ничего не выражало, но эта перемена лишь подчеркивала, насколько он воспрянул духом* к концу визита, хоть и старался это скрыть. Светлые глаза снова были прикованы к крутящимся лопастям вентилятора.

Да, — подумал Томас, — неплохо получилось, совсем неплохо; но когда все слишком гладко, это тоже опасно — теряешь осторожность. Не забыть при случае поддержать веру пленного в самого себя, сделав вид, что он так и не смог вызнать у него чего-то, что ему нужно. И самое главное — не перемудрить в обвинениях, не то это заведет в такие дебри лжи, такие пойдут хитрые ходы, что и предусмотреть нельзя.

Томас встал и тихонько вышел из палаты.

У решетчатой двери стоял Прайер и смотрел на залитую солнцем зону.

— Ну что?

— Я его пальцем не тронул, если вас это интересует.

— А удалось заставить его разговориться?

Но Томас понимал, что в разговоре о допросах нужно соблюдать не меньшую осторожность, чем на самих допросах.

— Я еще вернусь сегодня. Никого, кроме меня, не пускать.

— Послать за вами, если он попросит пить или еще чего-нибудь?

Томас задумался:

— А что ж, идея неплохая. Пусть привыкает к мысли, что он все может получать только через меня. Я буду забегать, а если понадоблюсь, вы меня всегда найдете в конторе или в столовой. Спасибо за совет.

Он вышел на слепящее солнце и сам удивился, как же он устал — точно весь долгий день просидел за рабочим столом. Все прошло довольно удачно, а он был чем-то подавлен. Невольную жалость вызывал распростертый на постели человек, устремивший неподвижный взгляд вверх, словно он хотел оградить зрение и мозг от обступившей его со всех сторон ненависти. Поднять оружие на своих соплеменников, распалить их ярость против отступника и вдруг очутиться в полной их власти. Томас тряхнул головой: вовсе ни к чему, чтобы такие мысли слишком занимали его воображение. Конечно, в какой-то мере придется ставить себя на место этого человека, чтобы шаг за шагом рассчитывать, как действовать дальше, но только не проявлять сочувствия. Да он и не сочувствовал пленному. Он просто на миг увидел себя раненым, беспомощным, окруженным врагами — это был отголосок того, что он пережил в войну, когда неясное понятие «враг», против которого он сражался почти безотчетно, вдруг материализовалось в живых, жестоких людях — и он попал в их руки. Но там, в лагере, кругом были свои, а тюремщиками служили враги. А тут все равно как если бы он, Томас, вместо легкого недоверия вызвал бы всеобщую ненависть и презрение соотечественников здесь, в Кхангту.

Вот что, наверное, нейдет с ума у пленного, вот отчего морщится его лоб и болезненно кривятся пересохшие губы: ведь, несмотря ни на что, он принадлежит к той же расе, что и те, кто взял его в плен. Измените весь строй своего мышления, откажитесь от всех принципов и идеалов, все равно останется масса мелочей, пусть совсем незначительных — обороты речи, полузабытые песни, самые простые привычки, — которые будут напоминать о себе, сколько бы вы ни твердили, что окончательно порвали со своим прежним миром. И когда ему задавали вопросы на родном языке, пленный не мог не заметить, как много общего связывает его именно с этим миром, и тут уж никуда не денешься.

Это стоит использовать, решил Томас. Например, как-нибудь вечерком послать солдат под окна изолятора: пусть поют старые песни времен прошлой войны; в другой раз дать Фриру книги, которые он, вероятно, читал в юные годы, когда жадно впитываешь любые впечатления: как знать, может, что-нибудь в этом роде, искусно подогретые воспоминания прошлого, как бомба, разорвутся в его мозгу, и стройное здание политических убеждений взлетит на воздух? Попробовать стоит. В глазах тех, кто захватил его в плен, Фрир нарушил все принципы белого человека, так как стер самую простую и очевидную грань между воюющими сторонами, однако ведь и в его душе все это должно было вызывать не меньшее смятение — смятение, которое и поможет Томасу сыграть на чувствах пленного.

Прохлада солдатской столовой соблазнила его, и Томас сделал остановку по дороге на противоположный конец зоны. Он взял стакан прохладительного, пил маленькими глотками, не отходя от стойки, и наблюдал за солдатами: в свободные от дозора часы они растягивали время завтрака до обеда, разленившиеся, сварливые, упавшие духом. Вот еще один пример бесплодной траты человеческих сил в расколотом надвое мире. Приятно сознавать, что он, Томас, именно тем и занят, что пытается наладить разумный контакт между двумя лагерями, которые грудь с грудью столкнулись на всем земном шаре. Он испытывал даже нечто вроде подлинного волнения, считая, что берет на себя роль идеологически нейтрального лица, и с риском быть заподозренным в измене, одерживает блистательную победу. Только бы ему дали время, позволили довести дело до конца!

Томас уже дошел до своего отдела и занялся повседневной бумажной писаниной, а мысли его все возвращались к неожиданно подвернувшейся ситуации; он перебирал все возможности, рассматривал их в более широкой перспективе и намечал новые и новые ходы в кампании, которая выходила далеко за пределы уговора с Лорингом и Шэфером.

Слышно было, как рядом, в соседней каморке, возится его клерк Сен. Томас позвал его.

— Доброе утро. — И указал на кипу бумаг. — Эти можно подшить. А этот размножить, — он протянул отпечатанный на машинке документ, — для общего пользования.

Круглое лицо Сена сияло, точно любое поручение было для него знаком особой благосклонности начальства. Его увеличенные толстыми стеклами глаза, казалось, пожирали ящик с исходящими делами.

Томас считал Сена неоценимым помощником в унылой работе по управлению лагерем для интернированных. Сен знал буквально любого, кто пользовался весом в районе, и с его помощью удалось не только получше укомплектовать штаты, но и кое-как определить сроки пребывания арестованных в лагере в зависимости от степени их вины.

Сам Шэфер время от времени обращался к помощи этого человечка; но чтобы добиться назначения его клерком в зону, пришлось устроить огромный скандал. А ведь достаточно одного взгляда, чтобы понять, что Сен из тех, кто никогда не участвует в беспорядках; к тому же Томас всегда следовал принципу: доверяй местным жителям, только так они и сумеют заслужить доверие. Впрочем, в то же время он никогда не допускал Сена к материалам с грифом «для служебного пользования», не говоря уже о «секретно».

— Пока у меня все.

— Благодарю вас, мистер Томас, сэр.

Томас занялся донесениями из других районов, но никак не мог сосредоточиться и составить единую картину обстановки в стране. Когда-то, много лет назад, он видел в театре выступление кинозвезды. На сцене стоял бумажный экран с рельефным изображением этого актера, тростью указывавшего на кинокамеру; а в нужную минуту любимец публики, прятавшийся позади экрана, прорвал бумагу и предстал перед зрителями собственной персоной. Точно так же и пленный в изоляторе прорывался сквозь все бумаги, которые пробовал читать Томас.

А стоило ему отвлечься от донесений, как мерно гудящий вентилятор напоминал: пора тех, кто не верит в неизбежность перемен, кончается, уходит. Отстанешь от времени — и ты пропал. А выход один — чуть-чуть забегать вперед и поскорее копать новое русло, чтобы направить в него бег времени, да при этом помнить, что твой импровизированный канал не должен мешать общему ходу событий в стране. Только бы они дали ему достаточно времени!

А лопасти все вертятся и вертятся и гонят по кругу тот же старый, отработанный воздух. Томас подошел к окну, оно было плотно закрыто: па какой-то сомнительной теории считалось, что иначе в комнате застаивается ночная сырость; за окном на военном плацу группа солдат полола траву, люди еле двигались по жаре, медленней, чем растет здесь трава летом, подумал Томас. Тропический лишай, который Прайер едва залечил своими мазями, снова выступил на плечах и на шее и зудел так, точно по всему телу бегали мурашки.

И чего ради он год за годом торчит в этой проклятой стране? Разве можно винить Мэри за то, что она не пожелала больше терпеть? А раз он здесь, с какой стати ей оставаться его женой — живет она за тысячу миль с родителями и видит его только во время отпуска? Но, с другой стороны, вряд ли она решится на разрыв, пока он регулярно посылает деньги, да и сам он, по правде сказать, не очень расстроится, если она уйдет. Конечно, сейчас нельзя рассчитывать на хорошее место, пока он вроде как в опале, сейчас он не может просить о переводе. Точно игрок, что при проигрыше выходит из игры. Но если добиться здесь хотя бы небольшого успеха, если снова вернуть милость начальства…

Впрочем, не это главное. Если бы все упиралось только в карьеру, Томас никогда не очутился бы в Кхангту. Его и вправду заботило то, что происходит в стране; и если он искал одобрения начальства, то лишь потому, что без такого одобрения никак не мог осуществить идеалы, в которые искренне верил. Он знал, что и наверху кое-кто разделяет его взгляды, хотя они и допустили, чтобы он поплатился, высказав вслух то, о чем они лишь думали. Но зато у него скоро будет средство заставить их выступить в открытую.

Многое ставилось на карту в зависимости от исхода допроса, и Томас чувствовал себя неспокойно. Надо быть очень осторожным, а то поспешишь и наделаешь глупостей. Кроме того, он был суеверен и считал, что, когда хочешь слишком многого, можно потерять все. Надо скрывать от судьбы свои заветные желания и при этом виду не показывать, что хитришь и дурачишь ее; и вот когда увлечешься такой игрой в прятки и сам забудешь, чего хотел, тут-то оно и приплывет в руки, но стоит вспомнить, что это игра, и тогда — начинай все сначала.

— Сен!

— Да, сэр.

— Если меня будут спрашивать, я — в столовой. Когда снимете копии документа, можете тоже пойти поесть.

— Очень хорошо, мистер Томас, сэр.

Если что-нибудь и было подозрительным в манере Сена, это готовность, с которой он брался за любую работу.

В баре клуба Томас заказал лимонад со льдом и как раз направлялся к столику, когда в зал вошел Лоринг. Томас лениво помахал ему, и Лоринг подсел к его столику со своим стаканом.

— Они там схватили трех бандитов у Джелангора, — улыбочка была скупая, лишь резко дернулись мускулы в уголках рта, — видно, это Кортни со своей частью.

— Да, — Томас кивнул, — об этом есть в донесениях.

— Забавно, — Лоринг закурил. — Поймать троих теперь — это уже событие. Их стало меньше, и они не хотят рисковать. — Он быстро взглянул на Томаса. — Ну, не стесняйтесь, говорите.

— Вы чуть было не сказали, что как раз в наших местах они пошли на риск, и очень удачно.

— Нет. Я хотел сказать, что для них это плохо. Небольшие успехи поднимают их дух и мешают видеть, что конец уже предрешен.

— Вы были у него?

— Сегодня утром.

— Есть успехи?

— Мне некуда спешить.

— Безусловно. Только не очень копайтесь. Мне противно думать, что эта сволочь еще жива… и дышит одним воздухом со мной.

— Да, воздуха здесь и так маловато, — ответил Томас. И добавил: — А на самом деле, зачем вы вывезли его сюда?

— Чтобы получить информацию, разумеется. Но не только это, — Лоринг внезапно потушил почти целую сигарету и с такой силой раздавил ее о пепельницу, словно ткнул кому-то в руку. — Когда мы пробились назад к просеке и увидели, что они захватили весь груз, я от злости слова не мог вымолвить. А тут ребята притащили эту падаль и бросили на землю. И как я не догадался, что только белый мог измыслить такую хитрую штуку. Я подскочил, и пнул его ногой, и продолжал бы топтать, но он ничего не чувствовал. Так какого ж черта? Пусть знает, что его ждет, и пусть будет в полном сознании, когда это случится.

— Вы считаете его одним из главарей?

— Разумеется.

— У разведки о нем мало данных.

— Разведка далеко не все знает. Взгляните, они объявили весь район на военном положении, словно засаду устроил кто-то из местных. А я узнал этого бородатого бандита, великана; он с Люпаньских гор.

— Что ж, может быть, я скоро смогу проверить эти подробности.

— Да, уж сделайте милость. Кстати, вот еще что. Вчера вечером в гараже я встретил Бигрейвса и Милна. Эти типы любят зря драть глотку, но уж если вобьют себе в голову, что вы слишком миндальничаете с изменником, у вас будет куча неприятностей. И по правде сказать, — он закурил с той же кривой улыбочкой, — тут уж и я им помогу.

— Не сомневаюсь. — Томас отмахнулся от угрозы. — Но вы же дали согласие, чтобы я действовал по-своему.

— Это нигде не записано.

— Если хотите, чтобы я передал дело Шэферу…

— Не сейчас. Если вы чего-нибудь добьетесь, я готов взять на себя ответственность за то, что разрешил вам вмешаться в оперативную работу.

— А если нет?

— Тогда заявлю протест своему непосредственному начальству, и рапорт пойдет вверх. А там какой-нибудь высокопоставленный генерал лягнет одного из политиканов, а тот отфутболит пинок вниз, к вам.

Томас невесело усмехнулся.

— Вы забыли, что меня уже раз лягнули.

— Меня тоже. С той только разницей, что мне на это наплевать. — Он скомкал едва раскуренную сигаретку и встал. — Пойдемте закусим.

— Я съем бутерброд. В такую жару пропадает аппетит.

— Да? На моем аппетите погода не отражается.

— Знаю — И вдруг добавил примирительно: — Один этот климат и способен умерить вашу исключительную энергию.

Он не то чтобы остерегался провоцировать Лоринга на недружелюбный шаг, из-за которого мог упустить свой счастливый случай. Он просто чувствовал, что человек этот — сила, пусть и злая, и с ним нельзя не считаться. Большинство соотечественников действовали ему на нервы, а к Лорингу его почему-то тянуло. Как ни странно, но его так и подмывало обратить Лоринга в свою веру или хотя бы убедить его, что такой путь тоже возможен, Отношение Лоринга стало жестким мерилом всех поступков Томаса, и его скупая похвала была бы прямым доказательством того, что работа сделана на славу.

Томасу просто не хотелось идти в столовую, и потому он сослался на отсутствие аппетита. Теперь, когда допрос начался, ему, больше чем когда-либо, не хотелось участвовать в вечных спорах о том, как справиться с создавшимся в стране положением; говорили всегда одно и то же, и он всякий раз давал себе слово молчать, но рано или поздно все-таки ввязывался в спор. И вообще в светских беседах его отлично заменил бы проигрыватель: один набор пластинок для обсуждений с сослуживцами Чрезвычайного положения; другой — такой же стандартный — для тех случаев, когда в поисках отдушины он без особого пыла пытался соблазнить одну из дам. По правде сказать, в обоих случаях на него так мало обращали внимания, что никто бы и не заметил, если бы он перепутал пластинки. Беседа в изоляторе, которую он начал сегодня утром, была первым настоящим разговором за многие годы.

Томас пожевал бутерброд, вернулся к себе в отдел и снова стал глядеть в окно. За одной из прожекторных вышек собирались облака, и он с радостью подумал, что будет дождь. К главным воротам вперевалку шел Сен, загораживаясь от солнца каким-то нелепым зонтиком.

Сену, как и другим туземцам, принадлежало важное место в том нескончаемом споре, который Томас вел с первого дня своего пребывания в стране. Можно ли сомневаться, что такой человек одинаково раболепно будет служить любому правительству? На это у Томаса был наготове один ответ: хорошим отношением всегда можно добиться у народа дружественной реакции, даже если политика вначале была неправильной. И все же, хоть эти люди нужны ему, как пешки, которые он передвигает в бесконечной игре против своих партнеров, что ему известно о них? О Сене, например? Он даже не знает, есть ли у него семья. И спросить неудобно, могут подумать, что это нужно для досье службы безопасности. А уж об интернированных он и вовсе ничего не знал — одни угрюмые личины беспросветной нищеты и горя. Но если так, чем же он в их глазах отличается от прочих, под властью которых они мучаются? Он даже не говорит ни на одном из местных языков и, может, именно потому и не изучал их, что сознательно не хотел ближе знакомиться с этим народом, боялся разочароваться. Иногда в минуты тоски в голову приходила страшная мысль: а что, если века гнета и несправедливости сломили людей, сделали непригодными ни к чему другому? Что, если бедняки всего мира так привыкли к своему ничтожеству, что сами откажутся от идеалов, которые он проповедует для их спасения?

— Сен!

— Да, сэр, — в дверь просунулось круглое лицо.

— Я ухожу.

— Вы желаете, чтобы я пошел с вами в лагерь?

— Сегодня я там не буду. Нет времени. Проверьте вместе с Джалалом его недельные счета и завтра утром доложите мне цифры.

Томас, конечно, знал, что Джалал наживается на поставках и завозит в лагерь меньше продуктов, чем указано в контракте. Весь вопрос в том, ворует ли он в пределах допустимого или от жадности лишает интернированных даже скудных крох, необходимых, чтобы не умереть с голоду. До сих пор все попытки узнать истину оказывались тщетными: видно, те, кто мог сказать правду, тоже получали свою долю.

В ответ Сен близоруко заморгал глазами за стеклами очков; а может быть, и подмигнул? Если так, то что это: намек на махинации Джалала или на то, что Томас сам греет тут руки? Он сделал вид, что ничего не заметил, и отпустил клерка.

Какое огромное облегчение, когда есть повод не идти в лагерь. Потому он и подавлен, что ему тошно при одной мысли о томительной процедуре ежедневного обхода этого клочка земли в низине, куда подряд, целыми деревнями сгоняли людей за малейшие нарушения правил. Даже простая отсрочка противных обязанностей привела его в хорошее настроение.

И уже не терпелось продолжить допрос. По дороге в дальний конец зоны его вдруг охватило тайное волнение, как в тот далекий день, когда он шел на свидание и знал, что впервые будет спать с женщиной. Облеченное в слова, это сравнение звучало искусственно, но в его чувствах была та же смесь стыдливого любопытства с отвращением; ему было и мерзко и заманчиво, но острее всего болезненно хотелось увидеть, как он будеть выглядеть в непривычной для себя роли.

Часовой пропустил его, не задерживая, а Прайера в приемной не было. Томас отодвинул засов и вошел в палату.

Сперва ему показалось, что Фрир спит; но когда Томас подвинул стул, раненый рывком открыл глаза, только смотрел не на гостя, а вверх; видно, решил не поддерживать никаких разговоров, которые не имеют прямого отношения к его состоянию.

Томас не спешил начинать, он знал, что одно его присутствие уже создает атмосферу нетерпеливого ожидания. Молчание сгущалось и угнетало, как затишье перед бурей.

— Я думал о нашем утреннем разговоре, — сказал он наконец, — и спрашивал себя, поступил ли бы я так же на вашем месте? Решился бы пойти на риск и отстаивать свои позиции или просто отказался бы отвечать?

— И я хочу, чтобы вы знали: я поступил бы точно так же, как вы.

— Только ни в коем случае не затягивать паузы, не то сразу бросится в глаза, что говорит он один.

— Вы вправе усомниться, действительно ли я могу поставить себя на ваше место, но есть люди, которые волею судеб обязаны уметь войти в положение тех, кто страдает — хотят они этого или нет; тут своего рода гордость, желание доказать себе, что ты можешь вынести все выпавшее на долю другого. Способность вжиться в чужую судьбу и помогла мне понять, что я принял бы точно такое же решение.

Фрир провел языком по губам и сказал едва слышно:

— Я тоже думал об этом. И по-прежнему считаю, что мне дана лишь видимость выбора.

— А может ли быть иначе? — спросил Томас. — Ведь и свобода всего лишь иллюзия.

— Но не как абстрактное понятие. Зато здоровенный полицейский, что стоит за вами, фигура вполне реальная.

— Особенно когда рассвирепеет, — засмеялся Томас и добавил с легкой иронией: — Конечно, вы там, в джунглях, едины, вы и представить не можете, как это приверженцы одной и той же доктрины решительно расходятся в методах ее защиты.

Его слова, кажется, произвели впечатление.

— Чего вы хотите от меня?

— Я сам толком не знаю. И может, не узнаю, пока не услышу вас; может, вам и поступаться ничем не придется. Если наши взгляды различны, я счастлив буду получить то, что вам кажется совершенно ненужным.

— Они различны, — твердо сказал Фрир, — настолько различны, что словами не заполнить эту пропасть. Может, лишь крик да побои долетят до другого берега. Вероятно, прав-то все-таки ваш полицейский.

— Но вы же сумели описать эту пропасть словами, — заметил Томас. — А вот что не выразишь словами — это уж мистика. Впрочем, мистика вряд ли по части ваших друзей.

Томас понял, что Фрир серьезно взвешивает, не изменить ли решение и не предпочесть ли, чтобы его поскорей прикончили. Но это было бы не просто провалом официальной миссии Томаса; теперь, когда он чувствовал себя почти на месте пленника, это нарушало и его душевный покой. Не хотелось думать о том, что Фрира будут пытать, — слишком поздно уговаривать себя, что он тут ни при чем. А он-то хорошо знал, как можно дозировать боль, делать ее тягучей, нескончаемой, без всякой надежды на благословенный обморок; он знал, что такое пытка, в которой участвует каждый твой нерв, и мозг вместе с палачом наносит тебе удары, выкручивает руки и ломает кости. Томас тряхнул головой, чтобы прогнать страшную картину. — Глубокая пропасть, о которой вы так многозначительно говорите, всего лишь нежелание признать, что я вас понимаю и даже физически могу ощутить себя на вашем месте? А может, вы считаете себя таким исключением, что вас никто и понять не может? Фрир ничего не ответил. — Конечно, такой взгляд вполне оправдан тем, что вы — единственный из наших соотечественников присоединились к мятежникам. Этот сомнительный подвиг заставляет вас думать, что вы особенный. Но по правде сказать, — Томас словно высказал итог серьезных размышлений, — не так уж вы отличаетесь от всех. Кто из нас не гонится за дешевой славой завоевателей на чужой земле? Вы, если хотите, своего рода империалист девятнадцатого века, да еще самый ярый, только навыворот.

Фрир, видно, не желал отвечать на это резкое обвинение, только упрямо сжался рот, окруженный короткой щетиной. Но он быстро успокоился.

— Вам не хватает воображения: неужели вы думаете, что я сто раз не перебрал в уме все способы, какими можно опорочить мои действия?

Томасу только этого и нужно было: от разговора о самой возможности разговора перейти к обсуждению судьбы пленного.

— Никто не может беспристрастно оценивать собственные поступки.

— Да, но наши дела говорят сами за себя. — Он было спохватился, но потребность высказаться взяла верх над осторожностью. — Можно ума решиться, если захочешь понять, почему поступал так, а не иначе. Да и не к чему докапываться и доискиваться. К концу жизни все твои поступки, взятые вместе, как раз и будут равны твоим истинным намерениям. — И заключил этот поток слов, обращаясь скорее к самому себе, чем к Томасу: — Я свой баланс почти подвел. — Ну нет! — крикнул Томас, увидев первую трещину в обороне противника. — Перед вами еще долгий путь, достаточно долгий, чтобы совсем по-новому оценить конечный итог. Не все поступки одинаково важны. Можно совершить один, да такой, что он зачеркнет всю прошлую жизнь.

Щетинистый подбородок чуть заметно дернулся.

— Вполне возможно.

Вопрос этот, видно, интересовал Фрира, но Томас переиначил его по-своему.

— Даже если вы убедитесь, что невольно изменили своим истинным намерениям, еще не поздно исправить ошибку. Пока теплится жизнь, человек не смеет отчаиваться.

Фрир поморщился, услышав такое ложное толкование своих мыслей.

— Вам, конечно, понятно, о чем я говорю, — продолжал Томас. — Вы очень плохо служили гуманным идеалам. И совершенно извратили смысл вашего идеализма. А все потому, что осуществляли свои взгляды в неверном направлении.

Лишь участившееся дыхание показывало, что пленный слушает.

— Неужели вы и впрямь считаете, что из миллионов соотечественников правильно мыслите только вы один? Но ведь это же индивидуализм, доведенный до грани безумия! Ваш долг был отыскать других, тех, кто разделяет ваши чувства, и бороться с ними вместе в пределах достижимого и возможного. — Он добавил огорченным тоном отвергнутого единомышленника: — Вы предали всех, кто искренне озабочен будущим этой страны.

Легкая улыбка скользнула по пересохшим губам Фрира.

— Не иначе как правительство послало вас сюда, чтобы вы дали свободу стране.

— Я делаю все, что могу, — Томас пропустил сарказм мимо ушей, — лишь бы удержать полицию и военных от ненужной жестокости. Может, и у вас будет случай убедиться в этом. — И вдруг бросился в атаку: — Но что привело их сюда в таком количестве? Кто наводнил страну солдатами и офицерами контрразведки? Движение, в котором вы участвуете. Национально-освободительная борьба могла восторжествовать сразу после войны. И страна получила бы независимость, как многие другие. Но кучка смутьянов, действующих по приказу враждебной нам иностранной державы… Неужели вы думаете, мы допустим, чтобы они победили? Да ведь их даже не поддерживает народ. А чего они достигли отдельными террористическими актами и саботажем? Ничего. Только задержали проведение каких бы то ни было реформ до отмены Чрезвычайного положения и развязали руки реакционным плантаторам и коммерсантам. Они провалили и предали поруганию усилия всех, кто действительно хотел улучшить судьбу народа в этой стране. Вот к кому присоединились вы в порыве великодушия и благородства!

Фрир хотел что-то сказать, но раздумал. Видно, догадался, как и рассчитывал Томас, что любой ответ придется начинать издалека. И он будет слишком пространным.

— Я не утверждаю, что добился многого, — скромно продолжал Томас. — В такой обстановке что ни делай — все мало. Но кое-что я совершил, иначе мне не испортили бы карьеру и не сослали в это гиблое место. Не скрою, я честолюбив, и это мне дорого обошлось. Вот вы — вы из тех, кто предпочитает думать, что все ошибаются, что вы один владеете истиной, а другим она недоступна. Надо уметь сопротивляться таким субъективным убеждениям — вот залог успеха любого дела, в которое действительно веришь. Хриплый смешок вырвался из горла Фрира.

— Вы говорите так, будто у меня это был минутный порыв. Да я размышлял месяцами. Я все предвидел — возможность плена, и обвинения таких, как вы, и лживые законы, по которым меня осудят, — все это я знал еще там, дома.

— Оставим в стороне героизм, — прервал его Томас; вы не видите, к чему ведут ваши действия? Боже мой! Я целыми днями сижу в своем кабинете и задыхаюсь от сообщений о насилии и бессмысленных жестокостях с обеих сторон. Снимки людей, повешенных вашими бандами… — Он поднял руку, предупреждая, чтобы его не перебивали. — Да, я знаю, их подкупили или угрозами выпытали сведения в нашей контрразведке. Но разве виноваты эти бедняги? Они жертвы бессмысленной катастрофы, им лишь бы прожить еще день. Они готовы купить свой кусочек мира и покоя у любой из сторон, которая им предложит его.

— Власть имущие всегда ярые защитники мира и покоя, — вставил уязвленный Фрир. — Но народ уже понимает, что ваш мир обходится ему слишком дорого.

Только этого и нужно было пока Томасу — превратить беседу в состязание, в котором каждый старается выиграть очко. В пылу спора легче сбить противника с толку, утомить, заставить сказать глупость, выбить из-под ног реальную почву, на которой вырос этот диспут. В перепалке не обязательно высказывать свои истинные суждения: важно делать верный ход. В этой игре словно ведешь два разговора сразу; иногда они сливаются и подкрепляют друг друга, поскольку конечная-то цель — одна; иногда разговоры эти совершенно разные, и тут Томасу надо вовремя улучить момент и повернуть спор на пользу себе. Он должен заманить собеседника в лабиринт абстракций, а потом внезапно обрушить на него жестокие факты — пусть почувствует себя виноватым в том, что бежит от действительности и не хочет смотреть правде в лицо.

— Тут мы никогда не договоримся, — сказал Томас после горячего спора, — но не в этом дело. Главное, что ваше движение гибнет и что для победы ему не хватает поддержки, верно?

— Неправда!

— Вы знаете, что это правда. У вас сейчас вдвое меньше активных борцов, чем было два года назад. Вы полностью изолированы. Откуда вам ждать оружия или помощи? Прошло время, когда вы были частицей движения, охватившего весь континент; волна откатилась, и вы остались одни — кучка осажденных, которые делают вид, что они передовой отряд, хотя народ давно забыл о вас и занят другими делами.

Фрир упорно молчал. Томас продолжал:

— Теперь дело дошло до того, что даже мелкие успехи, вроде налета на Парам Белор, стали для вас катастрофой. Они лишь длят самообман, питают веру в то, что положение не совсем безнадежно. Вроде… вроде тех солдат на дальних островах, которые еще дрались, когда война кончилась, так как не знали, что их страна капитулировала.

— У вас есть одно слабое место, — наконец промолвил Фрир. — Если бы вы верили, что все почти кончено, вы б не пытались убеждать меня в этом.

Но у Томаса был уже готов ответ:

— Конечно, если бы меня интересовало только подавление мятежа. Но я хочу, чтобы поражение обошлось не слишком дорого… для тех, кого оно затрагивает. Я не считаю, что войска, уцелевшие в джунглях, непременно должны быть истреблены. Почему не спасти заблуждающихся и не направить их мужество и идеализм на цели созидания?

Он чутко следил, как на это откликнется пленный. Ждать пришлось долго.

— Вам их не истребить! — вдруг вырвалось у Фрира. — Не загасить пылающий костер. Пусть кажется, что затоптана последняя искра, огонь будет тлеть под пеплом и вспыхнет там, где вы меньше всего ждете.

Томас был поражен. Такой страстности он не ожидал. Если пленного так легко взбудоражить, это сильно упрощает задачу. Он многого добился в этот день и был доволен собой. Сначала заставил пленного разговориться, а теперь затронул смятенные чувства, которые, видно, бурлят под этой маской невозмутимости. Удар грома заставил Томаса вздрогнуть, и сразу же хлынул дождь — не вкрадчивая прелюдия редких капель, а мгновенная тишина — и бурный потоп; так одним движением руки выключают свет и превращают день в ночь. Ну и страна: ни оттенков, ни переходов — одно или другое, черное или белое, истинное или ложное. Здесь и с людьми то же, если не быть начеку, так и станешь бросаться из одной крайности в другую.

Он хотел, уходя, подкинуть Фриру одну идею, чтобы Кона занимала его в долгие часы, когда ничего другого не остается, как лежать и размышлять. — Интересно, что будут говорить о вас ваши друзья? Им, наверное, покажется странным, что из всех взяли живым только вас. Вряд ли они поверят, что с вами будут обращаться так же, как с любым из них. Вот он, крошечный клин между этим человеком и его бывшими товарищами. Время от времени его можно загонять поглубже. Томас поднялся.

— Самое смешное, что с вами будут обращаться ничуть не лучше. Я не смею облегчить вашу участь — ради вас же самих. Тут есть люди, которые с радостью всадят в вас пулю из окна, если решат, что мы к вам слишком милосердны. — И добавил, задумавшись на миг: — Не правда ли, удивительно, как вас здесь ненавидят, — хотя, возможно, вас поддерживает сознание, что вы сумели внушить любовь и преданность тем, другим.

Он отошел от кровати и оглянулся — пленный был очень взволнован: вены на шее вздулись, точно веревки.

Он остановился на пороге лазарета и глядел, как разбиваются о землю прямые струи дождя. Потом снял сорочку и зашлепал по лужам к своему дому. Говорили, что дождевая вода помогает при тропическом лишае.

3

В следующие два дня Томас обнаружил, что его жизнь постепенно сосредоточивается на этой койке в изоляторе. Он не только проводил здесь большую часть времени, присутствие пленного решительно влияло на его отношения ко всем окружающим, словно какое-то постороннее тело ворвалось в привычный круг занятий, сделало его своим сателлитом и повело по эксцентрической орбите, против движения всех остальных тел. Он никогда, с первой же минуты пребывания здесь, не относил себя к числу главных, признанных звезд Кхангту и теперь, выбрав новый курс, прекрасно понимал, что надо опасаться серьезных столкновений. Но в то же время, как бы к нему ни относились, это будет, пожалуй, точной мерой его успехов в завоевании доверия Фрира, а так как в нашем мире ничто не дается даром, то и неприятности лучше считать лишь платой за достижение цели.

Только вот цель все еще оставалась не совсем ясной: для себя ему прежде всего необходимо было узнать, каким образом взгляды этого человека, вначале не так уж и отличавшиеся от его собственных, постепенно привели к решению порвать все привычные связи; в то же время профессиональный нюх подсказывал, что, если умело воспользоваться историей с захватом пленого, это может привести к серьезному перелому во всей местной политике. Томас считал, что, не получивответа на первый вопрос, нельзя выполнить вторую задачу, а потому в интересах дела не стоит задумываться что тут для него основное. Главное, чтобы был результат, а какая из задач важнее — не имеет значения, поскольку вместе они все равно ведут к одной цели: жадный интерес к личной судьбе пленного позволит ему использовать счастливый случай для общего дела, а этот успех будет и его личным успехом; ведь подумать только, он, Арнолд Томас, в этой дыре, которая чуть не стала могилой всех его надежд на повышение, сумел схватить за рога подвернувшуюся удачу. И пожалуй, он своего добьется. Он уже достаточно изучил пленного, чтобы в общих чертах набросать план допроса. Ему бы только время — достаточно времени чтобы действовать по-своему. Его положение может сильно укрепиться после приезда районного инспектора который будет здесь завтра утром; лишь бы удалось убедить этого надутого осла, что он способен извлечь выгоду из создавшегося положения. Порой он падал духом — емуначинало казаться, что всё вокруг угрожает его свободе действий: вдруг в очередном припадке болезненного раздражения надумает вмешаться Лоринг или местные белые полезут, куда их не просят, а то еще и инспектор, как всегда, побоится принять решение, за которое надо отвечать; не говоря уже о более серьезных трудностях: наверху могут решить, что дело чересчур рискованное и его надо запретить вовсе или заняться им на более высоком уровне — в любом случае Томас останется ни с чем. Но порой он чувствовал, что как раз обилие помех и подстегивает его и, кстати, на худой конец, может послужить оправданием неудачи.

Он пил послеобеденный кофе в гостиной, когда к нему подошел Лоринг.

— Ну как? — сразу спросил Лоринг, искоса пытливо поглядывая на него сквозь облачко дыма, неизменно клубившееся над аккуратным, белокурым пробором.

Томас пожал плечами.

— Вы, может, не назвали б это успехом, но…

— Знаете, что случится, если вы не будете остерегаться?

— Что?

— Вы так глубоко влезете в эту историю, что она вас погубит. — Лоринг забарабанил пальцами по столу; такая перспектива, видно, искренне его радовала. — Вы считали, что сумеете воспользоваться случаем; смотрите, как бы не воспользовались вами…

— Почему вы так думаете? — Томас старался говорить спокойно.

— Да потому, что вы вполне представляете себя на месте этой сволочи, вот почему. Я понял это сегодня, когда вспоминал, как вам удалось добиться моего согласия. Вы считали одним из своих преимуществ, что понимаете этого парня. А кончится дело тем, что вам не захочется, чтобы он получил заслуженную кару: это будет почти то же самое, как если бы все случилось с вами.

— Неглупая мысль, — небрежно согласился Томас, — по правде сказать, даже чересчур умная.

— Возможно. Но для вас важно и другое. Желание выбиться. Вы родную мать не пожалеете, лишь бы вернуть себе положение, правда ведь?

Он понимал, ни в коем случае нельзя отвечать на этот ничем не спровоцированный выпад. Он усмехнулся неловко, словно по ошибке перехватил чью-то чужую улыбку, и старался не замечать решимости Лоринга найти повод — любой повод, чтобы излить закипающую злобу. И вдруг понял, почему его так странно влечет к этому человеку. Дело вовсе не в каком-то свойстве характера, которое манило его своей неуловимостью. Он просто боялся Лоринга — вот и все. Лоринг мог смешать его с дерьмом. И теперь, осознав истинную причину своего интереса к Лорингу, опасался, как бы одним Неосторожным движением не ввязаться в настоящую драку. С унизительным страхом он уже видел себя избитым — Лоринг был ниже ростом, зато сильнее, — и заискивающая улыбка застыла на его лице явным знаком малодушия, которое он не смел отрицать.

— Вам нравится считать себя человеком с принципами, — продолжал поддевать его Лоринг. — Но посмотрим, что станется с этими вашими принципами, если вы вдруг поймете, что за них придется слишком дорого платить. Улыбка держалась как приклеенная, но у Томаса хватило чувства собственного достоинства хотя бы на то, чтобы промолчать. И вдруг Лоринг остыл. Он повернулся на стуле и отвел взгляд, который, как фитиль, готов был поджечь запал взаимной ненависти. — Ей-богу, я вам завидую! Как бы мне хотелось, чтоб мной владел какой-нибудь милый общепринятый порок вроде честолюбия.

Теперь, когда опасность миновала, Томас был противен самому себе. И, словно желая вернуть разрядившееся было напряжение и доказать, что может вести себя по-иному, он сказал: — Не знаю, есть ли что-нибудь более общепринятое, чем таскаться в «Парадиз». — Ну, это что, — со смехом отмахнулся Лоринг. Он закурил новую сигарету и сделал несколько коротких затяжек. — Вы знаете, я получил приказ не прочесывать больше район. Они, видите ли, считают, что я должен быть здесь и защищать Кхангту до последнего человека! А на деле это означает, что меня засадили в казарму в наказание за то, что я позволил отнять сброшенное снаряжение.

— Это могло случиться с каждым.

— Вы, конечно, думаете, что я дорожу своей карьерой! — презрительно выкрикнул Лоринг. — А я хочу только одного — снова идти в бой. Я с ума сойду, если придется торчать здесь.

Томас все еще терзался тем, что позволил Лорингу наговорить гадостей.

— Интересно бы узнать, что у вас там, в душе. Ваша кровожадность…

— Точно, — с недоброй улыбкой подхватил Лоринг. — Почему бы вам не залезть мне в душу в качестве психиатра-любителя? Вокруг война, а вы тут бегаете и доказываете, что все, кто убивает, свихнулись. Скажите еще, что наш пленный страдает манией преследования! — Лоринг вскочил. — По крайней мере, — бросил он на ходу через плечо, — лучше б вы мне это сказали!

Томас остался сидеть; он ненавидел Лоринга, но еще больше ненавидел самого себя. Как жаль, что он не принял вызова. Ему почему-то казалось, что его собственные убеждения упрочились бы, если бы он это сделал. Или нет?

Он нервничал, и ему неуютно было сидеть одному в комнате, где люди компаниями занимали столики и веселые голоса раздавались все громче. Томасу не хотелось идти к себе и читать; кроме того, если остаться в зоне, его почти наверняка потянет в изолятор, а он знал, что лучше не видеть пленного, пока он не переговорит с районным инспектором. К тому же надо иметь терпение и не торопить отдельные этапы следствия; конечно, время его подпирает, но надо добиться, чтобы оно работало на него.

Он перебрал разные варианты и возвратился к тому, который первым пришел ему в голову. Надо съездить в бунгало к Шэферу и попытаться выяснить, что делал все эти дни Бык. Томаса всегда тревожило, когда полицейский исчезал из поля зрения, а как раз так оно и случилось. Да что там, если быть честным перед самим собой — это лишь предлог повидать Марго. Не то чтобы она уж очень ему нравилась — по правде сказать, почти все в ней вызывало у него какую-то брезгливость, начиная с претенциозного имени, которое наверняка ей не дали при рождении. И все же он находил какое-то извращенное удовольствие в мысли поддаться чуждому его натуре желанию. А может быть, иссушенные жарой чувства требовали чего-то острого, возбуждающего.

У дома стояла чья-то незнакомая машина. Дверь открыл слуга и провел его в гостиную.

Элизабет Шэфер встала с дивана и засеменила навстречу. Казалось, что где-то в ее грузном теле погребли молодую девушку, которая пытается освободиться и стряхнуть с себя подушки жира.

Но Томас сразу понял, что Элизабет так старается не ради него, а ради летчика, сидевшего возле Марго.

— Я хотел повидать Быка, — объяснил он причину своего появления.

— Не знаю, вернулся ли он. Последние дни он задерживается. Но раз вы уж здесь…

— Всего на минуточку, — его явное нежелание остаться вполне отвечало ее неискреннему гостеприимству.

— Вы, конечно, знакомы с Мартином.

— Только издали.

Томас поклонился. При виде молодого человека он устыдился причины своего визита; и ему уже не казалось, что внимание крупного чиновника с сединой на висках должно польстить Марго.

— Я вчера вас видела, — сказала она. — Вы о чем-то задумались. И даже головы не повернули.

— Это на меня похоже, — ответил он с деланной развязностью. — Когда я притворяюсь, что занят, то забываю обо всем на свете.

— Вот мы всю следующую неделю будем заняты по-настоящему. Начнется инвентаризация всего имущества. Завтра на заре. На заре, понимаете. Кошмар, верно?

Летчик покачал головой.

— Вы никогда не встанете так рано, Марго.

— Сестра Маршэм позволила мне пожить у нее, пока не закончим. Просто надо ложиться пораньше.

— Хотите, я отвезу вас в зону? — спросил летчик с надеждой.

Томас подумал, что летчик допустил тактическую ошибку. Элизабет не понравится, что Мартин спешит поскорее увезти Марго. И мысль его подтвердилась. Элизабет тут же сказала:

— Но сейчас только девять. Куда же спешить?

— Мы могли бы сыграть партию в бридж, — поддержал ее Томас. — Нас четверо…

— Я не играю, сэр, — воспротивился Мартин.

Это «сэр» решило дело. Теперь речь шла уже о чести пожилых мужчин.

— Мы тоже, — засмеялся Томас, — но это нас не останавливает.

— Я даже не знаю правил.

Он явно их не знал; первое правило игры гласило: ухаживая за Марго, молодые люди прежде всего должны заручиться благосклонностью Элизабет и обращаться к ней за советом.

— Может, вам не хочется играть? — обратился Томас к Марго.

— Не возражаю, если найдем четвертого… — А как насчет майора Прайера?

— Он что-то совсем не выходит, — напомнила Элизабет. — Как я понимаю, сидит один и пьет без просыпу.

Это было новостью для Томаса, хоть он и жил с ним рядом; но ничего удивительного, в таком месте дойдешь и до чего-нибудь похуже.

— Я знаю еще одного партнера. — Он хихикнул. — Тоже хорошо играет. Даже брал платные уроки, правда, они ему не пригодились.

— Кто?

— Джалал.

— Что за дикая мысль! Да вы просто смеетесь?

Увы, она была права, да к тому же он еще сердился на себя за то, что вздумал так шутить.

— Мерзкий карлик! — сказала Элизабет. — Вечно набивается на приглашения. Могли бы иметь больше гордости и не мозолить глаза там, где их не терпят.

— Нам бы такую гордость, — подумал Томас, — мы бы давно убрались из этой страны.

— Конечно, можно играть втроем с болваном, — предложил он.

— Давайте, — согласилась Элизабет нарочно, чтобы наказать молодого летчика.

Она, видно, не причисляла Томаса к серьезным поклонникам Марго, и это облегчало его замысел — нечто вроде плана увести лучшую девицу из-под носа бдительной хозяйки публичного дома, к тому же не уплатив по счету.

— Втроем неинтересно, — запротестовала Марго, Но Элизабет в отместку за то, что девушка поддерживала молодого человека, нарушившего неписаные правила поведения в ее доме, сказала:

— Неужели нельзя проявить хоть чуточку внимания ко мне, Марго?

— Ну конечно. Вы подождете немного?

— Да, но… — Мартин взглянул на часы.

— Безусловно, — ответила за него Элизабет.

Она позвала слугу и приказала расставить стол.

Томас быстро посмотрел свои карты, назвал первый попавшийся козырь, чтобы играть на этой сдаче, и притворно огорчился, когда открыл карты болвана,

— На этот раз помощи ждать нечего,

Элизабет повернулась к молодому человеку, который бродил по комнате.

— Не сидите сложа руки, Мартин, приготовьте нам чего-нибудь выпить.

Марго, видно, дулась на Элизабет за то, что та настояла на соблюдении своих правил, и играла без особого интереса.

— Все здесь всегда… как бы это сказать? Эта игра, например… Играть в бридж, когда не хватает партнеров.

Нельзя допустить, чтобы девушка считала его сторонником тирании, решил Томас.

— Я понимаю, что вы имеете в виду, — сочувственно сказал он, — все кое-как и по-любительски.

— Разве я об этом?

— Все равно что спектакль по дешевке, экономят на декорациях, костюмах и считают, что наспех сколоченная труппа всё возместит; главное — погрубее переигрывать!

— Я знаю только одно, — жалобно подхватила Элизабет, — что вы слишком заторговались.

— Да, — подтвердил он с виноватой улыбкой. — Моя сильная масть подвела.

Им подали напитки, и Элизабет сдала карты,

— Надо было внимательнее следить, — сказала она с упреком.

— В следующий раз буду стараться,

— А что это вы имели в виду, говоря о спектакле по дешевке? — вдруг спросила Элизабет,

Но он не хотел продолжать дискуссию. Не желал, чтобы ему опять показывали след пули на ставнях.

— В большинстве случаев я и сам не знаю, что хо чу сказать, — уверял он.

— Иногда так и не поймешь, на чьей вы стороне.

— А ни на чьей, кроме своей собственной, — сказала Марго. — Потому-то он и не дает никому играть.

Мартин подошел к столу, наклонился и стал следить за игрой. Томас подозревал, что он просто хотел запустить глаза за вырез Марго. Его возмутила такая непристойная похотливость; раз так, его интриги — законная попытка спасти девушку от подобных типов; но, увы, пришлось ту же признаться себе, что его собственные побуждения не лучше.

Когда Мартин обошел вокруг стола и стал смотреть через его плечо, Томас сказал:

— Не стойте за моим стулом, пожалуйста. Это приносит неудачу.

— Простите. Но ведь вы играете не на деньги…

— А разве честь игрока так ничего и не стоит? Мартин побрел обратно к дивану и развернул английскую газету недельной давности.

Элизабет подняла глаза от карт.

— Когда завтра приезжает Френсис?

— Френсис? — Томас не сразу вспомнил ее манеру называть всех по имени. — Ах, вы о моем шефе? Не знаю. Думаю, рано.

— Надо что-нибудь устроить в его честь. А жену он привезет?

— Вряд ли, если только ему не удастся от нее отделаться. Департамент очень хитер. Они назначают чиновников, у которых несносные жены; тогда есть уверенность, что мужья будут чаще колесить по району.

— А ведь я в вас ошиблась, — сказала Марго. — Я всегда считала, что вы… как бы это сказать.

— Чопорный?

— Более серьезный, что ли.

— Что ж, я со всей серьезностью стараюсь производить такое впечатление.

— Сказать по правде, я сначала вас побаивалась.

— Мы играем или нет? — спросила Элизабет. Мартин с надеждой привстал.

— Конечно, играем, — быстро ответил Томас. — По-моему мне сдавать.

Мартин снова опустился на диван.

Следующие полчаса Томас делал вид, что поглощен игрой, словно бридж с болваном был его единственной страстью. Стоило дамам отвлечься, чтобы поболтать и перекинуться словом с летчиком, как Томас молил их следить за игрой; он долго обсуждал все варианты каждой сдачи и с трудом удерживался, чтобы не разозлить Элизабет и не дать ей выйти из роли, которую он ей навязал. Он знал, что ведет себя как мальчишка, зато это был отдых от напряжения последних дней, когда приходилось взвешивать каждое слово, каждый шаг. Наконец Мартин встал и начал ходить по комнате, то и дело поглядывая на часы. Потом подошел к столу и стоял там, нетерпеливо постукивая ногой.

— Если можно, не стучите ногой, — сказал Томас. — Это очень мешает, когда играешь в бридж.

— Мне пора на аэродром. Я, пожалуй, завезу вас сейчас, Марго.

— Да вы не беспокойтесь, — вмешалась Элизабет. — Мы еще поиграем. Арнолд подвезет ее.

— Вас не затруднит?

— Конечно, — с таким видом как будто он делает одолжение. — Нисколько не затруднит.

Молодой человек не скрывал своего разочарования.

— Тогда спокойной ночи,

— Спокойной ночи.

У Марго как раз замаячил малый шлем, и она впервые за весь вечер была увлечена игрой.

Они разыграли сдачу, когда вдали замер шум машины летчика.

Томас тотчас же отодвинул стул.

— Я что-то устал. Пожалуй, пора и на боковую. — И к Марго: — Вы готовы?

Элизабет мигом сообразила, что ее провели, и притом очень грубо. Она так взбесилась, что даже говорить не могла, но ее щеки — это он сразу заметил — почти не покраснели.

Улыбаясь, Томас открыл дверь машины и ждал, пока Марго вошла и уселась со своим чемоданчиком в руке.

— Вы кошмарный человек! — кокетливо упрекнула она его.

— Это только показывает, на что я способен, если цель достаточно привлекательна.

— Вы просто хотели посмеяться над Лиз.

— Вы чересчур скромны.

— Ну, если бы вы мной интересовались, вы бы давно позвонили.

— Порой мы сами не знаем, чего хотим, пока затаенное желание не захлестнет нас.

— Чудно, вот уж не думала, что вы обращаете на меня внимание.

— Знаю. Я застенчив.

— Она недоверчиво засмеялась.

— Не смейтесь. Вы разрушаете нашу национальную легенду. Мы все застенчивы. И всегда оправдываемся тем, что робки и туго сближаемся с людьми. Мы всегда предполагаем, что люди жаждут нас узнать, но нам трудно пойти навстречу их естественному желанию, потому-то мы так и одиноки. Я считаю, что мы рассеялись по всему миру главным образом для того, чтобы остальное человечество тщетно мечтало о восхитительной — но, увы, невозможной! — близости с нами.

— Хотела б я знать, когда вы серьезны, а когда шутите?

— Я тоже.

Он проехал главную улицу города, где дети — и когда только они спят! — разбегались от звуков гудка, трижды помигал фарами перед воротами и простоял у входа ровно столько времени, чтобы его узнали. Потом поставил машину рядом с домом и вместе с Марго пошел к баракам, где жили медицинские сестры.

Луны не было, но на небе светило столько ярких звезд, что оно напоминало огромный опрокинутый дуршлаг, закрывший дневной свет.

— Вы хоть к чему-нибудь относитесь всерьез? — спросила она.

— К себе, например.

— И только?

— В том числе к своим чувствам и к тем, кто их вызывает.

— Какое тщеславие!

— Вовсе нет. Человек, отбывающий пожизненное заключение, со всей серьезностью относится к своей тюрьме. Но это не значит, что он гордится ею. — Томас прошел еще несколько шагов и добавил: — Это мне напомнило один случай, когда я был в плену…

— Во время войны?

— Я же сказал. Не перебивайте. После неудачной попытки к бегству меня допрашивал офицер контрразведки. А рядом сидела молодая женщина и записывала мои ответы. Он на минуту вышел, и эта женщина — такая светлая блондинка, хорошенькая, видно, коллаборациониста из какой-нибудь скандинавской страны — повернулась и улыбнулась мне ласково, ободрительно, хоть и работала на врага. Она поразила меня в самое сердце. Слезы чуть не выступили на глаза.

Марго, видно, не знала, как реагировать на этот рассказ.

— И с тех пор вы вроде бы ищете ее?

— Боже мой, нет! Сейчас она, наверное, толста, как Элизабет, и народила с полдюжины сопливых ребят.

— Вы, наверное, очень страдали в плену, — начала она с другого конца.

— Не особенно. Нам повезло: мы единственные из всех с первых дней войны знали, что имеем возможность выжить. Нет, речь идет только о том впечатлении, какое произвела тогда на меня ее улыбка… Вы не окажете мне одну услугу?

— Какую?

— Загляните завтра утром в лазарет и посмотрите на нашего пленного, ладно? С майором Прайером я договорюсь. А ему скажите что вздумается. Спросите, удобно ли ему. Заметьте, вот, мол, какая мерзкая погода. Словом, всё что в голову придет. Только не забудьте улыбнуться — нежно и чуть-чуть грустно. Заглянете?

— Но он же изменник! Я вполне согласна с теми, кто считает, что его надо поставить к стенке.

— Все в свое время. Но пока что он нам нужен. Послушайте. Прошлой ночью я послал к нему под окно взвод солдат; они пели песни, которые он должен помнить с войны, пели довольно пьяными голосами, точно ненароком остановились по пути из столовой. Звучит глупо, верно? Но это и есть моя система укрощения, и она уже начинает действовать. Представьте только, что должен пережить любой человек, прежде чем решится поднять оружие против своей страны. Так вот я хочу, чтобы он еще раз прошел через все это. Я хочу, чтобы его преследовали лица фронтовых друзей, родственников, женщин, пусть они встают у него перед глазами, пока он там лежит.

— Мне и смотреть-то на него противно, не то что улыбаться, как вы велите.

— Ладно, оставим. Но только, Марго, подумайте, каково вам будет, когда люди станут указывать пальцами и шептаться за вашей спиной: «Страна призывала ее, но она не откликнулась». Я не хочу, чтобы с вами случилось такое, дорогая.

Они остановились в тени бугенвилии у дверей сестры Маршэм.

— И это единственная причина, почему вы подвезли меня? — спросила она.

— Единственный предлог. Однако следует учесть, что благоприятные условия, сложившиеся для моей просьбы, — мы здесь одни под звездами — можно использовать совсем и для других целей.

— Видите? Вы ни о чем не говорите всерьез.

— Разве? — сказал он совсем иным тоном. Притянул ее к себе и поцеловал в губы, а когда она отвернулась, — в щеку и долго-долго в шею.

— Арнолд… — выдохнула она поверх его плеча. — Можно мне звать вас Арнолдом?

— Прошу вас, — чтобы сказать это, ему пришлось оторваться.

— Арнолд, я не совсем понимаю, что вы имеете в виду.

— То же, что и все, — увернулся он.

Она позволила ему обнять себя крепче, не сопротивляясь, но пока и не отвечая, а он полуоткрытым ртом пробегал по гладкой коже. Потом расстегнул пуговицы на ее кофточке и нежно погладил груди, одну и другую. Она слегка вздрагивала от прикосновения его пальцев и подставляла себя его ласкам, потягиваясь, как большая смирная кошка.

Он гладил ее как-то украдкой, точно вор, что шарит под прилавком и все время ждет, что его окликнут и запретят трогать товар, раз он ничего не покупает; и странно, чем сильнее было удовольствие от этих упражнений, тем больше нарастало и отвращение к ней. Он уговорил себя, что наслаждается только ее наслаждением, а сам остается безучастным и даже чуть-чуть презирает ее за то, что ей нравится эта чисто механическая ласка; презирает и себя за то, что ему приятно, что это нравится ей.

Может быть, недостаточная пылкость передалась ей через кончики его пальцев. Она отпрянула, тяжело дыша и не пытаясь привести в порядок одежду, локон выбился из растрепавшихся волос и навис у нее над глазом.

— Не надо, Арнолд… не надо больше.

Он кивнул, словно вполне согласился с её благоразумием.

И только теперь она машинально принялась заправлять кофточку в юбку.

— Мне надо идти. — Она уже повернулась, потом снова посмотрела ему в лицо. — Вы и вправду считаете, что это поможет, если я зайду в изолятор?

Он понял, что она хочет, чтобы ее просили взглянуть на пленного, хочет чувствовать, что делает нечто важное.

— Да, только на вашем месте я бы никому не рассказывал об этом.

— Доброй ночи! — сказала она, не совсем уверенная, достаточно ли теперь такое прощание.

— Доброй ночи!

— Надеюсь, что увижу вас завтра; теперь, когда я живу в зоне…

— Разумеется.

Он смотрел, как она поднялась по лестнице и, прежде чем скрыться за дверью, оглянулась, растерянная и хмурая.

И какого черта он это сделал? — думал Томас по дороге домой. Ведь в их тесном маленьком мирке нельзя и шагу ступить, чтобы слухи не побежали, как круги по воде. Из-за сегодняшней глупости его имя будет на устах у всех женщин: веселая беготня по магазинам сократилась, остались одни сплетни, а тут такой случай перемыть косточки. И зачем? Неужели он до того дошёл, что, плетя свои сети вокруг пленного, готов пускать в ход буквально все, что попадётся под руку?

Но разве только этого ему и нужно? Скользкая штука мотивы, их не ухватишь так просто; а жизнь, которую он вёл, — вечная игра идеями, попытки уложить хаотическую действительность в готовую, заданную схему — постоянно заставляла искать оправдания своим поступкам. Он не человек действия, как, скажем, Лоринг или Фрир. Действовать легко. А он должен затаиться посреди, в некоей затененной зоне между не рассуждающими защитниками противоположных доктрин. Он должен помешать им истребить друг друга и весь мир в беспощадных битвах. Он должен довольствоваться смутными идеалами и извилистыми путями, потому что знает — все зло исходит от тех, кто не сомневается в своей правоте. Так можно ли удивляться, если за серое существование скептика он часто расплачивается ощущением пустоты и бессилия, а это, естественно, вызывает минутные вспышки, жажду утвердить себя хотя бы в простом самолюбии мужчины.

Он пожал плечами и вошел в комнату, где на кровати лежала аккуратно свернутая пижама. В общем всё это пустяки. Еще будут мгновения, когда он пожалеет, что притронулся к этой дурочке, будут и другие, когда пожалеет, что в полной мере не воспользовался случаем. В этих делах всегда так — они обретают силу лишь в воспоминаниях, но и тут вызывают смешанные чувства: всегда кажется, что получил слишком много или чего-то недополучил.

На следующее утро он обнаружил, что ему приготовлена лучшая сорочка. Слуга с поразительным чутьем угадывал, что ему следует надеть. Бывали случаи, когда Томас почти ловил его на ошибке, но каждый раз непредвиденные обстоятельства доказывали, что слуга выбрал правильно; и теперь, окинув взглядом вещи на спинке стула, Томас словно прочитал свой гороскоп на день.

Одеваясь, он обдумывал, как вести себя с районным начальством. Брэндт не очень-то его жалует, наверное, потому, что репутация Томаса, человека резкого, была вызовом привычному самодовольству шефа. Малейший проблеск насмешки или вопрос, требующий немедленного решения, — и Френсис Брэндт заползал в скорлупу настороженного безразличия, откуда вытащить его не было никакой возможности. Надо создать впечатление, что ссылка отрезвила Томаса, сделала более серьезным, что он теперь такой же, как все, — это будет самая лучшая тактика.

После завтрака он поднялся в верхнюю часть зоны, где младший офицер — возможно, тот самый, что проболтался о вылазке, — муштровал почетный караул, человек в двадцать, и, не стесняясь в выражениях, приводил солдат в надлежащую форму.

Чтобы не ждать на солнце, Томас стал под рифленый навес одного из складов. Бывало, приезд такого лица обставлялся в Кхангту весьма торжественно; теперь лишь жалкая кучка угрюмых новобранцев толпилась в ожидании за колючей проволокой. Местные жители на церемонии отсутствовали, и это начисто лишало смысла какую бы то ни было демонстрацию власти, Разыгрывать свои роли перед пустым залом было неловко. Томас еще вчера об этом думал. Актеры от застенчивости декламировали слишком громко, и пьеса давно бы сошла со сцены, если б успех зависел только от зрителей.

Офицер скомандовал крошечному отряду «вольно» и взглянул на часы.

Хорошо, если бы с Брэндтом что-нибудь приключилось; но с ним такого не бывало, как не бывало, чтобы он приехал вовремя. Неточность входила в его систему: благодаря ей он всегда выглядел подтянутым и невозмутимым рядом с подчиненными, которые от долгого ожидания встречали его потные и в растрепанных чувствах.

Прошел час. Офицер увел солдат в тень и разрешил им отдохнуть у стены лазарета.

Наконец около полудня на шоссе, у развилки, откуда дорога поворачивала к аэродрому, показался официальный кортеж. Бичом щелкнула команда офицерика, вытолкнула на солнце дремавших в тени людей, погнала к воротам, поставила по стойке «смирно» и приказала приветствовать. Броневик свернул в гараж за сараями, а черный лимузин инспектора остановился перед строем.

Брэндт вышел, вежливым жестом отклонил почести — как бы говоря, что не стоило из-за него так беспокоиться. Офицер, который ожидал, что ему учинят хоть короткий смотр, досадливо отвернулся и дал команду «отставить».

— А, вот и вы, Томас! — как будто обнаружить его требовало особой проницательности. — Может, покажете, куда меня поместили? Я бы с удовольствием освежился и отдохнул.

Томас сел в машину инспектора, и они поехали в клуб, где для высоких гостей была всегда наготове большая комната. Брэндт ехал, закрыв глаза, словно все это для него было слишком утомительно. Высокий лоб, красивый прямой нос и какое-то прирожденное благородство — чем не губернатор колонии, подумал Томас, если не считать того, что государство и общественная среда, вылепившие эту внушительную голову, забыли вложить в нее хоть каплю ума. Вероятно, именно такого истукана и следовало поставить во главе района в знак того, что судьба страны решается совсем в другом месте; тем более, что лишь совершенно безмозглый человек способен по-прежнему твердить избитые фразы в провалившемся спектакле, не испытывая при этом сомнений, из-за которых остальные актеры с трудом мямлят свои роли.

Он представлял себе, что пройдут годы, страна уплывёт из рук теперешних правителей, а Брэндт все так же будет объезжать ее и изящным жестом отпускать маленькие отряды солдат, собраннее, как ему будет казаться, чтобы его приветствовать, и будет разглагольствовать в клубе о том, какие странные приказы посылает метрополия насчет формы и национального состава оккупационных войск, и только потом вдруг заметит, что люди, с которыми он беседует, тоже выглядят иначе, чем те, кого он знал в былые времена. А новые власти решат, что он почти уже неодушевленный предмет и не стоит его убирать: пусть себе совершает привычные формальности как памятник недоброму колониальному прошлому. Эта мысль в самых различных вариантах занимала ум Томаса, пока они не остановились перед верандой клуба.

— Зайдите через полчаса, — сказал Брэндт у дверей комнаты. — Мне надо кое-что обсудить с вами. Мы попросим подать сюда обед и за столом поговорим. Закажите что-нибудь холодное и не очень острое.

— Хорошо. Но должен предупредить, что дамы собираются устроить в вашу честь вечер.

— Вот досада! — радостно воскликнул тот. — Но мы ведь не можем обижать их, верно?

Немного погодя, заканчивая обед, Брэндт сказал:

— Прежде всего я хочу знать, как обстоят дела в лагере для интернированных. Тут носятся всякие слухи насчет… словом, как там дела?

— Отлично, — уверенно солгал Томас. — Я наметил, что вы посетите лагерь в четыре часа.

— В самую жару!

— Это лучшее время, чтобы застать всех служащих.

— Но если там все в порядке, так зачем его, собственно, осматривать?

— Тогда давайте отменим, — с облегчением согласился Томас.

— А как насчет этого парня, пленного? В каком он состоянии. Рана тяжелая?

— Не очень. Его отлично лечат.

— Он начал говорить?

— Да. Но пока ничего интересного не сказал.

— Помощник губернатора хочет, чтоб его перевели отсюда, как только он будет транспортабелен. Когда это можно сделать?

— Не знаю. Надо спросить майора Прайера. Только…

— Только что? — он быстро взглянул на Томаса.

— Ничего.

— С ним что-нибудь неладно? — Глаза Брэндта начали округляться.

— Все в порядке, сэр.

— Хорошо. Пора бы уже только получить информацию. Как я понимаю, допросы ведет… как зовут этого офицера полиции?

— Шэфер!

— Да, да, Шэфер.

— Ну, с этого было начали, — осторожно сказал Томас.

— А потом?

— Он так плохо справлялся, что я предпочел заняться сам. С общего согласия, конечно.

Брэндт отодвинул тарелку и глубже уселся в кресло.

— Мне это не очень нравится, Томас. Стоит вам вмешаться, как сразу возникают политические трения. Вам понятно, как важно было захватить этого пленного?

— Полагаю, что да, сэр. В газетах уже есть сообщения?

— Еще нет. Но вы же знаете этих репортеров. Надо все держать в тайне, пока мы не решим, что с ним делать. — Он закрыл глаза и соединил кончики пальцев. — Вот вкратце моя точка зрения. Этот человек должен признать свою вину, признать публично. Должен на открытом процессе осудить то, что совершил, и чтобы при этом не создалось впечатления, будто его вынудили. В противном случае, боюсь, некоторые бессовестные люди захотят использовать это дело.

— Смею сказать, вы очень точно определили положение.

— Это мнение и помощника губернатора. Нам вовсе не нужен мученик, верно? Особенно такой. Сначала вообще хотели замолчать эту историю и свалить все на запрет цензуры. Но, к сожалению, приходится считаться с иностранной прессой. Есть страны, увы, даже дружественные, которые, хоть и сами в трудном положении, но с радостью начнут тыкать в нас пальцами.

— Как это верно! — Теперь Томас, осторожно нащупывая путь, начал развивать свой план. — Когда его привезли, на меня свалилась огромная ответственность. Я должен был угадать, какую тактику избрали бы вы и П. Г. и сделать все, чтобы не дать скомпрометировать ее.

— Да, — неуверенным тоном, — по-моему, это был ваш долг.

— А также сделать все возможное, чтобы успешно эту тактику проводить.

— О чем вы, Томас?

— Вы же знаете, я сам был в плену во время войны. Помню, какое подавленное настроение у людей, когда их схватят. И мне казалось, что было бы ошибкой не воспользоваться психологическим состоянием пленного и не попробовать обработать его в духе, желательном для вас и П. Г.

— Это еще что?

— Я же сказал, что пока выжал не очень много; но все-таки установил неплохой контакт.

Брэндт наклонился вперед, брови сдвинулись, прорезав лоб двумя глубокими складками.

— Что-то я не припоминаю рапортов на эту тему.

— Я их еще не отсылал. Хотел дать вам в собственные руки, когда будете здесь. — И добавил, словно в свое оправдание: — Все записано слово в слово — каждая беседа.

— Так, — важно промямлил Брэндт. — Мне трудно судить, пока я не узнаю все подробности. Но вот что я вам скажу. — Он отодвинулся от стола, этим движением словно желая отстраниться от гнева, который может навлечь на себя сверху Томас. — Скажу, что вы пошли на большой риск. П. Г. может счесть, что вы не повредили делу; но может и решить, что и повредили. Это мы еще посмотрим. А пока надо ускорить отправку пленного в Рани Калпур.

— Именно, сэр. Допустим, — здесь Томас перешел к самой трудной части, — допустим на минуту, что П. Г, и вы, разумеется, прочтя мои рапорты, придете к выводу, что я действую правильно. Это будет означать, что мне можно продолжать, верно? Ведь любой, кто займет мое место, неизбежно потеряет время, чтобы достичь того, чего я уже добился. — И добавил обезоруживающе: — Я говорю, конечно, чисто предположительно, что, может быть, вы оба пожелаете принять такое решение.

— Не имею никакого желания принимать его самостоятельно, уверяю вас. И не собираюсь служить посредником между вами и П. Г. — В знак неудовольствия у Брэндта втянулись щеки и губы, и на миг он стал похож на скандализованного старичка. — Конечно, — сердито продолжал он, — дело, видно, зашло так далеко, что мне ничего не остается, как отозвать вас для личных объяснений.

— В таком случае не о чем больше и говорить. Если вы освободите меня…

Тут Брэндт понял, что его завлекают в ловушку и сейчас придется принимать решение.

— Все это очень хорошо, но нельзя же вот так сразу найти заместителя. Да и с чего вас надо замещать? — Мне не хотелось бы оставлять лагерь в руках туземцев, и я не сделаю этого без приказа высшего начальства. Если вы считаете, что так надо… — Послушайте, Томас. Я уверен, что вы только и мечтаете проехаться в столицу всякий раз, когда вам в голову приходит очередной бредовый проект, но наше ведомство так не работает.

— Понимаю, сэр, — он словно нехотя соглашался остаться.

— О господи! И почему только его не убили? — вздохнул Брэндт. — Несколько строк в газете, и делу конец.

— Но ведь это же нам на руку!

— Значит, он готов признаться, что он изменник?

— Не совсем так. Но у него появились сомнения в методах, которые пускают в ход мятежники.

— Охотно верю; особенно теперь, когда они терпят поражение.

— Более того. У меня твердое впечатление, что у него были разногласия с другими главарями по поводу этичности некоторых их действий. У него какое-то двойственное отношение к ним. На этом я и играю.

— Ну знаете, Томас, лично я не стал бы копаться в мыслях подобного человека. Если он готов на суде полностью признать свою измену…

— Боюсь, что нет… пока. Надо каким-то образом заставить его прийти к этому.

— Например, обещать помилование?

— Нет. Он не ищет послаблений для себя.

— Вы что-то уж слишком высокого мнения об этом типе. Я б даже сказал, он лучше вас сумел использовать ваши с ним беседы.

Томас ответил не сразу, надо было сначала совладать с раздражением.

— Вряд ли он когда-нибудь признает несправедливой цель мятежа — речь может идти только об ошибочных путях. Но нам ничего другого и не нужно; а чтобы он согласился, необходимо доказать, что иной путь действительно существует.

— Доказывать что-то пленному, убеждать его? Да кто обязан перед ним оправдываться! Как раз наоборот… — Брэндт угрюмо покачал головой. — Ну и заварили же вы кашу! Совершенно все запутали.

— Но если мы изменим его точку зрения, это повлияет и на тех, кто думает, как он.

— Бога ради, Томас, я же сказал, этого парня надо было заставить признать свою вину. Таково мнение П. Г. и мое. И незачем доказывать нам, что мы правы. Ближе к делу, если можно. Куда вы клоните?

— А вот куда, — Томас перевел дыхание. — Мы сообщили в газетах о своем намерении дать частичное самоуправление, объявить амнистию…

— Если будет восстановлен порядок. Не забывайте этого.

— Но выдвинуть условия — тоже путь к восстановлению порядка. Ведь мы уже ведем переговоры о том, чтобы предоставить определенные полномочия временному правительству.

— Как мило, что вы стараетесь держать меня в курсе нашей политической стратегии, Томас, — тяжело сострил Брэндт. — Только, извините, я что-то не могу уловить, при чем тут ваш пленный.

— Но он же отличный посредник! — Наконец-то он открыл заветный план, который так ревностно пытался осуществить. — Когда дойдет до переговоров об амнистии с теми, в джунглях, нам не найти лучшего парламентёра. Надо убедить его в искренности наших намерений, ведь он — единственный, кто сумеет убедить их. Неужели вы не видите, — нетерпеливая горячность прорвалась сквозь осмотрительность, — у нас в руках может оказаться средство прекратить эту бесплодную, трагическую вооруженную борьбу? — Но на лице собеседника не отразилось ничего: то ли он не понимал, то ли делал вид, что не понимает, и старался выиграть время. — Я не говорю, что это непременно удастся, — поспешно добавил Томас, — но может и удаться. А если нет, мы все равно ничего не теряем.

— Но откуда вы взяли, что мы хотим прекратить войну раньше, чем полностью истребим мятежников?

— Откуда вы взяли, будто мы только и мечтаем, чтобы они сложили оружие, вышли из своих укрытий и взявшись за политическую агитацию?

— Да ведь они все равно уже так делают. — Радостное возбуждение Томаса сразу увяло. — Некоторые тайком пробираются из джунглей в селения и ведут работу среди крестьян. А если заставить их принять амнистию, им придется действовать в открытую, на условиях, которые продиктуем мы.

— Чтобы можно было сажать их за решетку перед каждыми выборами — так, что ли, вы полагаете?

— Нет, — отрезал Томас, — вовсе не так. Я надеюсь убедить пленного, что свои предложения мы делаем чистосердечно; но только в том случае, — глаза его сузились, встретившись с бегающим взглядом инспектора, — если я сам буду в этом уверен.

— Послушайте, Томас. Вы, видно, забыли, почему вас перевели сюда, на эту должность.

— Нет, не забыл.

— Я отлично вижу, вы считаете себя единственным, кто способен навести здесь порядок, если вам дадут такую возможность. Осмелюсь сказать, что именно поэтому вам никогда такой возможности не получить. — Инспектор встал в знак того, что дискуссия окончена, и добавил с презрительным смешком: — Вся идея совершенно нелепа! Не сомневаюсь, что этот тип в лазарете был бы в восторге от плана освободить его и послать парламентером. Может, он вам сам его и подсказал?

— Естественно, мы обеспечим гарантии, чтобы он не обманул.

— Вы, наверное, их уже выработали? Томас решил говорить прямо:

— Да. Среди донесений о всех беседах есть и эта бумага.

— Мне известно, что П. Г. интересуется только отчетом о допросах, которые вы взяли на себя смелость начать.

— Решение принимаете, конечно, вы.

Упоминание о решении прозвучало как сигнал тревоги. Брэндт, видно, спохватился, что отступает от своего железного принципа.

— Надеюсь, вы не хотите сказать, что я не довожу до сведения вышестоящих суждения моего подчиненного? Но со всей прямотой заявляю, что категорически отмежевываюсь от вашей точки зрения.

— На большее я и не рассчитываю, — двусмысленно сказал Томас. — А теперь я вас покину, вам надо отдохнуть.

— Спасибо. Я вижу, что здесь не продержишься в форме, если не поспишь после обеда. Не следует заноситься, будем брать пример с тех, кто дольше нашего живет в стране.

4

Через два дня принесли пакет с грифом: «Совершенно секретно». Томас уже взвинтил себя до такой степени, что пока читал, у него от нетерпения и беспокойства дрожали руки. Потом лицо постепенно прояснилось и на губах заиграла улыбка: он понял, что план его в принципе одобрен; правда, слегка поморщился, прочитав, какими чудовищными оговорками сопровождается предложение об амнистии. Но как бы то ни было руки у него были развязаны, и пленного оставили в Кхангту вплоть до особого распоряжения; а все оговорки звучали особенно резко, потому что написаны были явно с целью указать ему границы, за которые он не имеет права выходить. Его задача — изложить предложения как можно более убедительно и заручиться согласием Фрира.

Перечитывая бумагу, Томас заметил, что инспектор, изучив вопрос на месте; несколько расширил первоначальный план. Брэндт, видно, прощупал помощника губернатора и, почуяв благоприятный прием, выдал доводы Томаса за свои собственные. Сначала Томас вознегодовал, но тут же засмеялся. Как бы то ни было он сумел добиться своего; так стоит ли досадовать на умаление его личных заслуг: неужто его побуждения не лучше, чем у инспектора?

Наверное, зря он приятно удивлен, что ему разрешили осуществить такое выгодное в теперешней обстановке предприятие; события последних месяцев усилили его пессимизм. Дело предстоит трудное, и было бы одинаково грубой ошибкой недооценить крайнюю умеренность правительства или сбросить со счетов, пусть и ложно направленную, но искреннюю преданность своему делу врага в лице этого человека там, в лазарете. Единственное, что по-прежнему тревожило его, — это отчаянное положение в лагере для интернированных. Накануне ночью там начались волнения, охрана стреляла в ревущую толпу, двоих убили, нескольких ранили. Было ли это результатом деятельности сплоченного ядра агитаторов или стихийной реакцией на ужасающие условия жизни, Томас всё равно не узнает. Лагерь тяжелым камнем давил его, но он просто не видел никакого выхода; единственное утешение: если он внесет свой вклад в отмену Чрезвычайного положения, то тем самым поможет навсегда избавиться от страшных лагерей. Впрочем, если дело пойдет успешно, есть надежда, что его вообще освободят от руководства лагерем до того, как там вспыхнут более серьезные беспорядки.

Томас позвал клерка из соседней комнаты.

— День или два мне, наверное, почти не придется здесь бывать. Самые срочные и секретные дела я велел передавать мне прямо в лазарет; там вы меня и найдете, если нужно будет. Завтра к вечеру опять повидаетесь с Джалалом.

— Обязательно, мистер Томас, сэр.

— Кстати, я запросил Восточную и некоторые другие базы, чтобы они прислали счета всех передоверенных поставок. Зарегистрируйте их, когда они прибудут.

Сен энергично закивал и вышел.

Возможно, он слишком доверяет этому человеку, но надо же с кем-то сотрудничать. Если Джалал хоть на время уймется и перестанет фабриковать поддельные счета, это уже кое-что. А вообще-то, если попросить Сена подготовить смертный приговор самому себе, он и этот документ примется составлять с неизменной веселой готовностью.

Нестерпимый зной щекотал кожу, как грубое одеяло, когда Томас направлялся в главную часть зоны. Он на ходу кивнул Прайеру и толкнул дверь в палату.

Фрир мог уже сидеть в подушках и даже слегка помахал рукой, когда Томас уселся возле кровати. В прошлый раз Томас оставил ему бритву, и теперь лицо пленного было гладко выбрито. Загар побледнел, и светлые глаза уже не выглядели такими мертвенными на красновато-коричневой коже.

Томас знал, что пленному не терпится услышать одну новость, и потому придерживал ее до той минуты, когда допрос войдет в новую, решающую фазу.

— Вам небезынтересно будет, наверное, узнать, что сталось с вашими друзьями в тот день, когда вы попали в плен.

Лицо раненого смягчилось, на нем выразилось недоверчивое удивление, но тут же оно снова посуровело: он ждал какого-нибудь лживого пропагандистского трюка.

— Убитых двое. О раненых ничего не знаем, их унесли с собой.

— Ясно, — все еще недоверчиво откликнулся Фрир.

— Я не имею права разглашать наши потери; но это говорит само за себя.

— Ясно.

— У вас не очень-то радостное лицо. А я бы сказал, что ваши дешево отделались, учитывая… словом, учитывая все, что произошло. — Таким же манером Томас что партизаны забрали оружие и боеприпасы. — Неплохая операция, — добавил он, словно настолько стоял в стороне от борьбы, что мог судить беспристрастно. — Весьма неплохая. Конечно, это помогло нашей разведке уточнить расположение одной из ваших баз там, в горах. Через несколько дней ее бомбили — вы, верно, слышали, как самолеты поднялись в воздух, — там сровняли с землей весь район. Томас заметил, Фрир воспринимает только то, что хочет услышать, остальное отметает. — Если вы тщательно продумаете операцию, не пожалеете ни времени, ни своих жалких ресурсов, то разок-другой с трудом одолеете в таких стычках. Ну, а дальше что? Вы только ставите себя под чудовищный удар хорошо оснащенной армии. Эти мелкие победы вам не по карману. Вы когда-нибудь пробовали подсчитать соотношение сил? Ведь воюя с нами, нельзя исходить из того, что ваши потери — один к двум или даже один… десяти. Вам необходимо соотношение один к двадцати — и это только чтобы продержаться. Когда лицо пленного вот так каменело, его точно покрывала броня. И Томасу оставалось верить, что он найдет слова, которые вызовут бурю в душе пленника и изнутри взорвут непроницаемую маску. — Больше всего меня поражает, — продолжал Томас, — что вы придаете такое значение объективной оценке, научному подходу к создавшейся обстановке. — Анализ не может быть полным, если не приникать в расчет глубокую ненависть всего народа, — слова звучали бесстрастно, словно Фрир произносил заученную формулу.

— Да, если эта ненависть способствует реальному успеху. Но не тогда, когда она вдохновляет горстку храбрецов на бесполезный риск. А ведь вы до этого и докатились — до отдельных вспышек протеста. Конечно, они очень трогательны в своей безысходности, но на деле мало чем отличаются от крестьянских бунтов, а их топили в крови на протяжении всей европейской истории.

— Но феодализм все-таки погиб, — Фрир позволил себе сухо улыбнуться. — Великие перемены всегда начинаются с мелких преждевременных выступлений.

— Лишь в том случае, когда народ такой отсталый, что не способен дождаться своего часа.

— Или такой забитый, — улыбка обозначилась резче. — Вы, видно, затем и прибыли сюда, чтобы посоветовать народу, когда ему лучше восстать.

— Я хотел бы устранить самую необходимость восстания. И к этому у нас только один путь — своими руками даровать то, что вы хотите взять силой.

— Так не бывает. Перелистайте историю своей страны и найдите хоть один случай, когда привилегированные слои сдавались добровольно.

— Ничего, еще не поздно, если это случится и сейчас — Томас вдруг наклонился вперед, пальцы вцепились в спинку стула так, что побелели косточки. — Вас это пугает, а? Вы боитесь, что мы вдруг выполним свои обещания? Ведь тогда обнаружится, что можно обойтись и без насилия, а сколько раз вы к нему прибегали. В мирной стране, где народ получил свободу, ваша шайка станет посмешищем, сборищем крикунов, которые под страхом смерти требуют справедливости.

Фрир даже заморгал от неожиданности. Возбужденная, быстрая речь Томаса изменила весь темп разговора, и снова застала его врасплох.

— Но под именем свободы им могут всучить то, что не имеет с ней ничего общего, — слабо запротестовал он.

— Не очень-то вы высоко цените ум этих людей, если еще надо разъяснять, досталось ли им то, за что они боролись. Видно, считаете, что только вам дано знать, чего они хотят, и только из ваших рук могут они это получить.

— Им незачем получать свободу из чужих рук. Если она что-нибудь значит для них, они должны ее завоевать. — Он, конечно, понимал, что Томас изображает повстанцев в нужном ему свете. — Для вас существуют лишь вожаки и покорная толпа. Очевидно, люди вашего толка не способны понять, что наши вожди и есть народ, наиболее политически зрелая его часть.

— То-то вы и убиваете многих из народа? Видно, они не признают своего единства с вами.

— Вовсе не многих! — почти выкрикнул Фрир. Томас почувствовал, что попал на открытый нерв, который терзает пленного.

— Молчали бы. Я видел фотографии несчастных жертв,

— Только тех, кто связал свою судьбу с вами.

— Значит, чем больше людей свяжут свои судьбы с единственной властью, которая может дать стране мир, тем больше придётся вам убивать, так, что ли?

— Этого не случится! — резко запротестовал Фрир. — Не станет народ связывать свои интересы с теми, кто его грабит!

— Грабит! — Смех Томаса звучал театрально, он сам это почувствовал. Ничего не поделаешь, надо привыкать к новым интонациям собственного голоса: он шел к своей цели, и логика намерений заводила его в такие дебри, где все принципы повисали в воздухе, а голос менялся и дребезжал, точно автомобиль на мосту, когда внизу пустота. — Ваши представления о колониализме сильно устарели. Как, впрочем, и большинство ваших взглядов, не правда ли? В нынешнем мире колонии стали обузой. Они обходятся себе дороже. Мы отказываемся от них, где только можем, — разумеется, если это не влечет за собой явного ухудшения судьбы народа.

— Если это не влечет за собой потерю капиталовложений, — поправил Фрир. Но он понимал бессмысленность спора. — К чему все это? Если бы я мог заставить вас признаться, что изменились лишь устаревшие формы эксплуатации, вы не сидели бы здесь. — И добавил, немного помолчав: — Да, если бы там, дома, я мог найти достаточно людей, способных понять это, меня бы тоже здесь не было.

— Безусловно, — саркастически подхватил Томас, — совсем забыл, ведь вы — единственный подлинный гуманист, которого на сегодняшний день породила наша страна. Жаль, что вы так и не усвоили простую истину, что добрые дела надо творить у себя дома.

— Борьба повсюду одна, — в голосе слышалась усталость. — По мере того как выдыхается экономика империи, внутри страны снова явственнее проступают черты классовой борьбы.

— Значит, ради того, чтобы вызвать перемены там, на родине, где люди вполне довольны, вы вовлекаете в безнадежную войну народ этой страны и убиваете всех инакомыслящих? Мне это непонятно!

— Что толку спорить! — Фрир пожал плечами.

Но Томас никогда не допускал, чтоб беседа зашла в тупик. Если упорство пленного закрыло прямой путь, надо с ходу найти окольный. И ни в коем случае не продолжать спор, если он подчеркивает различие их политических взглядов: это только ослабляет давление, которое в его силах.

— Вы считаете, что я не способен оценить мотивы, побудившие вас сделать то, что вы сделали. Хотите — верьте, хотите — нет, но они не так далеки от того, что испытываю я сам. — Он остановился, закурил и, переводя разговор на другую тему, продолжал медленнее и спокойнее: — Ведь мы же родились в одной стране, примерно в те же годы и, насколько я понимаю, росли в одинаковых условиях. Оба участвовали в одной войне и наверняка храним множество общих воспоминаний. Простите… — он предложил пленному сигарету.

Фрир машинально протянул руку, но удержался и отрицательно покачал головой. Эта игра повторялась уже не раз: один как бы невзначай предлагал, другой неизменно отказывался.

— Когда война кончилась, — продолжал Томас, закрыв глаза, словно желая яснее увидеть перед собой прошлое, — мы оба должны были испытывать одинаковое чувство… разочарования, что ли. Меня выпустили из лагеря военнопленных как раз вовремя, так что я успел попасть на празднование победы. Помню, я один бродил по улицам в густой толпе и думал, что это не то, совсем не то, чего мы ждали. Не взрыва радости оттого, что снова возвращаемся к прежней жизни; нас окрыляла надежда, что эта историческая ломка будет началом чего-то нового.

— Но, разумеется, без изменения условий, которые сделали прошлое тем, чем оно было? — спросил Фрир с издевкой.

Это замечание шло вразрез с намерениями Томаса: сейчас главное — подчеркнуть сходство между ними.

— В те дни все мы были несколько наивны, — отмахнулся он. — Но чудовищная борьба за власть, которая заполнила вакуум, оставшийся после войны, вскоре развеяла наш идеализм. Трудно было удержаться и очертя голову не встать на ту или иную сторону; мы слепо верили, что еще одно, последнее усилие, пусть даже ужасное по своим последствиям, и у нас будет мир, о котором мечтаем. Однако обстоятельства обратили в прах нашу безумную надежду. Сохранить мир, каким он есть, или уничтожить совсем — иного выбора не было. — Томас сделал паузу, чтобы подчеркнуть жестокий драматизм и трудность выбора, и продолжал более спокойно и деловито: — Так вот, мыкак-то сумели устоять перед роковым решением. И в воздухе иные веяния — теперь мы знаем, что в Утопию нет кратчайших дорог, туда ведет лишь долгий, мучительный путь терпеливых переговоров, потому что даже по думать страшно, какая нас ждет катастрофа, если мы не сумеем договориться.

Он стряхнул пепел неторопливо, чтобы получше разглядеть выражение лица, с каким Фрир слушал его импровизированную лекцию.

— Вы слишком долго торчали в ваших лесах, — вдруг выпалил он, — и не почувствовали духа этих перемен. Вы так и застыли в предатомной эре, когда война еще была возможна, и все еще сохраняете былую нетерпимость во взглядах. Но должны же вы были заметить, что поддержка извне почти прекратилась и выражается лишь в отдельных словах ободрения. Где они, танки, пушки и самолеты, на которые вы, видно, рассчитывали, когда начинали восстание? Вы предоставлены самим себе, жалкая горстка людей, попавших под пяту истории. Помните те крошечные племена, что в горных крепостях пытались продержаться при великом переселении народов?

Он снова неторопливо стряхнул пепел.

— Возможно, именно безнадежность борьбы и привлекла вас. Мне это тоже понятно. Разочарование настолько глубоко, что хочется найти смерть в кровавой битве. Но и тут все обернулось не так, как вы мечтали. Вас не убили, а это резко меняет положение.

— Ну, ждать осталось недолго, — сухо возразил Фрир.

— Конечно, меняет, и сильно, — настаивал Томас, — когда знаешь, что товарищей уничтожают одного за другим, а ты не можешь разделить их судьбу.

Фрир поднял руку и крепко сжал лоб.

— Это не так, — тихо сказал он. — Я разделю их судьбу, хоть умру и не в джунглях, как хотелось бы.

Томас отрывисто рассмеялся.

— Бросьте! Вы отлично понимаете, что ваша казнь вовсе не предрешена. Если бы это было так, разве я стал бы вести все эти разговоры? Наша беседа имеет смысл, лишь как поиски определенной сделки. И вы с первой же минуты торгуетесь так же отчаянно, как и я. Но должен отдать вам справедливость — не ради спасения собственной жизни.

— Так ради чего же?

— Ради единственного, очевидно, что вам дорого: ради жизни товарищей там, в джунглях. Для вас невыносима мысль остаться в живых, меж тем как их будут убивать одного за другим.

Фрир потер лоб.

— Но я не останусь в живых, — вырвалось у него. — Если не соглашусь на ваши условия.

— Вам, вероятно, кажется, что смерть наилучший выход. Она как решение, которое вы приняли много лет назад. Но это ошибка, уверяю вас. С тех пор многое изменилось. И обстановка теперь совсем другая, она требует переоценки ценностей и новых форм служения идеалам.

Фрир поморщился: перекошенное лицо казалось мрачной маской. Ему нельзя было так долго сидеть, он, видно, смертельно устал, просто изнемогал и уже с трудом следил за нитью разговора. Томас с удовольствием отметил про себя эти признаки усталости и беспокойства. Наступает решающая стадия. Надо притвориться терпеливым и заботливым: пленный не должен догадываться, что в его состоянии виноват тот, кто ведет допрос; хорошо бы даже создать впечатление, что пленный держится недостаточно стойко.

Когда Фрир, опираясь на здоровую руку, попытался устроиться поудобнее, Томас наклонился к нему.

— Позвольте, я помогу, — сказал он и переложил одну из подушек, но так, что от этого раненому не стало легче.

— Видите ли, то, что вас ранили во время вылазки, было следствием решения вернуться сюда и взяться за оружие. Решение дурацкое, но вы его твердо держались. Иное дело — дать себя повесить сейчас. Во-первых, ваши друзья ничего не узнают. Об этом мы позаботимся, так как нам выгодно, чтобы они считали, будто вы переметнулись на нашу сторону. Ваша смерть совершенно бессмысленный жест, все равно как если бы вы скрылись и без видимых причин пустили бы себе пулю в лоб.

Фрир устало покачал головой в знак протеста. Он все хотел сесть поудобнее и как-то неловко повернулся: краска сбежала с лица, дыхание перехватило.

Томас будто и не заметил, что Фриру больно.

— Я и сам порядочный индивидуалист, — говорил он, — и могу оценить драматизм положения. Более того, я вполне понимаю, откуда берется такой внутренний протест: это естественная реакция человека, когда он видит, что дело всей его жизни обречено. — Томас замолчал, словно в нерешительности, притворился, что со всех сторон взвешивает этот ошибочный поступок. — И все же странно, даже теперь, когда разум подсказывает вам, что положение безнадежно, вы не думаете о том, что прежде всего надо спасать товарищей. Видно, выводы более зрелых лет не очень-то влияют на нас.

— Не понимаю, — хрипло сказал Фрир. — Вы считаете, что я забочусь только о собственной смерти.

— А что еще могу я подумать? Вы и слушать не желаете ни о каких предложениях, а ведь могли бы остаться в живых — жить и работать для дела, в которое, по вашим словам, вы верите.

В глазах Фрира застыла растерянность; он старался сообразить, о каких предложениях идет речь.

Томас протянул руку, сгреб Фрира за сорочку у ворота и начал трясти повторяя:

— Отвечайте, слышите!

Голова Фрира моталась из стороны в сторону, пот капал на подушку. На миг встало воспоминание о допросе Шэфера.

— Ничего. Ничего не скажу. Ни единого имени для контакта. Ни одного канала связи. Ничего.

Томас выпустил его и откинулся на спинку стула.

— Разве я просил эти данные? — сказал он с деланным удивлением. — Речь идет о предложении, а вы толкуете это, как попытку заставить вас совершить предательство.

— Предложение?

— Да. В одном вопросе у нас, во всяком случае, полное единомыслие. Мы оба желаем остановить резню. Оба желаем, чтобы ваши друзья вышли из джунглей целыми и невредимыми.

Голова Фрира упала на грудь, и Томас снова начал трясти его, на этот раз более деликатно, но настойчиво.

— Послушайте, Возьмите себя в руки. Это очень важно. Речь идет о том, как спасти остатки вашей крохотной армии.

— Спасти их? — Веки разомкнулись, и взгляд уперся в стену.

— Да. О том, как вам спасти друзей.

— Они не хотят, чтобы их спасали. Они будут драться до конца.

— Потому что считают, что у них нет выбора.

— Его и нет — для них. — Фрир слегка покачал головой. Взгляд прояснился, он посмотрел на Томаса. — Если бы главное было — остаться в живых, они бы не начали борьбу.

— Они, видно, считали, что таким путем достигнут цели. Но мы-то с вами понимаем, что это невозможно, еще рано. — Томас чуть глубже вогнал клин между пленным и его товарищами. — Лучше посмотреть, чего мужик добиться моим способом, чем наверняка проиграть всё.

— Вашим способом?

— Я называю его так, потому что наизнанку вывернулся, отстаивая его. Власти полагают, что реформы можно проводить, лишь когда порядок будет восстановлен, — восстановлен, заметьте, на трупах ваших друзей. Некоторые из нас спорили, говорили, незачем ждать, надо начать немедленно — объявить общую амнистию и приступить к огромной работе по реабилитации. — Томас снова тряс Фрира за плечо. — Разве я б рискнул говорить об этом, если бы не наши беседы? Вы заставили меня поверить, что это возможно, что вы готовы помочь нам. Ну так вот, в конце концов мне разрешили действовать, и теперь только от вас — от нас с вами — зависит, чтобы народ этой страны не морочили больше пустыми обещаниями. Без вас мне не обойтись, конечно, и начальство должно знать, что вы согласны помочь осуществить наш план; но дело не только в этом, есть кое-что и поважнее; вы мне нужны, чтобы убедить ваших друзей сотрудничать с нами; тогда можно быть уверенным, что все будет сделано действительно в интересах страны. Прекрасно зная местные условия, они смогут критиковать наши предложения и выдвинут свои. Целые и невредимые, на свободе, они будут постоянным напоминанием, что нам следует держаться в определенных рамках. А если их уничтожат, то я, по правде сказать, и не представляю, что здесь будет. Не очень-то я верю, что соотечественники наши, — Томас подчеркнул связывающее их местоимение, — устоят перед соблазном вернуться к старому.

Отчаянная слабость мешала Фриру говорить, чуть слышные слова выталкивались с трудом:

— Я не сказал, что помогу.

— Прямо, может, и не сказали.

— Я ни на что не согласился, — уже менее твердо, словно он был вынужден признать, что скомпрометировал себя, разговаривая с врагом.

Томас почуял сомнение и поспешил сыграть на нем.

— Так бы они мне и дали продолжать, если бы не верили, что мы с вами нашли общий язык. Иначе разве б я удержал полицию или военных, когда они хотели приняться за вас по-своему?

Томас все не выпускал сорочку Фрира, теперь он снова сжал ее в горсти и притянул пленного ближе. Ему уже не приходилось разыгрывать роль: мысль о том, что будет, если не удастся сломить этого человека, приводила Томаса в смятение.

— Послушайте! Я веду честную игру. Я ни разу не пытался выудить у вас какие бы то ни было сведения. Это накладывает на вас определенные обязательства, и, видит бог, вам лучше принять их! За последнюю неделю, вы в любую минуту могли сказать, что вас просто не интересует, куда я клоню. Но вы этого не сделали. Вы довели до того, что я увязал все глубже и глубже, и теперь на карту поставлена вся моя карьера.

Он не собирался так говорить; но жалкие слова сами вырвались, и надо их использовать. Он отпустил сорочку и сказал более сдержанным тоном:

— Дело не в этом, конечно. Вряд ли вас обеспокоят мои личные заботы. Я прошу только одного: вспомните все, что я здесь говорил, и скажите, пытался ли я заставить вас совершить предательство. Скажите, пытался?

Грубая встряска на несколько секунд вырвала Фрира из оцепенения. Но как только прошел шок от неожиданной боли, он снова начал погружаться в свинцовую апатию — беспомощно раскинулись руки, свесилась голова, полузакрылись глаза. Ему, видно, трудно было вспомнить вопрос, на который от него ждали ответа.

— Скажите, — настаивал Томас, наклоняясь ниже, — пытался я хоть как-то склонить вас к измене?

— Не знаю, — сдавленно и глухо.

— Нет, не пытался, и вы знаете, что нет. Ведь знаете, верно?

— Да, — не сразу, слабым голосом.

Томас заново рассказал весь свой план в тех пределах, в которых считал нужным открыть его; он вдалбливал свои мысли в голову пленного, время от времени притворяясь, что раздражается — уж очень это оказалось действенным средством. И только тогда отступился, когда понял, что удержать Фрира от тяжелого, почти гипнотического сна можно, лишь причиняя ему шее усиливающуюся физическую боль. Увидев, что сейчас ничего больше не добьется, он посидел еще немного, слушая, как снова наполняет комнату усыпляющее жужжание вентилятора, и чувствовал, что сам он едва ли меньше измотан, чем пленный. В долгие часы, что ждут его впереди, степень его изнеможения и отчаянья станет единственным мерилом успеха. Чтобы одолеть Фрира, придется самому пройти через те же муки, и это снова подчеркивало, что между ними существует тесная связь. Судьбы их странно переплелись: то, что случится с Фриром, случится словно бы и с ним самим; мало того, Фрира в конце концов вынудят сделать то же самое, что когда-то заставили совершить и его, Томаса. Он сидел, не в силах подняться, в уши назойливо лез механический гуд, и так же настойчиво, хотя и смутно, росло ощущение, что, как ни странно — это свою собственную волю он всячески старается сломить.

Он встал и медленно вышел из палаты, молча, без единого слова, прошел мимо Прайера, вернулся к себе и свалился на постель, нас, а то и больше он лежал без движения. После холодного душа стало лучше, и он снова направился в лазарет.

Прайер поднял на него глаза и нахмурился.

— Неужто вы опять приметесь за него?

— Приходится. Время не ждет.

— Я был у него после вас. В таком состоянии ему не выдержать.

— Должен выдержать. Если я не добьюсь своего, и как можно скорее, то вам и в самом деле лучше было бы прикончить его на операционном столе. — И добавил раздраженно: — Чего вы на меня уставились?

— Пытаюсь решить, есть ли разница между вами и Шэфером. Тот, правда, работает топорнее.

— Разница колоссальная! Я хочу покончить с положением, при котором может продолжаться такое. Что ж вы думаете, мне самому приятны методы, которые приходится пускать в ход?

— Вероятно, нет. — Прайер не стал спорить. — Кому же это приятно поначалу?

— Беда ваша в том… — начал было Томас и оборвал себя на полуслове. — Ладно, не будем! — Сейчас он не мог позволить себе роскошь тратить время и энергию; он резко повернулся к двери.

Фрир лежал на здоровом боку, голова сползла с подушки, открытый рот вдавился в матрас. Плечо под рукой Томаса горело, он попытался разбудить пленного, но сумел только сбить ритм тяжелого дыхания. Наконец голова дернулась — жалкая тень быстрой реакции, к которой тот, видно, приучился в джунглях.

— Я решил дать вам немного отдохнуть, — пояснил Томас, будто все это время он терпеливо сидел здесь и ждал, когда Фрир сможет продолжать. — Помните, вы согласились, в определенных рамках конечно, помочь положить конец этой бессмысленной бойне.

Хитрость заключалась в том, чтобы всякий раз начинать с небольшого продвижения по сравнению с последним разговором; если точно рассчитать эти скачки, то после тяжелого сна больной не заметит разрыва и, таким образом, сохранится иллюзия непрерывности. На каком-то этапе пленный, конечно, сообразит, что, не отдавая себе отчета, зашел слишком далеко. Тогда он либо отступит в панике и навсегда замкнется в себе, либо поймет, что ошибку можно исправить, лишь идя до самого конца, и сделает вид, что по собственной воле принял предложенные условия. Пленник очень слаб, и если во время допроса тонко навязать ему убедительные доводы для самооправдания, то в критическую минуту он даст подтолкнуть себя, и вторая задача будет решена.

Томас не мог не улыбнуться с легкой горечью, вспомнив, что эту идею подсказал ему собственный допрос в плену, когда его точно таким же способом заставили сообщить все подробности о своей воинской части. Информация была не очень-то важная, и враг, безусловно, знал все, что мог сказать Томас; но его до сих пор передергивало при воспоминании, как он мало-помалу сдавался под нажимом. Но если теперь этот опыт сослужит ему службу в куда более важном деле, черное пятно на его совести сотрется.

— Надо еще раз проверить, чего мы достигли в вопросе обеспечения мира.

Фрир протер глаза, и рука его соскользнула на горло. Мне очень хочется пить.

— Итак, будем продолжать. Что касается амнистии, то требуется только одно: ваши люди должны сложить оружие и зарегистрироваться в полиции. Это необходимо прежде всего для их же безопасности. Вы ведь знаете, какой вой поднимут здешние европейцы, как только станет известно о мирных переговорах. Они все привыкли носить оружие и начнут сами чинить суд и расправу, если мы не сумеем оградить жизнь тех, кто добровольно сдастся.

Но, видно, он перегнул палку в своей тактике кнута и пряника, и слова «добровольно сдастся» были выбраны неудачно.

— Еще бы, мы имеем все основания доверять полиции, — язвительно сказал Фрир.

— У вас нет основания доверять никому из нас — с готовностью согласился Томас. — Слишком много было вероломства. Но я уже говорил, что официальная декларация свяжет нас перед всем миром и придется даже разрешить иностранным корреспондентам беспрепятственно давать информацию о прекращении огня…

— Не в этом дело, — хрипло перебил его Фрир. Он, видно, понял, что спор надо перенести на другую почву. — Не в этом дело.

Но Томас предпочитал говорить именно на эту тему.

— Можно организовать, чтобы присутствовали наблюдатели ООН.

Рука пленного снова беспокойно потянулась к горлу.

— Воды! Я не могу без воды, — прохрипел Фрир, — если хотите, чтоб я обсуждал…

— О, мы предоставим любые обеспечения, какие вы только пожелаете, — многозначительно сказал Томас.

— Я? — с иронией переспросил Фрир. — Кто я такой, чтобы заключать с вами соглашение?

— Просто человек, положение которого позволяет ему говорить от имени своих друзей.

Фрир на минуту задумался.

— Я не вправе говорить от имени моих друзей, — сказал он дрогнувшим голосом. — Я говорил с вами обо всем этом лишь потому, что сейчас я вне борьбы и мои слова их ни к чему не обязывают. — Он смерил Томаса взглядом. — Вы же сами подчеркнули, что для того, кто вышел из игры, все выглядит совсем в ином свете.

Шаг назад, с тоскливым раздражением подумал Томас. Вся эта история точно детская игра для тренировки терпения: голая, стерильная комната — коробочка, которую надо трясти и поворачивать во все стороны, пока два шарика не лягут на свои места, но всякая попытка вкатить в лузу второй непременно выбивает с места первый.

— Пусть вы не чувствуете себя вправе решать за них, однако вы — единственный из всех связанных с нами людей — можете говорить с ними. Такая мысль не приходила вам в голову? Сегодня вы — единственный во всей стране — можете добиться, чтобы вас выслушали обе стороны. Ваше положение исключительное. Так неужели вы откажетесь использовать такой случай?

— Ничего не выйдет. — Фрир покачал головой. — Этого не сможет никто. Раз я говорю с вами, значит я уже забыл язык моих друзей. Не думаю, чтобы они поняли меня теперь.

— Тем больше у вас оснований принять мое предложение, — поспешно вставил Томас. — Зачем отказываться, если, по-вашему, это ничего не изменит?.. А я готов биться об заклад, что вы ошибаетесь.

Ответа не последовало. Что ж, пленный, пожалуй, достаточно помучался от жажды. Без необходимости не следует применять силу, лучше иметь ее в запасе как вспомогательное средство — особенно теперь, когда любое послабление зависит только от него, Томаса. Он принес стакан воды и глядел, с какой жадностью пьет Фрир, ему даже стало немного не по себе при мысли, как приятно чувствовать даже временную власть над другим человеком. Он вспомнил недавние слова Прайера и на мгновение задумался: интересно, до какой степени жестокости он мог бы дойти, если бы упоение властью взяло верх над природной уравновешенностью? Просто какое-то наваждение: чем лучше он узнавал пленного, тем больше — невольно — открывался ему и собственный характер.

Он взял пустой стакан и поставил на пол.

— Так вы, значит, не вполне уверены? — спросил он, — Сомневаетесь, что они пожелают вас слушать? И потому колеблетесь, да? Но если бы вы уговорили их рассмотреть наши предложения, это было бы явным доказательством того, что они сами готовы идти на мировую. — Опять не очень удачно, пленного тревожит другое. — Допустим, согласие вести переговоры от нашего имени не делает вам особой чести. Но разве это главное? Вам предоставляется редчайший случай, и вы не смеете его упустить. Тем более что никого кроме себя, не компрометируете. Разве это не важнее, гораздо важнее, чем судьба любого отдельного человека?

— Да не в том дело, — голова металась из стороны в сторону. — Совсем не в том… Вы просто переоцениваете мое влияние.

— Вероятно, вы заставили меня переоценить его, — резко сказал Томас, — ведь это была ваша единственная ставка.

— А вы просто уверены: раз я англичанин, значит должен командовать туземцами, — парировал Фрир.

— Пусть так, — досадливо согласился Томас, — но это не относится к делу. Ведь в нашем соглашении и речи не было о том, что вы обязаны добиться успеха. Вам предлагают только попытаться. Хватит, больше Томас ничего не мог прибавить: нельзя же проговориться, как они потом используют добровольное согласие пленного стать парламентером?

— Зачем же вам нужно, чтобы я взялся за безнадежное дело? — Фрир явно верил Томасу и считал своим долгом вести такую же честную игру. — Может быть, я невольно ввел вас в заблуждение насчет моего веса среди них. Так поверьте, единственная моя привилегия — в том, что мне разрешили быть таким же солдатом, как все. — Потухшие глаза на миг сверкнули гордостью. — Хотя если подумать — то, что они захотели меня принять… — голос его пресекся от волнения, — это было… просто поразительно, что ни говори.

— Безусловно, — Томас не показал, что проявление этих чувств неприятно ему. — Но я-то надеялся, что вы с радостью ухватитесь за возможность обсудить с ними все, о чем я вам говорил.

И так продолжалось весь этот знойный, душный день — они точно шаг за шагом карабкались вверх по нескончаемому склону, спотыкались о каждый камень, спорили, опять и опять обсуждали все подробности; общая судьба связала их нерасторжимыми узами, и потому, стоило Фриру усомниться в каком-нибудь пункте, которого они с таким трудом достигли, и оба скатывались вниз; а порой Томас сам терял терпение и силком тащил пленного вперед, как груз на веревке, — тогда снова приходилось возвращаться. Ведь Фриру надлежало быть полноправным участником на всем протяжении пути, чтобы решение, которое ждет их на вершине, было принято им как единственное и неоспоримое.

Нет, в этой картине слишком много движения, подумал Томас в минуту отдыха от словесной распри. Другое дело, если бы они просто мерялись силой или выносливостью. А тут какая-то безрукая, безногая схватка умов: будто оба склонились над листом чистой бумаги и каждый внушением старается записать мысли, с которыми противник должен согласиться; но, увы, как они ни бьются, на листке проступают только лишенные смысла каракули.

Он сидел, развалясь на стуле, под потолком протяжно ныл вентилятор, а пленный вот уже в десятый раз возвращался к одному и тому же вопросу:

— Да ведь разве ваша амнистия не простейший способ раздавить сопротивление? А тем, кто сложит оружие, все равно не разрешат продолжать борьбу политическими средствами.

— В виде особой партии — нет. Но что мешает им примкнуть к любой из признанных правительством групп? Таким путем они по-прежнему смогут пробиваться к своей цели.

— Если бы их цели можно было достичь таким путем, им не пришлось бы уйти в джунгли.

— А если я скажу, что, приняв наши предложения, народ получит все; ради чего он брался за оружие, вы вправе мне не поверить. — Снова и снова одно и то же. — Послушайте. Мы же договорились, что их методами им не осуществить намеченную задачу. Они не выполнят ее, даже если примут наши условия, потому что их цель — разрушить те государственные институты, которые мы поклялись сохранить. И все-таки разница огромная: ваши друзья останутся в живых.

Опять, в который раз, он объясняет все заново, а в душе с беспокойством спрашивает себя: вдруг у пленного есть свой заранее обдуманный план? Что, если все хитрые, тонкие ходы, которыми Томас так гордится, ничего не стоят и он просто идет на поводу у противника? Что, если для Фрира это способ затянуть игру, нелепая надежда на то, что он выздоровеет и сумеет бежать? Паника охватывала Томаса: надо поскорее кончать; единственное средство предотвратить катастрофу — это срочно найти какое-нибудь решение.

— Я без конца повторяю: требуется время. Время. Чтобы страна изменялась постепенно, естественным путем, а не была сломлена силой. Постараться выиграть время — вот что было бы актом подлинного взаимного доверия. Каждая из сторон считает, что она права, почему же не предоставить времени решить этот вопрос? Вот в чем проблеме. Хватит ли у вас выдержки и уверенности в себе, чтобы ненадолго отступить и переждать, а вдруг найдется и другой путь, помимо того, который избрали ваши.

Фрир с силой провел по лицу рукой, словно хотел стереть складки на лбу и механически разрешить запутанную проблему.

— Все это не то, — сказал он наконец. — Что за перемирие, когда воюющие стороны не вмешиваются, а какая-то третья сила — местная — решает судьбу страны? Власть останется у вас, у вас или у ваших ставленников. Я же знаю.

Томас совсем пал духом, попросту не нашелся, что ответить. Он как-то сразу тяжело обмяк на своем стуле и впервые почувствовал, чем будет для него поражение.

— И все же, — еле слышно добавил Фрир, — все же, что я могу сделать? — Он помолчал. Томас ждал затаив дыхание. — Что я могу сделать? Но что-то надо. Невыносимо лежать здесь и допускать, чтобы их убивали одного за другим. Надо увидеться с ними, обсудить. Может, это измена всему, за что мы сражаемся? Я не знаю. А они знают. Они дадут ответ на ваши предложения, какой сочтут нужным. Я не могу решать за них. Не имею права делать выбор. А совсем отказаться — это тоже выбор. Может быть… — от изнеможения голос изменил ему. — Может быть, они назовут меня изменником за то, что я не отказался наотрез от любых предложений. Не знаю. Вы правы, это не имеет значения. Неважно, что обо мне подумают, какую я оставлю по себе память.

Неужели это то, чего Томас так долго ждал! До последнего слова он не смел поверить своим ушам… Только бы не выдать охватившее его чувство облегчения и радости.

— Значит, вы согласны? И сделаете это?

Его слова вызвали у пленного последний всплеск раздражения.

— Не знаю. Не знаю. Ради бога, оставьте меня, мне надо подумать!

Томас про себя взвешивал, что лучше — усилить нажим и категорически потребовать согласия или дать желанную передышку? Лучше, пожалуй, дождаться утра — рисковать опасно, вдруг перестараешься. Во всяком случае, он сделал все, чтобы подвести Фрира к нужному решению, — подтолкнул к самому краю, хотя при этом ни на минуту не забывал, что последний рывок Фрир должен сделать сам, по доброй воле.

— Ладно. Как вам угодно.

Томас встал и вышел из палаты, но в приемной сообразил, что неплохо, если пленный будет помнить о нем в часы мучительных раздумий. Он взял из ординаторской графин с водой, вернулся в палату и поставил на стул возле кровати. Рядом положил пачку сигарет и коробку спичек.

Фрир и не заметил подарков — широко раскрытые глаза не отрываясь смотрели в потолок — как в тот день, когда Томас впервые его увидел.

Второй холодный душ за один день ничуть не освежил и не взбодрил Томаса. Никаких признаков радостного подъема, которого можно было ожидать теперь, на пороге успеха, — жестокий спор вымотал его до дна, и не осталось сил, чтобы праздновать победу. А может быть, причина в ином: когда борцы обхватывают друг друга, у них появляется чувство какого-то единства, и победитель не может не разделить поражение противника.

Томасу вовсе не улыбалось идти в столовую, да еще наткнуться там на Лоринга. Сейчас общество Лоринга было бы просто невыносимо. По правде сказать, он даже избегал начальника гарнизона с тех пор, как получил официальную поддержку сверху и мог прекратить заигрывание с ним. Томас послал слугу за обедом, перекусил у себя в комнате и вышел прогуляться вокруг зоны.

Тучи собрались над самой головой, и мрак особенно сгустился после того, как острый луч с угловой башни короткой вспышкой пропорол нависшее небо и исчез.

В такой темноте Томас ни за что не узнал бы девушку, не говоря уж о том, что она совсем вылетела у него из головы. Марго шла к бараку, где жили сестры.

— Привет!

— А, привет!

Она явно ждала другого приветствия после вчерашнего вечера.

— Все держитесь затворником?..

— Работаю, милочка, как никогда в жизни. И устал до смерти, даже не думал, что так можно уставать.

— Я тоже была занята, — намек на то, что оправдание несерьезное. — Но, вероятно, завтра закончу.

— И я. И я тоже. — Он поискал сигареты и вспомнил, что оставил их в лазарете.

Марго вынула пачку из сумочки и протянула ему. Он закурил и подумал: позволил ли себе эту роскошь пленный там, в тихой, темной палате?

— Кстати, спасибо, что заглянули к моему пациенту.

— Простить себе не могу, — груди всколыхнулись в знак негодования. — Я-то старалась, а он даже головы не повернул; просто унизительно. Впрочем, глупо ждать вежливости от бандита.

— А может, все-таки это сделало свое дело.

— Я, во всяком случае, выполнила то, о чем вы просили.

Но Томас не желал чувствовать себя обязанным.

— Элизабет, наверное, позавидовала бы тому, что вы видели его.

— Еще бы! — И поспешно добавила: — Больше я никому не говорила. Но нельзя же было не сказать Лиз.

— Пустяки.

— Я ей вот что сказала. — Очень Томасу нужны ее впечатления! — К таким людям нельзя подходить с обычной меркой. Вот хоть убей, не знаю, какой он из себя — урод или красивый. Потому что видишь не его — если вы меня понимаете, — а все эти кошмарные вещи, которые он творил. Впрочем, я вовсе не обязана рассказывать вам, как это было.

Он затянулся и медленно выпустил дым.

Она подошла ближе.

— А знаете, вы и вправду совсем измученный, — и не совсем естественным тоном добавила: — Арнолд. — И вдруг словно ее только что осенило: — Сестра сегодня дежурит. Зайдите в дом. Вы сможете лечь, положить ноги повыше. А я приготовлю чего-нибудь выпить.

Он испытывал забавное и даже приятное ощущение — не было сил противиться. Всю волю выпил этот поединок, длившийся неделю; собственных желаний не осталось, и теперь он готов был подчиниться любому капризу девушки. Томас последовал за ней в комнату, увешанную фотографиями чьих-то родичей, обставленную женщиной, которая в отличие от Марго явно стеснялась своей женственности.

Немного погодя, лежа на диване со стаканом в руке — она сидела на полу, прислонясь к нему головой, — он даже подумал, что дело вовсе не в ее настойчивости. Очевидно, так сложились обстоятельства. Они в этой комнате одни, в такой час, и совершенно независимо от их желания самый этот факт диктовал каждое слово и каждый жест, подкладывала ли она ему род бок лишнюю подушку или он с небрежной лаской гладил ее волосы.

Такое подчинение их воль общему шаблону, навязанному обстановкой, оказалось идеальной формой отдыха. И потому Марго, эта всегда раздражавшая его молодая особа, приобрела некий обобщенный облик женщины, которая, как и он, слепо подчинялась определенному режиссерскому замыслу. Они вместе играми сцену, давным-давно сочиненную для них бесчисленными парочками, оказавшимися в таком же положении, с тем же реквизитом; и потому он был даже благодарен ей за то, что она ведет свою роль просто, не требуя от него никакого подыгрывания. Теперь его даже устраивала некоторая ее вульгарность: ведь это уводило к общему знаменателю различия их пола и возраста. Сам он ввел только одно новшество: совестливость мешала ему начать с общепринятой прелюдии, то есть формально объясниться в любви. Это несколько озадачило Марго; она не слышала привычных реплик, но вскоре приняла эту условность, и спектакль превратился в пантомиму. И как во всякой пантомиме, движения их стали более четкими и грубоватыми: она, не стесняясь, перебралась с пола к нему на диван, а он, тоже без Особой деликатности, гладил красивые обнаженные груди и задирал ей юбку. И при этом по-прежнему не чувствуя особого внутреннего побуждения, довольно неохотно подчинялся тому, чего требовали обстоятельства. Все шло нормально, пока его мыслями владела эта комната, которая, как театральная декорация, настраивала их на нужный лад. Однако вскоре, вероятно потому что он не был достаточно увлечен, в памяти вдруг всплыла госпитальная палата. И уже никакими силами он не мог выбросить ее из головы. Одна затемненная комната неумолимо вытесняла другую. До такой степени, что, когда он закрывал глаза, учащенное дыхание молодой женщины, казалось, ничем не отличается от мучительной одышки пленного, который должен сделать свой трудный выбор. Совпадение было смехотворным и в то же время трагическим, оно совершенно спутало его естественные чувства и реакции. Томасу начало казаться, что они здесь не одни; и это так изменило всю атмосферу, только что предрешившую их поведение, что он внезапно прекратил ласки.

Он только начал колебаться, а в мозгу уже теснились десятки доводов против неразумной связи с этой девицей. Он ужаснулся: надо же было так усыпить свою природную осторожность, ведь он чуть не влип в дурацкую историю.

И снова, как в тот первый вечер, она была ошарашена внезапным ослаблением его натиска: что за нелепость, просто необъяснимая и никак не вяжется со всем, что только что было, и с тем, чего следовало ожидать.

Ему стало стыдно перед ней.

— Я не подумал, — он не узнал собственного голоса, — что вы… ну, что у вас ни с кем этого не было.

Это был только предлог; но раз уж он высказал его вслух, это служило оправданием его колебаний. Он даже умудрился додуматься, что проснувшаяся воля действует не только в его, но и в ее интересах.

В глазах Марго застыло тоскливое недоумение.

— Неважно, Арнолд. Я люблю вас, понимаете.

И он подумал: неужели и она безотчетно искала предлогов и оправданий? Но Марго добавила:

— По-моему, я влюбилась задолго до того, как вы меня заметили.

Но это признание, далеко выходящее за рамки минутной встречи, обращение по имени, которое напомнило ему о всяческих обязательствах, вконец разрушило непринужденную случайность — все то, что позволяло ему чувствовать себя свободно.

— Об этом нельзя не думать, милочка. — Он натянул ей на грудь тонкий шелк, словно отгораживаясь от соблазна, и нежно поцеловал.

Но по пути домой мысль о пленном, что заставила его так неловко обратиться в бегство, не принесла ему облегчения. Морщась, он сравнивал свою жалкую возню в темноте — символ всей его здешней жизни — с тяжким испытанием, выпавшим на долю Фрира; там, в ночи, исходя потом и кровью, пленный должен был выстрадать решение, единственно правильное с его точки зрения, каким бы ошибочным оно ни казалось Томасу. Это была настоящая трагедия. А у него, если хотите, все превращалось в фарс.

Он плохо спал и поднялся с зарей. Надо как можно скорее кончать со всем этим. Из запертого ящика прикроватного столика достал экземпляр условий, которые ему предложили выдвинуть, и по притихшей зоне пошел в лазарет.

Рука часового шлепает по ремню, когда он делает на плечо при виде Томаса и поворачивается на своем посту; гулко отдаются шаги в пустой приемной, в тишине звуки особенно громки. С минуту он нерешительно медлит у двери лазарета, потом отодвигает засов и входит.

Фрир выглядит ужасно, щеки и подбородок заросли рыжеватой щетиной, отчего кажется, что прошедшая ночь отбросила его назад, к тому состоянию, в каком его привезли. Рядом на стуле груда окурков; ага, значит, решение принято, и именно такое, как надеялся Томас. Фрир ни за что бы не выкурил сигарету, если бы намеревался отклонить его предложение.

Несколько минут оба молчали. Томас протянул документ.

— Увидите, это почти то, на что вы могли надеяться.

Фрир прочел документ, точнее проглядел. Видно, и ему хотелось покончить как можно скорее.

— Я должен подписать?

— Пожалуй, это мысль. В конце концов мы, как и вы, берем на себя обязательства. Я тоже подпишу. —

Он вынул из кармана самописку. — Хотите прочитать внимательнее?

— Зачем? Чтобы сохранить иллюзию полноправного участия в сделке? Чтобы было похоже на ваши знаменитые контракты, заключенные по доброй воле?

Он долго держал ручку, лежа с закрытыми глазами и горько сжав рот. Потом — резкий росчерк пера. Когда он протянул назад бумагу, Томаса поразила ненависть, горевшая в светлых глазах.

— Теперь убирайтесь! — сквозь стиснутые зубы. — Убирайтесь и оставьте меня в покое!

Возвращаясь к себе завтракать — слуга приносил утром еду на дом, — он сжимал в руках реальное доказательство успеха и мог, наконец, позволить себе самодовольно улыбнуться. Сегодня радость его не была омрачена жалостью, как вчера ночью, когда выбор был хоть и предрешен, но еще не сделан, и Фрир мог избежать западни, куда его завлекли, сыграв на его лучших чувствах. Теперь этот человек уже не казался Томасу таким грозным противником. Это несколько умаляло победу, зато придавало уверенность в себе. На протяжении своей карьеры он несколько раз был на грани того, чтобы подать в отставку в знак недоверия к режиму, которому служил. Теперь он увидел воочию, что бывает, если человек доводит до крайности оппозицию к тому обществу, в котором живет: наступает время, когда и новая вера покажется сомнительной, и в конце концов человек столько раз меняет убеждения, что и следа не остается от чести и совести. Он, Томас, может поздравить себя с тем, что всегда держался в границах дозволенного законом протеста.

5

Накануне Томас отослал рапорт о согласии пленного участвовать в переговорах о перемирии. Теперь оставалось только ждать, что прикажут делать дальше. Пленного, вероятно, отправят под конвоем в Рани Калпур, чтобы проинструктировать, прежде чем послать в джунгли; Томас рассчитывал его сопровождать: вполне логично, если именно ему поручат завершить намеченный план. По правде сказать, он надеялся, что благодаря роли, которую он сыграл в этом деле, ему уже не придется возвращаться в Кхангту и на его место назначат другого.

А пока что можно было с удовольствием вспоминать, что где-то в верхах циркулирует толковый отчет о благополучном исходе допроса.

Дверь распахнулась, и в кабинет вошел Шэфер с двумя констеблями из местных жителей.

— Привет, — Томас удивленно поднял бровь. — Где вы пропадали последние дни?

— Работал, — коротко ответил Шэфер.

Туземные полицейские встали у стены по обе стороны двери и вытянулись, как карикатуры на солдат, стоящих по стойке «смирно».

— Позовите вашего клерка, — сказал Шэфер.

— Зачем? — Томасу не понравилось это вторжение.

— Позовите, и все.

Из соседней комнаты своей обычной семенящей походкой вышел Сен и застыл на месте, увидев Шэфера.

В кабинете вдруг стало совсем тихо, кружение вентилятора только усиливало безмолвие — назойливый гул напоминал скрип механизма вселенной, который всегда слышен, если смолкают случайные шумы.

Шэфер стоял у края стола, не спуская глаз с маленького толстяка, и нарочно длил паузу, стараясь сделать ее как можно более зловещей; и она становилась зловещей, так как он распалял себя, превращаясь в зверя. Под этим ледяным взглядом широкая улыбка Сена постепенно линяла, пока не исчезла совсем. Наконец искусственно вызванная злоба начала действовать. Шэфер сделал три больших шага, все ниже наклоняя голову по мере того, как сокращалось расстояние между ним и Сеном. Огромная рука вздернулась и застыла — Томас с ужасом приготовился услышать звук удара, — потом резко качнулась и, набирая силу, с маху обрушилась на щеку Сена.

Томас видел, как пухлые щёки сморщились, точно у сжатой резиновой куклы, очки с толстыми стеклами слетели на пол. Сен машинально нагнулся и стал шарить по полу. Шэфер поднял толстую, как полено, ногу и вдавил стекла в тростниковую циновку. Потом протянул левую руку и рывком заставил Сена выпрямиться. Снова медленно отводится назад рука, снова сильный тупой удар — и брызги пота на миг повисают в воздухе. Наконец Сен на ногах, он стоит, подслеповато моргая. Близорукие, совиные глаза полны слез, ручейки бегут по круглым щекам. Из сморщенных губ вырывается тихое хныкание. Томас при первом ударе привстал со стула, да так и замер на полусогнутых коленях, опершись о стол кончиками пальцев.

— Что это значит? — Он выпрямился.

Шэфер оглянулся через мясистое плечо.

— Он — один из них, вот и все. Я выследил его по листовкам, он их распространял с месяц назад.

— Вы, наверное, ошибаетесь.

— Черта с два я ошибаюсь! — рявкнул Шэфер. — Это вы ошиблись.

Он повернул Сена кругом, велел засадить его за решетку и толкнул с такой силой, что тот чуть не разбил себе лицо, если бы полицейские не подхватили его.

Самым отвратительным в этой мерзкой сцене показались Томасу рожи полицейских, когда они, ухмыляясь, избивали Сена, делая вид, что он оказывает сопротивление.

— Не верю! — сказал он, когда арестованного увели.

— Плевать я хотел — верите вы или нет. Это правда, и у меня есть доказательства. Или еще лучше… вы сами услышите все от этой скотины, когда мы за него примемся. Толстяк быстро расколется.

Злоба Шэфера достигла такого накала, что не могла угаснуть сразу после исчезновения ее причины.

— Я ведь не переставая твержу вам, что нельзя доверять проклятым негритосам! Используйте их, разумеется, но не доверяйте!

— В голове не укладывается! — сомневался Томас. — Как вы узнали?

— Первым пронюхал Вик, через одну из девок в «Парадизе». Она одно время была из сочувствующих. А мне оставалось только распутать нити, которые она дала. — Шэфер закурил сигарету. — В том ваша и беда, — бешенство его перешло постепенно в обычное раздражение, — что вы понятия не имеете о здешних людях. Сидите тут за своим столом да выдумываете всякие теорийки на их счет. А мы с Лорингом находимся в самой гуще и видим, чем они дышат.

Томас покачал головой.

— Я знаю, что вас тревожит, — Шэфер говорил почти спокойно, — но это я улажу. Дурак же вы были, что взяли его прямо к себе; но в рапорте это можно замять.

Томас об этом и не думал и только из вежливости пробормотал:

— Спасибо.

— Ну ладно, я пошел. Дел — по горло. Вам понадобится другой клерк, — он подмигнул чуть ли не дружески, — ну уж теперь вы, наверное, подождете, пока я его проверю.

Томас снова сел. Вот досада — сумей он быстро оценить обстановку, можно было избавить себя от дикой сцены. Шэфер не имеет права распоясываться у него в кабинете, и вообще что за безобразие, оскорблять коллегу при туземных подручных. Правда, Томас знал, что у него замедленная реакция: там, где нужно сразу найтись, он теряется. Он не считал себя трусом: знал, что под пулями не дрогнет и умеет держать себя в руках, дожидаясь определенного часа, указанного в задании, — не всем это легко дается, — а он владеет своими нервами. Но когда случается непредвиденное, он, как дурак, топчется на месте и не способен ни действовать, ни принимать решение. Замедленная реакция, только и всего. Но для таких, как Шэфер или Лорйнг, это может показаться трусостью.

Нет, жизнь не должна быть такой. Она не должна состоять из внезапных ударов — когда невольный порыв берет верх над разумные дальновидным расчетом.

Ощущение, что жизнь должна быть такой, чтобы человек его склада мог чувствовать себя уверенно, вероятно, и лежало в основе его политических идеалов. Впрочем, кто знает! Но как могло случиться, что Сен, такой мягкий, робкий человечек, вступил на путь, при котором роковой исход почти неизбежен, если Шэфер, конечно, прав. Томас все еще не мог примириться с этим. Во-первых, нелегко признаться, что ошибся в человеке; значит, он мог ошибаться и во многом другом: ведь он был так уверен в безвредности Сена. Во-вторых, если сумасбродная теория политической активности даже таких, как Сен, толкает на несвойственные им поступки, то тут в какой-то степени упрек самому Томасу. Он всегда находил утешение в мысли, что человек не может идти против своего характера, который сложился в ранней юности. Эта мысль во многих случаях помогала ему безжалостно отвергать какие-то решения, чуждые его натуре. Она же была отправной точкой его суждений об окружающих и о самом себе. Но, вероятно, Сен слишком глуп и просто не понижал, что рано или поздно его все равно схватят. Да, да, лучше думать именно так, особенно если вспомнить, какое лицо было у толстяка, когда его тащили: он одинаково боялся и того, что проговорится под пыткой, и самой пытки. Тот, кто неверно оценивает свой характер, всегда кончает трагически. Да, только так и надо рассуждать, особенно сейчас — близится решающая минута, и он не может позволить себе отвлекаться на второстепенные проблемы.

За этими размышлениями он пропустил завтрак, и пришлось удовольствоваться разогретой едой; зато он был совсем один.

Выйдя из столовой, он почти по привычке повернул к лазарету. Он не собирался разговаривать с пленным, хотел только осведомиться, каково его самочувствие с утра.

Его поразило, что у входа нет часового: он понял, это могло означать только одно, и почти вбежал в здание. Изолятор был пуст. Он прошел в другое крыло: здесь Прайер делал обход.

— Где он?

— Его взяли с час назад.

— Шэфер?

— Да. Я дал им двух санитаров, чтобы нести носилки.

— Боже мой! И вы не сказали, что он еще не транспортабелен?

— Меня не спрашивали.

— Все же могли бы замолвить словечко, — с легким сарказмом.

— Кто меня послушает? — сердито спросил Прайер. — И вы не слушали. Здесь никто не слушает человека, желающего сохранять жизни. Мое дело — латать солдат, чтобы они могли снова убивать. Оружейник от медицины — вот кто я такой.

Препираться не было времени. Он сел в машину и поехал в полицию. Этот грубый кретин погубит все, решив сам творить суд и расправу. Тормоза взвизгнули, машина встала перед дверью, и Томас быстрым шагом вошел в кабинет Шэфера.

— Что это значит, почему вы забрали пленного, даже не предупредив меня? Вы же знаете, во всем, что его касается, распоряжаюсь я один.

— Убавьте пыл. — Шэфер умиротворяюще поднял руку. — Вас не было на месте, а действовать надо было безотлагательно.

— Вы вообще не имели права действовать.

— Вот тут вы и ошибаетесь, — для подкрепления своих слов Шэфер вытащил из стола папку. — Эта штука куда серьезнее, чем я думал. Ваш клерк был их главным резидентом в районе. Оказалось, — тут Шэфер с самодовольной улыбкой откинулся на спинку стула, — что он давно связан с шайкой, которая устроила засаду. И во всех подробностях обсудил это дело вместе с проклятым изменником, за которого вы так ратуете.

Томас не желал знать эти факты: не надо дать себя сбить с толку.

— Что с того? Все равно вы не имели права его трогать.

— Даже если существует план побега этой сволочи?,

— Зона полна солдат, он ранен! Не будьте смешным.

— Допустим. Может, им и не удалось бы увезти его, но что помешало бы всадить в него пулю через окно, чтобы мы не могли его использовать? Чего стоят ваши полномочия, если он будет мертвецом!

— Лоринг мог бы поставить вокруг госпиталя усиленную охрану.

— Не в том дело. За порядок и безопасность отвечаю здесь я. Если что-нибудь приключится с пленником, я один виноват. Так пусть он будет у меня на глазах. А мне, значит, всякий раз надо получать у вас разрешение повидать его.

— Нет. Я скажу своим ребятам, чтобы вас пускали в камеру, когда вам будет угодно.

— Мне угодно сейчас, — резко сказал Томас. — Надо исправлять вред, который вы причинили чертовски более важному делу, чем все ваши меры по сохранению безопасности.

Шэфер был уязвлен. Он крикнул одному из своих людей, околачивавшихся на веранде:

— Эй! Возьми ключи и проводи мистера Томаса в четвертую камеру. Он может оставаться там сколько пожелает, но ты стой у двери и никуда не отходи, пока он не выйдет. — И Томасу: — Вас это устраивает?

— В данную минуту да.

Томас пошел за своим проводником вокруг здания, к толстой задней стене, где, как осиные гнезда, прилепились крошечные каморки. Щелкнул в замке ключ, загремел засов, и железная дверь распахнулась; изнутри вырвалась струя воздуха, такого горячего, что Томас невольно отпрянул.

Голая, похожая на ящик конура, над головой покатая крыша из рифленого железа; распластавшись в углу, где попрохладнее, пленный глядел на них, моргай от внезапно хлынувшего света. Рубашку, выданную в лазарете, он скинул, опоясывающие бинты намокли от пота.

Томас задержал дыхание и нырнул в камеру. Констебль предложил принести ему стул, но он отказался, Зачем требовать для себя каких-то привилегий и тем самым лишний раз подчеркивать пленному, что обстоятельства его жизни переменились. Томас опустился на корточки у противоположной стены, и дверь затворилась.

Он протянул сигареты. Фрир отрицательно покачал головой. Томас закурил сам и сказал:

— Это выглядит так, будто я согласился на ваш перевод сюда, стоило вам только подписать документ.

Фрир, видно, считал, что не имеет значения, как это получилось.

— Помните, я говорил, что здесь, в Кхангту, мои возможности влиять на обращение с вами ограничены. Сейчас я жду указаний, чтобы отвезти вас в Рани Калпур. — И добавил, брезгливо оглядываясь вокруг: — Конечно, я предпочел бы, чтобы до тех пор вы оставались в лазарете.

Фрир тоже обвел глазами тесную камеру.

— Уж лучше я останусь здесь. Томас насторожился.

— Не потому ли, что это в какой-то мере освобождает вас от обещания?

— Нет, — задумчиво протянул Фрир, — так просто виднее, что такое мое обещание.

— Конечно, — с облегчением. — Никаких поблажек. Фрир задержался взглядом на низком потолке.

— Видите? — Он невесело улыбнулся. — Вентилятора нет. Вентиляторы — принадлежность нездешних, тех, кому необходимо создавать для себя иной климат.

Он говорил таким тоном, что Томас снова почувствовал беспокойство.

— Ну, вы тут ненадолго. Только пока я не получу приказа о нашем выезде. Он может прийти в любую минуту, даже сегодня.

Но пленного, видно, это не очень интересовало. Взгляд его был прикован к полоске света — сквозь щель двери падал луч солнца, неестественно яркий в сумрачной каморке; точно светящаяся букашка, он медленно поползет вверх по стене и по мере того, как будет убывать день, начнет всасывать все трещинки и неровности впереди себя на стене, чтобы оставить их позади. Вот он уже двигается и обнюхивает какие-то царапины на штукатурке.

— Вам оттуда не видно, что здесь написано, — сказал Фрир. — Это имя и дата. Его, наверное, уже нет на свете. Но каждый день в это время корявые буквы вновь оживают. Нет, Томасу все это определенно не нравилось. — Мы с вами и добиваемся, чтобы такое не повторялось. Верно? Но Фрир продолжал размышлять вслух, и голос его звучал по-прежнему глухо. — С тех пор как меня схватили, я все твержу себе: нельзя допустить, чтобы со мной обращались иначе, чем с моими друзьями. Но со мной обращаются совсем по-другому; более того, мне предоставили выбор, такой возможности не было у него, — кивок в сторону нацарапанного имени, теперь на свету выступила еще одна буква.

— Но судьба каждого неповторима, — вставил Томас. — И каждый должен быть готов сделать выбор, который тоже неповторим.

Не встретив отклика на свою сентенцию, Томас решил, что надо выбить Фрира из этого настроения, которое ставит под удар весь план.

— Я полагаю, вам известно, что арестовали Сена.

— Кто такой Сен?

— Держится хорошо, только чуть-чуть переигрывая.

— Теперь ниточка потянется, возьмут других, потом еще и еще. Так оно и пойдет, все новые и новые жертвы. — Томас сосредоточенно покачал головой. — Вы должны радоваться, что у вас есть такая неповторимая возможность пресечь все это. Я считаю, что и мне удивительно повезло. Только подумайте! Вы и я — люди, одинаково не одобряющие методы своих единомышленников, — единственные, кто мог бы заключить эту своего рода сделку! Шансы на то, что мы встретимся, были ничтожны; и тем не менее… — он развел руками, как бы признавая, — свершилось чудо.

Но Фрир весь сжался при имени Сена и сидел с каменным лицом, уйдя в себя.

Томас снова оглядел камеру — четыре крепкие стены и дверь. В одном углу вонючая, помятая жестянка из-под керосина вместо параши; она да грязная мешковина, вот и вся меблировка. Точно такой была одиночная камера, куда его засадили после неудачной попытки к бегству. Отчаянье охватило его: шли годы, яростно боролись между собой самые разные доктрины, но в конечном счете все опять сводится к одному и тому же, и люди по-прежнему истязают себе подобных, даже не пытаясь хоть на йоту изменить средства, которые применяют.

От жары и вони Томаса начало мутить. Он встал и на мгновение задержался, чтобы превозмочь тошноту.

— Это ненадолго, — повторил он Фриру. — Вопрос нескольких часов, и мы получим приказ. — Но в голосе уже не было прежней уверенности.

Пригнувшись, он вышел из камеры, полисмен захлопнул дверь; из-за решетки пахнуло спертым воздухом. Он заглянул сквозь прутья — пленный скорчился в глубине камеры, положив голову на руки.

Томас ехал обратно в зону подавленный и никак не мог понять, откуда взялось это ощущение катастрофы. Пока все, казалось, шло нормально. Пленный явно намерен выполнить обещание, хотя и начинает сожалеть, что дал его. Он просто унесся мыслями куда-то вдаль, и мир с договорами, решениями и даже собственная судьба на время перестали его интересовать.

Но если охватившее Томаса беспокойство не было предчувствием неудачи, то, очевидно, его тревожили воспоминания о собственной тюрьме. Камера, в которую заперли его самого, и зарешеченный клочок света, обходивший ее в течение дня, — вниз по стене, поперёк пола, вверх по другой стене, — чтобы исчезнуть у крошечного оконца. Он вспомнил, как отмечал на сводах регулярно повторяющиеся события дня: смену караула, миску жиденького супа; получились отличные часы, но время тогда потеряло для него смысл. Или, во всяком случае, растянулось до бесконечности. В его воображении все эти солнечные полоски сливались в один мощный пучок света, в нем тонули месяцы и годы; он служил обозначением места камеры во вселенной — точно его крошечный, запертый мозг при помощи единственного глаза воссоздавал весь широкий внешний мир.

И эти две камеры — та, откуда он только что вышел, и другая, где сам сидел много лет назад, — как-то перепутались в его сознании, будто стало все равно, кто арестован, а кто — нет: ведь пока существуют тюрьмы, все люди на земле в какой-то мере лишены свободы. Не случайно так живо вспомнилось ему собственное заключение, видно, не пошел ему впрок этот опыт и теперь приходная вчуже еще раз все переживать заново.

И все же, хотя он сумел поставить себя на место пленного, что помогало читать мысли другого и влиять на его решение, такое отождествление может оказаться опасным, если он и впредь будет жить жизнью Фрира, Что-то подсказывало ему, что Фрир еще не исчерпал полной меры своих страданий, и его тревожила близость, которая возникала между ними за время допроса. Надо поскорее избавиться от сочувствия — оно уже сослужило свою службу, — а то как бы не пришлось разделить и те муки, которые ждут Фрира впереди.

Главное, не допустить, чтобы пленный дольше, чем требуется, оставался в этой грязной, вонючей камере. В одиночке люди много размышляют, а в соглашении о перемирии есть пункты, которые не следует рассматривать слишком пристально. Стоило Томасу задуматься о возможной неудаче, и он увидел, как многое в этом плане важно лично для него. Фрир должен вытащить его из Кхангту, подальше от жуткого лагеря для интернированных, положить конец нелепой связи с Марго и упрочить служебную карьеру, не говоря уже об искреннем убеждении Томаса, что его затея действительно может стать первым шагом к отмене Чрезвычайного положения.

Он поспешил в свой отдел, хотя голова зудела от экземы и начали чесаться плечи, но хотелось поскорее взглянуть, не пришел ли приказ. Увы, ничего не было. Он вышел в соседнюю комнату — вся информация так и осталась неразобранной на столе Сена, — потом вернулся к себе, в нерешительности: нужно ли посылать вдогонку еще одну депешу и подчеркнуть, что его указания не терпят отсрочки? Нет, это неразумно. Сейчас самая трудная полоса, когда все уплыло из рук и осталось только одно — ждать.

Надо чего-нибудь выпить, и побольше. Он запер дверь и зашагал в клуб. Что же все-таки его больше интересует, собственная выгода или общие проблемы? Пока все силы уходили на то, чтобы завоевать расположение пленного, он мог увиливать от ответа, но теперь этот вопрос снова настойчиво вставал перед ним. Теперь он спрашивал себя: так ли уж он стремится помешать тому, чтобы в стране взяли верх политические идеи повстанцев? И пришел к выводу, что, безусловно, стремится, хотя вовсе не убежден, что народу будет хуже при новой власти; и, наоборот, знал, что, борясь против этих идей, будет заодно с теми, чьи действия очень далеки от справедливости и законности. Что ж, он готов признать, что нынешний режим предоставляет ему самому ряд привилегий и потому он, естественно, предпочитает перевороту реформы в рамках существующего порядка. Но он хотя бы знает свои слабые стороны, а это самое главное. Разные люди делают в игре разные ставки и по-разному смотрят на вещи, так разве можно доказать, что одна точка зрения правильнее другой. Хуже всего, когда люди притворяются, что они непогрешимы, и считают свои взгляды абсолютными, а есть и такие, что приписывают себе недостатки, которых у них нет. Большинство товарищей Фрира совершают первую ошибку, самого пленного можно упрекнуть во второй. Он не местный житель — их недовольство можно понять, — и все его попытки думать и поступать, как они, привели только к тому, что он предал и своих и чужих.

Не успел Томас зайти в бар, как появился Лоринг, он с надменным видом оглядел зал и подсел к Томасу.

— Празднуете? — спросил он с вызовом.

— Еще нет.

— А пора бы.

— Я свое дело сделал. — Уязвленный Томас сказал лишнее: — Жду дальнейших указаний.

— Я вижу, — Лоринг закурил, — что вы забыли наш уговор. Вы собирались добыть мне кое-какие сведения.

— Нет, не забыл; но все это приобрело слишком важное значение, чтобы…

— Чтобы побеспокоиться о таких пустяках, как оперативные данные, — с издевкой перебил Лоринг. — Но вы хоть добились того, что хотели?

— Надеюсь.

— Если вы смогли добиться таких важных результатов, что вам стоило выведать для меня несколько мелочей?

— Дело совсем не в этом. Человек может стойко держаться и не выдать факты, от которых зависит жизнь его друзей… А когда речь идет об общих проблемах, о справедливой и несправедливой политике, о его гражданском долге, он теряется и, если на него насесть, начинает противоречить самому себе.

— Чепуха! Уж раз он начал поддаваться, из него можно вытянуть все. Не виляйте, вы просто решили использовать его только в своих целях. Меня не провести вашими разговорчиками, что дело теперь идет о большой политике.

— Так же как вам не провести меня повышенным интересом к оперативным сведениям, — с хитринкой ответил Томас.

— Вам просто хочется, чтобы этот человек стал предателем во всех смыслах. Лоринг откинулся назад и нервно покачивался, заложив ногу на ногу.

— Выпьем еще по одной? — предложил он, криво усмехнувшись. Томас нехотя согласился.

— Вы правы, — внезапно сказал Лоринг. — Я хотел, чтобы он раскололся и сломился. Чтобы он помог нам убить этих туземцев, с которыми водится, чтоб он на коленях молил сохранить ему жизнь.

— Мне кажется, вы не на такого напали, — сухо заметил Томас.

— Знаю. — Лоринг отрывисто засмеялся… — Я же говорил вам, что произойдет, а? Вы настолько спелись с этой скотиной, что начали его защищать. — Он метнул на Томаса злобный взгляд. — Потому что не уверены в себе. У вас нет ни преданности, ни патриотизма.

Переход от раздражения к нескрываемой злобе произошел так быстро, что Томас, хоть и знал вспыльчивость Лоринга, был застигнут врасплох; и как прошлый раз, понял, что медлительность может быть истолкована не в его пользу.

— Для вас, — продолжал Лоринг, — Чрезвычайное положение только повод для разглагольствований, чтобы все видели, какой вы умный. Ничего, недалек час, когда вас схватит за горло, и тогда вы запоёте по-другому.

В ответ на враждебный выпад Лоринга Томас решил не оправдываться, а, наоборот, перейти в наступление.

— А знаете, — сказал он, прищурив глаз, — вы так долго подкупали и запугивали туземцев, что совсем разучились обращаться с людьми по-человечески.

Он и сам испугался, не хватил ли через край, и с нетерпением ждал, что скажет Лоринг.

На мгновение лицо Лоринга перекосилось от бешенства; но потом, словно не принимая выпада Томаса всерьез, он запрокинул голову и разразился пронзительным смехом.

— А вы не умеете обращаться с туземцами. Это ваша беда. Потому и в лагере у вас такой кавардак. Но это еще не все. Вы и с женщинами не умеете обращаться. Одно, очевидно, вытекает из другого.

У Томаса перехватило дыхание.

— Что вы имеете в виду?

— Довести эту Марго, как вы сделали, а потом — в кусты. Я случайно наткнулся на нее вчера вечером, и за рюмкой вина она мне все выболтала. Но ничего, — он осклабился, — я уж постарался ей помочь.

Томас знал, что последует дальше, и у него перехватило дыхание. Знал, так как в эту секунду готов был отдать все на свете, лишь бы не слышать того, что сейчас скажет Лоринг; хоть бы его горькое предчувствие не оправдалось, но, увы, даже то, как отчаянно он цеплялся за эту надежду, только убеждало его, что он не ошибся. И в короткий миг перед тем, как Лоринг подтвердил его страшные опасения, Томас вдруг понял, что девушка, о которой он и не вспоминал, для него дороже всего на свете. В один короткий миг перед ним раскрылась вся его трагедия: он даже не понимал, чем была для него Марго, как позорно он вел себя с ней, а этот подлец Лоринг сумел воспользоваться роковым недоразумением.

Однако даже отвлеченный взгляд на вещи не утишил острой боли, которую он испытывай, выслушивая рассказ Лоринга. Ее имя словно ножом полоснуло Томаса, сердце забилось медленно, мучительно; дрожащими руками он шарил по карманам в поисках сигареты, а когда Лоринг кончил, к горлу подступила тяжелая, обессиливающая дурнота.

Он сделал вид, что поглощён зажигалкой, и ему, видно, удалось скрыть свои чувства лучше, чем он думал, иначе Лоринг не рискнул бы нанести последний удар:

— А знаете, ведь она оказалась девушкой.

Какая ирония судьбы! Только что Томас без особого успеха пытался изобразить гнев, чтобы поставить Лоринга на место. А сейчас, когда он действительно с наслаждением убил бы этого человека, когда ярость клокотала в нем с такой силой, что он готов был лопнуть, он не имел права давать выход своему гневу.

— А мне-то какое дело! — наконец выдавил он из себя и сам понял, что слова его прозвучали, как стон.

Лоринг ушел, а он все сидел, раздавленный, бессмысленно глядя в одну точку. Он продолжал пить, но вино не действовало, ничто не заглушало боль в сердце. Мог ли он не знать, что это непременно произойдет, мог ли не предвидеть, каким это будет потрясением? Он хотел было тотчас же идти к Марго, но отказался от этой мысли. Все равно перед глазами она будет вместе с Лорингом. Ему не удержаться: он бросится, повалит ее и надругается, как тот, другой. Да разве мало он оскорбил ее? И, оскорбив, разве не причинил боль самому себе? Она была только девочка, и, вместо того чтобы взять ее под свою защиту, он, эгоист, толкнул ее на это! Она его любила, а он просто-напросто швырнул ее Лорингу. А мог бы открыть перед ней мир любви заботливо и нежно — он знал, что сумел бы, — но он предоставил это человеку, который взял ее потому, что нечем было заполнить вечер. Боже мой, есть ли в мире что-нибудь более определенное и безвозвратное, чем грань между девственностью и познанием; и он бездумно навсегда отбросил счастье вместе с Марго перейти эту грань на гребне романтической страсти.

Он тряхнул головой. Надо отбросить горькие мысли. Голова должна быть ясной. Надо довести до конца затею с пленным.

Он встал; нет, даже вино не затуманило грязные картины в его мозгу и не дало облегчения ноющему сердцу, оно только мешало держаться на ногах. Шатаясь, он добрел до дому, но уснуть не мог. Сон бежал от него. В голове кружились всё те же мысли. Он хотел утешиться сознанием, что намерения у него были самые лучшие, что он действовал из высоких моральных побуждений; но все кончалось одним и тем же: беспомощный, несчастный, он видел перед собой механические движения их обнаженных тел.

На следующее утро приказа все еще не было. Непонятно, почему они так тянут: ведь он действовал точно по инструкции, и все последующее было делом простой формальности. Задержка грозила тем, что Фрир, оставаясь в тюрьме, мог усомниться в принятом решении; эта мысль и мучившие его мерзкие картины настолько издергали Томаса, что он курил одну сигарету за другой и не мог и минуты усидеть за столом.

Наконец он бросил тщетные попытки забыться в работе и пошел в полицейский участок. И снова ирония судьбы. Он начал ухаживать за Марго, чтобы отвлечься от бесконечных разговоров с пленным. А теперь чувствовал, что только новая схватка с пленным может вытеснить Марго из его головы.

Шэфера не было, но констебль, тот же, что и в первый день, отпер для него дверь камеры.

Фрир лежал на боку, подсунув под голову грязные мешки. Когда Томас вошел, он открыл глаза, но не двинулся с места.

— Я надеялся, что сегодня вас уже здесь не будет, — сказал Томас. — Не понимаю, почему еще ничего нет. Какая-то дурацкая волокита. Приказ непременно поступит в течение дня.

На него смотрели неподвижные, остекленевшие глаза, и Томас вдруг испугался, что у Фрира из-за того, что его бросили сюда, наступил тяжкий рецидив.

— Если бы я знал, что вы так долго пробудете здесь, я бы позаботился улучшить ваши условия.

Этот невидящий взгляд тревожил Томаса.

— Вам плохо?

Фрир с трудом разлепил губы.

— Если хотите, чтобы я говорил, — голос совсем ослаб, — прикажите дать мне воды.

— Вам что, совсем не давали пить? Тот покачал головой.

Томас подошел к двери и окликнул констебля:

— Принесите фляжку свежей воды.

Тот возразил, что не имеет указаний на этот счет.

— Живее! — яростно крикнул Томас. Он злился и на самого себя. Дурацкая ошибка, вот что происходит, когда голова занята посторонним.

Он вернулся и сел в том же углу, что и вчера. Пленный все смотрел мимо его плеча, на яркий ромбик света там, куда утреннее солнце падало сквозь решетку. Видно, весь долгий день он так и следил, как солнечный зайчик скользит от стены к стене; ему, наверное, хотелось поторопить луч, чтобы он скорее закончил круг и исчез, предоставив камеру прохладному покою ночи; тогда словно кто-то отломит стрелки часов и вселенная затормозит свой полет сквозь вечность.

Томас хотел было что-то сказать, но сдержался, решив подождать, пока принесут воду. Констебль подал в дверь фляжку. Фрир прополоскал рот, выплюнул воду в мятую жестянку из-под керосина, потом напился вволю.

Он сидел, опершись на здоровую руку, волосы свалялись, щеки покрывала двухдневная щетина ржавого цвета — именно таким увидел его Томас в первый раз, — будто вычеркнули все, что произошло за эти дни, и надо начинать с самого начала.

Чтобы сгладить это ощущение, Томас сказал:

— Как только вас перевезут отсюда, с вами начнут обращаться как с парламентером. — И точно извинился за создавшееся положение: — Все дело в резком повороте по отношению к вам, понимаете? Он не мог вызвать восторга у оперативников, да еще в том самом районе, где вы устроили засаду.

Фрир перевел глаза на Томаса и долго смотрел на него изучающим взглядом. Потом медленно покачал головой:

— Бесполезно.

— О чем вы? — а у самого дыхание перехватило от дурного предчувствия, как прошлой ночью, когда он понял, о чем сейчас заговорит Лоринг.

— Сами знаете о чем. — Фрир уже снова глядел на пятнышко света, и на губах его застыла невеселая улыбка, — Если вы хоть немного думали над нашим последним разговором, то должны понимать, что я на это не пойду.

— На соглашение?

— Между нами не может быть никаких соглашений. Томас предчувствовал отказ и все же не смог поверить сразу.

— Но вы подписали наши предложения.

— Знаю, — спокойно.

Только лицо вдруг исказилось, и Фрир с такой силой рубанул кулаком по каменному полу, что боль, пронзившая руку, докатилась, кажется, до сердца Томаса. Минутный взрыв горького отчаянья и презрения к себе — и вот он уже опять вполне овладел собой. А когда снова заговорил, голос по-прежнему был ровен и тих:

— Знаю, что подписал. Я знаю также, что эта бумага может быть использована против меня. Меня можно опозорить в глазах прежних товарищей. И я заслужил это. Но чем больше буду опозорен я, тем меньшим позором мои поступки лягут на все движение. — Он помолчал немного. — Мы ведь с вами пришли к выводу, что моя личная судьба не имеет значения.

Так оно и есть. Мне только понадобилось много времени, чтобы понять, как надо поступить.

— Но ведь наши условия вместе с вашим письменным согласием передать их в джунгли находятся сейчас в руках представителей высшей власти страны. Встреча ваша с вашими вожаками, наверное, уже подготовлена.

Фрир пожал плечами.

— Условия довольны просты. Я видел дороги, усеянные листовками, в которых участников движения убеждали перебить командиров и прийти за наградой. В чаще лесов радиопередатчики выкрикивали ваши предложения. А я в качестве мальчика на посылках нужен вам, чтобы все выглядело так, будто я расхожусь с остальными по вопросу нашей тактики. Вы всегда преувеличивали мою роль в движении; но если бы я согласился, это и вправду могло бы отразиться на настроении людей. Понимаете, для тех, кто борется за свою свободу, я — пусть и незаслуженно, — но олицетворяю надежду, что справедливость их борьбы признают даже люди, которых жизнь не толкает на участие в движении.

Томас был настолько убит, что с большим трудом заставил себя возобновить этот долгий, мучительный спор.

— Я ни на минуту не пытался принудить вас защищать то, во что вы не верите, — произнес он упавшим голосом. — Мы оба хотели найти способ прекратить резню. Вы же сами сказали, что только покажете товарищам условия амнистии, а решать будут они.

— Но почему именно я?

— Потому что… да потому что, если за это дело беретесь вы, то это гарантия нашей доброй воли.

— Вот именно! Если я стремглав помчусь в джунгли с вашими предложениями, значит я считаю их приемлемыми.

— А разве не так?

— Да не о том речь. Я вообще не имею права выступать здесь как посредник. Кстати, разве сам факт, что вы мне доверяете, не покажется подозрительным моим товарищам? Как только мне стало, ясно, что я не самый удачный кандидат для исполнения вашего поручения, я начал понимать, что и поручение не служит цели, о которой вы говорили. Причина тут совсем другая.

Томас энергично затряс головой.

— Что за чепуха! Вы забываете, что за выполнение согласованного с вами плана отвечаю я. Я представляю его своему начальству. Я один формулирую его смысл и наши намерения; и уверяю вас…

— Кому нужны ваши намерения? — перебил Фрир. — Или моя честность? Проблемы слишком значительны, чтобы их могли разрешить два человека, пришедшие к соглашению. Так может считать только очень глупый и тщеславный человек, а вы не глупы. Не то что я. Я дал себя убедить, что ценой своего доброго имени получаю редкую возможность спасти товарищей, а на самом деле замарал свое доброе имя хотя бы тем, что согласился на особый режим, который мне предоставил враг. Я теперь слишком далек от своих друзей, чтобы понимать, могу ли я принести им пользу. Но все же, — он слабо улыбнулся, — есть предел и моей глупости.

— Да, вы согласились на особый режим, — с силой подхватил Томас. — Вы предпочли пойти на сделку со мной на основе разумного обмена мнений, а не попасть в руки тех, кто заставил бы вас говорить. Выбор сделан со всеми вытекающими последствиями, и у вас уже нет пути назад.

— Это был не выбор, а только оттяжка. Ведь так удобно было забыть, что в этой обстановке есть только один выбор — между лагерями. Середины нет, и компромисса быть не может. Туда или сюда. Тот, кто считает, что избежал решения, просто на некоторое время скрывает от самого себя, что хотел переметнуться на сторону врага.

— Но вы же прочитали наши условия, — заныл Томас. — Там же предлагается выход, приемлемый для обеих сторон.

— Это невозможно, — Фрир покачал головой. — Не существует политической формулы, которая примирила бы такие различные взгляды. Даже самая либеральная позиция не может быть настолько эластичной, чтобы охватить два противоположных полюса.

— Это потому, что ваши не терпят либерализма. Они не признают индивидуальной совести.

— Мы смотрим в глубь этой вашей совести и видим, что она такое.

— Ну и что же вы видите? — с издевкой.

— Сознание принадлежности к определенной общественной группе. Только и всего. Отдельные личности вроде нас с вами не диктуют условий, на которых готовы служить — каждый своему делу. И это, пожалуй, самый трудный урок для нас обоих.

Но Томас решил, что не даст втянуть себя в бесплодные дебаты. Сейчас это слишком большая роскошь. Время больше не работает на него. Вот уж не везет! Если бы Сен не попался именно теперь или же приказ о переводе Фрира пришел на день раньше, ничего бы этого не случилось. Из-за чистого невезения все его старания идут насмарку. Впрочем, если на позицию пленного могут влиять любые непредвиденные обстоятельства, ему вообще нечем похвастать.

— Знаете, ведь это простая случайность, что вы так заговорили. Если бы я мог сделать все по-своему и вас оставили бы в уютной палате, вы продолжали бы считать себя великим орудием освобождения.

Однако презрительный тон как будто ничуть не затронул Фрира.

— Вероятно, вы правы. Здесь, в этой грязной конуре, когда я увидел имена, нацарапанные на стенах, услышал, как приводят и бросают в камеры других… я, видно, снова почувствовал связь со своими. Я ведь обещал себе, что не допущу для себя особых условий. И теперь это так и есть. Вы говорите, что я случайно сдержал свое обещание. А представьте, что со мной не захотели обращаться лучше, что обращаются, как с ними, и вы не можете этому помешать; представьте, что в ваших силах только оттянуть развязку. Тогда случайностью становится мое согласие в лазарете; сама мысль о том, что мы с вами можем найти общий язык, совершенно противоестественна, и я неизбежно должен был отвергнуть ее, как только все стало на свое место.

— Не обманывайте себя! С вами и здесь обращаются не так, как с другими. Да вы и сами знаете, что было бы, если бы с вами обращались так же.

— Знаю.

— Этого не случилось, потому что для вас сделали исключение. И теперь решайте, что вас ждет дальше. Это будет нечто вроде самоубийства. — Томас коротко засмеялся. — Видите, вам так и не добиться, чтобы с вами обращались, как с остальными. Одно дело — подчиниться судьбе, и совсем другое — навлечь ее на себя. Разница огромная.

Фрир пожал плечами.

— Не так уж она велика, коль скоро это все равно произойдет.

— Коль скоро это произойдет, вы вообще не будете нужны — орудие, выброшенное на свалку.

Фрир нахмурился, словно пытаясь вспомнить что-то подходящее к случаю.

— Что ж, конструкция хорошего орудия должна предусматривать и самоуничтожение, если оно попадет в дурные руки.

— Это все хорошо на словах! — съязвил Томас.

— Слишком даже хорошо.

Томас встал и с раздражением ткнул пальцем во фляжку с водой.

— Как вы считаете, могут другие потребовать воды, а затем объявить, что они решили сорвать важное соглашение?

Фрира удивила мелочность его наскока.

— В какое положение вы меня ставите! Как мне оправдать привилегии, которых я для вас добился? Что я теперь скажу, когда вся правительственная машина пущена в ход и действует по плану, от которого вы самовольно отступились.

Фрир вдруг хватил фляжкой о стену. Она упала, и вода, булькая, растеклась по полу.

— Хватит притворяться, что мы сражаемся не в разных лагерях!

Томас не ожидал такой непреклонности. Спасибо, что у него, как всегда, замедленная реакция на откровенную враждебность. Сейчас это было кстати, и он даже успел подумать, что все-таки не откажется от попытки уговорить пленного.

— Что ж, я не прочь вспомнить, что мы в состоянии войны. — Он вынудил себя улыбнуться. — Но при сложившихся обстоятельствах это довольно странное требование с вашей стороны.

Он вышел из камеры и знаком приказал констеблю запереть дверь.

Томас приехал в зону и обнаружил, что совсем расклеился. Он пошел домой и бросился на постель. Но бездействие оказалось еще хуже: теперь ничто не мешало ему думать о крушении надежд, которые он возлагал на пленного; он опять видел перед собой омерзительные сцены — Лоринг с девушкой в постели — и непрестанно возвращался к мысли, что с тех пор, как его перевели сюда из столицы, неудачи следуют за неудачами: этот злосчастный лагерь интернированных, провал с Сеном — словом, все, все… Ни одного приятного воспоминания, чтобы прогнать страшные мысли, теснившиеся в мозгу.

Захотелось выпить, он встал и обнаружил, что бар пуст. Послал слугу за бутылкой виски и до его возвращения не переставая шагал по комнате.

Эта бутылка — уровень виски в ней понижался на глазах — была как бы символом краха всех планов, которыми он тешил себя с тех пор, как попал в эту проклятую дыру. Никогда прежде он не напивался средь бела дня, и не очень-то это ему помогло. По правде сказать, он заметил только одно: трудней стало отмахиваться от мыслей; в мозгу, как на экране, чередой мелькали унизительные картины всех его провалов.

Где же он сделал промах? Дело не только в неудаче с пленным. Поражение на всех фронтах — это признак какой-то серьезной ошибки в прошлом, а может быть, и глубокого изъяна в характере — изъяна, который исподволь медленно подготавливал поражение на поле боя, когда он — военачальник — уже бессилен помочь и только молча смотрит на разгром своих войск. А может быть, во всем виноват этот пакостник Лоринг с его новостью? Может, положение кажется особенно безнадежным из-за него? Но нет, сама эта мысль — доказательство упорного нежелания видеть, что в тот миг, когда он повернулся и вышел из камеры, он уже был разбит окончательно и бесповоротно.

Если бы эти два события не совпали! С каждым в отдельности он еще мог бы справиться, но они навалились разом, и одно убивало решимость, необходимую, чтобы одолеть другое. Значит, надо их разделить! Ведь это случайное совпадение. Надо рассмотреть их отдельно одно от другого, и тогда будет видно, чего стоит каждое.

В конце концов то, что он чувствует к Марго, — отнюдь не любовь, хотя неудовлетворенное желание и слепая ревность объединенными усилиями создают видимость оскорбленного чувства. Поэтому надо просто переспать с ней или с кем угодно и покончить с тем, что породило эту иллюзию влюбленности и невыносимое ощущение, что ты добровольно пожертвовал чем-то очень дорогим. Ну вот, лекарство найдено, остается только испробовать его. У Томаса отлегло от сердца, но, увы, ненадолго: само лекарство снова вызвало в памяти Лоринга, обнимающего ее нежное тело. Да будь все проклято! Может, он и не был влюблен в Марго, но начинал подозревать, что и на самом деле влюбился, болезненно влюбился в страдания, которые она ему причиняла. Навязчивые непристойные видения душили его, тошнота мешала и думать о лечении.

Забудь об этом, уговаривал он себя и налил новую рюмку. Это куда менее важно, чем вторая потеря. Боль тут, может, и острее, но время излечит ее; между тем все его будущее зависит от того, удастся ли снова уговорить пленного принять его план.

Неужто никакой надежды на успех? Этого ему не снести. Он попытался вообразить весь ужас поражения, и тут вдруг на помощь пришло чувство, которое всегда пронизывало его отношения с людьми: он считал, что стоит только сильно захотеть, и он возьмет верх над кем угодно, непременно добьется своего. Да, конечно, это единственный принцип, на котором надо строить жизнь. Вот оно, мерило растущей враждебности к пленному: он — угроза, и не только вере Томаса в себя, но и самим условиям его существования, Надо справиться с неприязнью, которую он вынес из последней встречи в камере, и тогда можно считать, что еще не все потеряно.

Он только теперь начал понимать, почему никогда не испытывал ненависти к людям. Ведь никто, пожалуй, кроме Лоринга, не бросал вызова уверенности Томаса в собственных силах. А может быть, безотчетный внутренний импульс всегда удерживал его от столкновений, которые могли бы пошатнуть эту глубокую веру в себя? Или был у него внутри какой-то контроль — он о нем и не подозревал, — тайный защитник от возможных неудач? Так почему же этот душевный оракул, раньше, видно, непогрешимый (раз Томас даже не замечал его), не оградил его и на этот раз; как он допустил, чтобы Томас по уши влез в такое сомнительное предприятие?.. И что ж теперь, так и жить с ощущением постоянной неуверенности в себе? Нет, этого он даже не мог себе представить.

И подумать только, что роковой удар нанес ему именно Фрир! Человек не слишком большого ума, у которого чувства господствуют над разумом, кого легко поддеть на удочку общеизвестных басен, как любого серого обывателя на уличном перекрестке. А может быть, этот ничем не примечательный Фрир и впрямь черпает силы из какого-то неведомого источника, и перевод в тюрьму восстановил контакт с этим источником, отчего у пленного прибавилось и ума и решимости? Нет, Томас не мог допустить, что его победила сила, для которой Фрир служил только орудием; признать такое — означало бы, что весь его мир рухнул так же бесповоротно, как если бы его самого сразила рука другого человека.

Из этой томительной безысходности был только один выход, одно лекарство. Во что бы то ни стало добиться хоть крошечного успеха в схватке с пленником. От этого зависит его внутренний покой!

К вечеру Томас еще раз сходил проверить, нет ли приказа. Ничего нового не было, а в полицию возвращаться не хотелось, пока точно не будет известно, какое решение приняло начальство относительно Фрира. Может, и лучше, если они откажутся от его плана. Тогда никто не узнает, что он не сумел довести дело до конца.

Впереди ждала бессонная ночь. Он допил остаток виски, надеясь, что опьянеет и заснет. Но это не помогло. Он лежал и обливался потом в душной комнате; потом снял куртку от пижамы и сразу начал тревожиться, не застудит ли желудок под вентилятором. И никак не мог улечься поудобнее, вертелся, каждую минуту менял положение; все тело чесалось нещадно, то тут, то там по коже будто ползали букашки.

Наконец далеко за полночь он забылся сном, но очень скоро вскочил, охваченный необычным чувством страха. Его мучил не кошмар, а какая-то смутная пугающая мысль, которая возникла из тьмы и постепенно заполоняла мозг, пока окончательно не прогнала сон. Пожалуй, он определил бы эту мысль как ощущение конфликта — резкого противоборства и непримиримости. Это было нечто бесформенное и расплывчатое, не столкновение каких-то сил, а чистая идея полной несовместимости, вражды столь лютой и убийственной, что мир расколот надвое и в зияющей пропасти без следа исчезает все, чем пытаются заполнить ее с обеих сторон. Идеалы, надежды, чаянья и заверения — все летит в эту непреодолимую бездну и обращается в прах. Ни слова, ми чувства, ни мысли не могут перекинуть мост на другой берег. Пропасть ширится, засасывает в бездонную пасть все новые и новые стороны жизни, пока все не исчезает и не растворяется в немом небытии. Только одно небытие и остается в конце концов. Томас никак не мог стряхнуть с себя этот кошмар, у него хватило сил только снова превратить его в сон и окончательно подчиниться ему.

На следующее утро он проснулся с головной болью, оделся и выпил несколько чашек черного кофе. В своем отделе он, как и предполагал, обнаружил, наконец, письмо, которого ждал два дня. Пленного надлежало перевезти в Рани Калпур сегодня же. Томас невесело рассмеялся и посмотрел на часы. В его распоряжении не более пяти-шести часов, а надо еще сделать так, чтобы человек, которого привезут в столицу, хоть отдаленно напоминал того, кого он описывал в своих донесениях.

Когда он приехал в полицию, жизнь там уже била ключом. Шэфер, сидя за столом, сначала дал последние указания отряду полицейских, потом, самодовольно ухмыляясь, повернулся к Томасу.

— Прошлой ночью взял еще троих, — сказал он. — Ещё троих связных?

— Именно. У них тут была целая сеть. И хорошо запрятанная. Но теперь их вывели на чистую воду.

— Это Сен?

— Да, Сен. Он нас до смерти заговорил, проклятый. Я только гляну на него, он сразу же выпаливает что-нибудь новенькое.

Томасу стало не по себе, и он, видимо, не сумел этого скрыть.

— А что? Это и есть моя работа. Развязывать им языки. Кстати, кое-что может пригодиться и вам. Там, в лачугах за трубопроводом, мы взяли одну девицу, её зовут Анна и, по словам Сена, она подружка вашего парня.

— Да?

— Именно. Они тоже любят порезвиться, как и мы, грешные. Подлая сука! Отбивалась, как черт, когда мы ее тащили.

— Что с ней будет?

Шэфер провел рукой вокруг шеи.

— Её дело швах. В стене — оружие и снаряжение, под полом — листовки, ее не выцарапает самый ловкий из местных адвокатов.

Томас шел в глубину двора, мимо камер, где валялись новые заключенные, и чувствовал, что теперь ему все равно, на кого обрушилась беда — на своих или на врагов. Любая трагедия, чья бы она ни была, только усиливала горестное сознание постепенной гибели всех его надежд. Вероятно, постоянное отождествление себя с Фриром сближало его с каждым, кто был связан с пленным. Надо поскорее освободиться от этого балласта; но даже теперь он не мог сделать этого, не одержав хотя бы маленькую победу. Вот, например, он заставил Фрира подписать документ и сразу почувствовал себя свободным, настолько свободным, что даже начал презирать пленного. Ему лишь бы обрести ощущение своего превосходства, вместе с ним вернется независимость, и тогда — какое ему дело до горя, постигшего Фрира!

Со звоном отодвинулся засов. Томас скрыл тоску и горечь под притворным спокойствием и вошел в камеру.

Фрир сидел на куче тряпья в глубине, положив локти на колени, и казалось, не шевельнулся с той минуты, как Томас последний раз видел его сквозь решетку. Он выглядел еще более нечесаным — грязный, небритый, пропахший потом — и заставил Томаса особенно остро ощутить белизну своего костюма и гладкость выбритого лица. Резкая разница между ними точно подчеркивала, как далеко они разошлись после временного единения в лазарете.

Неужели этот человек может не замечать, что даже его физическое состояние указывает на серьезную вину? Если в жизни людям воздается по заслугам — а иначе вообще трудно было бы жить, — значит тот, с кем обращаются, как с преступником, должен, наконец, понять, что он преступник.

— Я пришел сказать, что сегодня вы уезжаете, — весело объявил Томас. — Вас перевозят в Рани Калпур.

Фрир поднял голову и снова уронил на грудь.

— Теперь я ни при чем, что бы ни случилось. Я честно сообщил о нашей договоренности. И вам придется объяснить, почему вы с тех пор изменили свое решение.

Не дождавшись ответа, Томас сел на корточки и продолжал задумчиво, точно вспоминал что-то мало его затрагивающее:

— Знаете, я думал о ваших словах, что каждый — только орудие. Вероятно, вы правы. Все мы — орудия, которые использует та или иная государственная система. Однако мы тщеславны и потому убеждены, что и в качестве простого инструмента можем сказать свое слово. Ведь инструменты нужны всякие. Не только прямые, блестящие, сверкающие на солнце, но и маленькие, кривые, невзрачные на вид, однако идеально приспособленные к определенной работе. В этом, по-моему, и заключается ваша ошибка: из гордости нам всегда хочется встать в позу, вполне достойную восхищения, но абсолютно не пригодную для выполнения нужной работы.

Фрир снова поднял голову и даже сморщил лоб, силясь понять, к чему клонит Томас.

— Можно сказать еще резче, — продолжал Томас. — Настаивать на своей честности и прямоте в несовершенном мире, где часто побеждает плохое, уже само по себе плохо. У вас была возможность послужить вашему делу, но вы отказались, так как считали, что эта роль недостаточно красива.

Фрир, видно, искренне пытался взвесить, применимо ли все это к нему, потом сказал, покачав головой:

— Причина совсем другая.

— Боюсь, я так и не понял, какова истинная причина.

— Очень просто. Главное — не как я служу, а — кому. Согласившись стать орудием в плохих руках, я превращусь в оружие, направленное против тех, кого поклялся защищать.

— Излишнее упрощение. Обстановка куда сложнее.

— Нет. Она ясна. Обстановка всегда совершенно ясна. Мы сами все усложняем, когда нам не нравится, как она складывается для нас. И сознательно затемняем всю проблему.

— Проблема заключается в том, хочет ли человек приносить пользу, невзирая на обстоятельства, или нет.

Фрир закрыл глаза и, видно, что-то вспоминал.

— Все может идти на пользу, — пробормотал он со слабой улыбкой, словно повторяя чьи-то слова.

— Именно! А вы хотите уже в расход, хотя еще можете быть полезным.

— Если все может идти на пользу, значит ничто не теряется безвозвратно.

Фрир словно вел дружескую беседу, и Томасу в ней не было места.

— Вот, вот! Орудие, которое стремится уничтожить самое себя, никому не нужно.

— Его надо использовать, использовать целиком и полностью. След о нем останется только в его делах, в целях, которые он помог осуществить.

— Значит, отдельный человек сам по себе — ничто: важно лишь, как его можно использовать? Но это же эксплуатация в худшем смысле слова!

Ход был ловкий, и Фриру понадобилось несколько секунд, чтобы найти ответ.

— Отдельный человек только тогда имеет ценность сам по себе, если он живет в обществе, где никто никого не эксплуатирует.

— Построить такое общество, — злорадно усмехнулся Томас, — значит отказаться от всякой индивидуальности!

Фрир покачал головой.

— Это значит только одно: те, кто действительно хочет жить в таком обществе, относятся к своей задаче серьезно, вместе создают план и вместе трудятся над его осуществлением. Если под индивидуализмом вы понимаете право каждого человека думать только о себе и творить, что ему придет в голову…

— Что за чушь! Индивидуализм нельзя сегодня сдать в общий котел, а завтра получить обратно, с процентами. Уж раз отрекся от него, так поминай как звали.

— Да, но его и не сохранишь надолго. Законсервируйте его, и он выродится в простое чудачество. Об этом вы забыли. Я ведь тоже из страны, что была колыбелью индивидуализма, но вовсе не в восторге от индивидуализма в чистом виде, который там есть и по сей день. Те, кто может позволить себе роскошь бальзамировать его, сами превращаются в мумии. С виду истый образец индивидуализма, а внутри — мертвец.

— Ничего я не забыл, — раздраженно возразил Томас. Ему ловко удалось создать спокойную, разумную обстановку, чтобы снова начать уговоры, и он вовсе не собирался позволить Фриру воспользоваться ею. — Я не забыл, что у нас с вами общая родина и довольно похожее окружение. Я только из этого и исхожу. Оба мы достаточно умны, чтобы со стороны критически взглянуть на свое общество. А уж сделав это, можно поступать двояким образом. Можно, несмотря на все недостатки нашей государственной системы, чувствовать свою неразрывность с ней, работать, спорить, бороться за постепенные изменения изнутри — путь, который в общем избрал я. Здесь есть своя опасность: ты по-прежнему уверен, что делаешь что-то нужное, когда на самом деле с тобой давно уже никто не считается. Есть и другой путь — ваш: выйти и открыто вступить в борьбу, заставить привилегированные слои понять, за что они стоят. Здесь опасность еще больше: можно этих привилегированных так запугать, что они пойдут на крайние меры против тех самых жертв, которым вы хотите помочь.

Фрир молча смотрел на него и настороженно ждал, куда приведёт этот новый ход.

— Правомерен, пожалуй, любой образ действий, — продолжал Томас, — до тех пор, пока он удерживается между двумя крайностями: между пассивностью тех, кто хочет перемен, ничего для этого не предпринимая, и активностью других, которые считают, что прежде чем улучшать условия, надо их ухудшить. Но ведь мы-то с рами нашли третий путь: поправляли неизбежные ошибки друг друга и нащупывали разумный способ избавиться от Чрезвычайного положения.

— Я в него не верю, — мрачно, — здесь это невозможно.

Томас встал и теперь возвышался над пленным.

— Но вам понятно, что я имею в виду, говоря о двух путях: если они не перейдут в крайность, то разве нельзя свести их к одному образу действий? — Томас почти умолял. Все его доводы были последней попыткой убедить пленного не отказываться от соглашения; и при этом он искренне верил, что его слова основаны на принципах, которых он всегда придерживается. Пусть он презирает Фрира, даже ненавидит, но в ходе допроса этот человек узнал его лучше и глубже, чем кто бы то ни было.

— Ну так что же?..

Фрир поднял глаза и, прежде чем ответить, внимательно посмотрел на Томаса. Потом крикнул:

— Все хитрите! Не можете не хитрить,

— А вы? — Томас с презрением отшатнулся. — Вы-то что, разве нет?

— Нет, иначе я б никогда не дал уговорить себя подписать ту бумагу. Мне знакомо, что такое колебание между двумя возможностями, и я знаю, что в тревоге за судьбу высокой цели можно потерять из виду самое эту цель. Но у меня есть одно преимущество перед вами, — он глянул вверх с беглой улыбкой: — я жил и работал среди людей, которые горят таким чистым и ярким огнем, что он никогда не перестает освещать и их цель и единственный путь к достижению ее: для них все сливается воедино. Самой своею жизнью они питают этот пламень; они никогда не стоят в стороне и не любуются в его отблеске собственной тенью.

— И вы можете так говорить, зная, какие средства они пускают в ход?

— Они пускают в ход те же средства, что употребляют против них. Согласитесь, что вам-то не нравится именно цель.

— При чем тут я, вы же сами признали, что цель, за которую они борются, не может быть достигнута их методами.

— Я ошибался. Эта ошибка привела меня к дурацкому поступку и сделала предателем. Мне казалась невыносимой мысль, что самоотверженность и жертвы — все напрасно: товарищей убьют одного за другим, а дело, за которое они борются, погибнет. Но это не так. Борьба за лучшее будущее уже есть цель — нечто законченное, и она не может быть уничтожена. Что бы ни случилось, стрелки часов не повернуть назад к тем временам, когда мои товарищи* поднялись в защиту угнетенного народа. А когда угнетение станет далеким прошлым, их борьбу будут помнить как один из героических эпизодов, приведший к окончательной победе.

Томас рассмеялся, откинув голову.

— Вы что, репетируете речь на суде? Полагаю, что это вас и ждет. Теперь без суда не обойтись. Сомневаюсь только, что вам дадут выступать с речами. На такие дела уходит не более часа.

Фрир пожал плечами.

— И конечно, они воспользуются вашим временным отступничеством. У них есть письменное доказательство, что вы уличены в применении насилия в политических целях. А тот факт, что вы пошли на попятный в истории с соглашением, только показывает, что вы изменяете и нам, как изменили своим друзьям в джунглях.

Он с радостью увидел, что наконец-то удалось пронять пленного.

— Если же вы надеетесь на то, что публичный процесс — вещь обоюдоострая, то советую подумать еще разок. Это не то, что спорить со мной. От атмосферы холода и безличия у вас там сразу мозги заледенеют. А потом, — с нарочитой жестокостью, — потом, когда все увидят, какой вы презренный негодяй, вас запрут до утра, а после бессонной ночи столкнут в трап под виселицей, и вы сломаете себе шею.

Томас теперь расхаживал взад и вперед перед пленным. При этих словах он остановился, и в камере стало совсем тихо. Фрир сидел, уронив голову.

— Вы когда-нибудь думали о том, как будете умирать? — спросил Томас после долгого молчания. — Или только о том, с каким видом вы примете приговор?

— Я думал об этом, — очень спокойно.

— Обо всем, вплоть до голого дощатого помоста? Вот вы тут говорили о славном прыжке в будущее. А как насчет падения в никуда? Вы стоите, веревка трет шею, и слишком поздно вспоминать, что был и иной выход.

Рука Томаса невольно дотронулась до шеи. Он отдернул ее.

— Я много думал об этом. О смерти. — Фрир не поднимал головы и говорил почти сам с собой. — Не очень-то легко о ней думать. Все время ловишь себя на том, что вспоминаешь о ней с чужих слов, а люди, рассказывая, всегда упускают самое главное. И на самом деле думаешь не о смерти, а лишь о том, что ты сейчас о ней думаешь. Но постепенно начинаешь что-то видеть — смутно, краешком мысленного взора. Хочешь рассмотреть поближе… все ускользает. Не существовать! Этого представить себе невозможно, даже приблизительно, так как смерть — отсутствие всяких представлений и — навечно. Воображение может придать ей любую форму, но все они только способ скрыть что-то, чего нет вообще… Впрочем, постепенно вы начинаете постигать ее смысл именно так, косвенно, в отрицании. И вот вам кажется, что вы уже улавливаете, что она такое, но тут всегда повторяется одно и то же: вы вдруг остро чувствуете радость жизни и только так узнаете цену смерти. — Он закрыл глаза. — Да, я думал об этом. Забавно, знаете, из какой-то гордости хочешь умереть достойно, но все происходит так быстро, что никакого значения для тебя не имеет — достойно или нет. А раз так, — он снова пожал плечами, — раз это происходит так быстро, что и значения не имеет, так и толковать не о чем.

Томас слушал внимательно, словно считал своим долгом и в самом деле почувствовать себя Фриром и ожидать события, которое он с такой жестокостью вызвал в памяти пленного, ощутить до мелочей все, что испытывает другой, и проверить, сказал ли бы он сам все то, что говорил Фрир. Томас стоял, весь напрягшись, и даже слегка дрожал. А потом вдруг нахлынуло освобождение — ведь он, оказывается, только вообразил себя на месте другого. Он вздохнул, точно человек, помилованный у самого края смертного трапа, и вмиг порвались томительные узы, связывавшие его с Фриром. С этой минуты пленный ничто для него, пустое место. Никогда еще, с самого первого дня, он так сильно не ощущал себя правительственным чиновником, от имени закона и порядка выступающим против явного изменника. Смешно вспомнить, что, разговаривая с пленным, он порой и себя считал в какой-то степени виновным. Он никогда не был виноват! Он в полной безопасности! Сейчас просто непонятно, как вообще могла ему прийти в голову мысль, что их судьбы связаны между собой. И вместе с удивительным чувством освобождения пришло и сомнение в собственных методах допроса. Тесная близость, которой он добился, мешала ему использовать полученные благодаря ей сведения. А давно пора было направить свою хитрость совсем в другую сторону, порвать с пленным и не обращаться с ним, как с живым существом. Ему следовало быть жестче, куда жестче. Эти бесконечные разговоры ни к чему не привели. А быть жестче вовсе не означает вести себя, как Шэфер. Есть другие пути — более тонкие, более действенные. По правде сказать, даже теперь…

— Да, — Томас кивнул, соглашаясь с размышляющим вслух Фриром, — я вижу, что вы задумывались о своем конце. В вашем положении этого трудно избежать. Но такие мысли — еще не худшее, что может прийти в голову. Есть ведь и другие люди, знаете. Нужно суметь принять и их смерть, а не только свою. — Он сделал паузу и добавил: — Они взяли эту девушку, Анну.

Фрир силился ничем не выдать себя, как и при упоминании имени Сена, но сейчас это удалось хуже.

— Её вы больше не увидите, — подчеркнул Томас. — А она ведь здесь; в одной из камер, всего в нескольких шагах от вас. Ждет того же, что и вы. Только она еще не примирилась с мыслью о конце, как, кажется, сумели примириться вы.

Фрир поднял голову, но, несмотря на отчаянные попытки сдержать себя, скулы его так и свело от горя. — Об этом вы тоже думали? Ответа не было, только висевшие руки сжались в кулаки и чуть вздрагивали от волнения. — Вот, кажется, знаешь человека, — Томас почти философствовал, — а всё равно никогда нельзя быть уверенным, как он будет реагировать на такие вещи. Некоторые, наверное, храбро сражались в джунглях, а на эшафот их приходится буквально тащить на руках. Резкая перемена вдруг произошла с пленным: все тело била конвульсивная дрожь, глаза, глядевшие мимо и словно сквозь Томаса, вдруг глянули ему прямо в лицо, прищуренные и ярко-синие от леденящей ненависти.

— Будь… ты… проклят! — Фрир задохнулся. — Будь… ты… проклят! — Он остановился и перевел дыхание. — Подлый… Ах ты, подлая… сволочь! Гнусная, подлая сволочь! Радуешься, да? Играешь человеческими жизнями! Ах ты подлец, грязный империалист, возомнивший себя богом!

Томас не ожидал взрыва, который сам вызвал, он даже испугался: какая сила была у него в руках, а он и не подозревал. Непременно надо воспользоваться ею! Если проклятый изменник хочет встать в позу героя, заставь-ка его дорого заплатить за такую привилегию.

— Она умрёт, но это еще не все! — почти выкрикнул он не своим голосом. И, не помня себя, все говорил и говорил, слова выскакивали бесконтрольно, разум выключился: — Это еще не все. Прежде чем вести на допрос, ее разденут догола. И надругаются над ней. Об этом вы думали? Она достанется Лорингу! — взвизгнул он. — Лоринг бросит ее на пол камеры и…

Сильная рука зажала ему рот и пресекла дыхание — Фрир одним прыжком выпрямился. Томас отлетел к стене и, пригвожденный, прямо перед собой, почти вплотную увидел бородатое лицо, искаженное отвращением и яростью. Он тщетно пытался оторвать от себя могучие волосатые руки.

Дверь распахнулась в камеру влетел констебль. Он вскинул тяжелое кольцо ключей и с маху опустил на голову Фрира. Руки Фрира упали, шатаясь он пересек камеру и рухнул на полу, в углу.

— Вы целы, сэр? — спросил констебль Томаса.

— Да.

— А с ним как?

— Оставьте на месте. Не трогать, слышите? Не бить, ничего такого. — У дверей он повернулся и добавил, шаря в кармане: — Я не хочу, чтобы вы рассказывали об этом. Понятно? И сунул несколько бумажек в руку констеблю.

Садясь в машину, Томас заметил, что перед его рубашки помят и двух пуговиц не хватает. Этого следовало ожидать. Мог бы хоть приготовиться к защите. Вечная его беда — недостаточно быстрая реакция. Но ведь он не знал, что сам наговорит такого. Что на него нашло? Видно, сказалось напряжение последних дней. А может, и нечто более глубокое, издалека идущее — напряжение нескольких лет, когда он все хочет вести себя цивилизованно в условиях, где нужен совсем иной подход. Не удивительно, что ничего у него не клеится.

И все же вряд ли кто-нибудь другой добился бы от пленного большего, чем он. По крайней мере надо признать, что он нащупал слабое место Фрира и заставил его мучиться; кто знает, может, ближе к концу он и сломается? Томас на это надеялся. Он ничего бы теперь не пожалел, лишь бы увидеть, как Фрир валяется в ногах и молит о пощаде.

Отвратительная сцена в камере, во всяком случае, дала свои плоды — она уничтожила последнюю каплю сочувствия к узнику. Какая бы судьба теперь ни постигла Фрира, Томас встретит ее с полным равнодушием — это будет для него просто доказательством того, что человек получил по заслугам. Ему даже хочется быть свидетелем. Да они, наверное, и разрешат. У него уже появились кое-какие мысли о том, как использовать судебное разбирательство в целях пропаганды, вдруг в конце концов это еще и поможет ему вырваться из проклятой дыры.

Томас дал указание насчет перевозки и часов около пяти пошел в клуб выпить чаю. У дверей стоял бронированный автомобиль, шофер со вторым солдатом курили, прислонившись к крылу.

В столовой Лоринг уже ждал Томаса.

— Я решил ехать с вами. Уже и так просрочил отпуск.

Томас ничего не ответил. Подали чай, он с трудом заставил себя проглотить несколько сандвичей.

Лоринг сидел на ручке кресла, покачивал ногой и курил быстрыми затяжками.

— Поторопитесь, — нетерпеливо сказал он. — Мы не хотим большую часть дороги ехать в темноте.

Томас завернул в салфетку фрукты на дорогу и вслед за Лорингом вышел из клуба.

С юга доносились раскаты грома. Они сели в машину. Дважды повернулась заводная ручка, мотор взревел. Стреляя выхлопными газами автомобиль тяжело покатил вниз к зданию полиции.

За рекой на вершины гор надвинулась туча, из багрово-черного отвислого брюха вот-вот готов был хлынуть дождь. Все вокруг было залито предгрозовым мертвенно-зеленым светом.

Шэфер был у себя и наблюдал, как запечатывают досье в коричневые конверты. — Их надо доставить в штаб службы безопасности, — объяснил он Лорингу. — Это обо всех, кого мы взяли. Я вас и минуты лишней не задержу, Вик. Он кончил с конвертами и послал двух вооруженных охранников за пленным.

Комната была наэлектризована ожиданием близкой грозы, гром гремел уже не переставая.

Шэфер подошел к противоположной стене и выключил вентилятор.

— Теперь он не нужен. И так почти прохладно. Лоринг присел на край стола и вынул сигарету из портсигара. Томас, на которого они оба не обращали внимания, лениво изучал список дежурств, приколотый к стене.

Слышно было, как охранники возвращаются назад; подбитые сапоги тяжело протопали по веранде, и вот они уже в комнате, Фрир идет между ними.

Неумолкающее громыхание вдруг с треском, взламывает сильный удар — так далекие артиллерийские залпы заглушает взорвавшийся рядом снаряд. Пленный поднимает глаза к лопастям неподвижного вентилятора, Томас следует за ним взглядом и только теперь замечает в комнате эту непрошеную тишину остановившихся часов.

Лоринг щёлкает зажигалкой и говорит своим резким, скрипучим голосом:

— Ну что вы за идиот, Бык, не смогли даже отмыть его хоть немного. Там должны считать, что мы с ним хорошо обращались. Ну, ничего. Что-нибудь придумаем на месте.

Он уже собирался отойти от стола, как вдруг произошло нечто столь неожиданное, что сразу оборвало предотъездную суету. Пленный встал, слегка расставив ноги, сцепил руки в широких запястьях, как человек, готовый вытерпеть жестокую физическую боль, и сказал холодно и презрительно, обращаясь к Лорингу:

— Так это вы, Лоринг? Палач Котал Баргха? Мы здорово отплатили вам под Парам Белором.

Это было бессмысленное ухарство, такое ненужное в этих условиях, что Томас решил: Фрир повредился в уме. Охранник, штамповавший большие конверты с донесениями, фыркнул и поспешил замять свою бестактность шумной возней с сургучом и печатью. Лоринг держался с подчеркнутым спокойствием, нагло поглядывая сквозь дым от торчавшей в зубах сигареты, но в опущенных руках чувствовалось напряжение.

Долгую томительную паузу снова прервал вызывающий голос Фрира:

— Как всегда, рветесь убивать, а, Лоринг? Но сами вы что-то слишком зажились на этом свете, Видно, кровожадничаете с большим расчетом.

Сумасшедший, он словно умышленно распаляет Лоринга, чтобы обратить на себя его злобу. Ну конечно! Томас все понял; но теперь события развивались так стремительно, что вмешаться не было возможности. Одна за другой следовали картины — четкие, ясные, такие законченные, точно их нарочно разыгрывали; они мелькали так быстро; что Томас никак не мог поспеть: только хочет что-то предпринять, а все уже изменилось. И главным в этой смене кадров была не быстрота, а неминуемость происходящего. Да, да, была какая-то неторопливая сила в том, как Фрир повернулся к ближайшему охраннику, выхватил ружьё и замахнулся, сделав в воздухе широкую петлю. И в том, как Лоринг, так же не спеша, расстегнул кобуру и сжал ручку пистолета. Только они двое и заняты в этой сцене: остальные бессильны вмешаться и остановить неумолимый ход событий. И все это под аккомпанемент медленного crescendo грома, в котором тонут все звуки и только зрительные образы сохраняют пронзительную четкость. «…Кровожадничаете с большим расчетом» — протяжный рокот начинает перекатываться где-то в долине. Солдат отскакивает от замахнувшегося Фрира, и Лоринг взвешивает в руке пистолет, «…с расчётом» — ладонь Фрира хлопает по стволу, и вот ружье уже у него в руках. И последний кадр, самый сочный и продуманный: состязание — что быстрей, посланная из ружья пуля или нажим курка пистолета. А остальные смотрят, переживают но не вмешиваются, точно зрители, сделавшие ставки на игроков. Скользит, скользит назад затвор, вот уперся в конец смазанного маслом паза; а гроза все набирает силу, за ней почти не слышно, как стукается о стену отлетевший солдат; раскат — это предвестники револьверного выстрела, вот и он наконец! — точно грохот — долгожданный, последний, завершающий удар грома…

Фрир не сразу упал, сначала выронил ружье. Нагнул голову и улыбнулся, чуть растерянно, стесняясь своей глупой неловкости.

Лоринг сделал шаг вперед и, размахивая пистолетом выстрелил еще два раза.

Томас видел, как Фрир согнулся пополам и тяжело осел на пол. Он перевел взгляд на Лоринга; тот стоял посреди комнаты, пистолет качался в ослабевших пальцах, лицо перекосила, гримаса удовлетворенного сладострастия.

Томас подошел к распростертому телу, Фрир упал ничком, протянутая рука заслонила щеку; он и теперь, казалось, хотел скрыть свое намерение, о котором Томасу следовало бы догадаться раньше.

Томас вдруг повернулся и в бешенстве кинулся на Лоринга, он царапался и бил его кулаками.

— Вы дали ему уйти из наших рук! Вы дали ему уйти!

Он плакал от ярости. И все наскакивал на Лоринга, выкрикивая грязные ругательства. Шэферу пришлось подойти и оттащить его, крепко держа за руки, пока он не успокоился. Но он по-прежнему неистово сквернословил, и по лицу текли слезы.

С помощью констебля Шэфер увел его в другую комнату и силой заставил лечь на одну из коек.

А Лоринг стоял в дверях и смеялся над его истерическими воплями.