Ширнтальская гимназия была старым неуклюжим зданием с высокими окнами, обрамленными желтым песчаником. Когда они учились в шестом классе, учитель по природоведению имел привычку открывать окно и спрашивать: «Какой камень лежит в верхних пластах Шварцвальда? Цветной песчаник, господа!» Затем он стучал кулаком по раме, повторяя: «Цветной песчаник. Название указывает на то, что он бывает разных цветов, и здесь мы имеем, как нетрудно заметить, желтый». Из того же желтого песчаника была высечена высокая арка над главным входом, над которой большими буквами было выгравировано: «Высшая школа». Висящий тут же жестяной фонарь несомненно тех же времен, когда еще говорили: «Высшая школа» вместо «Гимназия».

По утрам на маленькой площади перед школой царила настоящая давка. По сути, это была даже не площадь, а въезд на парковку под школой для учителей. С семи утра сюда подъезжали школьные автобусы, выплевывая толпы учеников, которые группами толпились на старой булыжной мостовой, с большой неохотой пропуская машины учителей. Только те, кому надо было успеть списать домашнее задание, в силу необходимости сразу же поднимались в класс.

Вольфганг с самого утра был не в духе. И даже встреча с лучшим другом и соседом по парте, никогда не унывающим, неистощимым на выдумки Чемом, и его жизнерадостное приветствие не прибавили ему настроения.

– Дружище, не делай такого лица, – с вызывающей ухмылкой воскликнул Чем, – у нас через две недели каникулы, и, кроме того, только не оборачивайся, но сейчас, прямо в этот момент, она смотрит на тебя, клянусь!

– Что? Правда? – Вольфганг завертел головой по сторонам, пока не заметил ее. Свеня. Она стояла вместе с парой девчонок из параллельного класса и, конечно же, не смотрела на него.

– Сейчас-то уже нет, – буркнул Чем, – ты ее спугнул, когда вертелся.

Первым уроком была биология. В школе еще царило то, что Чем обозвал «клономанией». Две недели назад кубинский врач по имени Фраскуэло Азнар шокировал общественность заявлением, что шестнадцать лет назад он по инициативе немецкого ученого, который работал вместе с ним, клонировал человека, тот щедро заплатил ему и не назвал своего имени. С тех пор пресса не знала другой темы, всех интересовало, кто этот клон. Несколько лет назад, в результате неудачного эксперимента, Азнар ослеп и не мог опознать своего бывшего коллегу ни по фотографиям с конференций, ни каким-либо иным способом, что делало интригу еще более захватывающей.

Весь преподавательский состав ширнтальской гимназии впал в клоновую лихорадку. Игнорируя официальный учебный план, каждый учитель старался рассказать на своем уроке о том, что хотя бы отдаленно имело отношение к клонам. Одним словом, началась клономания.

На уроке биологии сделать это было легче всего – тема деления и размножения клеток предлагала широкое поле для повторения и углубленного изучения предмета. Но в понедельник утром завесить окна биологического кабинета и бесконечно показывать слайды делящихся клеток – это было слишком даже для Халата, – так ученики прозвали преподавателя биологии, доктора Кистнера, за вечно болтающийся на его сухопарой фигуре белый лаборантский халат.

– Ты должен с ней поговорить, – убеждал Вольфганга Чем, пока Халат рассказывал что-то, дергая указкой у экрана, – иначе ничего не получится.

Вольфганг угрюмо уставился на очередной слайд, показывающий окруженную сперматозоидами яйцеклетку.

– В любом случае ничего не получится. В конце концов, у нее уже есть парень.

– Марко? Подумаешь! Рано или поздно она даст ему отставку, это только вопрос времени.

В этот миг общее бормотание в классе прервал учительский голос:

– Бардакчи?

Чем вскочил:

– Да?

Учитель насмешливо смотрел прямо на него.

– Хорошо спали?

– Нет, что вы, совсем нет. Я… если бы вы еще раз повторили вопрос…

– Ну зачем же, это только утомит остальных. Кто знает ответ? Штайнманн? – Халат всегда обращался к своим ученикам только по фамилии.

Марко распрямил широкую грудь.

– Митоз – это нормальное деление клеток. Мейоз – редукционное деление, при котором образуются клетки с гаплоидным набором хромосом их называют гаметы, или зародышевые клетки. – Казалось, что он вызубрил это наизусть.

– Хорошо, Штайнманн, – сказал Халат, похлопывая указкой по тыльной стороне ладони, – надеюсь, все отдают себе отчет в том, что этот вопрос войдет в итоговый тест. В том числе и ты, Бардакчи.

Чем пробормотал себе под нос пару слов на турецком, которые, вероятнее всего, не удалось бы отыскать ни в одном словаре.

Щелчок – и на экране уже следующий слайд. Еще одна клетка, которая, на взгляд Вольфганга, ничем не отличалась от всех предыдущих клеток. Он посмотрел на Марко, сидевшего с довольной ухмылкой. Марко Штайнманн был старшим в классе, и он был не просто большим и сильным он казался по-настоящему взрослым, и вдобавок ко всему чертовски хорошо учился.

– Знаешь, – прошептал Вольфганг Чему, – я даже представить себе не могу, чтобы она стала встречаться с таким, как я. Сказать по чести я все-таки не совсем обычный.

Чем поднял бровь.

– Не буду с тобой спорить.

На последних двух уроках английского они с трудом продирались через повесть Хемингуэя «Старик и море», выбранную только потому, что в книге шла речь о старом кубинском рыбаке и Хемингуэй написал ее во время своего пребывания на Кубе. Под общий стон англичанка еще раз прокрутила ту самую видеозапись, из-за которой в новостях две недели назад и началась вся эта заварушка. В классе они ее насмотрелись уже до тошноты. На пленке был заснят худой мужчина в солнечных очках, который сидел в инвалидном кресле на широкой, залитой светом портовой террасе и трескучим голосом выкладывал свою историю.

– Остановимся здесь, – сказала госпожа Поль и нажала кнопку паузы; дрожащее изображение замерло на экране. – Обратите внимание на задний план. – Она показала указкой на тяжелую каменную стену в черно-белых пятнах, над которой возвышался маяк. – Это крепость Эль Морро, самая большая и впечатляющая крепость в гаванском порту. В семнадцатом и восемнадцатом веках это был один из самых укрепленных портов во всей Латинской Америке, поскольку выгодное географическое положение на Карибском море делало столицу Кубы, тогда еще принадлежавшей Испании…

– Боже милостивый! – пробормотал Чем. – Пусть уже случится что-нибудь новое! Я лично ничего не имею против Британского королевского дома, но если кто-нибудь из них задумал сломать себе шею, лучшего момента не найти.

Вольфганг почти не слушал. Он восстанавливал в памяти события вчерашнего вечера. Хируёки потряс его, это верно, но что бы это значило? Быть может, он в последнее время попросту забросил занятия по классу виолончели. Если тебе то и дело только и говорят о том, как ты талантлив, то понемногу начинаешь лениться и почивать на лаврах. Может, весь секрет Хируёки заключался в долгих и упорных репетициях? Но и талант у него был, это чувствовалось в каждом звуке.

А что репетиции могут сотворить чудо, это Вольфганг хорошо знал и по себе. Если не останавливаться на половине пути, а напротив, чем дальше, тем с большей старательностью работать и работать, случается, что вдруг открывается дверца, о существовании которой ты раньше и не подозревал…

Перед последним уроком по религии Чем радостно собрал свои вещички и сказал:

– Ну хотя бы Аллах был милостив ко мне. Я буду вспоминать тебя, отдыхая дома на диване.

– Везунчик, – буркнул Вольфганг. Министерство по делам культов земли Баден-Вюртемберг вот уже месяц как повздорило из-за каких-то формальностей с исламистским сообществом, и поэтому все это время в области не было занятий по религии для мусульман.

– Но мы можем еще встретиться сегодня после обеда, – предложил Чем, – сходим на пляж, например.

Вольфганг покачал головой:

– Я отстал по виолончели и должен буду заниматься.

– Ну, если так, – Чем закинул сумку на плечо и приготовился идти, – тогда всего хорошего.

Его ухмылка была почти бессовестной.

А для Вольфганга потянулся еще один урок про клонов, про генную инженерию, про человеческую самонадеянность, про вавилонскую башню и так далее и тому подобное. Фридхельм Глатц, преподаватель религии, умел высокопарно изъясняться по любому поводу. Краснея от возбуждения, он в едином бесконечном монологе перескакивал с одной темы на другую, не зная преград, говорил обо всем, что взбредало ему в голову, пока пот не выступал у него на лбу. И при этом еще носился туда-сюда между партами. Если не играть под партой в карты, можно было бы заниматься всем, чем угодно; раз уж Глатц так разгорячился, он не будет задавать вопросов до конца урока.

Вольфганг задумался над тем, как улучшить свои занятия по музыке. Он мог бы, например, каждую неделю в нагрузку к тому, что задает ему учитель, репетировать еще одну пьесу из тех, что он уже проходил. Играть ее каждый день по несколько раз, стараясь добиться большей точности и выразительности. И проверять себя, записывая свою игру на кассеты. Лучше всего начать е Баха. Точно, с прелюдии к сюите си минор, прямо этим вечером.

Он все еще был погружен в свои мысли, когда после школы неторопливо поднимался на своем велосипеде по бегущим в гору улочкам.

Человека, который следовал за ним по пятам и украдкой его фотографировал, он не заметил.

После обеда Вольфганг пошел в кабинет своего отца, чтобы найти записи сюиты си бемоль. Это единственное, что ему разрешалось. Письменный стол отца был неприкосновенен, воздвигнутый напротив дирижерский пульт стереосистемы на котором всегда лежала готовая партитура и дирижерская палочка, считался священным, но зато Вольфгангу позволялось в свое удовольствие пользоваться отцовскими дисками и кассетами, при условии, что он регулярно будет их возвращать и класть на прежнее место.

Папин кабинет находился в большой и темной комнате, удивительным образом казавшейся абсолютно необжитой. Окно загораживали две пушистые ели, почти не пропускавшие в комнату свет, и бесценная старая мебель из темного дуба, доставшаяся отцу в наследство от дедушки, которого Вольфганг никогда не видел, тоже не придавала уюта. На письменном столе громоздились папки с документами, по большей части покрытые пылью, потому что домработнице, госпоже Кремер, время от времени помогавшей матери по хозяйству, было строго-настрого запрещено переступать порог кабинета. За стеклянными дверцами стенного шкафа царила живописная неразбериха из журналов, книг по медицине и измятых и надорванных бумажных листочков с записями. Только стойки с дисками, занимавшие длинную стену справа и слева от стереосистемы, были расставлены с педантичной аккуратностью, как и огромное количество кассет в выдвижных ящиках снизу. Около трети всех дисков занимали симфонии и оперы, которыми его отец понарошку дирижировал на досуге, все остальное – это были записи, имеющие отдаленное отношение к виолончели: концерты, сюиты, сонаты, дуэты с фортепиано, камерная музыка и так далее. На своем компьютере отец вел базу данных всех имеющихся в доме музыкальных записей, и распечатанные разные списки всегда были под рукой.

Так что найти записи Suite für Violoncello solo Nr.5 c-Moll BWV1011, как официально называлось произведение Иоганна Себастьяна Баха, не составило никакого труда. Вольфганг выбрал концерт Пабло Касальса тридцатых годов, более современную запись Генриха Шифа восьмидесятых, потянулся было за диском Йо-Йо Ma, но передумал – исполнение Ma, как правило, было слишком оригинально, чтобы служить примером для начинающего музыканта, – и остановился на кассете Даниэля Мюллера-Шота. Когда он захотел послушать ее для пробы, то обнаружил в магнитофоне отца еще одну кассету, которую прежде никогда не видел. Это была старая, таких уже давно не выпускали, ярко-красная кассета, дешевая и вопреки установленному правилу почти не подписанная. Только на стороне А было голубым фломастером нацарапано «И.», вот и все.

Вольфганг поставил ее обратно в магнитофон и нажал на «play». Виолончель, как несложно было догадаться, и вне всякого сомнения на этой виолончели играл сам Вольфганг. У отца уже давно вошло в привычку записывать его репетиции. Этой записи должно быть уже очень много лет. Вольфганг действительно играл тогда так хорошо? Трудно поверить. Он не удержался от улыбки, когда пьеса (в тот миг он не мог вспомнить, что это) оборвалась на фальшивом звуке, и он услышал свой собственный детский голосок: «Я начну еще раз с шестнадцатого такта».

Он отложил красную кассету в сторону. Эта запись почему-то вернула ему надежду. Значит, ребенком он действительно хорошо играл на виолончели, так что дело было только в интенсивности занятий, так? Быть может, его учитель по виолончели был прав, когда говорил, что переходный период делает юношей ленивыми – у них одни только девочки в голове.

Уже у себя в комнате Вольфганг с закрытыми глазами внимательно прослушал все исполнения, полностью сосредоточившись на виолончели. Он представлял, как будто это играет он сам, чувствовал, как прикасается к струнам смычок, ощущал движение пальцев, прислушивался к фразировкам, к вибрато, к первому и последнему удару смычка. Затем он достал ноты, поставил инструмент между коленей, взял в руки смычок и попробовал сыграть сам.

Ужасно. Он понял это еще играя, а когда прослушав запись, она показалась ему совсем скверной. Темп неравномерный. Фразировки грубые. По сравнению с игрой великих мастеров то, что у него получилось, казалось бездушной халтурой. В отчаянии он бросил смычок на кровать.

Как такое могло случиться? Он вырос в атмосфере классической музыки. Он еще ходить не умел, когда его виолончель уже стояла в углу – темная, прекрасная, вкусно пахнущая деревом. Он был еще карапузом, когда впервые пошел в музыкальную школу, и там с помощью барабанов и ксилофона постигал высоты и длинноты нот и понятие такта, пел и музицировал вместе с распираемыми от гордости родителями. Считалось само собой разумеющимся, что он будет играть на виолончели: сначала половинной, пока он еще ходил в начальную школу и был слишком мал для настоящего инструмента, потом в три четверти и, наконец, своей собственной. «Теперь ты вырос», – сказал ему тогда отец, и он помнит, как горд он был, повинуясь желанию отца, он два раза в неделю ходил на занятия и каждый день занимался, не всегда с удовольствием, не без напоминаний, но он всегда слушался и никогда над этим не раздумывал: все просто было как было.

Как такое могло случиться, что и его отец, и его мать, и его учитель по виолончели считали его таким одаренным, а он не чувствовал в себе ни капли этого дара. Все, что он мог, это воспроизводить звуки в правильной тональности и в правильном порядке. Но этого было недостаточно.

Он посмотрел на ноты, стоящие на пюпитре, и подумал, что пропасть между ним и кем-то вроде Хируёки Мацумото на самом деле гораздо шире и глубже, чем казалось ему на вчерашнем концерте.

Мать была в своей мастерской рядом с кухней, выходящей окнами в сад, и, как всегда, оставила входную дверь открытой. В тишине раздался ее голос:

– Вольфганг! Я не слышу, чтобы ты занимался.

Вскоре она снова услышала его игру. На этот раз это были этюды, которые задал ему учитель. Торжественно и равномерно, с незначительными ошибками и редкими паузами, звук его виолончели заполнил тихий дом Ведебергов.

Его мать не могла слышать, когда звук исходил из проигрывателя. Вольфганг включил запись своего последнего занятия, а сам сел на кровать, обхватил колени руками и уставился перед собой.

Так прошел бесконечно длинный вторник, отягощенный шестью послеобеденными уроками, с полностью «оклонированным» уроком французского, и даже на физике не раз возникало слово на «к». Ко всему прочему, физрук придумал называть их «клонами»: «Эй вы, клоны, сегодня мы начнем работать над мышцами живота». Любовь к мускулам была особым пунктиком заместителя директора Байера, особенно к собственным, которые он тренировал с неутомимой тщательностью. Второй его страстью было коллекционирование обидных прозвищ и ругательств, которыми он обильно сыпал, рассказывая о своей службе в армии и участии в косовских боях.

Как всегда, в шесть часов вечера совершенно разбитый Вольфганг подъехал к дому своего преподавателя по музыке. Господин Егелин жил один на первом этаже дома, прямо на берегу реки. Кроме двух виолончелей, одного контрабаса и пианино, на стенах его большой и уютной комнаты висели в рамках старые нотные записи и портреты великих виолончелистов двадцатого века: Мстислава Ростроповича, Пауля Тортельера, Жаклин Дюпре и, конечно же, Пабло Касальса. Из жилой комнаты, которая по совместительству служила комнатой для занятий, открывался превосходной вид на медленно протекающий мимо Ширн и плакучую иву на другом берегу реки, ветки которой свисали до самой воды.

Невыносимым был подъем с тяжелым кофром по узкой лестнице, заставленной источенными червями прялками, полугнилыми кадками для масла и прочей рухлядью, которую собирал домовладелец господина Егелина. Кроме того, по стенам висели бесконечные картинки из собранных и склеенных пазлов. Вольфганг никак не мог отвлечься от мысли, что когда-нибудь он заденет одну из них своим кофром и она разлетится на мелкие кусочки, и тогда хозяин, грубый мужлан с высохшей ногой, заставит его самостоятельно собирать их заново.

– Великолепно, – сказал ему тем вечером господин Егелин, потирая свои тонкие пальцы, – так он делал всегда, когда хотел сам взяться за смычок и виолончель. – Я потрясен. Никогда еще я не слышал, чтобы ты играл так вдохновенно.

Вольфганг молча кивнул. Он все-таки позанимался прошлым вечером и, отложив в сторону прелюдию, с удвоенной энергией набросился на этюды.

– Хорошо. Переходим к следующей пьесе. Здесь ты должен обратить особое внимание на этот хроматический пассаж…

– Господин Егелин, – тихо перебил его Вольфганг. – Можно мне задать вам один вопрос?

Его аскетичный учитель обескураженно заморгал:

– Конечно же.

– Насколько я талантлив?

– Талантлив? Хм. Ну, я же не раз говорил тебе, что ты один из моих лучших учеников.

– Но могу ли я стать солистом? Таким, как Хируёки Мацумото?

Господин Егелин охнул от неожиданности, задумчиво покивал и отвел глаза:

– Пока еще это сложно сказать. Нет, я не решусь ответить тебе сразу.

– Но кто, как не вы, может знать мои возможности? – настаивал Вольфганг. Он не собирался говорить это, но слова каким-то образом сами сорвались с губ: – Я уже столько лет занимаюсь с вами, вы могли хотя бы сказать, на что я способен, а на что – нет.

Повисла долгая пауза. И с каждой секундой Вольфгангу все больше казалось, что он произнес что-то невыносимо глупое. Учитель обвел взглядом портреты великих виолончелистов, вздохнул и задумчиво посмотрел на него:

– Главной для тебя должна быть музыка, Вольфганг, – печально сказал он. – Музыка, а не карьера.

Вольфганг взглянул на него и вдруг понял, что для него главным всегда была карьера. Его карьера. Смычок в его руке стал вдруг невероятно тяжелым. Виолончель показалась ему совсем чужой. Все, что он делал в своей жизни, он делал для того, чтобы стать великим музыкантом, потому что этого хотел его отец.

Той ночью он плохо спал и ворочался в кровати, потел, замерзал под одеялом. В голове у него стучало, все мысли перемешались и скакали, как дикие лошади. В мыслях он все время проигрывал одну и ту же мелодию. То, что он испытал на концерте, было не чем иным, как страхом, чистым, ничем не прикрытым страхом не оправдать тех надежд, которые возлагал на него отец.

Но ведь это ненормально, не так ли? Он не для того пришел в этот мир, чтобы идти по пути, намеченному его отцом. Что не получилось, то не получилось, и неважно, что отец об этом думает. Если из него не получится солиста, он все равно может играть в оркестре или получит другую профессию, а музыкой будет заниматься на досуге, например, в камерном ансамбле. Все это он снова и снова повторял про себя, устремив взгляд на полную луну на ночном небе, освещающую верхушки елок, безмолвной стражей стоящих вокруг дома, но страх все равно не проходил, а становился все глубже, все мучительнее. Страх такой ужасный, как будто Вольфганг был заколдован с колыбели, что если он не станет великим виолончелистом, то умрет.

Его виолончель стояла в углу, тускло мерцая в лунном свете, четыре струны светились на грифе, как четыре серебряных паутинки. Дрожа от решимости, Вольфганг обещал себе заниматься еще больше, играть, пока не протрет пальцы до крови. Только так он сможет справиться с бесом, вселившимся в него. С такими мыслями он заснул и видел во сне нотные ключи и расстановку пальцев.

Поздно ночью журналист и детектив встретились снова, на этот раз в кафе, в котором на всю громкость играла музыка и можно было разговаривать, не опасаясь быть услышанными. Детектив принес с собой три коричневых конверта, и, пока подавали напитки, он прикрыл их ладонями.

– Не часто увидишь на улице этого парня, – сказал он, подвигая через стол первый конверт; по дороге домой, на школьном дворе и на спортплощадке. – По два отпечатка с каждой фотографии, как вы и хотели.

Журналист только взглянул на конверт, не доставая из него фотографий, и кивнул:

– Остальные двое? Родители? Следующий конверт тоньше, чем предыдущий:

– Доктор Ричард Ведеберг, главный врач онкологической клиники. Одна из трех клиник больницы Хоенвальд, остальные две занимаются болезнями легких и косметическими операциями. Хорошенько он там зарабатывает, – добавил он безразличным тоном.

– Могу себе представить, – кивнул журналист. На этот раз он вынул и просмотрел фотографии. Они были сделаны на парковке и у главного входа в клинику.

– И его жена, в парикмахерской и в магазине. Судя по всему, подруг у нее нет.

Детектив протянул через стол третий конверт.

– Счет я вложил туда же.

Журналист спрятал конверт, не открывая его.

– Хорошо. Большое спасибо. Сейчас это все но, может быть, ваши услуги мне еще понадобятся, – сказал он.

– Всегда готов, – ответил его собеседник а исчез. Через некоторое время никто в кафе не смог бы припомнить, что он там был.