Я хочу помянуть мёртвых. Я думаю, сейчас самое время для этого.

Я поминаю моего товарища Вернона Эдвардса. Он был похож на некрасивого старшего брата Ричарда Гира и каким-то образом умудрялся даже среди зимы обгорать под солнцем, уж не знаю, как ему это удавалось. Волосы он стриг так коротко, что трудно было определить их цвет. Коричневый, по-моему. Душа у него была как бульдозер, успевала потоптаться на чувствах дюжины людей сразу и при этом чувствовать себя великолепно. Его фокус состоял, по-видимому, в том, что он просто никому не давал договорить. И в любое время дня и ночи он был включён на всю катушку, на полный вперёд, он постоянно вибрировал от напряжения, и это передавалось от него другим, стоило побыть рядом с ним некоторое время.

Он то и дело заключал пари. Был одержим этим. Перед каждой своей операцией с кем-нибудь спорил, что не переживёт её, и не давал пристегнуть себя к операционному столу, пока хотя бы одна операционная сестра не сжалится над ним и не заключит с ним пари. Я и сейчас ещё слышу его голос, который в такие моменты напоминал циркулярную пилу: «Ну, давайте же, давайте! Должны же вы верить в свои способности! Я ложусь к вам под нож, рискую жизнью, а вы боитесь рискнуть парой долларов?» В течение 1990 года он таким образом проиграл около двух тысяч долларов, хотя я думаю, он рассматривал это как своего рода залог везенья. Это был способ заклинания богов: он приносил им жертву.

Во время операции, когда ему в ноги имплантировали усилитель костей, он, наконец, выиграл пари. Он впал в кому и умер, не приходя в сознание.

Далее я помяну моего товарища Билла Фримана. Уильям был чертовски видный парень, это первое, что вспоминается, когда думаешь о нём. Рослый, длинноногий, спринтер международного класса и, разумеется, бейсболист божьей милостью. Его кожа отливала прямо-таки металлической чернотой, причём повсюду, могу ручаться, поскольку он давал нам достаточно возможностей полюбоваться им во всём своём великолепии. К тому моменту, когда он, наконец, заканчивал умащаться после душа и начинал одеваться, все остальные успевали уже снова испачкаться.

Выходить с ним куда-нибудь вместе было губительным для чувства уверенности в себе, особенно если ты сам считал себя интересным парнем и привык к тому, что женщины подкрепляют твою уверенность в этом. Но в нём, однако, не было обаяния. Он носил тоненькие усики, которые придавали ему заносчивый вид, и мог с беспощадной холодностью отчитать кого угодно. Когда он говорил, это всегда звучало как-то несдержанно, даже если он всего лишь спрашивал, который час.

По сравнению с ним я был педант и чистоплюй. Он повсюду оставлял свои состриженные ногти, вычесанные волосы и разбрасывал по комнате трусы, мокрые полотенца и пустые упаковки из-под гамбургеров. Читать его можно было заставить только под дулом пистолета, это занятие было не для него. Родом он был из шахтёрского городка; мать рано умерла от рака лёгких, а отец был убит гремучим газом: ну хорошо, так и быть, он почитает эту книгу, если только это поможет ему никогда в жизни больше не возвращаться в тот проклятый шахтёрский городок.

Ему не пришлось туда возвращаться. Он умер во время операции установки атомной батареи и был погребён на кладбище Корпуса морской пехоты США. Без батареи.

Далее я поминаю моего товарища Джордана Безани, который был жертвой наших коллективных насмешек из-за своей избыточной робости в отношении женщин. Я думаю, он и солдатом-то стал лишь потому, что надеялся, что униформа и весь этот военный ореол помогут ему найти подругу. Насколько мы знали, у него ещё в школе долгое время была одна девушка, и он относился к этому очень серьёзно. Казалось, он не был способен к быстрым и лёгким отношениям, на какие были настроены все мы. Иногда он выходил с нами в город, но так и сидел у стойки бара как приклеенный, глядя своими карими глазами в бледно-жёлтое пиво, какое подавали в большинстве пивных, непривлекательный мужчина с бычьим загривком и растрёпанными волосами, считавший себя слишком уродливым, чтобы тягаться с нами в гонке за самую красивую девушку вечера. И, судя по всему, он был не так уж и не прав.

Он ненавидел себя за свою застенчивость, но никогда не прилагал усилий, чтобы как-то изменить это. Я думаю, он был просто ленив. Если ему никто не препятствовал, он ел какие-нибудь готовые продукты прямо из банки, не разогревая и не приготавливая их каким-то другим способом. Иногда он рисовал – наши портреты или врачей, но чаще всего это были эскизы птиц, которые дрались из-за хлебных крошек во внутреннем дворе клиники, и это его почему-то занимало. Его рисунки с птицами можно было печатать в учебниках или в журнале National Geographic – тут он был мастер. Из него что-то могло бы получиться. Совсем не то, что из него потом сделали, вот что я имею в виду.

Он заболел в процессе тренировок. Поначалу он принял это за обычную простуду и на несколько дней слёг в постель. Но то была не простуда. То было воспаление, которое имело отношение к имплантатам. Температура у него росла, но врачи никак не могли установить, что же является причиной жара и где находится очаг воспаления. За ним наблюдали, а жар повышался. Его поместили в реанимацию, стали закачивать в него всё, что водилось на кухне медицины, но жар повышался и однажды утром добил его.

Я поминаю далее моего товарища Стивена Майерса, которого интересовали в жизни лишь две вещи: карьера и деньги. Почему он выбрал себе именно карьеру морского пехотинца, так и осталось для меня загадкой, ибо Корпус морской пехоты мог славиться чем угодно, но только не высоким денежным довольствием. Однако у Стивена всегда были деньги, причём немалые. И да, ещё у него было что-то вроде хобби: вина. Иногда он возвращался из своего увольнения в город с парой бутылок французского вина, по-настоящему пропыленных, упакованных в особую бумагу со старинными этикетками, на которых было изображение какого-нибудь виноградника и замка, рассказывал нам, сколько это якобы стоило – какие-то неправдоподобные суммы, в которые мы не верили, – и, в конце концов, откупоривал их вместе с нами. Хотя ясно видел, что нам совершенно наплевать, какое название носит алкоголь, который мы заливаем себе в глотку.

В один из таких случаев, в поздний час, незадолго до конца последней бутылки он однажды признался мне, что его родители рано разошлись и у них был комплекс вины перед ним, которую они пытались загладить щедрыми подарками, главным образом наличными деньгами. Он дошёл до того, что стал пользоваться этим, сталкивая их друг с другом, а из денег, которые он таким образом скопил, он начал сколачивать себе состояние: покупал акции и разбогател, когда ему не было и восемнадцати. Он всегда был готов дать дельный совет по бирже или вообще по денежной части, и некоторые врачи очень серьёзно относились к тому, что им советовал Стивен.

По сути, он был загадочный тип, человек с почти ощутимым тёмным излучением. Ему ничего не стоило в столовой прихватить чужую порцию; собственно, он уминал огромное количество еды, но хотя он занимался спортом не больше нашего, талия у него была как у балетного танцора.

В подготовительной фазе проекта, когда мы ещё могли выходить по вечерам, он никогда с нами не ходил.

– Желаю удачи, – только и говорил он, напутствуя нас, и равнодушно смотрел нам вслед своими рыбьими глазами. Целый вечер посвятить охоте за какой-нибудь девицей – это казалось ему напрасной тратой времени. Когда он чувствовал соответствующие позывы, то регулировал это при помощи денег и, разумеется, не довольствовался дешёвыми шлюхами с улицы. Как всегда, он и в этом вопросе знал, где найти что получше.

Стивен выдержал все операции, но он не мог управиться с системой усилителей. Он срывал двери с петель, разбивал столы и стулья, выдёргивал выдвижные ящики так, что они летали по комнате, и ломал подносы с едой. Его системы то и дело калибровали заново, прописывали ему сеансы гипноза и специальные тренировки, и на одной из таких тренировок он невзначай прыгнул слишком высоко и слишком неконтролируемо и, приземлившись, сломал себе шею.

Я поминаю, наконец, моего товарища Лео Зайнфельда. Лео был родом из Бронкса и, как он однажды дал нам понять, сбежал в свое время из еврейского сиротского дома. Это был компактный, коренастый парень с оливково-коричневыми, густо льнущими к черепу курчавыми волосами и на удивление нежным лицом. Говорил он немного, и если говорил, то тонким, безучастным голосом. Его страстью была стрельба. Он стрелял не особенно точно, зато очень охотно. При малейшей возможности он оказывался в тире, с оружием, какое подворачивалось под руку, и если понаблюдать, как он распаковывает автомат MP-5N, разбирает его, чистит и снова собирает, как он берёт его в руки и прицеливается, то иногда возникало впечатление, что присутствуешь при сексуальном акте.

– Наступает такой момент, когда ты остаёшься с оружием один, – объяснил он мне однажды, поглаживая «Беретту М9», и в том, как он это сказал, было что-то от дзен-монаха. – Ты становишься оружием, а оружие становится тобой. Между вами пропадает дистанция. Это чудесно. – Он отложил оружие и несогласно покачал головой: – Ненавижу, когда это подходит к концу.

Наверняка он ненавидел и то, как подошло к концу с ним самим. Во время очередной рутинной, не особенно напряжённой тренировки его система сработала неправильно и убила его изнутри.

Колин ехал молча. Он казался усталым, но в то же время чувствовалось, что у него есть указание избегать разговора со мной. Кроме того, в левом ухе у него торчал наушник, который, как я заметил, не очень хорошо функционировал. Вскоре после того, как с чистого поля мы свернули на грунтовую дорогу, он проделал тот же фокус с переговорным устройством и ждал, пока несколько голосов из эфира не заверили его, что птички спят. После этого утешительного известия он вырулил на дорогу, прибавил свет и дал такого газу, что если в окрестностях и были какие-то действительно спящие птички, то они были неотвратимо разбужены, и мы примчались назад в Дингл.

Там он сделал круг по узеньким переулкам старого города, приостановился в укромном, тёмном углу, чтобы я смог выйти, и, не попрощавшись, умчался в ночь. Я постоял там, где вышел, просканировал окрестность, но не нашёл ничего, что вызвало бы моё подозрение или подозрение моей системы.

Я вдруг пожалел о том, что в моей плоти функционируют все эти технические добавления. Я всё отключил, запрокинул голову и просто слушал – шум ветра, шелест моря, одинокое пьяное пение припозднившегося пешехода. Надо мной было лишь беззвёздное небо, позволяющее предположить низкий облачный покров, чёрное на чёрном, и мне чудился запах близкого дождя. Кроме того, откуда-то пахло фритюрным жиром. Я чувствовал себя усталым, но вместе с тем взвинченным и печальным. Мне больше не увидеть Бриджит, никогда.

Я шёл сквозь ночь и тихие улицы и прислушивался к своим шагам, которые гулко отдавались от стен. Я шёл сквозь ночь и спрашивал себя, что бы сделал на моём месте Сенека. Сохранил бы он свою невозмутимость? Мне казалось, что не чувствовать эту печаль, эту скорбь означало бы пропустить в жизни что-то очень важное. Что вы скажете на это, Луций Анней Сенека?

Я устало шёл к своему дому, на подходе устало вынул из кармана ключ.

Потом я увидел нечто, от чего с меня мигом слетела вся усталость.

Входная дверь дома была приоткрыта – на тёмную щель шириной с ладонь.

Я обошёл своё жильё с глухим чувством то ли ярости, то ли отчаяния. Они были здесь и хозяйничали. Инфракрасный показывал их следы давностью в несколько часов, светло-зелёные тени, в которых, казалось, были видны чуть ли не отпечатки пальцев. Они опустошили весь стеллаж, всё унесли с собой, все до одной книги. Все ящики были выдвинуты, все дверцы раскрыты, все отделения в шкафах перерыты. Одежду они мне оставили, но паспорта в ящике ночного столика не было. Холодильник они проигнорировали, баночка повидла и бутылочка табаско остались нетронутыми, зато ящик с ножами и вилками подробно проинспектирован. Может, это всё же была ярость – то моё глухое чувство.

Неужто их, кто бы это ни был, – хотя я только что своими глазами видел доказательства, что мои родители были, вероятнее всего, убиты, я всё ещё шизофреническим образом отказывался верить, что за мной охотятся мои же, свои люди, – неужто их так раздосадовало то, что они упустили меня после концерта? И они решили выместить всё зло на моей квартире? Или моё отсутствие, наконец, дало им возможность порезвиться, и они решили ни в чём себе не отказывать?

Пройдя по дому второй раз, я обнаружил, что они вспороли даже мой матрац. Что, неужели они думали, что мужчина весом в триста фунтов что-то станет прятать в постели, на которой он спит? Я затолкал набивку матраца назад, насколько это было возможно. Если прикрыть сверху одеялом, то хотя бы в выходные этот матрац ещё можно было использовать до того, как я перетяну его заново.

Я ещё раз прошёл к двери, тщательно осмотрел замок. Ни малейшего следа взлома. Можно было подумать, что у взломщиков есть свой ключ.

А может, он у них и есть.

Кое-что пришло мне в голову. Во время третьего обхода, включив все электронные органы чувств на полную мощность, я удостоверился, что они не установили ни жучков, ни скрытых камер или чего-нибудь в этом роде. Обретя уверенность, какую могли дать уже не актуальные, но в своё время самые передовые военные разведывательные технологии, я отважился взглянуть на свой мобильный телефон.

Он был, о чудо, на своём месте, в тайнике, нетронутый. Следовательно, не такими уж и всезнающими они были. Я бы, наверное, ухмыльнулся, если бы не был в полубессознательном состоянии от усталости и голода. Внутренний голос подсказывал мне, что нужно оставить всё как есть, и я оставил всё как есть, влез в свою разорённую постель и провалился в сон без сновидений.