До вечера я больше никому ни за чем не понадобился. Я ждал, пока стемнеет, потом долго ел содержимое последней баночки концентрата. Я не торопился, поскольку, во-первых, это была последняя моя пища неизвестно до какого времени, а во-вторых, до конца вечера мне всё равно нечего было делать, кроме как ждать.

Потом я ждал в гостиной. Сидел на диване, продолжал свои записи и боролся с желанием раздвинуть занавески на окнах и выглянуть наружу. Меня вдруг охватила тревога, что именно сегодня вечером они возьмут и отступят от своей прежней загадочной сдержанности и напустят на меня ударную сотню, чтобы взять дом штурмом. Я ждал, прислушивался к любым звукам – к дальнему шелесту моря в бухте, к треску мопеда мальчишки у соседей через два дома, к хлопающим ставням, – и когда пришла пора, я сделал вид, что иду спать, как в любой другой вечер. Выключил свет в гостиной. Включил свет на кухне. Объект наблюдения, благодаря неплотно закрытым занавескам, отчётливо виден: он выпивает на ночь стакан воды из-под крана. Свет на кухне снова выключил, свет в ванной включил. Свет в ванной выключил, свет в спальне включил. Свет в коридоре выключил. Свет в спальне выключил, только ночник оставался зажжённым, чтобы окончательно погаснуть через пять минут. Объект наблюдения улёгся спать. Никаких особенных событий.

Опасность невзначай уснуть мне не грозила. Я лежал, одетый, в темноте комнаты на постели, внутренне весь вибрировал, смотрел в потолок и размышлял, когда же мои соглядатаи заметят, что меня здесь больше нет. Чуть позже надо будет осторожно раздвинуть занавески в гостиной; ночью это не заметят, а завтра утром это создало бы видимость, что я уже встал, а поскольку в последние дни я иногда подолгу не выходил из дома, то до послеполуденного времени они могут даже не забеспокоиться обо мне.

Это было осуществимо. Надо было продержаться только вторник и среду… Я даже не знал, когда начинается конгресс в Дублине. Утром? Или только вечером? Вполне возможно, что туда не так-то просто и войти. Но Финиан всё, без сомнения, уладит, у меня нет причин об этом беспокоиться. Моя забота – лишь вовремя явиться на условленное место.

Так я лежал, вперившись взглядом в темноту, порождающую демонов. В старании не думать о том, что мне предстояло, мои мысли наткнулись на понимание того, что наш замысел есть не что иное, как попытка унизить Соединённые Штаты Америки. Здесь – трое обычных смертных (ну хорошо, один не совсем обычный, но несомненно смертный), а там – величайшая военная, политическая и экономическая держава, когда-либо существовавшая на земле со времён Римской империи. И всё, что мы могли выставить против танковых армий, бомбардировщиков дальнего действия и атомных подводных лодок, были аргументы и надежды на возмущённую общественность. Мысль об этих неравных силах вызвала странные судороги в моём животе; я уже много раз был уверен, что когда-нибудь это случится: атомная батарея проржавеет, и высокорадиоактивное вещество сверхсекретного состава просочится мне в живот.

Не думать об этом. Лучше вообще ни о чём не думать. Планировать больше нечего, взвешивать больше нечего. Дело решённое: жизнь, которую я до сих пор вёл, сегодня ночью закончится, неважно как. Об этом уже не приходится раздумывать.

Я уже принял однажды решение радикально изменить мою жизнь, тогда, в 1994 году, когда до меня дошла весть о смерти миссис Магилли, которая снимала дом, принадлежавший мне в Ирландии. Вопреки рекомендациям моего офицера майора Рейли, который тогда был очень озабочен своим скорейшим повышением в подполковники, я написал рапорт в соответствующее отделение министерства обороны, отвечающее за лиц, вышедших в досрочную отставку, и был приглашён для разговора в Вашингтон, где и получил письменное разрешение обосноваться в Ирландии.

Мы и так больше года провели в Госпитале Железного Человека в более или менее бессмысленном ожидании того, что придёт в голову руководителям проекта, сменявшим друг друга уже ежемесячно. С нами велись разговоры, с каждым по отдельности, как мы представляем себе своё будущее. Однако почти все наши пожелания были отвергнуты. Мы говорили, что мы хотели бы делать то, ради чего нас создали. Никаких шансов – гласил ответ. Возврат в регулярные Вооружённые силы тоже даже не рассматривался – из-за проблем секретности. В конце концов, было принято решение остановить проект и отправить нас в досрочную отставку. Приказ лично президента Буша.

Опорный пункт угас за несколько дней. Нас тоже, наконец, вывезли, дали нам попрощаться друг с другом на загородной парковке, а потом погрузили в машины – каждого в отдельную. Никто не знал, куда увезут другого. Меня они привезли назад в окрестности Чикаго, в сонное местечко под названием Огурия, где я поселился в пансионате, которым, якобы, управляла одна из наших секретных служб. Там я жил некоторое время, не имея ни малейшего представления, что мне делать. Я чувствовал себя куском отбросов, выгруженных на свалку. И ведь даже напиться я не мог! Письмо маклера, который спрашивал, не сдать ли дом снова, пришло как указующий перст судьбы.

Переезд был простым. Вещей у меня практически не было, а мой перелёт пришлось организовывать Рейли, поскольку нормальная авиалиния была для меня невозможной из-за моих имплантатов. Военный самолёт доставил меня в Шеннон, а военная машина оттуда – в Дингл. После этого я целыми неделями только и делал, что бродил по окрестностям. И не мог поверить в это. Как будто мои натянутые нервы отпустило только здесь, в Ирландии.

Два бесконечно долгих часа истекли, минула полночь, и наконец, наконец-то настало время действовать. Когда я привёл своё тело в движение в бесшумном режиме, мне пришлось подавить вздох облегчения, который, я боялся, был бы слышен во всей окрестности. Я выскользнул из кровати, перетёк через коридор, исполнил своё намерение с занавесками в гостиной и достал из морозильника свой маскировочный костюм. Я мудро позаботился ещё с вечера о том, чтобы выкрутить лампочку внутреннего освещения холодильника, так что в помещение кухни не просочилось ни лучика предательского отсвета, даже на самый краткий миг.

На сей раз мне было приятно надеть на себя кусающе-холодную ткань: как будто мои нервы были в огне, и это их немного остудило. Приятно было чувствовать, где кончается моё тело и начинается внешний мир. А приятнее всего было, наконец, иметь возможность действовать.

Открыв лаз задней двери, я ещё раз осмотрелся. Итак, это был мой дом, в течение многих тихих лет. После вторжения в него я уже не чувствовал себя в нём хорошо, но, несмотря на это, мне тоскливо было покидать это место. Неужто я больше никогда не увижу его? Предчувствие подсказывало мне, что никогда.

Лучше не думать об этом. Только действовать. Я бесшумно скользнул наружу в холодную ночь, невидимый, чёрная тень на чёрном фоне, хладнокровное пресмыкающееся, беззвучное благодаря хорошо смазанным шарнирам и механической поддержке двигательного модуса, которым я был обязан тем самым людям, от которых сейчас пытался бежать.

Теперь, во второй раз, путь был мне уже знаком. Бесшумнее собственной тени я метнулся вдоль канала и пробрался под обоими строениями. В этот поздний час больше никому не пришло в голову стоять на пешеходном мосту, и даже в городе всё было необычайно тихо. Несмотря на это, я снял свой маскировочный костюм ещё до того, как выбраться из русла ручья на улицу; чёрный балахон как раз не маскировал бы человека, бредущего по ночным улицам. Делать это лучше всего в одежде, общей для всего мира, и идти слегка шаркающей походкой. Маскировочный костюм, скатав его в свёрток, на удивление маленький, я нёс под мышкой: лучше всего было не оставлять никаких следов. Пусть поломают голову, каким образом я мог исчезнуть из дома.

Я избегал улиц, ведущих из Дингла, и держался поближе к оградам и стенам. Не было никаких причин сомневаться, что машины с включёнными приборами слежения подстерегают меня на каждой улице, ведущей из городка. Я был единственным пешеходом в этот час, и вокруг – ни одного из моих соглядатаев. Они ни о чём не подозревали. Дремали в своих машинах и квартирах, убаюканные монотонными сообщениями группы, охраняющей мой дом и всё ещё уверенной, что я сплю в своей кровати.

Дингл не особенно закрытый городок, уж никак не похож на тюрьму. Даже внутри города есть протяжённые, обнесённые оградой луга, и не все улицы застроены полностью. Но место, которое подыскал для меня Финиан, было, однако, особенно подходящим для того, чтобы исчезнуть незаметно: мне нужно было лишь пройти между двумя зданиями – складом и автомастерской – и перемахнуть через стену высотой в два человеческих роста, чтобы оказаться на узкой дорожке, которая, с двух сторон огороженная характерными для Ирландии каменными оградами, вела прямиком в гору. Здесь пахло шерстью и навозом; судя по всему, эта тропинка чаще всего использовалась овцами, и я ступал прямо по их чёрным рассыпающимся шарикам. Ну и пусть. Я освобождённо дышал и шёл вперёд по дорожке, которая, кажется, вела прямиком на вершину горы Брандон, чёрной громадой возвышавшейся прямо передо мной. Узкий серп луны, размыто мерцавший сквозь ночные обрывки облаков, давал скудный свет, из которого мой прибор ночного видения складывал зеленоватую картинку, и лишь гора отказывалась участвовать в таких фокусах преображения.

За прошедшие годы я много читал о полуострове Дингл и его истории, не в последнюю очередь потому, что соответствующая литература в местной библиотеке занимала центральное место, которое трудно было обойти стороной, и хотя я никогда не посещал места археологических раскопок, мне было ясно, по мере того, как я поднимался в гору, что я приближаюсь к местам, которые были тут некогда колыбелью раннего христианства. С пятого по восьмой века в Кильмалькедаре к северо-востоку от Баллиферритера развивалась культура, происходившая от ирландских миссионеров, которые позднее бесчисленными потоками тянулись по всей континентальной Европе и христианизировали её. На территории в несколько квадратных миль археологи находят больше, чем где бы то ни было, серебряных крестов, хорошо сохранившихся молелен в форме улья и остатков церквей из железного века. На пути моего бегства должна когда-то появиться Святая дорога, тропа святых странников, которые больше тысячи лет тому назад поднимались здесь к вершине горы Брандон, одной из самых значительных мест паломничества Старого Света.

Внезапно я почувствовал нетерпение. В конце концов, там, наверху, и меня поджидало что-то вроде спасения. Я припустил вверх в механически усиленном беге, для моего сложения довольно непринуждённом, который, однако, немало удивил бы постороннего наблюдателя. Но такого наблюдателя здесь не было. В полном уединении я бежал по восходящим вверх лугам и пастбищам, легко перемахивая через ограды высотой по пояс, навстречу ветру, который трепал мне волосы и дышал сырой травой и туманом. Я бежал, не оглядываясь, оставляя позади себя город, который был моим домом.

Уйти, чтобы больше никогда не возвращаться, – это, кажется, было центральным мотивом в моей семье. После смерти родителей я ни разу больше не был в Бостоне. Мой отец когда-то уехал из Ирландии и хотя время от времени заводил разговор о том, чтобы съездить на родину, но так никогда и не сделал этого. И моя мать оставила нас, чтобы больше не вернуться, даже на пять минут, или хотя бы для того, чтобы забрать свои вещи или поругаться с отцом.

Мои воспоминания о прошлом – большей частью размытые и нечёткие, и требуется время и усилия, чтобы вызвать в памяти отдельные детали. Но есть сцены, которые я помню как сейчас, ярко и красочно, как те подсвеченные изнутри рекламные плакаты, которые встречаются в аэропортах или на вокзалах. Одна из таких сцен: я прихожу вечером домой. Мне семь лет, я весь в пыли, потому что мы полдня играли на стройке, где уже несколько недель не велись никакие работы, – великолепное и, разумеется, запретное место для игр. Я прикрываю за собой дверь и надеюсь, что мне удастся прошмыгнуть наверх незаметно от матери, но на кухне хлопочет не мать, а отец. Он стоит у плиты и жарит мясо. На столе две тарелки, стаканы, большая бутылка колы и три бутылочки соуса для мяса, а также пластиковая коробка с салатом. Пахнет мясом и тушёной картошкой. Я останавливаюсь, потому что ещё никогда не видел отца у плиты.

– Иди мойся, – говорит он мне со странной улыбкой. – Сегодня у нас мальчишник.

Во время еды он несколько раз спрашивает, вкусно ли, как будто не верит мне, когда я восторженно киваю с набитым ртом. Потом он говорит, что мать уехала, на некоторое время, и что теперь у нас будет мужское домашнее хозяйство, что нам придётся управляться самим, и что я должен буду помогать ему, потому что без меня ему не справиться. То, как он это говорил, звучало просто великолепно. В конце он, помедлив, добавил:

– Может быть, это навсегда.

Не помню, что я ему тогда ответил. Помню только, что в тот вечер мне можно было оставаться в гостиной, сколько я хочу. С того времени мне это разрешалось всегда; у меня было такое чувство, что отцу приятно, когда по вечерам я сижу с ним в гостиной. И я припоминаю, что в тот, самый первый, вечер шла первая серия «Человека в шесть миллионов долларов» и мне можно было её посмотреть.

Как я уже говорил, мать уехала и больше не вернулась. Потребовалось время, чтобы я свыкся с этим, но теперь мне уже и не вспомнить, каково мне тогда приходилось. Мои воспоминания скрыты некоей пеленой тумана, из которого выделяются лишь два ярких пятна: телевизионный сериал о бионически усиленном человеке и удивление, что отец хорошо готовит.

Когда мне было семнадцать, я однажды съездил к матери. Это был первый после её отъезда и последний раз, когда я видел её. И это было ужасно стыдно и мучительно. Она жила в Нью-Йорке, работала в страховой компании, и вид у неё был такой же несчастный, как и раньше, сколько я её помнил. Хуже всего было то, что нам практически нечего было сказать друг другу. Мы пошли поесть в итальянский ресторан, где нас посадили за стол прямо на улице, а пицца была слишком жирной и холодной, и мы провели там бесконечный час в беседе ни о чём. Как дела у меня в школе. Что я собираюсь делать после школы. Подумываю о том, не пойти ли мне в Вооружённые силы, сказал я, на что она только подняла брови и сказала:

– А.

И больше ничего. Её рассказы вертелись главным образом вокруг её работы, которую она изображала мне с утомительными подробностями. Она была маленькая, гораздо меньше, чем я помнил из детства, и свою чёрную сумку постоянно прижимала к себе, даже во время еды. Как будто её грабили уже раз сто.

Она жила в однокомнатной квартире на Истсайде, в высоком старом кирпичном доме, и там мы выпили кофе. Из её единственного окна был виден Бруклинский мост и громыхающие мимо поезда сабвея. На кофейных чашках был логотип страховой компании, но не той, в которой она работала. Когда мы так сидели, пили кофе и больше не знали, о чём говорить, она вдруг сказала:

– Я всегда хотела в Нью-Йорк. Когда мы поженились, твой отец обещал мне, что когда-нибудь мы сюда переедем. Но он для этого палец о палец не ударил, ни разу. Он оказался обманщиком, он врал, как врут все мужчины, чтобы заполучить женщину. Он думал, что я про это забуду. Мне просто пришлось уйти, иначе бы я никогда в жизни не попала в Нью-Йорк. Понимаешь?

Она сказала это так, будто всё время только и ждала случая, чтобы выговориться на этот счёт, а может, чтобы набраться мужества, не знаю, но она выпалила это так внезапно, что я не знал, что ответить. Я лишь кивнул, и этого ей хватило. Чуть позже она проводила меня на поезд, и это был последний раз, когда я видел её живой.

Почему я сейчас вспомнил об этом? Мне много чего приходило в голову, пока я бежал вверх по склону. Это было всё равно что сбросить балласт; как будто, погрузившись в болезненные воспоминания ещё раз, я мог окончательно избавиться от них или хотя бы от боли, связанной с ними. Я бежал мягкими, длинными прыжками по бесшумной траве, перепрыгивая через ограждения, когда они возникали на пути, а мне чудилось, что я бегу по улицам Бостона, по коридорам моей школы, убегая от тех, кто мог меня обидеть, потому что они были сильнее и больше меня, я бежал и с горькими детскими слезами клялся когда-нибудь отомстить.

На некоторых пастбищах ночевали овцы, целые стада, сбившись в кучки, белые клубки на тёмной траве. Чтобы не спугнуть их, я тормозил вблизи них, переходя на нормальный шаг, и старался тихо проскользнуть мимо. Некоторые животные всё же просыпались, вытягивали шеи, озирая чужака, поворачивали свои острые чёрные мордочки, но я издавал успокаивающие звуки, которые, как правило, оказывали на них действие: бросив последний скептический взгляд на эту двуногую овцу, они снова зарывали головы себе в шерсть.

Во время одного из таких тормозных манёвров это и случилось. Внезапная, резкая боль взорвалась в моём бедре, боль, как будто ляжку мне пронзил гарпун с шипами и рывком выдрал из моей ноги клочья мяса. Меня швырнуло, из горла вырвался булькающий крик, и я рухнул, подкошенный, как срубленное дерево.

Что это было? Ради Бога, что это было такое? Я очнулся от беспамятства, которое, наверное, было короткой потерей сознания, почувствовал, как включилось седативное обезболивание, согнулся к ноге, чтобы ощупать рану и понять, что произошло. Выстрел? Откуда мог грянуть этот выстрел? Я ничего не видел, ничего не слышал, не различил ни малейшего предостерегающего знака.

На ощупь бедро было горячим и причудливо деформированным. Но никакой раны не было, как же так? Я с хрипом ощупывал твёрдую, узловатую плоть и не находил ни пулевого отверстия, ни крови. Некоторые места реагировали режущей болью, которая с приглушённым пульсированием уходила, оттого что медикаменты начали действовать, другие места на ощупь были пугающе нечувствительными, онемелыми. Что случилось?

Я замер и лежал некоторое время неподвижно, уткнувшись лицом в мокрую траву, потом заметил барана, который проснулся, встал и с любопытством подошёл ближе. Рога у него были импозантно закручены. На расстоянии в пять шагов он остановился, и я смотрел на него с отчётливым чувством, что взгляд этих тёмных пуговичных глаз хочет сказать мне что-то важное.

И тогда я понял, что это был не выстрел. Выстрел вспугнул бы овец, и они пустились бы в бегство.

К сожалению, эта новость не предвещала мне ничего хорошего. Поскольку это значило, что со мной происходит то, что может оказаться хуже любой огнестрельной раны.

Я вспоминаю. Я не забывал этого ни на миг. Мне удалось лишь вытеснить эти воспоминания – сперва в залитые по́том ночи и терзающие душу кошмары, а потом ещё дальше, ещё глубже. Это про Лео Зайнфельда. Как происходило в действительности то, что впоследствии было так обманчиво-безобидно названо отказом системы.

Мы лежим на стрельбище и тренируемся в обращении с автоматическим оружием. Автоматическое означает, что у оружия нет спусковых крючков, оно управляется бионическим разъёмом в нашей правой ладони, и мы учились синхронизировать импульсы на этом разъёме с нашей глазной мускулатурой. Каким-то образом, трудно облекаемым в слова, нам удавалось просто неотрывно смотреть на кулисы, и если там появлялось нечто, позволяющее нам думать, что мы должны искрошить его в порошок, достаточно было, так сказать, одного нашего взгляда и мысли, чтобы оружие направилось в ту же точку и выстрелило. Мы достигали таким образом скорости реакции, по сравнению с которой самый легендарный герой Дикого Запада казался бы парализованной старушкой с ружьём, которое заряжается с дула.

Мы лежали в ряд, и каждая мишень, выскакивавшая перед нами, разлеталась в клочья быстрее мысли. Лео Зайнфельд лежал на своём обычном месте, с самого краю. Я лежал рядом с ним и время от времени невольно поглядывал на него, поскольку он обращался с оружием так, что на это стоило посмотреть. Он был сосредоточен на сто процентов. Его лицо озаряла почти экстатическая улыбка. Он не просто тренировался, он занимался любовью со своим оружием. Я заставил себя сконцентрироваться, но вдруг заметил, как Лео рядом со мной оцепенел, наполовину выпрямился и испуганно ловил ртом воздух, и это длилось бесконечно долго. Как будто его лёгким вдруг понадобилось больше воздуха, чем может поместиться в автоцистерне.

– Что с тобой? – спросил я.

Лео не отвечал. Он уронил оружие и схватился за грудь, ощупывая её вниз, к животу.

Я сел. Что-то здесь было не то.

– Лео! – окликнул я.

– Сердце, – прохрипел он. – Турбо-сердце. Не знаю… то ли оно взорвалось…

Я закричал, зовя на помощь. Словно сквозь вату я услышал, что остальные перестали стрелять, но мой взгляд был неотрывно устремлён на Лео, который с беспомощным, жутким стоном хватался за своё тело, перегнулся вперёд, и вдруг у него из носа хлынула кровь.

– Отключи систему! – закричал я. – Отключи эту проклятую систему, Лео!

Его голос уже превратился в страшное слизистое бульканье. Позднее я обнаружу, что с головы до ног забрызган тончайшими капельками его крови.

– Не выходит, – выдавил он из себя. – Заело. Я не могу остановить…

Его тело судорожно скрючилось и изгибалось в противоестественных корчах. Я слышал треск и скрежет, Лео кричал таким криком, какого я ещё не слышал от человека, и я вдруг понял, что внутри него ломаются кости. Мышечные усилители свихнулись и разрывали его изнутри. Кровь уже хлестала из его глаз, из ушей, прорывалась сквозь кожу на шее. Было видно, как пульсируют его жилы, разбухшие в толстые жгуты противоестественного чёрно-синего цвета.

И потом, о Боже, и потом…

Сперва вырвался кусок из его плеча, окровавленная сталь с клочьями мяса и белёсой непонятной субстанции, рвала ему рубашку и кожу, стальным ножом вскрывая грудь, потом ещё один обломок вырвался в другом направлении, поблёскивая хромом: перепачканная красным штанга, изогнутая, смятая и обломленная, гигантская шрапнель, безумный тесак, разрубающий ему руку изнутри…

Я кричал. Или это кричал он? Я не знал. Я видел, как что-то выпирает и из его брюшной стенки и ворочается, как в фильме «Чужие», и всё во мне вопило от безмерного ужаса.

Один из обломков выпер наружу сквозь его шею, и тут, наконец, этот панический ужас в глазах Лео оборвался и угас. Голова откинулась с пузыристым бульканьем. Всё было кончено. Тело поникло, лёжа в липкой, красной луже, и бешеные сечки, в которые превратились развороченные части его вышедшей из управления системы, ещё немного поскребли и поёрзали, но мы уже знали, что это всё.

Когда я поднял взгляд, то увидел, что надо мной стоит Хуан. В руке у него было оружие, направленное в голову Лео. Он не смог заставить себя прекратить его мучения, пристрелить его ещё до того, как боль станет непереносимой. Глаза его застыли, как будто увидели ад, и они его, должно быть, увидели. То, что он запоздал со своим решением, будет потом преследовать его всю жизнь.

О'Ши предсказывал мне это, в том телефонном звонке в среду, который стоил ему жизни. Он предупредил меня, что с мышечным усилителем в моём правом бедре что-то не в порядке. И что он может оторваться от своего крепления к бедренной кости.

Должно быть, именно это и случилось. Я ещё раз ощупал ногу, и мне показалось, что я нашарил контуры приборов, вырванных из своего крепления, которые теперь свободно двигались среди моих мускулов, резали их какими-то острыми краями и неизвестно что уже учинили. Кошмар!

Но, по крайней мере, это было не столь опустошительно, как тогда у Лео. Моя система работала стабильно, реагировала на импульсы, отзывалась на приказы. Об отказе системы не было и речи. Это была всего лишь механическая поломка.

Я пришёл к спасительной мысли отключить мышечное усиление, и это сразу снизило боль. Хорошо. Мне удалось перевернуться на спину, так что я мог смотреть в ночное небо в обрывках облаков и ждать, когда мне в голову придёт идея, что делать дальше. Причём ничто не предвещало, что такая идея вообще может родиться.

Я думал о приблизительно пяти милях расстояния и двухстах футах высоты, отделяющих меня от места встречи с Финианом. Это нереально. Теперь мне их не одолеть. Мне даже до ближайшей дороги не добраться. Одна только попытка встать привела к такому ощущению, будто моё бедро размалывает изнутри обезумевший миксер. А ведь я при этом находился под сильной дозой обезболивающего.

Но лежать было хорошо. Прохладный ветерок гладил мне лицо, и боль в бедре утихала, чем дольше я лежал не шевелясь. Может, всё ещё не так плохо, внушал я себе. Может, это был момент, когда сработали те меры безопасности, которые нам инсталлировали после гибели Лео.

Может, я ещё жив лишь благодаря смерти Лео.

Они как раз сооружали стену из бетонных плит высотой в двадцать футов для защиты от постороннего глаза, когда наш автобус подъехал к Госпиталю Железного Человека. Несколько кранов перетаскивали толстые серые плиты, с которыми возились серые мужчины в серых комбинезонах. Я смотрел на их старания со странным чувством ирреальности; будто Берлинскую стену, которая только что пала, теперь снова возводили посреди бездорожной глуши.

Нас приветствовали старшие офицеры в униформах и врачи в белых халатах. Мы получили свои паспорта – мера совершенно лишняя, поскольку внутри этого здания каждый знал нас вдоль и поперёк лучше, чем мы знали себя сами, а двери, ведущие наружу, нам не могли открыть никакие паспорта. Мы находились в корпусе высшей степени секретности и охраны, какая только бывает. Мы фактически были пленниками.

Наш просторный спальный зал был оборудован роскошно. Нас намеренно не стали расселять в отдельные комнаты – это не соответствовало бы солдатскому образу жизни, – но недостатка мы не должны были испытывать ни в чём. Кроме телевизионных новостей. Кроме газет. Кроме писем, увольнений в город и секса и кроме всякого контакта с внешним миром.

Но всё это нам было уже и не очень нужно. Внешний мир отныне утратил для нас интерес. В последующие недели и месяцы всё было сосредоточено на нашем внутреннем мире, и мы были заняты этим до такой степени, что внешний мир перестал для нас существовать.

Барану это явно наскучило. Он отошёл на несколько шагов, пощипал траву и, в конце концов, скрылся из моего поля зрения. Я был доволен уже тем, что лежу здесь и могу воображать, что боль стихает. Она стихала, это правда. Отключение мышечного усиления помогло. Ещё немного – и я снова смогу встать. Лет так через пятьсот.

Я таращился в ватную черноту неба и обдумывал свои обстоятельства. Если я останусь здесь лежать до следующего утра, то найдут ли меня? Этого я не знал. Я понятия не имел, означало ли присутствие здесь овец, что кто-нибудь однажды придёт сюда, чтобы взглянуть на них, или животные предоставлены здесь сами себе на целые недели. Так много было всего, чего я не знал об этой стране, в которой я провёл четверть всей своей жизни.

Я как можно дальше на потом откладывал следующую попытку ощупать ногу – наверное, потому, что догадывался, как иллюзорна вся моя уверенность. Бедро ощущалось не как бедро, а как затянутый в штанину чурбан, твёрдый, деревянный, причудливой формы. Достаточно было провести по нему ладонью, чтобы накачка обезболивающего сразу подскочила.

Тем не менее я попытался повернуться на бок. Это была не лучшая идея, потому что внезапная боль повергла меня в обморок, на мгновения или на часы, этого я не знаю.

Я думаю, то был Габриель, кто начал давиться при виде Джордана. Я его всегда любил, хотя никогда не говорил ему об этом. В нём было что-то такое… не знаю. Что-то от неоценённого художника, я бы сказал, но это тоже не точное определение. Он был чуткий, не то что этот чурбан Вернон или любой другой из нас. Если не обращать внимания на то, что он способен был дни напролёт валяться в собственном дерьме, с ним можно было проникновенно поговорить об умных вещах. По крайней мере, у него на всё была своя точка зрения, он был думающий человек, и по нему это было видно.

Над нашими кроватями располагались измерительные приборы, и они отметили, что его температура поднялась выше нормы. Стояла глубокая ночь, когда в нашем спальном зале включили свет, ворвалась целая когорта врачей и смотрителей, и все ринулись к кровати Джордана. Они мерили его температуру, заглядывали ему в глаза, совещались на латыни, а потом увезли его.

– Спите! – прикрикнул на меня один из них, когда я предложил сопровождать Джордана. – У вас завтра операция.

Я слышал, как овцы завозились, почувствовал их беспокойство. Когда-то я с первого взгляда полюбил этих животных с их чёрными мордами и серьёзным, вечно удивлённым выражением глаз. Они встречались мне на всех моих прогулках, зачастую свободно разгуливая по дорогам и сенокосным лугам, поскольку здесь, в Ирландии, люди не особенно утруждали себя строительством загонов. Что-то полное достоинства крылось в породе этих овец и в их сути, по-другому я не мог бы сказать.

Мои прогулки. Одинокие странствия сквозь свет, тени и дождь часто казались мне вместе с тем путешествиями по моей собственной душе. Во время одной из таких прогулок я впервые увидел её, женщину с ярко-рыжими волосами, которая фотографировала обломки судов на берегу. Я остановился и наблюдал за тем, что она делает и с какой концентрацией. Не отрывая взгляда от валяющейся на песке ржавеющей лодки, она то и дело меняла позицию своего штатива, отступала на шаг в сторону, потом снова возвращалась, подходила ближе и снова отодвигалась назад. При этом она минутами, не шевелясь, смотрела в видоискатель. У меня не было впечатления, что она вообще замечает меня.

Несколько дней спустя я снова увидел её на Мейн-стрит, с водителем трёхколёсного фургончика, который стоял у входа в отель «Бреннан». То, что после этого она скрылась в отеле, больно задело меня, теперь я понимаю, почему: то было огорчение, что она всего лишь туристка и через несколько дней исчезнет навсегда. Но потом я обнаружил её фотографию в проспекте, который висел у входа в отель, и узнал, что её зовут Бриджит Кин и что она – новый администратор отеля.

С тех пор я часто видел её. Это значит, я всё устраивал так, чтобы чаще видеть её. Она была… такая живая. По-другому и не скажешь. Живая. Она двигалась так грациозно, всем телом, сопровождая всё, что говорит, слегка пританцовывающими движениями. Меня это завораживало.

Я никогда не предпринимал попыток приблизиться, поскольку мне с первого взгляда было ясно, что из этого никогда ничего не выйдет.

По сравнению с ней я был наполовину мёртв, уже давно, ещё задолго до того, как меня прихватило на этом овечьем пастбище.

Джордан всё ещё болел, когда я пережил очередную операцию. Но я пропустил кое-что другое за то время, что провёл в отделении реанимации, занятый заживлением и восстановлением: медицинский руководитель проекта, профессор Стюарт, неожиданно ушёл. В его кабинете теперь сидел другой человек, гражданский, но не врач; из секретных служб, ходили слухи. Его звали Ларри Робинсон, и он хотел со мной поговорить.

Я узнал от других, что на одной из первых бесед с собравшимся составом Робинсон проявил свою некомпетентность в медицинских вопросах. Кто он на самом деле, оставалось пока открытым. Ясно было только, что отныне всё пойдёт ещё быстрее, чем шло до сих пор. Кто-то оказывал нажим и торопил проект.

Робинсон был низкорослый человек с отвратительным кривым черепом и поразительным множеством родинок на лице. Когда он говорил, то гнусавил так, будто ему неотложно следовало бы обследоваться на предмет полипов. Он вскочил, когда я вошёл к нему, пожал мне руку, пригласил сесть, предложил что-нибудь выпить и представился. Несмотря на всю его чёрт знает какую разлюбезность, он мне сразу не понравился.

Посреди нашего незначительного разговора зазвонил телефон. Робинсон прервался на полуслове. Звонил кто-то, кого он хорошо знал, к тому же высокий чин, это было заметно по реакциям, по тому, как он подносил трубку к уху и как назывался. Этот высокий чин, кажется, благоволил к нему, поскольку в разговоре сразу установился доверительный тон.

– На охоту?! – воскликнул Робинсон с таким восторгом, что всё, что он демонстрировал до сих пор, решительно разоблачил как неумелое притворство. – Что? Конечно же, в любой момент. На оленей? Пока не приходилось, но то и дело что-нибудь приходится делать впервые, я это всегда говорю… – Он повернулся ко мне, наморщив лоб и слушая в это время звучный голос, слова которого на расстоянии были неразличимы, и показал мне одним взмахом руки, что я должен выйти. Точно таким жестом, каким отгоняют назойливое насекомое.

Я вышел. Некоторое время ждал в его приёмной, где секретарша игнорировала меня. Это было ещё одно новое лицо; наверное, он привёл её с собой. Через четверть часа я заметил, что сигнальная лампочка на телефоне уже довольно давно погасла, но мистер Робинсон и не собирался снова пригласить меня в кабинет. Я ушёл, и на этом дело было кончено; во всяком случае, с его стороны больше ничего не исходило.

Было всё ещё темно, когда до моего сознания постепенно дошло, что я лежу боком на сырой траве и овечьем навозе. Две овцы и давешний баран оглядывали меня, пережёвывая траву, с большим интересом. Я издал стон, после чего одно животное на шаг отступило, а остальные равнодушно стояли на месте. Вот, оказывается, как далеко зашло дело: я перестал представлять для них опасность.

Я ощупал ещё раз бедро, и мне почему-то показалось, что дело уже не настолько безнадёжно. Во всяком случае, когда я ощупывал неестественные контуры, боль была терпимой. Что, естественно, могло происходить оттого, что уровень медикаментов в моей крови достиг максимального значения, но, как бы то ни было, представление, что я снова смогу подняться на ноги, было иллюзорным.

Внезапно баран поднял голову и с трепещущими ноздрями стал вглядываться в какую-то точку на горизонте. Точку, судя по всему, чем-то его беспокоящую.

Я выгнулся и посмотрел в ту же сторону, что и баран. И понял, что его встревожило.

Меня это тоже встревожило.

Невооружённым глазом была видна короткая цепь пляшущих огней. При ночном видении и с включённым увеличением мне стали видны мужчины, идущие рядом, и некоторые из них светили перед собой карманными фонарями.

Но это было ещё не самое тревожное. По-настоящему тревожным было то, что те, у кого не было карманных фонарей, держали в руках ружья с включённым лазерным прицелом.

Можно было заключать пари, что это не ирландские крестьяне-браконьеры.

Я со стоном вжался поглубже в траву. Пришла, значит, пора. Уборки урожая. Шуточки закончились. Они решили взять меня. Неужто они знали, что со мной случилось? Нет, не знали. Иначе они не двигались бы с такой осторожностью. У меня даже сложилось впечатление, что они не знают, где я.

Быстро как мог – что было не особенно быстро – я выдернул из кармана маскировочный костюм, встряхнул его и укрылся им. О том, чтобы надеть его, нечего было и думать, но он всё ещё был ощутимо холодный; в случае, если у них есть при себе инфракрасные приборы – а они у них гарантированно есть, – это хоть на какое-то время поможет мне оставаться необнаруженным.

Потом я сообразил, что это мне ничего не даст. О борьбе нечего было и думать. У меня не было другого выбора, кроме как оставаться лежать, где лежу, и ждать, когда они подойдут с носилками и наручниками. Или что уж там они считают достаточным, чтобы повязать киборга.

Они остановились, как будто в ожидании приказа. Я услышал отдалённый шум моторов. Внедорожники. В туманной дали мерцал свет, который мог исходить от фар. Силы-то сколько нагнали. Ну да, а что это могло быть ещё. Я напрягся и привстал, мне удалось занять сидячее положение с вытянутой правой ногой, и увидел, что овцы уже все проснулись и тревожно следили за тем, что происходит вокруг меня.

Мне в голову пришла идея. Несомненно, дурацкая идея, но у меня было такое чувство, что терять особенно нечего. Я прошёлся по банку звуков, который заложил в свои спокойные, созерцательные дни, когда слушал овец, встречавшихся мне на воскресных прогулках. Успокоительные звуки я сегодня ночью уже несколько раз успешно применил, но нет ли среди них ещё?..

Да, так и есть. Звук паники. Сигнал тревоги. Требование бежать врассыпную, сломя голову, во все стороны. Я издал сдержанный, для человеческого уха звучащий вполне безобидно сигнал, однако действие его на овец оказалось сенсационным: их как будто подстегнули, они вскочили и понеслись прочь, блея во всё горло, как резаные, и мне приятно сообщить, что они внесли смятение в ряды моих преследователей. В ночи загремели выстрелы, началась пальба на чём свет стоит, земля содрогалась, как от топота конницы, я видел, как бараны с дикой отвагой нагнули головы и рогами вперёд пошли в атаку, а ягнята с жалобным блеянием, как малые дети, метались и вились волчком, и во всём этом светопреставлении я попытался привстать на мои полторы ноги. Каким-то чудом мне это удалось, и я заковылял прочь, назад, тем же путём, каким пришёл, кривясь от боли, оглушённый обезболивающим наркотиком в кровеносной системе, с биением крови в бедре и с жаркой яростью в горле. Лишь облизав губы, я понял, что это слёзы текут по моим щекам.

Так я хромал вниз, зная, что гора позади меня высится чёрной тенью в ночи, неприступная и непроходимая, и с этим ничего не поделаешь, остаётся только ждать и гадать, в спину или в голову придётся та пуля, которая готовит конец моему пути. Я тащился вперёд, досадуя, чего они там медлят с этим добивающим ударом, с этой милостивой пулей сострадания, с финальным свинцом. Я уже чувствовал, как у меня начинается зуд в том месте спины, куда ей предопределено попасть. А может, в этом проявлялось дополнительное искусственное чувство, о котором я ничего не знал, чувство, способное ощутить, в каком месте красная тлеющая точка лазерного прицела ощупывает моё тело? Я не оборачивался. И не обернусь, нет. Такого удовлетворения я им не доставлю. Если они убьют меня, то пусть делают это злодейски, в спину, как трусы, каковыми они и являются.