Джон Кендрик Бэнгс (John Kendrick Bangs, 1862–1922) принадлежит к когорте великих юмористов прошлого века. Его сочинения практически забыты, за исключением многократно переиздававшегося «Водяного приведения Хорруби-холла» (The Water Ghost of Harrowby Hall, 1891) — возможно, одного из самых известных юмористических рассказов о привидениях. В свое время Бэнгс прославился пародиями на популярные книги и на разных знаменитостей. Наибольшим успехом пользовалась его книга «Баржа на Стиксе» (A Houseboat on the Styx, 1895), в которой духи литературных и исторических персонажей встречаются на пути в царство теней. Бэнгс выпустил сборники рассказов «Дух воды и другие» (The Water Ghost and Others, 1894), «Привидения, которых я знал, и некоторые другие» (Ghosts I Have Met and Some Others, 1898), «Сливовый пудинг» (Over the Plum-Pudding, 1901), «Выдумки идиота» (The Inventions of an Idiot, 1904), а также более крупные произведения «Алиса в Заморочье» (Alice in Blunderland, 1907) и «Автобиография Мафусаила» (The Autobiography of Methuselah, 1909).

Все говорили, что это совершенно уникальная история, и это был тот редкий случай, когда все были правы. Сам барон Гумпфельхиммель ничего на этот счет не говорил — по двум причинам. Первая причина заключалась в том, что никто не посмел спросить его мнение по этому поводу, а вторая — в том, что он был слишком горд, чтобы высказывать свое мнение по какому бы то ни было поводу, если его не спросили. Самое грустное в этой истории — привычка барона постоянно смеяться, что бы ни случилось, и это было тем грустнее, что смеялся он с самого первого часа своей жизни. Он смеялся в момент своего рождения, смеялся в церкви, смеялся дома. Когда отец шлепал его за это, он умирал от хохота, когда он болел корью, то не мог удержаться от веселого хихиканья.

Это было странно — в особенности потому, что Руперт фон Пепперпотц, предыдущий барон Гумпфельхиммель и отец Смеющегося Барона, как его прозвали, ни разу не улыбнулся с первого часа своей жизни и до последнего дня. Но страннее всего было то, что при всей его серьезности он был гораздо приятнее в общении, нежели нынешний барон с его смешливостью.

— Что бы это могло значить, как вы считаете? — спросила однажды фрау Эренбрайтштайн Ганса Памперникеля, личного секретаря ее мужа.

— Не могу вам это сказать, — отвечал Ганс. — И у меня есть на то очень веская причина, — добавил он со значительностью.

Таинственность молодого человека подогрела любопытство почтенной дамы.

— Что же это за причина, Ганс? — спросила она.

— Причина в том, — ответил Ганс, понизив голос до шепота, — что я не знаю этого.

Заметим кстати, что именно поэтому все считали Ганса Памперникеля таким умным. Он никогда не делал что-либо без причины и всегда охотно ее раскрывал.

— Говорят, — продолжала фрау Эренбрайтштайн, — что когда прошлой зимой во время охоты на медведей барона сбросила лошадь и он сломал ногу и два ребра, то их никак не могли вправить, потому что он непрерывно корчился от хохота. Я же, по правде говоря, не вижу ничего веселого в переломах ног и ребер.

— И я тоже, — промолвил Ганс. — А ведь я знаю толк в хорошей шутке. Я вижу смешную сторону в очень многих вещах, но переломы, как мне представляется, способны вызвать скорее слезы, нежели улыбки.

Слух, дошедший до фрау Эренбрайтштайн, был верным: барон Гумпфельхиммель сломал ногу и два ребра — правда, охотясь на волков, а не на медведей. Когда личный врач императора, участвовавший в охоте, прибежал на место происшествия, он увидел, что барон катается по земле и хохочет.

— Какое счастье, что вы не пострадали! — воскликнул врач, склонившись над простертым телом. — Я боялся, что вы переломали все кости.

— Я переломал! — залился смехом барон. — Левая нога — ха-ха-ха! — просто жутко болит — хо-хо-хо! — и у меня такое впечатление, что либо сердце — хи-хи-хи! — либо ребра раздроблены на мелкие осколки.

Тут его охватил совершенно неуместный приступ веселья, из-за которого он минут пять или шесть не мог ничего сказать.

— Но я не вижу в этом ничего смешного, — недоумевал врач, слушая, как смех барона разносится эхом по всему лесу.

— В этом и нет ничего смешного — хо-хо-хо! — отвечал барон. — Черт бы вас побрал, — ха-ха-ха! — вы что, не видите, что я буквально помираю?

— Я вижу, что вы помираете от смеха, — отвечал врач, — Можно подумать, что вы читаете последний выпуск комического листка с отменными шутками. Над чем вы так смеетесь?

— Ах, если бы — ха-ха! — я з-з-знал это! — произнес барон, заикаясь от смеха и безуспешно пытаясь подавить его. — Мне вовсе не хо-хо-хочется смеяться, но я — ха-ха-ха! — ничего не могу поделать.

Барон опять закатился и не мог остановиться. Врач безуспешно пытался хоть как-то вправить сломанные кости — барон не желал или действительно был не в силах успокоиться. Когда со временем переломы все же зажили и барон смог ходить, прихрамывая, это тоже служило ему поводом для веселья, судя по тому, что барон неизменно улыбался всем встречным, а когда мэр города осмелился выразить барону свои соболезнования в связи со случившимся, тот расхохотался и послал мэра к черту.

Вспомнили в связи с этим тот случай, когда сгорел знаменитый замок фон Пепперпотцев. Слуга, прибежавший с этим известием в кабинет к барону, увидел, что тот работает за письменным столом.

— Барон! — закричал слуга. — В замке пожар! Огонь уже разрушил оружейную комнату и подбирается к банкетному залу.

Посмотрев на него, барон расплылся в улыбке:

— Мой замок горит?!

Он рассмеялся и, вскочив на ноги, побежал тушить огонь, проявив в этом деле беспримерную доблесть.

— Барон, вы, похоже, очень довольны всем этим, — сказал ему один из слуг, заметив, что тот смеется.

В ответ барон сбил его кулаком с ног, огрел по спине своим баронским жезлом и пробормотал про себя:

— Доволен! Ха-ха-ха! Кому может доставить удовольствие такое бедствие? Хе-хе-хе! Если бы эти остолопы — хо-хо-хо! — только знали!

Вот именно. Если бы они только знали! Но узнали они уже после того, как барон умер, не оставив наследников, ибо он так и не женился, и все его имущество, включая фамильные бумаги, перешло к государству. Тогда-то добропорядочным жителям Шнитцельхаммерштайна-на-Зугвице и стала известна тайна баронского смеха, а через них она дошла и до меня. Сам Ганс Памперникель поведал мне эту историю, а поскольку он добился высокого поста мэра Шнитцельхаммерштайна-на-Зугвице, который мог быть предоставлен лишь человеку истинных достоинств и немалых заслуг, у меня нет никаких оснований сомневаться в ее абсолютной достоверности.

— С горечью вынужден сообщить вам, — сказал Ганс во время нашей прогулки по прекрасной тропинке вдоль реки Зугвиц, — что после смерти барона немногие скорбели о нем. Обычно к человеку, который много смеется, относятся хорошо, но если он смеется непрестанно, невзирая на обстоятельства, то лишь наживает врагов. Можно любить человека, который смеется твоим шуткам, но если он смеется на похоронах и пожарах, над нищими и несчастными, то это вряд ли может пробудить добрые чувства к нему. А ведь именно так вел себя Фриц фон Пепперпотц, последний барон Гумпфельхиммель. Если вы рассказывали ему веселую историю, то никто не смеялся над ней заразительнее, чем он. Но так же радостно он смеялся и в том случае, если вы говорили, что у вас голова раскалывается от боли, а уж если вы сообщали ему о серьезной болезни, то его веселью не было границ. Даже приходя в ярость, он ухмылялся и хохотал, так что всенародной любви, которой, казалось бы, должен был пользоваться смешливый человек, он не добился. Поэтому не будет преувеличением сказать, что барона Гумпфельхиммеля не избрали бы и посыльным в мэрию, даже если бы никаких других кандидатов не было. Теперь, однако, когда все это позади и правда раскрылась, наше мнение о Смеющемся Бароне изменилось, и несколько сотен горожан уже собрали по двадцать марок на возведение ему памятника.

Дело в том, друг мой, — объяснил мне Ганс, — что Фриц фон Пепперпотц смеялся, потому что не мог не смеяться, — об этом свидетельствуют документы, найденные среди его бумаг. В них изложена вся эта история, во многом печальная. Выяснилось, что это дедушка последнего барона был виноват в том, что его внук Фриц всю жизнь только и делал, что смеялся, и не женился из-за этого, в результате чего имя фон Пепперпотц отныне навсегда исчезло с лица земли — разве что кому-нибудь взбредет в голову взять его себе, но, думаю, вряд ли найдется такой ненормальный. Единственное, что могло бы склонить к этому, например, меня, было бы приложение в виде их старого поместья, но оно перешло в собственность государства, а сам дом потерял всю свою привлекательность, сохранив лишь свое уродство. Конечно, Памперникель — довольно гадкое имя, но по сравнению с фон Пепперпотц оно просто благозвучно.

Тут Ганс вздохнул, и, дабы утешить его, я сказал (хотя это и не вполне соответствовало тому, что я думал), что Памперникель — очень хорошее, крепкое имя.

— Что верно то верно, — согласился Ганс с довольной улыбкой. — Я ношу его уже двадцать пять лет, а оно прекрасно сохранилось. Но вернемся к семейству фон Пепперпотц с их странностями. Барон говорил мне, что если сам он не мог удержаться от смеха, как бы скверно себя ни чувствовал, то его отец Руперт фон Пепперпотц, напротив, ни за что не мог выдавить из себя улыбки, хотя был чрезвычайно радушным человеком. В то время как Фриц появился на свет, улыбаясь, как Чеширский сыр…

— Кот, а не сыр, — поправил я его.

— Правда? — просиял он. — Вы не можете себе представить, как вы меня обрадовали. Я полагал, что это сыр, и просто голову сломал, гадая, каким образом сыр может улыбаться, — даже спать не мог из-за этого. В конце концов я махнул рукой, решив, что это одна из особенностей английского языка. Но если это Чеширский кот, а не Чеширский сыр, тогда все, разумеется, встает на свои места. Итак, в то время как Фриц родился улыбаясь, как Чеширский кот, его отец Руперт, по всей вероятности, с первой минуты жизни гневно хмурился. Согласно имеющимся хроникам, на свете не было второго ребенка, который выглядел бы так злобно. Казалось, ничто не может доставить ему удовольствие. Вместо того чтобы ворковать, как всякое нормальное дитя, он так хмурился, что в складках его лба, если верить кормилице, можно было прятать письма. И при этом он вовсе не был капризным мальчиком и всегда слушался старших. Это просто удивительно — он никогда не смеялся и всегда был мрачнее тучи, но вел себя при этом исключительно любезно и предупредительно. По мере того как Руперт рос, он становился все дружелюбнее, но угрюмость его при этом принимала устрашающий вид. Он был очень остроумным человеком и гулял по улицам Шнитцельхаммерштайна-на-Зугвице в приподнятом настроении, хотя вы никогда не сказали бы этого, посмотрев на него. Руперт обладал приятным голосом, и соседи рассказывали, какое изумление они испытывали, когда слышали вдали веселую залихватскую песню, а спустя несколько минут оказывалось, что ее распевает человек крайне свирепого вида. Из-за этой свирепости лицо его со временем исказилось до безобразия, и каким образом Вильгельмину де Гротценбург угораздило стать его женой, одному Богу известно. Возможно, она вышла за него из жалости — или же испытывала непреодолимое тяготение ко всему уродливому. Сам Руперт говорил, что жалость тут ни при чем, потому что он в ней не нуждается. Его нисколько не расстраивало, что он не может смеяться и улыбаться. Поскольку он никогда не делал этого, то не знал, как это приятно, и не страдал.

Он заявлял, что улыбка — это дурацкий способ выражения удовольствия, и он не может понять, почему человек, которому пришла в голову забавная мысль, должен нелепо растягивать свой рот, а услышав какую-нибудь смешную историю, колыхаться, производя странные звуки. Его вполне удовлетворяет, если он просто скажет человеку, что ему нравится его история, не тряся при этом животом и не гримасничая. Когда родился маленький Фриц, который только и делал, что смеялся, даже если мучился от колик в животе, Руперт увидел в этом лишнее подтверждение своей правоты.

— Что за идиотский ребенок! — восклицал он. — Зачем он разевает рот до таких размеров, что становится страшно, как бы его уши не провалились в него?! А это дикое уханье, которое вы называете смехом, — какой в нем смысл, скажите на милость? Почему он не может спокойно сказать мне о том, что его что-то радует, вместо того чтобы оглушать меня этими раскатами? Не понимаю, что хорошего вы видите в смехе.

— Ах, дорогой Руперт, — отвечала его жена Вильгельмина, — ты не знаешь, о чем говоришь. Если бы ты хоть раз почувствовал, что такое смех, то захотел бы смеяться всегда.

— Чепуха! — отвечал барон. — Мой отец никогда не смеялся, так с какой стати мне этого хотеть?

— Но тут, — продолжал Ганс, — Руперт, согласно рассказу Фрица фон Пепперпотца, ошибался. Зигфрид фон Пепперпотц когда-то умел смеяться, но не знал, в какой момент это уместно делать, а в какой нет, и именно из-за этого на их семью было наложено проклятие, которое могло быть снято только с исчезновением самой семьи. В этом-то проклятии и кроется разгадка семейной тайны. Судя по всему, Зигфрид фон Пепперпотц, дедушка Фрица и отец Руперта, был довольно необузданным молодым человеком, улыбался, когда ему вздумается, и хмурился, когда ему взбредет на ум, невзирая на то, что происходило вокруг. И как-то раз его улыбка обошлась ему дорого. Однажды в Шнитцельхаммерштайне-на-Зугвице появился старик довольно жалкого вида, продававший сахарных куколок и прочие сладости. Зигфриду с приятелями захотелось подшутить над ним. Они сказали старику, что в двух милях от Шнитцельхаммерштайна-на-Зугвице живет богатая графиня, которая купит весь его товар, тогда как на самом деле в том месте отродясь никаких богатых графинь не водилось, и бедняга проделал весь путь напрасно. Молодые люди не знали, что это волшебник, а в те дни волшебники умели все. Он, понятно, рассердился на обманщиков и, вернувшись в Шнитцельхаммерштайн-на-Зугвице, призвал к ответу молодых людей, которые попросили у него прощения и раскупили его сласти. Это сделали все, кроме Зигфрида. Он не только отказался извиниться и купить кондитерские изделия у старика, но опять стал насмехаться над ним и сказал, что в двух милях с другой стороны от города живет богатый герцог-сладкоежка. Волшебник, разумеется, понял, что это еще один розыгрыш.

— Ну, хватит, Зигфрид фон Пепперпотц! — крикнул он в гневе. — Смейся, пока можешь, но с завтрашнего дня ты больше никогда не улыбнешься, как и твой сын, а его сын, наоборот, будет всю жизнь смеяться и улыбаться за вас обоих даже против своего желания. И так будет продолжаться вечно! Это проклятие, которое я налагаю на ваш род. Два поколения баронов фон Пепперпотц будут неспособны смеяться, а третий в роду будет смеяться против своей воли.

Это, конечно, только рассмешило Зигфрида, ибо он не знал, что это волшебник, и не боялся его. Но на следующий день ему пришлось поверить этим словам. Он не мог больше смеяться. Он даже улыбаться не мог. Как он ни старался, он был не в состоянии изогнуть свои губы в улыбке.

Это буквально отравило Зигфриду жизнь. Он не на шутку заболел. Призвали на помощь самых знаменитых докторов, но они были бессильны. Возможно, он не так уж и расстраивался бы, если бы проклятие на нем кончалось, но когда Зигфрид увидел, что его новорожденный сын не может рассмеяться, как и он сам, то захандрил по-настоящему и вскоре умер. Фриц, узнав о семейном проклятии из рукописи, хранившейся в потайном ящике старого сундука (Зигфрид не рассказал о нем своему сыну, и, кроме него, никто не знал об этом), решил, что на нем род должен кончить свое существование вместе с проклятием. Таково объяснение необычайного недуга барона Гумпфельхиммеля, — завершил свой рассказ Ганс.

— Да, история, что и говорить, странная, — заметил я. — Но мне кажется, из нее нельзя вывести никакой морали.

— О нет, можно, и весьма поучительную, — возразил Ганс.

— Какую же?

— Не смакуй собственные шутки, — ответил Ганс. — Если бы Зигфрид фон Пепперпотц не стал насмехаться над стариком, когда тот вернулся, то не был бы проклят, и мне нечего было бы рассказать вам.