Даррелл Швейцер
Стать чернокнижником
Вне сомнения, величайший из богов — это Сурат-Кемад, ибо господствует он как над живыми, так и над мертвыми. Великая река берет начало из уст его; река есть голос и слово Сурат-Кемада, и вся жизнь происходит из Реки. Мертвые возвращаются к Сурат-Кемаду по водам или под водой, влекомые неким неведомым течением обратно во чрево бога. Каждый день получаем мы напоминания о Сурат-Кемаде, ибо он сотворил крокодила по образу своему.
Я, Секенре, сын чернокнижника Ваштема, расскажу вам об этом, ибо все это — правда.
I
То, что отец мой — волшебник, я знал с раннего детства. Разве не говорил он с ветрами и водами? Я много раз слышал, как он ведет с ними беседы поздно ночью. Разве не заставлял он вырываться из своих рук пламя, лишь сомкнув и вновь открыв ладони? И он никогда не обжигался, ибо огонь был холоден, как речная вода зимой.
Однажды он открыл ладони, и появилась сверкающая алая бабочка из бумаги и проволоки, но живая. Месяц она летала по дому. Никто не мог поймать ее. Я плакал, когда она умерла и погас свет ее крыльев, оставив после себя лишь полоску пепла.
А еще он владел волшебством рассказчика. К одной из своих историй он каждый раз добавлял продолжение; героем был птенец цапли, которого остальные птицы вытолкали из гнезда за то, что ноги у него были короткие; к тому же у птенца не было ни клюва, ни перьев. Его можно было принять за человека, настолько он не походил на птицу. Посему изгнанник долго странствовал и пережил много приключений среди богов в дальних странах, среди привидений в земле мертвых. Каждый вечер в течение почти целого года отец нашептывал мне продолжение этой истории, будто особую тайну, известную лишь нам двоим. И я никому ее не раскрывал.
Мать тоже умела делать кое-какие вещи, но не выпускала из ладоней пламя и не творила живых существ. Она сооружала геваты — те самые штуки из дерева, проволоки и бумаги, которыми славится Город Тростника. Иногда это были маленькие фигурки, висевшие на палочках и будто оживавшие под дуновением ветра, иногда — огромные переплетения кораблей и городов, звезд и гор. Все это подвешивалось под потолком и медленно вращалось в изощренном и бесконечном танце.
А однажды летом ее свалила лихорадка, когда мать много недель трудилась над одной-единственной сложнейшей работой. Никто не мог остановить мать. Отец заставлял ее ложиться спать, по она вставала и во сне продолжала работу над геватом, и в конце концов по всем комнатам нашего дома зазмеилось огромное существо с раскрашенной деревянной чешуей, подвешенное на бечевках под самым потолком. Наконец мать сделала своему созданию наполовину лицо, наполовину крокодилью морду, и даже я, которому в те времена было всего шесть лет, понял, что это изображение Сурат-Кемада — бога-пожирателя.
Когда подул ветер, это изображение стало извиваться и заговорило. Мать завопила и упала на пол. А потом геват просто исчез, и никто не знал, что с ним стало. Придя в себя, мать не могла вспомнить, что с ней случилось.
Однажды вечером, сидя у очага, она объяснила, что произошло что-то вроде пророчества. Когда говоривший дух уходит, тот, кто видел его, становится похож на перчатку, сброшенную кем-то из богов. Мать совершенно не представляла, что и почему она сделала, — знала только, что через нее говорил бог.
Мне кажется, даже отец испугался, когда она сказала это.
В тот вечер он рассказал мне еще одну историю про мальчика-цаплю. А потом и его покинул дух — тот, что посылал ему этот рассказ.
Наверное, отец был величайшим волшебником во всей Стране Тростников, ибо в дни моего детства дом наш никогда не пустовал. Люди приходили со всего города и с болот; некоторые по нескольку дней проводили в лодках на Великой реке, надеясь купить у отца снадобья и приворотные зелья или получить предсказание судьбы. Иногда они покупали и геваты моей матери: священные — для поклонения, или в память об усопших, или просто игрушки.
Мне не казалось, что я чем-то отличаюсь от других мальчишек. Один из моих друзей был сыном рыбака, отец другого приятеля делал бумагу. И я был таким же ребенком, сыном волшебника.
А в той истории мальчик-птица считал себя цаплей…
Когда я стал постарше, отец начал таиться от людей, и покупателей он допускал теперь не дальше чем на порог. Отец выносил пузырьки со снадобьями к дверям. Потом к нам и вовсе перестали ходить.
Внезапно дом опустел. По ночам я слышал странные звуки. Среди ночи отца снова начали посещать какие-то люди. Думаю, что он вызывал их к себе против их воли. Они приходили не за тем, чтобы что-то купить. В такое время мать, меня, мою сестру Хамакину отец запирал в спальне и запрещал нам выходить.
Однажды я подглядел в щелку между рассохшимися досками двери и увидел в блеклом свете лампы, стоявшей у нас в коридоре, согбенную, тощую как скелет фигуру. От посетителя смердело, как от давно разложившейся туши, пропитанной водами реки, над которой стоял наш дом.
Вдруг пришедший свирепо глянул в мою сторону, как будто знал, что я все это время там прятался, и я отвернулся, тихонько вскрикнув. После этого мне долго еще снилось это ужасное лицо со впалыми щеками.
Мне было десять лет, Хамакине — только три. А у матери уже начали седеть волосы. Мне кажется, тьма началась в тот год. Медленно и неумолимо из волшебника, творившего чудеса, отец превращался в чернокнижника, вызывавшего ужас.
Дом наш стоял на самом краю Города Тростника, там, где начиналось огромное болото. Жилище наше было просторным, отец купил его у жреца. Над домом громоздились деревянные купола, некоторые комнаты как-то накренились, окна по форме напоминали глаза. Стоял дом на деревянных сваях в конце длинного причала, так что можно было считать, что он находился вне городской черты. Прогулявшись по причалу, можно было выйти туда, где одна за другой тянулись улочки, застроенные старыми домами; некоторые из них пустовали. Затем шли улицы писцов и бумажных дел мастеров, а дальше начинались огромные доки, где стояли на якоре речные суда, похожие на дремлющих китов.
Под нашим домом был плавучий док. Я мог сидеть в нем и наблюдать за тем, что творится в самом низу города. Передо мной простирались все эти сваи и бревна — будто лес, темный и бесконечно загадочный.
Иногда мы с мальчишками отправлялись на наших плоских лодках, отталкиваясь веслами, куда-то в темноту. Мы забирались в заброшенный док на кучу хлама или на песчаную отмель и играли в наши тайные игры; и тогда остальные всегда просили меня показать чудеса.
При всякой возможности я отказывался — с огромным таинственным достоинством — разоблачать страшные тайны, о которых сам вообще-то знал не больше, чем друзья. Иногда я показывал какой-нибудь трюк, основанный на ловкости рук, но зрители чаще всего оставались разочарованы.
Но они все же терпели меня в компании, надеясь, что когда-нибудь я открою им нечто большее, а еще потому, что боялись моего отца. Когда темнело, они боялись его еще сильнее, и в сумерках я странствовал на лодке среди бесконечных деревянных свай, подпиравших город, совсем один.
Тогда я не вполне понимал, что происходит, но отец и мать все чаще ссорились. В конце концов, как мне кажется, и она стала его слишком бояться. Мать заставила меня поклясться, что я никогда не стану таким, как отец, и «никогда-никогда» не буду делать того, что сделал он. И я поклялся священным именем Сурат-Кемада, не очень понимая, чего я обещал не делать.
Однажды ночью, когда мне уже исполнилось четырнадцать, я неожиданно проснулся и услышал, что мать вопит, а отец что-то сердито кричит. Голос его был резким, искаженным, временами почти нечеловеческим, и я решил, что отец произносит проклятия на неизвестном мне языке. Затем раздался грохот — попадали глиняная посуда и доски, — и наступила тишина.
Хамакина села на мою кровать:
— Ах, Секенре, что это?
— Тише, — ответил я, — сам не знаю.
Потом мы услышали тяжелые шаги, и дверь спальни распахнулась. В дверном проеме стоял отец. Лицо его было бледным, глаза широко раскрытыми, странными; в руке он держал фонарь. Хамакина отвернулась, чтобы не видеть его взгляда.
Он постоял так с минуту, будто не видя нас, и постепенно выражение его лица смягчилось. Казалось, отец что-то припоминает, как бы выходя из транса. Потом он заговорил, то и дело запинаясь:
— Сын, от богов у меня было видение, но это видение — твое, и по нему тебе предстоит повзрослеть и понять, какой должна быть твоя жизнь.
Я был скорее ошеломлен, чем испуган. Встал с постели. Под моими босыми ногами был деревянный пол, гладкий и холодный.
Отец заставлял самого себя держаться спокойно. Он дрожал, вцепившись пальцами в дверной косяк, и пытался сказать что-то еще, но слов было не разобрать. Зрачки его вновь расширились, и взгляд стал диким.
— Это было сейчас? — спросил я, сам не понимая, что говорю.
Отец шагнул вперед. С силой схватил меня за одежду. Хамакина захныкала, но он не обратил на нее внимания.
— Боги шлют видения не тогда, когда нам это удобно. Сейчас. Ты должен отправиться на болота прямо сейчас, и видение придет к тебе. Оставайся там до зари.
Он вытащил меня из комнаты. Я успел взглянуть на сестренку, прежде чем отец закрыл дверь на задвижку снаружи. Хамакина оказалась взаперти. Отец задул фонарь.
В доме было совершенно темно, пахло речным илом и кое-чем похуже. Можно было различить легкий запах гари, а еще смердело разложением.
Отец поднял люк. Внизу, в плавучем доке, стояли на якоре все наши лодки.
— Спускайся. Сейчас же.
Я стал спускаться на ощупь, дрожа от страха. Дело было ранней весной. Дожди почти прекратились, но еще не совсем, и воздух был холодный, полный мельчайших невидимых брызг. Отец закрыл люк у меня над головой. Я нашел свою лодку и залез в нее, сел в темноте, скрестил ноги и спрятал ступни под полы халата. Один, потом и другой раз что-то заплескалось неподалеку. Я сидел неподвижно, крепко сжимая весло, готовый обрушить его на то неизвестное.
Постепенно тьма рассеялась. Вдалеке, за болотами, из-за редеющих туч выглянула луна. Вода засверкала: то серебристая волна, то черная тень… И лишь тогда я разглядел вокруг моей лодки то, что показалось мне вначале сотнями крокодилов. Их морды едва поднимались над поверхностью реки и глаза сверкали в призрачном лунном свете.
Чтобы не закричать, мне пришлось напрячь всю свою волю. И я понял, что это уже начало моего видения: иначе такие твари давно перевернули бы мою лодку и сожрали меня. Да и в любом случае их было слишком много, чтобы принять их за существа, созданные природой.
И, только нагнувшись, чтобы бросить якорь, я увидел совершенно ясно, что это были даже не крокодилы. Человеческие тела, бледные, как у утопленников спины и ягодицы… Это были эватим — посланники бога реки. Их никто никогда не видит, как мне рассказывали, кроме тех, кому суждено вскоре умереть, или тех, с кем желает говорить бог реки.
Значит, отец говорил правду. Видение было. Или же мне предстояло умереть — очень скоро и на этом самом месте.
Отталкиваясь веслом, я очень осторожно отогнал лодку немного в сторону. Эватим отплывали в стороны, освобождая мне путь. Я ни одного не задел концом весла. Я услышал, как в темноте, позади меня, кто-то спускается по лестнице в док. Затем в воду плюхнулось что-то тяжелое. Эватим зашипели, все как один. С таким звуком зарождается сильный ветер.
Много часов, как мне показалось, лодка шла среди свай и столбов; временами я нащупывал путь веслом. И вот наконец я оказался в открытых и глубоких водах. На некоторое время я вверил лодку течению и оглянулся на Город Тростника, притаившийся среди болот, подобно огромному дремлющему зверю. Кое-где мерцали фонари, но в городе было темно. По ночам здесь никто не выходит, потому что на закате комары начинают летать целыми тучами, плотными, как дым, и еще потому, что на болоте полно привидений, поднимающихся из черной топи, словно туман. Но в первую очередь люди страшатся встречи с эватим — крокодилоголовыми слугами Сурат-Кемада, что выползают в темноте из воды и шагают, будто люди, по пустым улицам города, волоча за собой хвосты.
Там, где город подходил к глубоким водам, стояли на якоре корабли — это были круглобокие, нарядно разрисованные суда, поднявшиеся по реке из Города в Устье. На многих ярко горел свет, оттуда доносились музыка и смех. Матросам из дальней страны чужды наши обычаи, и наших страхов они не разделяют.
В Городе Тростника все мужчины, не считая нищих, носят брюки и кожаные туфли. Дети ходят в просторных халатах и босиком. В очень холодные дни, каких в году немного, они либо кутают ноги в тряпки, либо остаются сидеть дома. Когда мальчик становится мужчиной, отец дарит ему туфли — таков древний обычай. Никто не знает, почему так повелось.
Отец отправил меня из дому в такой спешке, что я даже не успел надеть плащ. Поэтому всю ночь я промучился, тихо стуча зубами; руки и ноги онемели, и грудь изнутри обжигал холодный воздух.
Свою лодку, насколько это было возможно, я направлял на мелководье, пробираясь среди трав и тростника от одного пятна чистой воды к другому, склоняя голову под ветвями растений, иногда расчищая себе путь веслом.
Мне явилось в некотором роде видение, но было оно совершенно раздробленным. Я не понял, что пытался сказать бог.
Луна закатилась как будто слишком быстро. Река проглотила ее, и мгновение лунный свет вился но воде, будто созданный матерью тысячесуставный образ крокодила, наполненный светом.
Я положил весло на дно лодки и перегнулся через край, пытаясь разглядеть лицо отражавшегося существа. Но увидел лишь взбаламученную воду. Вокруг меня высился засохший камыш, похожий на железные прутья. Я пустил лодку по течению. Один раз я увидел крокодила — огромного, медлительного от старости и холода; во́ды реки несли его, точно бревно. Но это было просто животное, а не один из эватим.
Чуть позже я остановился в стоячем пруду, где плавали по черной воде, будто куски ваты, сонные белые утки. Прокричали ночные птицы, по я не понял, что они хотели мне сказать.
Я посмотрел на звезды и по движению светил понял, что до зари остается не более часа. Тогда я отчаялся и призвал Сурат-Кемада, и попросил его послать мне мое видение. Я не сомневался, что придет оно от него, а не от какого-либо иного бога.
И в то же время я страшился, потому что не подготовился и ничего не мог принести в жертву.
Но Сурат-Кемад — Тот, У Кого Ужасные Челюсти, — не разозлился, и видение пришло.
Моросивший дождик утих, но воздух стал еще холоднее. Я, мокрый и дрожащий, свернулся клубочком на дне лодки, прижав руки к груди и судорожно стиснув весло. Наверное, я спал. Но тут кто-то очень осторожно тронул меня за плечо.
Я испугался и сел, но незнакомец поднял палец, показывая, что мне следует молчать. Я не видел его лица. На нем была серебряная маска луны, крапчатая и шершавая, с лучами по краям. Белая мантия, доходившая ему до щиколоток, слегка вздувалась от порывов холодного ветра.
Жестом он велел мне следовать за ним, и я подчинился и двинулся вслед, беззвучно погружая в воду весло. Незнакомец ступал босыми ногами по водной глади, и при каждом его шаге кругами разбегалась рябь.
Мы долго держали путь по лабиринту открытых прудов и зарослей травы, среди засохшего тростника, пока не добрались до наполовину погрузившейся в воду разрушенной башни. От нее оставался лишь черный пустой остов, покрытый илом и вьющимися растениями.
А потом из болот показались сотни других фигур, также облаченных в мантии и маски, но они не шли по воде, как мой проводник, а ползли, забавно переваливаясь, раскачиваясь из стороны в сторону, подобно вышедшим на сушу крокодилам. С изумлением смотрел я, как они собирались вокруг нас, кланяясь в ноги, будто с мольбой, тому, кто стоял прямо.
А он просто раскинул руки в стороны и плакал.
И тогда я вспомнил одну из историй, что рассказывал мне отец, — о гордом короле, чей дворец сиял ярче солнца и которому завидовали боги. Однажды к блистательному двору явился гонец с крокодильей головой и прошипел: «Мой господин призывает тебя, о король, подобно тому как он призывает всякого». Но возгордившийся король приказал страже избить гонца и сбросить его в реку, откуда тот явился, ибо король не боялся богов.
А Сурат-Кемаду не нужно было, чтобы его боялись, он требовал лишь подчинения, поэтому Великая река наводнила земли и поглотила дворец короля.
— Тоже мне история! — высказал я отцу недовольство.
— Все это просто случилось на самом деле, — ответил он.
И вот теперь я в ужасе оглядывался и отчаянно хотел задать множество вопросов, но боялся заговорить. Небо стало светлее, и плач того, кто стоял, превратился в завывание ветра среди потрескивавших тростников.
Взошло солнце. Существа, молившие моего проводника, сбросили маски и оказались просто крокодилами. Мантии их каким-то образом растворились во все более отвесных лучах. Я наблюдал, как их темные тела погружаются в мрачные воды.
Я посмотрел на того, кто стоял, но на его месте была лишь длинноногая птица. Она испустила крик и взлетела, хлопая крыльями.
Вернули меня к жизни теплые лучи солнца. Я сел, кашляя; из носа текло. Я огляделся: затопленная башня была на месте, возвышаясь грудой безжизненного камня. Но вокруг не было никого. Только в полдень добрался я до Города Тростника.
При свете дня город становится совершенно другим: на башнях развеваются яркие знамена, на домах сверкают разноцветные навесы и яркая роспись стен и крыш. Корабли на реке разгружают днем, и улицы наполняются журчанием многоязыкой речи, и пререкаются друг с другом белые торговцы и чиновники, варвары и городские хозяйки.
Здесь стоит резкий запах рыбы, а еще пахнет непривычными благовониями, кожей, влажным холстом и немытыми людьми, что привозят в город диковинных зверей из высокогорных деревень — оттуда, где зарождается река.
Днем в городе бывает тысяча богов — по одному на каждого чужестранца, на каждого торговца, на каждого, кто когда-либо проезжал через город, или останавливался в нем, или просто увидел во сне новое божество, когда прилег вздремнуть днем. На улице резчиков можно купить идолов всех этих богов или даже изображения богов совершенно новых, получившихся у тех, кого за работой осенило божественное вдохновение.
А ночью, конечно, остается один только Сурат-Кемад, чьи челюсти разрывают и живых, и мертвых, чье тело есть черная вода, чьи зубы звезды…
Но я вернулся днем, проплыл через лабиринты кораблей и маленьких лодок, мимо причалов и плавучих доков, а затем — под городом, пока не выбрался на другой стороне, возле отцовского дома.
Стоило мне вылезти из люка, как ко мне подбежала Хамакина; лицо ее было залито слезами. Всхлипывая, она обняла меня:
— Ах, Секенре, мне так страшно!
— Где отец? — спросил я, но она лишь вскрикнула и уткнулась лицом в мой халат. Тогда я спросил: — Где мать?
Хамакина подняла голову, посмотрела мне в лицо и сказала очень тихо:
— Ушла.
— Ушла?
— Она ушла к богам, сын мой, — раздался голос, и я поднял взгляд.
Из своей мастерской показался отец; на нем были свободно наброшенная мантия чернокнижника и перепачканные белые брюки. Он заковылял к нам, волоча ноги, как будто разучился ходить. Я подумал, что с ним тоже что-то произошло.
Хамакина закричала и выбежала на причал. Я услышал, как хлопнула парадная дверь нашего дома. Я остался стоять на том же месте.
— Отец, где мать?
— Я же сказал. Ушла к богам.
— А она вернется? — спросил я, уже ни на что не надеясь.
Отец не ответил. Мгновение он стоял там, устремив взор в пространство, будто забыв о том, что я нахожусь рядом. А потом он внезапно спросил;
— Так что ты видел, Секенре?
Я рассказал ему.
Он снова замолчал.
— Не понимаю, — сказал я. — Это же ничего не означало. Я сделал что-то не так?
И тут он заговорил со мной ласково, как в старые времена, когда я был совсем маленьким:
— Нет, преданное дитя, ты ни в чем не ошибся. Помни, что видение твоей жизни продолжается столько же, сколько и сама жизнь. И, как и сама жизнь, видение это есть загадка, лабиринт со множеством поворотов, где многое внезапно открывается, а многое навсегда остается скрытым. Чем дольше ты проживешь, тем больше ты поймешь из того, что видел этой ночью. Каждый новый кусочек большой мозаики меняет значение всего, что было прежде, и ты ближе и ближе подходишь к истине. Но никогда не достигаешь места своего назначения, никогда не добираешься туда окончательно.
От холода, сырости и потрясения у меня началась лихорадка. Я пролежал больным неделю; иногда бредил, иногда мне снилось, что у моей кровати стоит фигура в маске из моего видения — та, что стояла босыми ногами на глади черных вод, пока вокруг потрескивали засохшие тростники. Иногда на восходе солнца она снимала маску, и тогда на меня вопила цапля, а затем взмывала вверх, хлопая крыльями. Иногда под маской оказывался мой отец. Он приходил ко мне каждый день на заре, клал руку на лоб, произносил слова, которых я не мог разобрать, и заставлял меня выпить сладкий сироп.
После того как лихорадка прошла, отца я видел мало. Он постоянно был в своей мастерской, где всегда запирался, с шумом задвигая щеколду. Нам с Хамакиной оставалось самим заботиться о себе. Иногда нам было непросто найти еду. Мы старались соорудить что-нибудь на продажу из остатков геватов, которые делала мать, но чаще всего у нас почти ничего не выходило.
А из мастерской отца доносился гром и сверкали молнии. Дом весь дрожал. Иногда разносился невероятно противный запах, и мы с сестрой не ночевали дома — уходили на крыши, где спали городские попрошайки, несмотря на то что там было опасно. А однажды, когда я притаился возле двери мастерской, весь перепуганный, едва сдерживая слезы, то услышал, как отец говорит, а отвечает ему множество голосов, неотчетливых и доносящихся издалека. Один из них напомнил мне голос матери. Все голоса были испуганны, они умоляли, лепетали, дрожали…
Иногда я задумывался о том, куда ушла мать, и старался утешить Хамакину. Но при всем ужасе, который я испытывал, мне было совершенно ясно, что случилось с мамой. И этого я не мог сказать сестре.
Мне было не к кому обратиться, потому что теперь отец стал самым страшным из черных магов города, и даже жрецы не осмеливались разгневать его. В нашем доме то и дело собирались демоны воздуха и демоны реки. Я слышал, как они царапаются, волоча по полу крылья и хвосты, — в такие моменты мы с сестрой жались друг к другу в нашей комнате или же убегали на крышу.
Люди отворачивались, завидя нас на улице, делали разные жесты и плевались. А потом отец пришел ко мне; он двигался медленно, словно это причиняло ему боль, как дряхлому старику. Он усадил меня за кухонный стол и долго смотрел мне в глаза, Было видно, что он недавно плакал. И я боялся отвести взгляд.
— Секенре, — сказал он совсем тихо, — ты все еще любишь своего отца?
Я не смог ему ответить.
— Ты должен понимать, что я тебя очень люблю, — сказал он, — и всегда буду любить, что бы ни случилось. Я желаю тебе счастья. Я хочу, чтобы ты добился успеха в жизни. Женись на хорошей девушке. Я не хочу, чтобы ты стал тем, чем стал я. Дружи со всеми. Не имей врагов. Ни к кому не питай ненависти.
— Но… как?
Он крепко взял меня за руку:
— Пойдем. Прямо сейчас.
Мне было очень страшно, но я пошел.
Когда отец появился в городе, таща меня за собой, там началась почти что паника. Отец двигался все так же странно, а спина его под мантией чернокнижника вся извивалась и шла волнами, как будто у змеи, с трудом пытающейся вышагивать на слабых ногах.
Люди вскрикивали и убегали, когда мы проходили мимо. Женщины подхватывали на руки малышей. Двое жрецов скрестили посохи, сделав знамение против нас. Но отец на все это не обращал внимания.
Мы пришли на улицу, застроенную хорошими домами. Из окон верхних этажей на нас потрясенно смотрели чьи-то лица. Затем отец провел меня между домами, но туннелю, и мы оказались на заднем дворе одного из особняков. Он постучал в дверь. Показался старик — судя по одеянию, человек ученый. Он лишь ахнул и осенил себя знамением, чтобы оградиться от зла. Отец толкнул меня в дом.
— Научи моего сына тому, что знаешь, — сказал он старику. — Я хорошо тебе заплачу.
Так я и попал в ученики к Велахроносу — историку, писцу и поэту. Я уже знал буквы, но он научил меня писать красиво, с завитками, прекрасными разноцветными чернилами. Потом он выучил меня кое-чему из истории нашего города, реки и богов. Я часами сидел с ним, помогая переписывать старинные книги.
Отец явно желал, чтобы я выучился, и был уважаем жителями города, и жил хотя бы в скромном достатке, как Велахронос. По этому поводу старик однажды заметил: «Ученые редко бывают богаты, но редко и бедствуют».
Но моей сестре никакого внимания не уделялось. Однажды, вернувшись домой после уроков, я увидел отца возле мастерской и спросил его:
— А как же Хамакина?
Он пожал плечами:
— Возьми ее с собой. Это совсем не важно.
Так у Велахроноса стало двое учеников. Думаю, что поначалу он только от страха согласился взять нас. Я старайся убедить его, что мы никакие не чудовища. Постепенно он с этим согласился. Отец платил ему вдвое. Я трудился над книгами, и Хамакина тоже научилась рисовать прекрасные буквы. Велахронос немного занимался с ней музыкой, так что она умела уже петь древние баллады нашего города. У нее был красивый голос.
Велахронос был добр к нам. Я тепло вспоминаю то время, что мы с ним провели. Он был нам как дедушка или как щедрый дядя. Той весной он сводил нас на детский праздник. Когда Хамакина выиграла приз на конкурсе масок, он встал с места и аплодировал ей, а тот, кто был наряжен богом Гаэдос-Кемадом, с головой воробья, наклонился над ней и осыпал ее леденцами.
Мне казалось, что я уже слишком взрослый для таких забав, но отец так и не отвел меня к жрецам, чтобы объявить мужчиной. Вообще это простой обряд, если только родители не пожелают провести его более пышно. Плата за обряд невелика. Свое видение от богов я уже получил, и все-таки отец не сводил меня на церемонию. Я по-прежнему считался ребенком: то ли был недостоин стать мужчиной, то ли отец просто запамятовал.
А колдовство его становилось все внушительнее. По ночам, когда небо вспыхивало от горизонта до горизонта, он выходил иногда на причал перед нашим домом и разговаривал с громом. Гром отвечал ему, называл его по имени, а изредка произносил и мое имя.
Запахи из мастерской стали еще нестерпимее, число голосов росло, и ночные посетители наводили все больший ужас. Да и отец норой начинал ковылять туда-сюда по дому, дергая себя за бороду, размахивая руками, как сумасшедший, как одержимый разъяренным демоном. Тогда он хватал меня, встряхивал с такой силой, что мне было больно, и умоляюще вопрошал: «Ты все еще любишь меня, сын? Ты все еще любишь своего отца?»
Я так и не смог ответить ему. Много раз это доводило меня до слез. Я запирался в своей комнате, а он стоял за дверью, всхлипывал и шептал: «Ты любишь меня? Любишь?»
Однажды вечером, когда я готовил урок у себя в комнате, а Хамакина куда-то ушла, в окно ко мне залез рослый варвар, искатель легкой наживы, а за ним — щуплый мужчина с крысиной физиономией, из Города в Устье.
Варвар выхватил книгу у меня из рук и швырнул в реку. Он вцепился мне в запястье и рванул к себе. У меня хрустнуло предплечье. Я вскрикнул от боли, а человек с крысиным лицом приставил к моему лицу длинный тонкий нож, похожий на огромную булавку, слегка прижал его к моему лицу прямо под глазом, затем под другим.
Он зашептал, обнажая нечищеные зубы. Изо рта у него воняло.
— Где твой знаменитый папаша-колдун, который забрал все сокровища? Скажи нам, выродок, или мы сделаем из тебя слепую девочку, а вместо косичек привяжем твои собственные кишки…
А варвар просто схватил меня ручищей за одежду и швырнул о стену с такой силой, что у меня хлынула кровь из носа и изо рта.
Я только и смог, что кивком указать им налево, где была мастерская отца.
Потом, придя в сознание, я услышал, как те двое вопят. И этот вопль еще несколько дней доносился из мастерской отца, пока я лежал в лихорадке. Хамакина вытирала мне лоб, но больше ничем не могла помочь. И лишь когда вопли стали тише и перешли в отдаленное бормотание, похожее на голоса, что я когда-то слышал, и на тот голос, который, возможно, принадлежал моей матери, — лишь тогда отец пришел и исцелил меня с помощью магии. Лицо его было пепельного цвета. Он выглядел очень усталым.
Я спал, а босой человек в серебряной маске стоял на поверхности воды — на коленях, — и вокруг моей кровати шла рябь. Он нашептывал мне историю мальчика-цапли, который стоял среди своей стаи в свете зари и остался брошен, когда птицы взлетели. А он так и стоял, взмахивая неловкими, неоперенными руками…
Несколько недель спустя Велахронос нас выгнал. Не знаю, что с ним под конец случилось. Возможно, до него дошли какие-то слухи, а может быть, он узнал правду, то есть нечто такое, о чем и я не знал. Как бы то ни было, наступил день, когда мы с Хамакиной пришли на урок, а учитель встал в дверях и только что не завопил: «Убирайтесь! Прочь из моего дома, дьявольское отродье!»
Велахронос не стал объясняться, ничего больше не сказал. Нам оставалось только уйти.
В ту ночь из устья реки принеслась сильная буря. Черная кружащаяся масса облаков была похожа на монстра, такого огромного, что он мог бы придушить собой весь мир, неуклюже ползущего на тысяче вспыхивающих огненных ног. Река и даже болота бушевали, как взбешенный океан-хаос, существовавший до сотворения Земли. Небеса с грохотом вспыхивали и гасли. На мгновение становилось видно все вокруг — многие мили бушующих пенных волн и тростника, сгибающегося на ветру; а затем наступала полная чернота, и хлестал дождь, и вновь грохотал гром, и снова и снова он называл по имени моего отца.
Отец отвечал ему из своей тайной комнаты, и голос его был так же могуч, как и гром. И говорил отец на языке, совершенно непохожем на человеческий: это были вскрики, скрипучий гогот и свист, подобный бушующему ветру.
Утром все корабли оказались разбиты и полгорода было разрушено. В воздухе тяжело разносились крики скорбящих. Река под нашим домом взбаламутилась и бурлила, а ведь прежде здесь было тихое мелководье.
Многие люди видели в тот день крокодилоголовых гонцов бога-пожирателя. Мы с сестрой сидели у себя в комнате и боялись даже говорить друг с другом. Выйти из дому мы не могли.
Из мастерской отца не слышалось ни звука. Тишина продолжалась долго, и я, несмотря ни на что, начал тревожиться. Мы с Хамакиной встретились взглядами; она смотрела прямо на меня изумленными, широко распахнутыми глазами. Потом она кивнула.
Я подошел к мастерской и постучал:
— Отец, у тебя все в порядке?
К моему удивлению, он тут же открыл дверь и вышел. Одной рукой отец держался за косяк — так и висел на нем, тяжело дыша. Кисти его рук скрючились и стали похожи на когти. Казалось, что они обгорели. Лицо было таким бледным и диким, что какой-то частью моего существа я даже усомнился, что это мой отец, пока он не заговорил.
— Я скоро умру, — сказал он. — Мне пора отправляться к богам.
И я, несмотря ни на что, заплакал.
— А теперь ты должен в последний раз быть мне верным сыном, — сказал он. — Собери тростник и свяжи из него погребальную лодку. Когда закончишь, я буду уже мертв. Положи меня в лодку и пусти ее по течению, чтобы я, как и все люди, пришел к Сурат-Кемаду.
— Нет, отец! Это не так!
Я плакал, и мне вспоминался отец такой, каким он был в годы моего детства, а не тот, который появился потом.
Он с силой сжал мое плечо и свирепо прошипел:
— Это совершенно неизбежно, и это так. Ступай!
И мы пошли вместе с Хамакиной. Почему-то с нашего дома буря сорвала лишь несколько черепичек и плавучий док под люком оказался на месте. И моя лодка тоже никуда не делась, но она была подтоплена и едва держалась на привязи. Мы с трудом вытащили ее, вылили воду и спустили на реку. Каким-то чудом даже весла не пропали. Мы забрались в лодку и молча гребли около часа далеко к болотам — туда, где воды были по-прежнему мелкими и тихими, а тростник толщиной с мою руку раскачивался на фоне неба, будто лес. Я взял топорик, который специально с собой захватил, и срезал несколько тростин, а потом мы с Хамакиной трудились весь день и наконец соорудили грубую лодку. Вечером мы привели ее на бечеве к нашему дому. Я первым поднялся по лестнице, а сестра в страхе осталась ждать внизу. Впервые на моей памяти дверь в мастерскую отца была оставлена открытой. Он лежал на своем ложе среди полок, уставленных книгами и пузырьками, и я с первого взгляда понял, что отец мертв.
Дел у нас в ту ночь было немного. Мы с Хамакиной приготовили холодный ужин из того, что нашлось в кладовой. Потом мы заперли все ставни и двери, а на люк поставили тяжелый ящик, чтобы эватим не могли залезть и сожрать мертвое тело, — такое за ними водится.
Я совсем немного осмотрел мастерскую, поглядел на отцовские книги, открыл сундуки, заглянул в ящички. Даже если у него и было какое-то сокровище, я его не нашел. Потом я взял темный пузырек, и изнутри что-то завопило слабым, далеким голосом. В ужасе я уронил пузырек. Он разбился, и вопившее существо метнулось по полу прочь.
Дом наполнился голосами и шумом, поскрипыванием, шепотом и вздохами. Один раз о закрытые ставни что-то захлопало и заскреблось — возможно, огромная птица. Мы с сестрой бодрствовали почти всю ночь, держа в руках фонари. Мы вооружились дубинками, надеясь защититься от того ужасного, что могло поджидать нас в темноте. Я сидел на полу у мастерской, подпирая спиной дверь. Хамакина лежала, опустив лицо мне на колени, и тихо всхлипывала.
Наконец я заснул, и во сне мне явилась мать. Она склонялась надо мной, с нее капали вода и речной ил; она вскрикивала и рвала на себе волосы. Я попытался сказать ей, что все будет хорошо, что я позабочусь о Хамакине, что я вырасту и буду помогать людям писать письма. Я пообещал, что не стану таким, как отец. Но мать все равно плакала и всю ночь шагала туда-сюда. Утром пол оказался весь мокрый, заляпанный илом.
Мы с Хамакиной встали, умылись, надели наши лучшие одеяния и отправились к жрецам. Пока мы шли, некоторые поворачивались к нам спиной, а другие выкрикивали проклятия и называли нас убийцами. На площади перед храмом нас обступила толпа с ножами и дубинками. Я замахал руками и стал делать жесты, которые, как я надеялся, примут за колдовские, так что толпа развернулась и побежала, и люди кричали, что я ничуть не лучше своего отца. На мгновение я почти пожалел, что это не так.
К дому нас провожала целая армия жрецов, облаченных в блистательные наряды: золотые с серебром брюки, синие жакеты, высокие шляпы, покрытые чешуей. Многие из них несли над собой священные изображения Сурат-Кемада и других богов: Рагун-Кемада — повелителя орлов, и Бел-Кемада — бога Весны, и Меливентры — повелительницы фонаря, посылающей прощение и милосердие. Служители богов пели и раскачивали дымящиеся кадильницы на золотых цепочках.
Но они не позволили нам пройти обратно в дом. Две храмовые смотрительницы стояли с нами на причале и держали меня и Хамакину за руки. Соседи боязливо наблюдали, стоя поодаль.
Жрецы опустошили мастерскую отца, разломали ставни, бутылку за бутылкой вылили все снадобья и высыпали порошки в реку, туда же кинули многие из его книг, а следом — остальные пузырьки, большую часть горшочков, резных изображений и странных предметов. Оставшиеся книги они забрали с собой. Их понесли в храм, побросав в корзины, младшие жрецы. Потом они все вместе изгоняли злые силы, и продолжалось это, как мне показалось, часами. Они сожгли столько благовоний, что уже можно было подумать, будто в доме пожар.
Наконец жрецы удалились, столь же торжественно, как и пришли, и одна из смотрительниц храма дала мне меч, который до этого принадлежал моему отцу. Это было хорошее оружие: эфес оплетен медной проволокой, лезвие украшено серебряными вставками.
— Он тебе может понадобиться. — Вот и все, что сказала женщина.
В страхе мы с сестрой решились все же пройти в дом. В воздухе так сильно пахло благовониями, что мы закашлялись, а из глаз полились слезы. Мы тут же бросились и распахнули все окна, но кадильницы были развешены повсюду, и мы не осмелились их убрать.
Отец лежал на своем одре в мастерской, закутанный в марлю. Жрецы вырвали его глаза и положили в пустые глазницы амулеты, похожие на огромные монеты. Я знал, что они сделали это из опасения, что он отыщет дорогу назад.
Мне с Хамакиной пришлось отнести его в похоронную лодку. Помочь было некому, и нам пришлось очень трудно. Ведь Хамакине тогда было всего восемь, а мне пятнадцать. Не один раз я боялся, что мы вот-вот нечаянно уроним его. Один из золотых амулетов выпал. Пустая глазница зияла — сухая, красная рана… Меня чуть было не стошнило, пока я вставлял амулет на место.
Похоронная лодка была устлана марлей и увешана амулетами. На носу стоял серебряный кубок, в котором дымились благовония. На корме один из жрецов нарисовал символ: змею, кусающую себя за хвост; змея была разорвана.
В вечерних сумерках я и Хамакина потащили похоронную лодку, привязав ее к нашей, в глубокие воды за чертой города. Туда, где лесом стояли сломанные мачты разбитых кораблей, а потом и дальше. Небо постепенно темнело, из красного становилось черным, и на нем виднелись разбросанные, будто лохмотья, лиловые остатки последних грозовых туч. С болот дул почти холодный ветер. Блистали звезды, многократно отражавшиеся в покрытой рябью воде.
Я встал в своей неглубокой лодке и, стараясь делать это как можно лучше, произнес службу по усопшему, по моему отцу, которого я по-прежнему любил, и боялся, и не понимал. Потом Хамакина отвязала бечевку, и похоронная лодка поплыла — сначала вниз по течению, в сторону устья реки, к морю, но потом, в темноте, когда лодка почти уже скрылась из виду, она явно начала плыть вверх. Это был хороший знак — он говорил о том, что лодка поймала черное течение, уносящее мертвых из живого мира в обиталище богов.
Тогда я подумал, что у меня будет время скорбеть. Когда мы вернулись, дом был совершенно пуст. Впервые за много лет я ничего не боялся. Это меня почти озадачило. В ту ночь я мирно спал и не видел снов. Хамакина тоже была спокойна.
На следующее утро к нам в дверь постучала старушка, живущая в одном из домов на другом конце причала. Она спросила: «Дети, у вас все хорошо? Вам хватает еды?»
Она оставила нам корзину с продуктами.
Это тоже был хороший знак, говоривший о том, что когда-нибудь соседи простят нас. Они не считали, что я такой же дурной человек, каким был, по их мнению, мой отец.
Мы медленно отнесли корзину в дом, плача — наверное, от радости. Жизнь станет лучше. Я помнил, что пообещал матери. Я буду другим. На следующий день, несомненно… ну или через день Велахронос снова примет нас, и мы продолжим учебу.
Но только в эту ночь мне явился во сне отец. Он стоял перед моей кроватью, укутанный в марлю, и лицо его за золотыми дисками выглядело ужасно. Голос его был — мне его точно не описать — маслянистый, будто капало что-то густое и мерзкое; и само то, что такие звуки могли сложиться в слова, казалось великой непристойностью.
— Я слишком глубоко погрузился во тьму, сын мой, и конец мой может прийти лишь вместе с последней тайной. Я ищу ее. Мои изыскания почти завершены. Это наивысшая точка всего моего труда. Но осталось одно, чего мне не хватает. Одно, ради чего я вернулся.
И я спросил его во сне:
— Что же это, отец?
— Твоя сестра.
И тут я проснулся от крика Хамакииы. Сестра попыталась схватить меня за руку. Ей это не удалось, и она вцепилась в край кровати и с грохотом упала, стащив на пол постель. Я всегда держал на полке возле кровати зажженный фонарь. И теперь я поднял железную дверцу, и комнату залил свет.
— Секенре! Помоги мне!
Не веря своим глазам, я увидел, как мгновение сестра висела, дерись, в воздухе, будто ее держала за волосы невидимая рука. Потом Хамакина вновь закричала и будто улетела в окно. Секунду она держалась за подоконник. Наши глаза встретились, но не успел я ничего ни сделать, ни сказать, как ее оторвало от подоконника и утащило прочь. Я подбежал к окну и высунулся наружу. В воду ничего не упало; лишь легкая рябь шла по ее глади. Ночь была тихая. Хамакина просто исчезла.
II
На третье утро после смерти отца я пошел к Сивилле. Больше ничего не оставалось делать. Всякий в Городе Тростника знает, что когда в твоей жизни наступает самый трудный момент, когда нет других выходов, кроме как сдаться и умереть, и никакой риск уже не кажется чрезмерным — это значит, что настало время встретиться с Сивиллой.
«Счастлив тот, кто никогда не ходил к ней» — гласит старая пословица. Но я счастливцем не был.
Ее называют Дочерью Реки, и Голосом Сурат-Кемада, и Матерью Смерти, и еще многими другими именами. Кто она и что она такое, никто никогда не знал, но обитала она, о чем рассказывали бесчисленные страшные истории, под самым сердцем города, среди свай, поддерживавших большие дома и стоявших, будто густой лес. Я слышал о той ужасной плате, которую она берет за свои пророчества, и о том, что пришедшие к ней возвращаются необратимо переменившимися, если вообще возвращаются. И все же обитала она там с незапамятных времен, и с тех же нор приходили люди выслушать ее слова.
Я отправился к ней. В качестве подношения я захватил с собой отцовский меч — тот самый, серебряный, что дала мне смотрительница храма.
Совсем рано, в предрассветных сумерках, я снова выбрался из дому через люк. К востоку, справа от меня, небо только начало освещаться и стало серым, тогда как передо мной — там, где лежало сердце города, — по-прежнему была ночь.
Я греб среди обломков, оставшихся после недавней бури. Среди них попадались куски обшивки кораблей, подпрыгивавшие на волнах бочки, а один раз я увидел даже медленно плывший по воде труп, до которого почему-то не добрались эватим. Дальше был огромный дом, у которого подкосились опоры, и теперь он стоял в воде, весь разломанный, и черными ртами зияли его окна. Позже, когда тьма немного рассеялась, я обнаружил затонувший корабль. Он застрял среди свай домов и был теперь похож на огромную дохлую рыбу, запутавшуюся в тростнике. В черной воде позади корабля были раскиданы его снасти.
Прямо за кораблем висела темная, неправильной формы масса — жилище Сивиллы, не пострадавшее, конечно, от бури.
Вот какую еще историю рассказывают о Сивилле: она никогда не была молодой, а появилась на свет старой каргой из крови, которую потеряла ее мать перед смертью. Сивилла встала из лужи этой крови во тьме, царившей в начале мира, и сложила ладони вместе, а затем раскрыла их. Из рук ее поднялись столбы пламени.
Этот фокус проделывал мой отец, и я его однажды очень разозлил, когда всего-навсего сидел, уставившись на свои ладони, и складывал и раскрывал их, ничего не понимая и не добиваясь никаких результатов. Достаточно было одного того, что я попытался. Возможно, отец сперва даже испугался мысли, что я попробую снова и в конце концов у меня получится. А затем потрясенное выражение на его лице сменилось холодной яростью. Это был единственный раз в моей жизни, когда он меня выпорол.
А Сивилла, выпустив пламя из ладоней, пальцами скатала из огня шарики. На один из них дунула, чтобы он стал бледнее, и выпустила оба — Луну и Солнце. Потом она долго пила из Великой реки, куда стекла кровь ее матери, а чуть позже — встала в луче Луны и выплюнула сверкающие звезды. А свет звезд пробудил по берегам реки множество богов, впервые увидевших Землю.
Пока я смотрел на дом Сивиллы, то почти верил в эту историю. Нет же, я совершенно в нее поверил. Дом Сивиллы представлял собой скорее огромный кокон, что-то вроде паутины, до отказа набитой мертвечиной и обломками, и плелся этот кокон с начала времен, и столько же накапливались в нем вещи. Жилище было подвешено ко дну города, и наружные его нити — переплетение веревок и сетей, плетей вьюнов и волокон — уходили в темноту во все стороны, и я не мог разобрать, где начало и конец у этого огромного гнезда.
Но основная часть жилища свисала почти до самой воды, будто чудовищное брюхо. Я протянул руку и привязал к нему свою лодку, сунул за пояс отцовский меч, подоткнул халат, чтобы полы не липли к ногам, и полез наверх.
Веревки дрожали, шептали голосом приглушенного грома. В лицо мне валились ил и мусор, вокруг меня то и дело что-то падало в воду. Я отчаянно цеплялся, встряхивал голову, чтобы очистить глаза, и продолжал ползти.
Выше, в полной темноте, я стал пробираться через лаз из гниющих бревен. Иногда руки соскальзывали — и я начинал катиться вниз, но через мгновение, наводившее на меня ужас, я за что-нибудь успевал ухватиться. Тьма была… тяжелая. Мне казалось, что со всех сторон тянется бесконечная масса обломков, и, пока я пробирался по ней, она качалась и скрипела. Иногда невыносимо смердело разложением.
Я залез на перевернутую вверх дном лодку. Что-то мягкое упало сверху и соскользнуло по борту. Все это время я отчаянно пытался нащупать ладонями и босыми ступнями точку опоры на сгнившей деревянной обшивке.
Дальше были снова веревки и сети, и в полумраке я увидел, что оказался в зале, загроможденном сундуками, плетеными корзинами и тяжелыми глиняными кувшинами, и все это закачалось и застучало одно о другое, пока я проползал среди предметов.
Я то и дело натыкался на змей и рыб, извивавшихся среди вонючей слизи.
И вот, снова в полной темноте, я пополз на четвереньках по ровной поверхности, — похоже, это был деревянный пол. А затем половицы треснули подо мной — и я с криком полетел кубарем среди веревок и дерева, и на ощупь я догадался, что сверху падают сотни человеческих костей. Мое падение остановили сети; на коленях у меня оказался череп, а на голые ноги свалились чьи-то кости. Я выкинул череп и попробовал подпрыгнуть, но ноги провалились в сети, и я почувствовал, что внизу пустота.
Так я висел, отчаянно цепляясь за веревочную сеть. Она все же порвалась, и я снова закричал, дергая ногами в темноте, а где-то далеко внизу в воду с плеском обрушилась целая лавина костей.
И тут мне вспомнилась еще одна история, которую я слышал: о том, что когда кто-то тонет в реке, плоть его съедают эватим, а кости достаются Сивилле. Она по ним предсказывает судьбу.
Кажется, так оно и было.
И в этот самый момент она явилась мне, и голос ее был подобен осеннему ветру, шумевшему в высохших тростниках.
— Сын Ваштема.
Я сильнее вцепился в остатки сети, глотнул воздуха и крикнул вверх, в темноту:
— Я здесь!
— Чернокнижник, сын чернокнижника, я жду твоего прихода.
От потрясения я чуть не выпустил сеть.
— Но я не чернокнижник!
— Чернокнижник, сын чернокнижника.
Я снова полез вверх, в то же время рассказывая ей о себе; я запыхался и то и дело умолкал. Временами падали еще какие-то кости, и иногда они ударяли меня по голове, будто давая насмешливый ответ на то, что я, с трудом дыша, рассказывал. И все же я поведал ей, что сам никогда не творил никаких чудес, и что я пообещал матери никогда не становиться таким, как отец, и что я был учеником историка Велахроноса и собирался стать писцом, а потом сочинять собственные книги, если только Велахронос согласится взять меня назад, когда все закончится…
И тут мне внезапно явилось лицо Сивиллы; оно показалось в темноте наверху, будто полная луна, выглянувшая из-за облака. Лицо ее было бледным и круглым, черные глаза ничего не выражали, а кожа, как мне показалось, слабо светилась.
И она сказала мне, мягко посмеиваясь:
— Чернокнижник, сын чернокнижника, ты споришь с ужасной Сивиллой. Думаешь, это храбрый поступок или всего лишь глупость?
Я остановился, слегка покачиваясь на веревках из стороны в сторону.
— Простите, я не хотел…
— То, что ты хочешь сделать, не всегда то же самое, что ты в действительности делаешь, Секенре. И совершенно не важно, будешь ли ты потом в этом раскаиваться или нет. Так вот. Я произнесла твое имя уже один раз. Секенре. Я произнесла его дважды. А знаешь, что случится, если я произнесу его три раза?
— Не знаю, Великая Сивилла, — кротко отвечал я.
— Чернокнижник, сын чернокнижника, поднимайся и садись передо мной. Не бойся.
Я залез туда, где она находилась. Я едва мог разглядеть деревянную полку, заваленную костями и мусором. Я осторожно ощупал поверхность одной ногой и пальцами почувствовал, к своему удивлению, крепкие сухие доски. Я отпустил веревки и сел. Сивилла протянула руку и открыла створку фонаря в металлическом корпусе, потом створку другого фонаря, и еще одного, и еще. Мне представились ленивые твари, которые, просыпаясь, открывают глазища.
Теперь крошечная каморка с низким потолком наполнилась светом и тенями. Сивилла сидела скрестив ноги, а на колени она накинула плед с сияющей вышивкой. На коленях у нее свернулась змея с человеческой головой и чешуей, похожей на серебряные монеты. Змея один раз зашипела, и Сивилла низко наклонилась, пока змея что-то шептала ей на ухо. Наступила тишина. Сивилла долго смотрела мне в глаза.
Я протянул ей меч моего отца:
— Госпожа, это все, что я могу предложить вам…
Она зашипела совсем как ее змея, и мгновение она казалась мне потрясенной и даже испуганной. От меча она отмахнулась:
— Секенре, ты перебиваешь Сивиллу. И снова я спрошу тебя: это храбрый поступок или всего лишь глупость?
Ну вот. Она произнесла мое имя триады. На мгновение меня охватил отчаянный ужас. По ничего не случилось. Она снова засмеялась, и смех ее был человеческий и почти что добрый.
— Чрезвычайно неподходящее подношение, чернокнижник, сын чернокнижника.
— Не понимаю… Простите меня, госпожа.
— Знаешь ли ты, Секенре, что это за меч?
— Это меч моего отца.
— Это меч Рыцаря-инквизитора. Твой отец пытался скрыть, даже от самого себя, то, кем он был на самом деле. Поэтому он вступил в священный орден, орден со строжайшей дисциплиной, члены которого посвящают свою жизнь уничтожению всех проявлений тьмы, всех диких существ, ведьм, колдунов и даже необузданных богов. В твоем возрасте, мальчик, он был таким, как ты. Ему так хотелось поступать правильно. Но ему это не помогло. В конце концов от этого стремления у него остался один лишь меч.
— Госпожа, у меня больше ничего нет…
— Секенре… Вот я и снова назвала тебя по имени. Ты совершенно особенный. И путь перед тобой лежит не такой, как у всех. Твое будущее не зависит от того, сколько раз я произнесу твое имя. Оставь меч себе. Он тебе пригодится. От тебя я не прошу никакой платы, по крайней мере сейчас.
— Потребуете ли вы плату позже, Великая Сивилла?
Она подалась вперед, и я увидел, что зубы у нее узкие и острые. Дыхание ее пахло речным илом.
— Вся твоя жизнь станет достаточной платой. Ко мне все приходит в нужное время, и даже ты, как мне кажется, пришел ко мне сейчас, когда тебе более всего нужна помощь.
Тогда я стал рассказывать ей, зачем я пришел, и про отца, и о том, что случилось с Хамакиной.
— Чернокнижник, сын чернокнижника, ты читаешь Сивилле лекцию. Храбрый поступок или глупость?
Я заплакал:
— Прошу вас, Великая Госпожа… Я не знаю, что я должен говорить. Я хочу поступать правильно. Не сердитесь на меня, пожалуйста. Скажите, что мне делать.
— Чернокнижник, сын чернокнижника, все, что ты делаешь, и есть правильно, это часть огромного узора, за которым я наблюдаю, который я тку, о котором я прорицаю. С каждым поворотом твоей жизни узор выстраивается по-новому. Все значения меняются. Твой отец понял это, когда вернулся из заморских краев уже не Рыцарем-инквизитором, потому что он слишком многое узнал о колдовстве. Истребляя чернокнижников, он стал чернокнижником сам. Как врач, заразившийся от пациента. Знания его были как дверь, которую открываешь, а закрыть снова уже никогда не сможешь. Дверь. В его сознании.
— Нет, — тихо произнес я, — я не буду таким, как он.
— Тогда слушай прорицание Сивиллы, чернокнижник, сын чернокнижника. Ты проделаешь путь во чрево зверя, в пасть бога-пожирателя.
— Госпожа, все мы в этой жизни совершаем свой путь, а когда умрем…
— Чернокнижник, сын чернокнижника, принимаешь ли ты слова Сивиллы по собственной воле как преподнесенный тебе дар?
Я побоялся спросить ее, что будет, если я откажусь. Выбора у меня на самом деле не было.
— Принимаю, госпожа.
— Значит, теперь все в твоей воле. Если ты собьешься со своего пути, сделаешь шаг в сторону — это тоже изменит ткань жизни всех и каждого.
— Госпожа, я всего лишь хочу вернуть мою сестру и…
— Тогда и это прими тоже.
Она вложила что-то в мою ладонь. Прикосновение было холодным и жестким, как будто рука Сивиллы была из живого железа. Змееподобное существо у нее на коленях зашипело, почти что выговаривая слова. Я поднес открытую ладонь к одному из фонарей и увидел на ней две погребальные монеты.
— Чернокнижник, сын чернокнижника, в этот день ты стал мужчиной. Твой отец перед своим уходом не посвятил тебя в мужчины. Поэтому обряд должна провести я.
Змееподобное существо скрылось в ее одеждах. Сивилла встала, и движения ее были текучими, как струи дыма. Я только и видел что ее лицо и руки, витавшие в полумраке и светившиеся сами, как фонари. Она взяла серебряную ленту и перевязана мне волосы, как перевязывают их мужчины в моем городе. Она дала мне мешковатые брюки, такие как носят мужчины в городе. Я надел их. Они оказались слишком длинными, и я закатал их до коленей.
— Раньше они принадлежали пирату, — сказала она. — Ему они больше не потребуются.
Порывшись в куче хлама, она вытащила один ботинок. Я примерил его. Он оказался почти вдвое больше моей ступни.
Она вздохнула:
— Узор постоянно меняется. Я уверена, что это был недобрый знак. Но тебе не стоит это брать в голову.
Она забрала у меня ботинок и бросила в сторону.
Потом она склонилась и поцеловала меня в лоб. Прикосновение ее губ было таким холодным, что обжигало кожу.
— Теперь ты отмечен Сивиллой, чернокнижник, сын чернокнижника, и по моей отметине люди будут узнавать тебя. Ты можешь, ибо ты отмечен мною, трижды позвать меня, и я услышу тебя и отвечу тебе. Но будь осторожен. Если ты обратишься ко мне за помощью более трех раз, то будешь принадлежать мне, подобно всем вещам, что есть в моем доме. Вот такую плату я возьму с тебя.
Она дала мне флягу и кожаный мешок с едой — там были сыр, хлеб, сушеная рыба — и велела мне положить в мешок и похоронные монеты, чтобы я их не потерял. К мешку была приделана длинная веревка. Я повесил мешок через шею. Флягу я прикрепил к ремню, которым был подпоясан мой халат.
Там, где она поцеловала меня, лоб мой онемел. Я потрогал рукой это место. Оно было холодным как лед.
— Теперь ступай по собственной твоей воле, чернокнижник, сын чернокнижника, в самые челюсти Пожирающего. Иди, как предрекла тебе Сивилла, иди прямо сейчас…
Она топнула ногой. Я закричал: пол раскрылся у меня под ногами, будто люк, и я бесконечно долго падал, среди сверкающих белых костей, хлама, и со мной падали фонари Сивиллы, один раз я успел увидеть ее лицо, промелькнувшее в темноте высоко-высоко, будто метеор.
Я с силой ударился о воду и глубоко погрузился, но как-то мне удалось снова выбраться на поверхность; мне показалось, что легкие чуть не лопнули. Я поплыл. Меч сек меня но ногам. Мешок на веревке душил меня. Я чуть было не выбросил и то и другое, но не решился и медленно, неуклюже двинулся туда, где, как мне казалось, ожидала меня моя лодка. Я посматривал по сторонам, опасаясь эватим, которых в таком месте должно было быть немало. Наверху, в жилище Сивиллы, было тихо и темно.
Наконец я коснулся ступнями мягкого ила и встал, окруженный сумраком. Между тысячей деревянных опор города пробивались блеклые лучи света. Я пошел вброд по густому илу, затем в открытые воды, окунулся с головой и немного поплыл, изо всех сил стараясь двигаться в сторону света. Потом я почувствовал ступнями песчаную отмель, вылез из воды и остановился передохнуть.
Должно быть прошла целая ночь, потому что мне снились ужасные сны. В них мой отец, облаченный в мантию чернокнижника, прохаживался туда-сюда у самой воды и лицо его было настолько искажено яростью, что я едва узнавал его. Он то и дело наклонялся, заносил руку для удара, но потом останавливался, удивленный или даже испуганный, как будто увидел в моем лице что-то, чего никогда раньше не замечал.
Я пытался окликнуть его.
Неожиданно я проснулся; вокруг была непроглядная темнота. Неподалеку послышался плеск от чьих-то ног. Вдалеке запели болотные птицы, извещая о наступлении зари.
И тут послышался голос моего отца:
— Секенре, ты все еще любишь меня?
Я не смог ему ответить. Лишь сидел до ужаса неподвижно и дрожал от холода, прижав колени к груди, схватив себя одной рукой за запястье другой.
Рассвет был похож на серое размытое пятно. Неподалеку от себя я увидел лодку, вынесенную на песчаный берег. Это была не моя лодка, а похоронная лодка из связанных стеблей.
На мгновение мне подумалось, что я полностью осознал то, что напророчила мне Сивилла, и я замер было от страха, но страха я в жизни изведал уже столько, что он стал мне безразличен. Я не мог заставить себя тревожиться из-за этого. И думать связно я тоже был не в состоянии.
Как околдованный, чье тело действует по собственному усмотрению, не подчиняясь воле разума, я столкнул лодку в открытые воды, потом залез в нее и неподвижно лег на пропитанных душистыми маслами пеленах.
Теперь я ощущал одну только покорность судьбе. Так и гласило пророчество.
Будто подчиняясь собственной прихоти, я достал из сумки похоронные монеты. И положил их себе на глаза.
III
Я долго лежал, слушая, как вода плещет о лодку. Потом пропал даже этот звук, и я почувствовал вполне отчетливо, что лодка двинулась в противоположном направлении. Я понял, что теперь меня несет черное течение — прочь из мира живых, в страну мертвых. Воды были тихи, как будто лодка скользила по реке из масла. Я слышал удары собственного сердца.
Я лежал без сна и пытался разобраться в том, что случилось со мной у Сивиллы, вспоминал каждую мелочь, рассчитывая найти какую-то главную нить, которая свяжет все части, нанижет их, будто бусины, и все приобретет форму и смысл. Но ничего не выходило. Я и не надеялся особенно. Прорицания, они всегда такие: вы их не можете понять до тех пор, пока они не начнут сбываться, и тогда внезапно становится виден весь узор.
А частью этого узора были даже тишина реки и громкий стук моего сердца.
И даже голос моей сестры.
Сначала мне показалось, что у меня просто звенит в ушах, но потом звуки стали складываться в слова, которые доносились еле-еле, откуда-то очень издалека, и были едва различимы для слуха.
— Секенре, — говорила она, — помоги мне. Я заблудилась.
Я стал отвечать ей то вслух, то мысленно:
— Я уже иду, маленькая моя. Подожди меня.
Она сипло всхлипывала, глотая воздух, — похоже, она плакала уже очень долго.
— Здесь темно.
— Здесь тоже темно, — тихо ответил я.
Гордость не позволяла Хамакине сказать, что ей страшно.
— Хамакина… А отец там, с тобой?
Что-то плеснуло вблизи борта лодки, и голос отца прошептал возле самого моего уха:
— Секенре, если ты любишь меня, отправляйся обратно, я приказываю тебе плыть обратно! Не приходи сюда!
Я вскрикнул и сел. Похоронные монеты упали мне на колени. Я повернулся в одну сторону и в другую, осматриваясь вокруг.
Лодка скользила мимо огромных черных тростников. В беззвучной темноте вдоль берега стояли одна за другой белые цапли; они слабо светились, как лицо Сивиллы. А из воды за мной наблюдали эватим, целые полчища этих существ, похожих на мертвенно-белых голых людей, но с крокодильими головами; неподвижно лежали они на мелководье. Но отца нигде не было видно.
Небо надо мной было темным и ясным, и светили звезды, но не такие, как на Земле. Здесь их было меньше, и сами они — бледные, почти серые, — складывались в созвездия мертвых, о которых рассказано в Книгах Мертвых: Рука, Арфа, Кувшин Забвения, Глаз Сурат-Кемада…
Я очень осторожно поднял похоронные монеты и положил их обратно в сумку. Я хотел пить и поэтому хлебнул глоток из фляги. Здесь мне нельзя было пить воду из реки, ибо только мертвым можно пить воду мертвых и только мертвым — вкушать плоды земли мертвых. Об этом тоже сказано в Книгах Мертвых.
И вот я глядел в бесконечную тьму ничем не прикрытыми глазами смертного. Далеко за спиной, там, откуда приплыла моя лодка, виднелись робкие отблески света — лишь более бледный оттенок неба, точно позади меня было отверстие, сквозь которое я уже прошел. С каждым мгновением мир живых оставался все дальше и дальше.
Белые цапли, все как одна, взлетели, и на мгновение воздух наполнили совершенно беззвучные взмахи их крыльев. А потом цапли исчезли. Они, как и эватим, были гонцами бога Темной Реки.
Но мне они не несли никаких посланий.
Я начал видеть привидения среди тростников; когда я проплывал мимо, они, до того лежавшие, садились и умоляли меня взять их в лодку, чтобы они могли отправиться в последнюю землю подобающим образом. Они представляли собой всего лишь клубы дыма, смутные намеки на некие очертания, которые я видел краем глаза. Взглянув в упор на любого из них, я их не видел.
Некоторые взывали ко мне на языках, неизвестных мне. Лишь немногие упоминали места и людей, которых я знал. Этих немногих я боялся. Я не хотел, чтобы они узнали меня. Я лег на дно лодки и снова положил монеты на глаза. Через некоторое время я забылся неглубоким сном и во сне увидел отца. Он вышагивал туда-сюда по черным водам, и от края его мантии, волочившегося по воде, шла рябь; лицо отца было искажено яростью. Один раз он остановился и стал свирепо трясти меня, говоря: «Нет, сын мой, нет. Не этого я желал для тебя. Я приказываю тебе. Я запрещаю тебе… Потому что я по-прежнему люблю тебя. Отправляйся назад в Страну Тростников. Возвращайся назад!»
Но во сне я только и ответил ему: «Отец, я уйду, если ты позволишь мне взять с собой Хамакину».
Он смолчал, продолжая свирепо расхаживать взад и вперед. От ярости он не спросил даже, люблю ли я его.
Я проснулся от еле слышного пения. Казалось, что ветер откуда-то издалека доносит звук многих голосов. Я вновь сел, убрал монеты в мешок и увидел огромную трирему, несущуюся прямо на меня; парус ее так и вздувался от ветра, а весла взбивали волны в пену.
И все же это была вещь бестелесная, вроде затаившихся в тростниках привидений, — лишь очертания из дыма. Голоса гребцов были приглушенны, барабан, задававший темп, стучал, как тихий отголосок далекой угасающей бури. Сквозь корпус судна и его парус просвечивали звезды, и пена от весел тоже была призрачной. Воды вокруг меня были по-прежнему черны, гладки и безмолвны.
Да, это были чудеса, но тайны в них не было, ибо Великая река сосуществует с рекой Мертвых, пусть и текут они в разные стороны. Иногда по ночам матросы речных судов мельком видят смутные очертания — это груз, который несет черное течение. Заметив такое, матросы считают это дурным знаком и приносят жертвы, чтобы успокоить гнев того божества, против которого они могли согрешить.
А теперь я на реке Мертвых видел живых, будто призраков. Трирема оказалась прямо передо мной, и моя лодка прошла сквозь нее. На мгновение я оказался среди гребцов и почувствовал резкий запах их натруженных тел. Затем я проплыл сквозь богато убранную кабину. Там пировал важный господин со своими приспешниками. Думаю, это был сам Деспот Страны Тростников. Одна дама из его окружения замерла с кубком в руке. Наши глаза встретились. Похоже, она была не столько напугана, сколько удивлена. Она вылила немного вина из своего кубка, будто приглашая меня к возлиянию.
Потом трирема исчезла вдали, и я снова лег, закрыл глаза монетами и прижал к груди отцовский меч.
Я опять уснул и увидел новый сон, но сновидение мое было невнятно: какие-то силуэты в темноте, звуки, которых я не мог разобрать… Я проснулся, голодный и с пересохшим горлом, и отпил из фляги, а затем подкрепился едой из кожаного мешка.
А пока я ел, то понял, что река больше не течет. Лодка стояла совершенно неподвижно посреди черного, бесконечного, мертвого болота под серыми звездами. Не было даже эватим и привидений.
Я испугался не на шутку. Я подумал, что мне придется остаться здесь навсегда. Нет, я был каким-то образом в этом уверен! Бог-пожиратель как-то обхитрил меня. Земля Мертвых не примет меня, пока я все еще жив. Я с трудом проглотил последний кусок хлеба, завязал мешок и выкрикнул, почти всхлипывая: «Сивилла! На помощь! Я заблудился!»
И небо стало светлеть. Я увидел, что из болота поднимаются уже не тростники, а огромные деревья, совершенно голые, будто каменные колонны от разрушенных построек.
Некоторые звезды начали блекнуть. Я подумал, что всходит луна, — как странно, неужели я отсюда смогу увидеть луну? — но вместо нее на небо выплыло лицо Сивиллы, бледное, круглое и огромное, как полная луна. Какое-то время она смотрела на меня сверху вниз, молча, а я боялся заговорить с ней. Потом лицо ее пошло рябью — так бывает с отражением, когда в тихий пруд бросают камешек, — и совсем исчезло, но среди тростников громко раздался ее голос:
— Чернокнижник, сын чернокнижника, ты призвал меня по глупости и напрасно потерял одну из возможностей ко мне обратиться. Ты у цели и мог бы отыскать дорогу сам. Тем не менее, раз уж ты считаешь, что тебе нужен проводник, опусти руки в воду и вытащи себе такового.
— В воду? — переспросил я.
На мгновение я ужаснулся, что, задав этот вопрос, истратил вторую возможность обратиться к Сивилле. Но она не ответила.
Я опустил руку в холодную воду, опасаясь затаившихся там эватим. Я стал водить рукой из стороны в сторону, растопырив пальцы, чтобы что-нибудь нащупать. Мгновение я так и лежал, свесив руку из лодки и обдумывая, не было ли это одной из загадок, которые любит загадывать Сивилла. Потом вода внезапно ожила, как будто что-то поднималось из нее, и пальцы мои сомкнулись на чем-то вязком и скользком, как водоросли. Я потянул это на себя.
Над поверхностью показалась ладонь, следом — вторая. Я выпустил то, что держал, и отполз назад. Поднявшиеся из воды руки ухватились за борт лодки, и она качнулась от веса того, кто уже залезал в нее. Внезапно резко запахло разложением, гниющей плотью. Длинные, покрытые илом волосы речного существа падали на лицо, от которого остались почти одни кости.
Тогда я завопил, и крик мой стал громче, когда существо открыло глаза и заговорило. Я понял, что это моя мать.
— Секенре…
Я закрыл лицо руками и только всхлипывал, стараясь вспомнить ее такой, какой знал ее когда-то, давным-давно.
— Секенре. — Она взяла меня за запястья и нежно отняла мои ладони от лица.
Прикосновение ее рук было таким же холодным, как поцелуй Сивиллы.
Я отвернулся от нее.
— Мама, я не ожидал… — Больше я ничего не смог сказать и снова расплакался.
— Сынок, я тоже не ожидала встретить тебя в этих местах. На самом деле это ужасная штука.
Она притянула меня к себе, и я не сопротивлялся. И вот я лег лицом ей на колени, прижался щекой к ее мокрому, покрытому илом платью, а она нежно гладила меня по лбу костяными пальцами. Тогда я рассказал ей все, что произошло; про смерть отца и про то, как он вернулся за Хамакиной.
— Я грех твоего отца, который наконец вернулся за ним, — сказала она.
— А разве он?..
— Убил меня? Да, убил. Но это наименьшая часть его злодеяния. Он более согрешил против тебя, Секенре, а еще против богов.
— Мне кажется, что он не хотел делать дурного, — сказал я. — Он говорит, что все еще любит меня.
— Возможно, и любит. Но все же он совершил великие грехи.
— Мама, как мне следует поступить?
Ее холодный, заостренный на конце палец обвел вокруг знака у меня на лбу.
— Нам пора снова отправляться в путь. Лодка уже выполнила свою задачу. Ты должен ее оставить.
С нарастающим ужасом посмотрел я в черные воды.
— Не понимаю. Мы должны… поплыть?
— Нет, любимый сынок. Мы пойдем. Прямо сейчас выходи из лодки и иди.
Я свесил одну ногу за борт, потрогал ступней холодную воду. В недоумении я посмотрел на мать.
— Давай же. Неужели ты сомневаешься, что может произойти такое маленькое чудо после всего, что тебе довелось увидеть?
— Мама, я…
— Шагай.
Я подчинился и встал на воду. Мне показалось, что под моими ступнями холодное стекло. Потом мать встала рядом со мной, и лодка медленно поплыла прочь. Я было обернулся, чтобы посмотреть ей вслед, но мать взяла меня за руку и повела в другую сторону.
Прикосновение ее руки напомнило мне Сивиллу — живое и холодное железо.
Канал стал шире, и там нас поджидали эватим. Воды текли здесь уже почти что быстро, беззвучно волнуясь и образуя большие и малые водовороты. На мелководье в воде стояло множество привидений, но они не окликали нас. Они просто оставались на своем месте и только поворачивали головы, когда мы проходили мимо. Среди них был один человек в сияющих доспехах, а в руках он держал свою отрубленную голову.
Потом вокруг нас показалось множество лодок, черных, непрозрачных и безмолвных, — это были не призраки живых, а похоронные лодки. Мы прошли вдоль длинной и узкой баржи; ее заостренные корма и нос высоко поднимались над водой, а в квадратной каюте мерцал фонарь. В каюту залезли эватим, и баржа закачалась, я слышал, как они дрались там, внутри.
Наконец перед нами замаячило что-то огромное и темное, похожее на гору и закрывшее собой звезды. Со всех сторон я видел похоронные лодки, которые следовали туда же, что и мы; некоторые вихляли и поворачивали туда-сюда среди тростника. Одна из них то ли за что-то зацепилась, то ли ее перевернули эватим. Спеленутый труп упал в воду и поплыл, волоча за собой марлю, так близко, что я мог бы протянуть руку и дотронуться до него.
Темнота окружила нас совершенно внезапно, погасив звезды. Я услышал, как бурно устремилась вперед вода, а лодки заскрипели и стали стукаться друг о друга.
— Мама! — прошептал я, протянул руку и дернул ее за платье. Кусок ткани остался у меня в руке. — Это она и есть? Это пасть Сурат-Кемада?
— Нет, дитя мое, — тихо ответила она. — Мы уже немало времени находимся во чреве зверя.
И почему-то это вселило в меня еще больший ужас.
IV
С этого момента уже ничего было не понять и все происходившее превратилось лишь в бесконечную цепь снов и пробуждений, пустых видений и лишенного очертаний тумана, боли, страха и неясного беспокойства.
Я не знал, сколько времени уже находился на реке — возможно, часы, а может, дни или недели. Временами казалось, что я невыразимо устал, а иногда что я дома в кровати и все вокруг просто безумный и страшный сон. Но я протягивал руки, когда ворочался и потягивался, перед тем как проснуться, и касался холодного, мокрого, разложившегося тела матери.
От нее больше не смердело разложением, пахло только речным илом, как от давно затонувшей связки палочек и тряпок.
Иногда вокруг нас появлялись цапли, тускло светившиеся в непроглядной темноте, как тлеющие угольки. У них были лица мужчин и женщин, и все они что-то шептали нам, умоляли, произносили имена. И голоса их сливались воедино, похожие на мягкий неразборчивый шелест на ветру.
Бо́льшую часть времени мы просто шли одни в темноте. Я чувствовал под ногами холодную поверхность реки, но не ощущал ее движения, а ноги мои шагали без остановки.
Мать заговорила. Голос у нее был тихий и раздавался из темноты, как будто что-то вспомнившееся во сне.
Думаю, она даже не обращалась ко мне. Она просто рассказывала о своих воспоминаниях, и вся ее жизнь, будто медлительными пузырьками, плывущими к поверхности воды, выплескивалась в словах: обрывки незаконченных разговоров, которые она вела в детстве, а еще многое о моем отце, обо мне и о Хамакине. Несколько минут — хотя, возможно, и намного дольше — она пела колыбельную, как будто укачивая перед сном то ли меня, то ли Хамакину.
Потом она замолчала. Я протянул руку, чтобы убедиться в том, что она все еще рядом со мной, и ее костлявая рука отыскала мою и легонько сжала. Я спросил ее, что она узнала о Земле Мертвых с тех пор, как пришла сюда, и она тихо ответила:
— Я узнала, что всегда буду изгнанницей, что для меня не подготовлено место, ибо я пришла во владения Сурат-Кемада неподготовленной и обо мне никто не объявлял ему. Место моего изгнания — река, по которой я должна блуждать до тех пор, пока не умрут боги и не будут разрушены миры.
И тогда я заплакал и спросил, не отец ли в этом виноват, и она сказала, что он.
Потом она вдруг спросила меня:
— Секенре, ты ненавидишь его?
В тот момент я был совершенно уверен, что ненавижу, но не смог ответить.
— Думаю, он не желал причинять зла…
— Сын мой, ты должен разобраться в своих чувствах к нему. В них ты заблудился, а не на реке.
Мы вновь тихо шли в непроглядной тьме, и все это время я думал об отце и вспоминал мать такой, как она когда-то была. Больше всего мне хотелось, чтобы все стало по-прежнему. Чтобы отец, мать, Хамакина и я — все вместе мы жили в нашем доме на окраине Города Тростника, как тогда, когда я был маленьким. Но если мне и удалось что-то понять к этому времени, так это то, что возвратиться невозможно, что дни наши текут вперед так же непреклонно, как Великая река, и потерянное никогда не возвращается к нам. Я не был мудрым. Я мало что понимал. Но это я знал наверняка.
Отец, по которому я тосковал, просто ушел. Возможно, ему тоже хотелось стать таким, как прежде. Мне хотелось понять, знает ли он, что это невозможно.
Я попробовал ненавидеть его.
От темноты и тишины на реке у меня возникло чувство, что я иду по туннелю глубоко под землей. А разве не были мы еще глубже, чем под землей, в самом брюхе Сурат-Кемада? Мы проходили из тьмы во тьму, словно через бесчисленные прихожие, но так и не могли отыскать главный зал.
«И то же самое случается с нашими днями. То же самое — с нашими хлопотами, — думал я. — Что бы мы ни стремились понять, оно оставляет нам лишь тусклый отблеск и огромную тайну».
Так и мой отец…
Совсем неожиданно мать взяла меня за обе руки и сказала:
— Мне было дозволено проводить тебя лишь немного, и этот небольшой путь мы уже проделали. Я не могу идти туда, куда не желают допускать изгнанников, где для меня не приготовлено место…
— Что ты сказала? Не понимаю.
— Меня не допустят в дом бога. Я должна оставить тебя у входа.
— Но ты сказала…
— Что мы уже некоторое время находимся во чреве его. И вместе с тем мы пришли к порогу его дома…
Она отпустила меня. Я в отчаянии протянул к ней руки и снова нащупал ее:
— Мама!
Она очень нежно поцеловала мне обе руки, и ее губы, как и губы Сивиллы, были так холодны, что поцелуй обжигал.
— Но ты герой, сын мой. Ты сможешь сделать следующий шаг и еще один. В этом, ты знаешь, и заключается храбрость — просто сделать еще один шаг. А я всегда знала, что ты у меня храбрый.
— Мама, я…
Но она погрузилась в глубины вод. Я хватал ее. Старался вытащить, но она тонула, будто камень, и я выпустил ее из рук. Наконец я заметил, что бессмысленно ползаю туда-сюда по поверхности воды, щупая руками вокруг, как слепой малыш, растерявший свои игрушечные шарики на гладком полу.
Я встал; внезапно меня начала бить дрожь, и я принялся растирать ладони.
Она ошиблась, говорил я себе. Я не герой. Я не храбрый. У меня просто нет выбора. Это и Сивилла увидела.
Но ни разу я не подумал повернуть назад. Дорога позади меня непроходима, и на то было много причин.
Я захотел позвать Сивиллу и сказать ей, что я опять сбился с пути. В темноте, где мне было не на что ориентироваться, я мог только ощутить ступнями, в какую сторону путь идет под уклон. Я не понимал даже, направляюсь ли я туда, куда намеревался попасть, или же в противоположную сторону.
В конце концов, какое это имело значение? Думаю, что во чреве бога направление есть понятие нефизического рода. Это вопрос степени.
Все вновь начало происходить быстро. Вокруг меня загорелись огни, будто фонари поднялись с поверхности воды и засияли на небе, как звезды. Вода пошла рябью, и холодные маслянистые волны заплескали на мои ступни.
Я побежал, опасаясь, что те чары, которые держали меня на поверхности, покинут меня, как только что покинула мать. Казалось, нет ничего ужаснее, чем погрузиться в воды реки во чреве Сурат-Кемада.
Я бежал, а светящиеся точки двигались вместе со мной, кружась, будто горящие пылинки на ветру. Я услышал какой-то звук и подумал, что это ветер, но вскоре понял, что это дыхание, шипение слюны, брызжущей сквозь зубы. Огоньки же были глазами, и они не отражали свет, как глаза собаки отражают пламя костра, но светились сами, будто угли.
Темнота немного отступила, и я увидел, что выбрался из туннеля. По обеим сторонам реки взмывали на невероятную высоту зубчатые потрескавшиеся утесы. Высоко надо мной опять сияли серые звезды Земли Мертвых.
И эватим окружали меня тысячами: они были на реке, карабкались на утесы, некоторые просто стояли у кромки воды и глядели на меня в упор. При свете их глаз и бледных звезд я увидел, что добрался наконец туда, где Великая река кончается и берет свое истинное начало, — к огромному озеру. А вокруг все расхаживали белотелые существа с крокодильими головами, по щиколотку погружаясь в густой серый туман, то поднимая, то опуская длинные зубастые морды.
Эватим несли шесты с длинными крюками вроде багров. Пока я смотрел на них, то один, то другой погружал багор в воду и вытаскивал человеческий труп, бросал его через плечо и уходил или же гак и оставался стоять, держа мертвое тело в объятиях.
Я понял, к своему ужасу, что стою на бескрайнем море трупов. Посмотрев вниз, я разглядел их смутные очертания неглубоко под водой, почти под моими ступнями: лица, руки, вздымающиеся грудные клетки… Спины и ягодицы лениво отталкивали друг друга в черной воде, словно бесчисленные рыбы, попавшие в сети. Я от омерзения отскочил, но деваться от этого было некуда.
Я снова побежал. О чудо! — эватим, похоже, были так заняты своим делом, что не замечали меня.
Но теперь мои шаги перестали быть бесшумными: я слышал сильный плеск и чавканье, как будто бежал по жидкой глине.
Это на самом деле было то место, о котором я читал в Книгах Мертвых, что переписывали мы с Велахроносом. Место, где тела и души умерших и нерожденных разбирают эватим, а эватим — суть мысли и слуги ужасного бога. Каждый человек проходит суд и отправляется на положенное ему место: или отвергается, или пожирается.
Тогда я пришел в отчаяние, ибо понял, что если Хамакина здесь, то я наверняка не смогу ее найти никогда.
Но я все же сделал следующий шаг, и еще один, и еще: теперь я уже не бежал, но шел быстрым шагом. Если это и есть храбрость, то я был храбр. Я пошел дальше, и туман клубился вокруг моих голеней.
Мне казалось, что я приближаюсь к отмели. Тростник поднимался вокруг меня, будто голые железные прутья. Я прошел мимо одной затонувшей похоронной лодки, мимо другой, затем вдоль длинной полосы из досок и обломков, но там не было уже ни трупов, ни эватим.
Передо мной, будто бледная полоска на горизонте, словно белый восход, простирался песчаный берег. Его пересекала бесконечная процессия эватим, вытаскивавших из воды свою нелегкую ношу.
Некоторое время я наблюдал за ними, стоя в тростниках. Потом я шагнул вперед, и вокруг моих коленей заплескала холодная вода. Я ахнул, поразившись тому, что больше не хожу по воде, а погружаюсь в нее и под ногами у меня глина и песок.
Я подошел к берегу и пригнулся, стараясь скрыться среди последних тростников. Постепенно я разглядел в скале — там, где начинался песчаный берег, — три огромных входа. Крокодилоголовые шагали туда и затаскивали в ходы свою ношу.
У меня не было сомнений, что каждый ход вел в отдельное место и что там и выносился окончательный приговор бога. Да, я был у порога жилища Сурат-Кемада, в прихожей перед его великим залом, заново начиная свои искания.
Но я не знал, в какую из трех дверей идти мне. Конечно, мой отец ждал меня за… одной из них.
Я сделал еще один шаг и еще и с независимым видом зашагал среди эватим. Они не обращали на меня никакого внимания. Всей толпой мы двинулись к одной из дверей. Меня окружали холодные, окоченевшие тела. Я решил, что буду двигаться туда, куда понесет меня эта огромная масса.
Перед моими глазами качнулось пустое лицо старухи: тот, кто нес ее труп, перебросил его через плечо. Чернел открытый рот, застывший в вечном намерении то ли крикнуть, то ли поцеловать, то ли пожрать кого-то.
Вновь по обеим сторонам от меня были высокие скалы. Некоторые из эватим карабкались на остроконечные скалы, и их горящие глаза напоминали восходящие звезды. Я видел, что те из них, кто уже забрался наверх, опускали ношу на каменные выступы и приступали к пиршеству.
Я торопливо отвернулся и уставился в землю. Ноги эватим были такими бледными, что казалось, они тоже светились.
Камень по краям огромной двери был гладко обтесан, железные створки широко распахнуты. Более всего вход напоминал огромные разверзнутые челюсти.
Я снова попытался заглянуть внутрь, но ничего не смог разглядеть за толпой эватим. Я подпрыгнул. Повернулся и посмотрел назад, но лишь полчище крокодильих морд воззрилось на меня, будто завихряющийся смерч, наполненный горящими глазами.
— Остановись! Ты не принадлежишь к братству эватим!
Я обернулся и увидел бледное лицо с черной бородой, красные глаза не мигали. Держалась эта голова на теле змеи, но оно было твердым, как ствол дерева, и покрывали его сверкающие чешуйки размером с мою ладонь. Пока я смотрел на это существо, с земли поднялось еще одно такое же, на сверкающем стебле вместо туловища, а потом другие стали вылезать из песка, пробиваться из-под камней, и наконец мне преградил дорогу целый лес стволов. Эватим отошли подальше.
— Тебе нельзя сюда заходить! — сказал один из них.
— Святотатец, ты не можешь войти во владения нашего господина!
Я взял свой кожаный мешок, едва сумел развязать веревку и вынул две похоронные монеты.
— Подождите, — сказал я. — Вот что у меня для вас есть.
Передний из человекоголовых существ на змеиных туловищах потянулся вперед и взял мои монеты в рот. Губы его, как и губы Сивиллы и моей матери, обжигали холодом.
Но во рту у существа монеты запылали, и оно выплюнуло их мне под ноги:
— Ты же все еще жив!
И тогда все они закричали в один голос:
— Этот еще живой!
И эватим, извиваясь, прошли через лес покрытых чешуей существ, которые вопили на меня; теперь, избавившись от своей ноши, они шли на всех четырех конечностях, разевая огромные челюсти. Я вытащил отцовский меч и рубанул одного из них, и еще одного, и еще, но потом один из эватим схватил меня за правую ногу и рывком уронил на колени. Я снова и снова рубил его мечом. Один горевший глаз лопнул и с шипением вытек.
Другой эватим поднялся на дыбы, сомкнул челюсти на моей спине и груди и повалил меня назад. Больше я не мог сражаться. Эватим бросились на меня всем скопищем, а существа со змеиными телами продолжали кричать, вопить, бормотать, и голоса их были подобны грому.
Во все мое тело впились острые как ножи зубы и стали рвать мою плоть. Я все еще сжимал меч, но он был придавлен к песку, и я не мог даже пошевелить его…
Голова моя по самые плечи оказалась в крокодильей пасти, и я закричал. Голос мой из горла чудовища звучал хрипло и глухо:
— Сивилла! Я снова призываю вас…
Не могу точно описать, что произошло после этого. Я вновь увидел ее светившееся в темноте подо мной лицо, как далекий фонарь. Оно поднималось, мчалось ко мне, а эватим по-прежнему терзали меня и медленно крушили мою плоть своими челюстями.
Потом я отчетливо ощутил, что упал в воду, вокруг меня сомкнулась вязкая чернота и эватим исчезли. Я медленно погружался в холод и темноту, а лицо Сивиллы плыло передо мной и становилось ярче. Наконец тьма рассеялась, и свет начал слепить мне глаза.
— На этот раз ты не напрасно позвал меня, — сказала она.
Я проснулся в кровати. Как только я понял, что это постель, то спокойно лег и прикрыл глаза, старательно отметая мысль о том, что это моя собственная кровать у меня дома и что мои приключения были всего лишь затянувшимся кошмарным сном.
Я знал, что это не так, и тело мое это знало: ведь я чувствовал множество ран там, где в меня вгрызались эватим. И я был почти голый, потому что одежда моя оказалась изорванной в клочья.
Но я по-прежнему сжимал отцовский меч. Я с трудом пошевелил правой рукой, и лезвие царапнуло по твердому дереву.
Это была не моя кровать. Она была сколочена из неотесанных досок и не застлана простыней, а посыпана песком.
Я стал садиться, не открывая глаз, и чьи-то нежные руки взяли меня за голые плечи. Руки были мягкие и теплые.
Тут у меня закружилась голова. Меч выскользнул из пальцев. Я открыл глаза, но не смог ничего разглядеть. Все расплывалось.
На спину мне стали лить теплую воду. Раны мои защипало. Я испустил крик, упал вперед и оказался в объятиях незнакомого человека. Мой подбородок лег ему на плечо.
Помещение, в котором я находился, выглядело более странно, чем я мог бы даже вообразить. Когда-то это был богато убранный зал, а теперь здесь царила разруха. Сам же зал был опрокинут набок, точно огромная коробка, которую кто-то повернул, в беспорядке рассыпав содержимое. Высоко над головой оказались окна. Их распахнутые створки с нарядными витражами, изображавшими сияющих рыб, свисали вниз. Книги и пузырьки грудами валялись среди упавших балок, штукатурки и кирпича. Растрескавшаяся винтовая лестница заканчивалась в воздухе, никуда не доходя. Закрепленное на полу, ставшем стеной, изображение Сурат-Кемада не оторвалось от поверхности, но торчало внутрь помещения горизонтально. С серо-зеленой морды косо свисал фонарь.
Тот, кто приютил меня, мягко толкнул меня обратно на кровать, и теперь я смотрел в лицо седобородому мужчине. Прищурившись, он разглядывал меня в полумраке, и его лицо покрыли морщинки. Его лицо выразило непередаваемую радость, но она быстро сменилась сомнением и почти сразу горьким разочарованием.
— Нет, — сказал он. — Это не так. Пока еще нет.
Я протянул руку, чтобы потрогать его, убедиться, что он действительно живой и настоящий, но он взял мою ладонь и вернул ее мне на грудь. Потом вложил в нее меч моего отца, согнул мои пальцы на рукояти, и так я лежал, ощущая голой кожей холодное лезвие.
Затем он сказал мне нечто совершенно поразительное:
— Я думал, что ты мой сын.
Я сел, и на этот раз у меня получилось удержаться. Я увидел, что на самом деле был почти нагим: одежда изорвана в лохмотья, тело перепачкано кровью. Внезапно я вновь почувствовал слабость и схватился свободной рукой за стойку балдахина кровати.
— Но вы не мой отец, — выпалил я.
— Тогда мы с тобой согласились, — кивнул он.
— Не понимаю…
Снаружи завывал ветер. Зал раскачивался и поскрипывал; было видно, как шевелятся стены. Вокруг нас вдруг повалилась штукатурка, щепки и целая лавина человеческих костей, и воздух наполнился пылью. Мне на плечи и спину попа́дали изразцы. Створки окна у меня над головой захлопали туда-сюда.
Мне вспомнилось жилище Сивиллы. С нарастающим ужасом посмотрел я на собеседника, но он лишь пожал плечами:
— Это пройдет. Не тревожься.
Как только все утихло, я сказал:
— Я Секенре, сын чернокнижника Ваштема.
Он зашипел и отпрянул:
— Тогда я страшусь тебя!
— Нет, — ответил я, — сам я не чернокнижник.
Я начал объяснять ему все, но он махнул рукой, умоляя меня замолчать:
— Ты воистину могущественный чернокнижник! Я вижу! Вижу!
Я подумал, что он сумасшедший. Но что может быть естественнее, чем встретить безумца после всего, что мне довелось пережить? Если он решил, что я чернокнижник, то нет смысла его в этом разубеждать.
Я положил отцовский меч себе на колени, скрестил руки на груди и уставился на сего, как я надеялся, суровым взглядом:
— Ну ладно. Я, чернокнижник, приказываю вам объясниться.
Он развел руками; теперь этот человек казался совсем беспомощным.
— Чернокнижник, я не знаю, с чего начать…
— Почему вы решили, что я ваш сын?
Он шагнул к разбитой статуе, изображавшей птицу, и сел на плоской поверхности, на месте отколотой птичьей головы. Не ответив на мой вопрос, он несколько минут сидел молча. Я подумал, что он забыл обо мне и впал в какую-то летаргию. Сначала я глядел на болтавшиеся створки окна, потом от нечего делать стал трогать лежавший у меня на коленях меч.
Наконец он вздохнул и сказал:
— Что тебе известно о том, откуда ты происходишь, чернокнижник и сын чернокнижника?
Я рассказал ему немного моей истории, и он лишь снова вздохнул и сказал, что я могущественный чернокнижник, хоть и не обладающий пока знанием.
— Тогда научите меня, — сказал я.
— Когда твоя мать оставила тебя, — сказал он, — причина была в том, что она не могла пойти дальше Лешэ, царства сновидений. Из-за того, что ее не приготовили к погребению, она не может по-настоящему пойти в Землю Мертвых. Существуют четыре царства, и ты должен это понимать. Земля есть царство Эшэ, мир живых людей. Но сны наши приходят из туманов над рекой, из Лешэ, где страна сновидений граничит со страной смерти. Мы видим во сне беспокойных духов, потому что они обитают в Лешэ, как и твоя мать. Далее лежит Ташэ, подлинное обиталище мертвых, где все пребывают в местах, отведенных им богом.
— А четвертое царство?
— Оно называется Акимшэ — святость. В сердце бога, в сознании бога, среди огненных фонтанов, где рождаются сами боги, и миры, и звезды, — это Акимшэ, святость, и описать ее невозможно. Ни величайшие прорицатели, ни чернокнижники, ни даже сами боги не могут взглянуть на конечную загадку Акимшэ.
— Но это все-таки внутри Сурат-Кемада, — сказал я. — Я не понимаю, как…
— Хорошо, что ты не понимаешь. Даже Сурат-Кемад не понимает. Даже он не может взглянуть на это…
Я поторопился прервать его:
— Мне снова пора в путь. Я должен найти отца.
И тогда мой собеседник снова сказал поразительные слова:
— Да, конечно же. Я знаю его. Он в наших краях обладает огромной властью.
— Вы… вы… его знаете? — Больше я не смог сказать ни слова. Все мысли мои перепутались.
— Он обитает здесь, пользуясь особыми почестями, ибо он — чернокнижник, — сказал старик. — Но он должен оставаться здесь, потому что он, пусть и единственный в своем роде среди слуг Сурат-Кемада, все же слуга.
Я встал; ноги мои подкашивались. Я закрутил на поясе разорванные брюки, стараясь выглядеть по меньшей мере прилично, но ткани почти не осталось. Потом я засунул за пояс меч.
Так я и стоял, тяжело дыша от напряжения, и морщился, потому что натянулась кожа на моих искусанных боках.
— Вы должны отвести меня к отцу, — сказал я.
— Я могу лишь показать тебе дорогу, — грустно покачал он головой.
— Куда мне идти?
Старик указал наверх — туда, где было открытое окно.
— Туда?
— Да, — сказал он, — туда.
— Но…
Я подошел к двери, которая располагалась в стене горизонтально, и открыл ее: створка опустилась вниз. Перед моим взглядом раскинулся густой лес, росший горизонтально, а грунт поднимался вертикально. Среди стволов витала светящаяся дымка, похожая на рассветный туман, который вот-вот развеется. На ветвях порхали и чирикали птицы со сверкающими перышками. В лицо и грудь мне подул теплый сырой ветер.
Седобородый мужчина положил мне руку на плечо и увел меня в сторону.
— Нет, — сказал он, — ты никогда не найдешь отца, если пойдешь в ту дверь. — Он вновь указал на потолок. — Тебе туда.
Я начал неловко карабкаться вверх; мышцы болели. Кисть правой руки в том месте, где ее коснулись губы змея-стражника, онемела.
Я ухватился за изображение бога, а потом закинул на него всю руку. Подтянулся и уселся верхом на Сурат-Кемада, свесив ноги.
— Ты так и не ответил на мой вопрос. Почему ты решил, что я твой сын?
— Это очень давняя история и очень горестная.
Я спросил его ни к чему не обязывающим тоном:
— Вы могли бы… рассказать мне об этом?
Он сел на край кровати и устремил на меня взор:
— Меня звали Аукин, сын Невата. Жил я намного дальше известных тебе земель, дальше устья Великой реки. На другом берегу моря среди тех, кого у вас называют варварами. У меня была жена. Я очень любил ее. Разве это удивительно, пусть даже и для варвара? Вовсе нет. Когда она умерла, нося моего первенца, и сын мой тоже умер у нее в утробе, горе мое не знало границ. Боги моей родины не могли утешить меня, ведь они суровые лесные духи леса и холмов и утешать кого-то — не их дело. Поэтому я отправился в вашу страну — сначала в Город в Устье, где долго молился перед образом Бел-Кемада и отдал много золота его жрецам. Но он не ответил мне, и, когда у меня закончились деньги, жрецы выставили меня вон. И тогда я пустился в странствие вдоль всей Великой реки, по лесам, равнинам и болотам. Я поселился вместе со святыми людьми, обитавшими высоко в горах. У них я научился видеть сны. Они думали, что научат меня довольствоваться тем, что у меня есть, но я-то придумал для себя отчаянный план. А именно: я собирался стать самым могущественным сновидцем из всех и проделать путь за пределы Лешэ — к озеру Ташэ, а потом и дальше. Я хотел найти моего сына, который пытался прийти в этот мир, но не смог, и привести его обратно с собой. Мертвые, как положено, возвращаются к Пожирающему Богу, так что вернуть жену у меня надежды не было. А вот нерожденного, как я думал — и до сих пор так считаю, — я мог бы отыскать. Пока что удалась лишь первая часть моего плана. Я здесь. Но я не нашел сына. Когда я увидел здесь тебя, живого, во мне снова пробудилась надежда, но очень ненадолго.
— Я здесь благодаря Сивилле, — сказал я.
— Да, я это понял по той отметине, что она на тебе оставила.
— По какой еще отметине?
Он встал, порылся в куче обломков и подал мне осколок зеркала.
— Ты разве не знал? — тихо спросил он.
Я смотрел на свое отражение. Пятно на лбу, где поцеловала меня Сивилла, горело так же ярко, как глаза эватим.
Я отдал ему зеркало и в тот же момент заметил, что и от кистей моих рук тоже исходит бледное сияние там, где к ним прикасалась моя мать. На том месте, где к руке прикасались губы змея-стражника, когда он взял у меня монеты, на коже остался ожог, уже заживший и превратившийся в гладкий белый шрам.
Я сидел неподвижно и смотрел на руки.
— Если я и в самом деле чернокнижник, — сказал я, — то постараюсь помочь тебе. Ты не должен меня бояться.
Он протянул мне кубок:
— Выпей вот это.
— Но мне нельзя. Если я хоть что-то здесь выпью, то я…
Старик вздохнул:
— Как ты еще невежествен, чернокнижник. Это же воды из Лешэ — из реки, наполненной сновидениями. Эта вода принесет тебе многие видения. От нее у тебя по-настоящему откроются глаза, но ты не будешь привязан к миру мертвых. Привязывают к нему воды Ташэ, а не Лешэ.
— А мне обязательно нужны видения?
— Мне кажется — да, чтобы добраться, куда ты направляешься.
— Это тоже произойдет благодаря Сивилле, — сказал я.
— Да. А теперь пей.
Я выпил. Вода оказалась очень холодной и, к моему удивлению, сладкой. От нее я затрепетал всем телом. Правда, во рту осталось горькое послевкусие…
— Теперь ступай, — сказал Аукин, сын Невата, потерявший своего сына.
Я встал, поймал ненадежное равновесие, опираясь лишь ступнями на изображение бога, и ухватился за подоконник, затем подтянулся. На мгновение я повис, глядя на старика. Он махнул рукой, указывая, что надо лезть дальше. Я снова подтянулся и почувствовал, как лицо и грудь обдувает жаркий ветер, а в кожу впиваются песчинки, как будто там, куда я залез, бушевала песчаная буря.
А потом я начал падать, но не обратно в зал, а вниз, по ту сторону окна, потому что направления в пространстве каким-то образом перевернулись. Окно становилось все меньше и меньше там, в высоте, и наконец исчезло, а я летел, кувыркаясь через голову, в туче горячего и ослепляющего песка.
Ко мне пришли видения.
Падая, я узрел всю страну Ташэ, распростертую подо мной. Я увидел, что всякий умерший обитает там в небольшом пространстве, созданном из какого-либо воспоминания его жизни, либо приятного, либо — если человека терзает память о своей вине — пробуждающего бесконечный ужас. Таким образом, владения Ташэ являли собой переплетение несообразных частей, нагроможденных в беспорядке почти как предметы в жилище Сивиллы.
Падая, я одновременно находился во многих местах. Я шагал по мягкому мху на берегу пруда, скрытого в лесной глуши, пронизанной золотым светом. У пруда сидели три девочки; они мыли волосы. Рядом с ними был юноша, едва ли старше меня, перебиравший струны лиры. Со всех сторон простирался лес, казавшийся бесконечным. По воздуху среди ветвей проплывали молочно-белые рыбы.
Я на один шаг отошел от пруда, и лес исчез.
Под тусклыми звездами я побежал по бескрайнему простору, выложенному кирпичом — таким горячим, что он обжигал мне ступни. Раскаленные кирпичи тянулись до черневшего горизонта. Я плакал, шатался от боли, но заставлял себя бежать. Из щелей между кирпичами с шипением вырывались дым и пламя. Я хватал ртом воздух, был измазан копотью и покрыт потом. Наконец я оказался возле окна, располагавшегося среди кирпичей; горизонтально, будто в стене. Окно было открыто. Восходящий поток воздуха вздымал занавески пузырем. Я понял, что мне нужно заглянуть внутрь.
Я резко качнулся, упал на четвереньки и закричал от боли. Подполз к краю, глянул вниз и увидел там короля с придворными. Они восседали за столом; явств перед ними никаких не было, а лицо каждого искажала невообразимая мука. Их одеяния и тела были прозрачны, и я мог видеть, что сердца этих господ и дам были раскалены добела, как железо в печи.
А еще я увидел девушку, что пела и непрестанно пряла в красиво освещенной комнате. У ее ног сидел мужчина, вырезавший из куска слоновой кости что-то бесконечно изысканное и прекрасное, но этому произведению никогда не суждено было обрести завершенность.
А я лежал, по-прежнему почти голый, в холодном ручье меж заснеженных берегов. Бушевал буран, и небо было пустым и белым.
И невнятно шумела толпа на каком-то базаре, и я был один в бесконечных тихих залах, покрытых толстым слоем пыли. И я шагал по воде к разрушенной башне, где поджидали моего прихода люди в белых мантиях и серебряных масках; и роскошно одетый пират беспрестанно расхаживал туда-сюда на своем однопалубном суденышке, висевшем в воздухе. Когда я камнем летел мимо, он потрясенно смотрел на меня.
И я смог заглянуть в воспоминания, в жизни всех, кто населял землю Ташэ. Я понял, каково быть королем или рабом, влюбленным или убийцей и каково быть стариком и вспоминать свою жизнь как размытый ускользающий сон.
И я нашел мою сестру Хамакину.
Я упал в вихрь жалившего кожу песка, и внезапно песчинки превратились в миллионы птиц. Они хлопали мягкими крылышками возле меня, чтобы удержать в воздухе. У всех них было лицо моей сестры, и каждая пела голосом Хамакины:
— Секенре, я здесь.
— Где?
— Братик, ты пришел за мной.
— Да, пришел.
— Братик, теперь уже слишком поздно.
Я уже не падал, а лежал, откашливаясь, в мягкой куче остывшего пепла. Я сел, выплюнул пепел изо рта и постарался протереть глаза.
Через некоторое время мое лицо было мокрое от слез и слюны. Я смог вытереть его и увидел, что нахожусь в саду из пепла. Во все стороны тянулись, исчезая вдали, ровные ряды голых белых деревьев, лишенных листьев, но увешанных круглыми белыми плодами. С неба, будто дождь, сыпался пепел, так что и небо, и пепел, и земля — все было серое, и я не мог различить, где кончается земля и начинается небо.
Я встал среди засохших цветов. Стебли их напоминали тростник зимой — огромные, отлично сохранившиеся во всех деталях, пусть и лишенные цвета.
Пепла падало так много, что я чувствовал, как хлопья ударяют меня по плечам. Меня покрыло слоем пепла, и я как будто вписался в эту картину. Я закрывал лицо ладонями, с трудом дыша и стараясь что-нибудь разглядеть, и шагал по тропинке между каких-то палочек — возможно, это были остатки заборов, — а прохладный мягкий пепел доходил мне до колена.
Воздух наполнялся ароматом пепла — настолько сладким, что это было неприятно. Пахло так сильно, что у меня закружилась голова. Но я понимал, что там нельзя останавливаться и отдыхать, и сделал следующий шаг, а потом еще и еще один…
На открытой площадке, которая, возможно, располагалась в середине сада, стоял деревянный навес, наполовину скрытый сугробами из пепла. Это была крыша-купол, покоившаяся на толстых столбах. Купол был сделан в виде глазастого лица с широким ртом, забитым, как будто это существо уже начало рвать серым пеплом.
Там меня и поджидала Хамакина — под этой странной крышей, на скамье. Сестра тоже была в лохмотьях и босая и вся посыпана пеплом. А на щеках ее оставили дорожки слезы.
— Секенре…
— Я пришел забрать тебя, — ласково сказал я.
— Я не могу уйти. Отец… хитростью заставил меня съесть плод, и я…
Я махнул рукой в сторону одного из белых деревьев:
— Вот такой?
— Тогда все выглядело не так. Деревья были зелеными. Плоды были прекрасны и вкусно пахли. Цвета вокруг… сияли, постоянно менялись, как на масляном пятне на поверхности воды, когда его освещают лучи солнца. Отец велел мне есть, и он был сердит, я испугалась и съела… А вкус был такой мертвый, и внезапно все сделалось таким, как ты его сейчас видишь.
— Это сделал отец?
— Он сказал, что все это с самого начала входило в его планы. Я многого не поняла, что он говорил.
— А где он сам?
В ярости я выхватил меч и крепко вцепился в него; меня переполняла ярость, но в то же время я думал, что выгляжу, наверное, смешным и беспомощным. Но теперь это был мой меч, а уже не отцовский, и Сивилла дала мне его с определенной целью…
— Что ты будешь делать, Секенре?
— Все, что мне придется сделать.
Хамакина взяла меня за руку. Прикосновение ее пальцев было холодным.
— Пошли.
Не знаю, сколько времени шли мы по засыпанному пеплом саду. Не было никакой возможности измерить время или расстояние, определить направление. Но Хамакина, похоже, отлично представляла, куда нам надо было идти.
Потом сад исчез, и мне показалось, что я снова оказался в захламленном жилище Сивиллы, качающемся из стороны в сторону. Я огляделся, ожидая увидеть ее светящееся лицо, но сестра без колебаний повела меня дальше по веревочному мостику через пропасть. В это время огромные морские чудища с бессмысленными человеческими лицами выплыли из моря расплывающихся звезд, разбрызгали вокруг себя бледную пену и разинули пасти с гниющими зубами. В зубах у каждого был зажат зеркальный шар. Я смотрел вниз мимо качавшихся туда-сюда перекрученных веревок моста и в одном из шаров увидел свое отражение.
Почему-то Хамакина оказалась уже не со мной, а где-то далеко, внизу, внутри каждого зеркального шара. И я увидел, как она бежит впереди меня по ровному небу песочного цвета. Потом чудища по очереди погрузились под воду, и она исчезла, и еще одно чудище всплыло, разинув пасть, и я снова увидел сестру.
Теперь в небе над Хамакиной светили черные звезды, и она бежала по песку под ними, как серое пятнышко на фоне мертвого неба. Она удалялась туда, где виднелись черные точки звезд.
И каждое чудище ныряло, а другое всплывало вместо него, чтобы дать мне взглянуть на сестру, и из пропасти до меня доносились обрывки песни, которую она напевала на бегу. Это был голос Хамакины, но он стал старше, был наполнен болью, и в нем немного слышалось безумие.
Когда я отойду во тьму,
А ты на свете останешься,
Приходи на могилу мою каждый день и приляг,
А я ночью лягу рядом с тобой.
Приходи и дари мне плоды и вино,
Приноси их с зеленых лугов.
А я принесу прах, и пепел, и глину.
Принесу я из мрака дары.
Не было никакого перехода, но я почувствовав, что внезапно оказался на том самом бесконечном песчаном просторе под звездами. И я пошел по невысоким дюнам вслед за голосом сестры к горизонту, к чему-то черному, видневшемуся там.
Сначала мне показалось, что это звезда, упавшая с неба, но, когда я приблизился, черный силуэт растворился, и я от ужаса замедлил шаг. Теперь я видел перед собой островерхие крыши и окна, похожие на глаза, и знакомый док под нашим домом. И все это покоилось на песке.
Дом моего отца — да нет же, мой собственный дом — стоял на сваях, похожий на огромного замершего паука. Не было ни реки, ни Страны Тростников: весь мир был начисто стерт с лица земли, и осталось только вот это нагромождение старых бревен.
Когда я подошел к доку, там у подножия лестницы меня ждала Хамакина.
Она подняла голову:
— Он там.
— Почему он так обошелся с тобой и с матерью? — спросил я. Одной рукой я вцепился в меч, другой — в лестницу и крепко сжимал пальцы, дрожа больше от горя, чем от страха или гнева.
Ее ответ поразил меня больше, чем все, что рассказывал сновидец Аукин. И снова ее голос стал взрослым и почти хриплым.
— А почему он так обошелся с тобой, Секенре?
Я покачал головой и полез вверх. Лестница дрожала, точно была живой и чувствовала мое прикосновение.
И тут из дому раздался громовой голос отца:
— Секенре, я снова спрашиваю тебя. Ты меня все еще любишь?
Я ничего не сказал и продолжал подниматься. Люк, выходивший на лестницу, был заперт изнутри.
— Я хочу, чтобы ты по-прежнему любил меня, — сказал он. — Для тебя я хотел только самого лучшего. Теперь я хочу, чтобы ты вернулся назад. Несмотря на все твои поступки, совершенные против моего желания, ты еще можешь вернуться. Иди обратно. Вспоминай меня таким, каким я был. Живи своей жизнью. Вот и все.
Я постучал в люк верхушкой рукояти меча. Тогда затрясся уже весь дом, и внезапно все вспыхнуло белым пламенем. Оно окружало меня, слепило, ревело в ушах. Я вскрикнул и прыгнул вниз — и, едва не ударившись о док, упал лицом вниз. Сел в песке, отплевываясь и все еще сжимая в руках меч. Дом от огня не пострадал, а лестница вся обуглилась и рухнула у меня на глазах.
Я вновь сунул меч за ремень и полез вверх по одной из деревянных свай. Вокруг меня снова забушевало белое пламя, но оно не обжигало, и я не стал обращать на него внимания.
— Отец, — сказал я, — я иду к тебе. Впусти меня.
Я добрался до балкона моей комнаты. Я стоял перед тем самым окном, из которого унесло Хамакииу. Все окна и двери были заперты на засовы и переливались белым пламенем.
Я подумал, не позвать ли мне Сивиллу. Это будет третья и последняя возможность. А потом, если я еще раз ее позову, — что тогда? Каким-то образом я окажусь в ее распоряжении. Нет, сейчас неподходящее время.
— Отец, — сказал я, — если ты, как сам говорил, так меня любишь, то открой мне.
— Ты ослушался меня, сын.
— Я и дальше не стану повиноваться тебе.
И я снова заплакал, стоя там, потому что сложил ладони и снова раскрыл их. Когда-то отец наказал меня за то, что я пытался совершить этот трюк. Тогда у меня ничего не вышло. Теперь — получилось, и это далось мне просто, как дышать воздухом.
На моих раскрытых ладонях плясало холодное голубое пламя. Я протянул вверх горящие руки и раздвинул белый огонь, словно занавес. Он замерцал и погас. Я прижал ладони к закрытым ставням. С моих пальцев потекло синее пламя. Дерево задымилось, почернело и повалилось внутрь. Оно поддалось так неожиданно, что я чуть было не упал следом.
Я перелез через подоконник и встал, потрясенный. Невероятнее всего было то, что я действительно оказался в том самом доме, где вырос; в комнате, где вместе жили когда-то я, мать и Хамакина. Я увидел свои инициалы, которые когда-то вырезал на спинке стула. Моя одежда кучей лежала на бортике открытого сундука. Мои книги стояли на полке в дальнем углу, а на столе лежал лист папируса, на котором я переписывал одну из рукописей с иллюстрациями. Вокруг были перья, кисти, пузырьки с чернилами и красками, и все было на тех же местах, где я их оставил. На полу возле кровати лежала кукла Хамакины. С потолка свисал один из геватов работы моей матери — безмолвная, неподвижная золотая птица.
Больше всего на свете мне хотелось просто лечь в свою кровать, а потом встать утром, одеться и продолжить работать за столом, как будто ничего не случилось.
Думаю, это было последнее предложение моего отца. Он внушал мне определенные мысли.
По скрипучим половицам я вышел из комнаты. Постучал в дверь мастерской. Она тоже оказалась заперта.
Отец заговорил изнутри. В голосе его слышалась усталость:
— Секенре, чего ты хочешь?
Вопрос оказался для меня совершенно неожиданным. Я только и смог ответить: «Я хочу войти».
— Нет, — ответил он после долгой паузы. — Чего ты на самом деле хочешь — как мой сын, для себя самого?
— Я уже не знаю.
Я снова вытащил меч и постучал в дверь рукояткой.
— А я думаю, что знаешь. Ты хочешь вырасти обыкновенным человеком, жить в городе, завести жену и детей, избавиться от привидений, теней и магии. В этом я с тобой согласен и тоже тебе этого желаю. Это очень важно.
— Отец, теперь я уже ни в чем не уверен. Я не понимаю, что я чувствую.
Я все так же стучал в дверь.
— Так почему же ты все еще здесь? — спросил он.
— Потому что я должен здесь быть.
— Стать чернокнижником — ужасно, — отозвался он. — Это хуже болезней, хуже всяких ужасов. Как будто открываешь дверь в кошмар, и потом эту дверь невозможно закрыть. Ты стремишься знать. Ты заглядываешь во тьму. В этом есть что-то притягивающее: поначалу оно кажется безграничной властью, потом — славой, а потом, если ты и на самом деле собьешь себя с толку, это начнет казаться великой мудростью. Но чернокнижие сжигает тебя. Оно уродует и меняет тебя. Тот, кто стал чернокнижником, перестает быть тем, кем был прежде. Его все ненавидят и боятся. У него появляются бесчисленные враги.
— А у тебя, отец? У тебя тоже есть бесчисленные враги?
— Сын мой, в жизни мне довелось убить много людей, тысячи…
Это также поразило меня, и я беспомощно спросил только:
— Но зачем?
— Чернокнижник должен обладать знанием — не только для того, чтобы обороняться от врагов, но и чтобы выжить. Он жаждет новых и новых темных заклятий и большего могущества. Из книг можно извлечь для себя лишь немногое. А тебе требуется больше. Для того чтобы стать настоящим чернокнижником, нужно убить другого чернокнижника, и еще одного, и еще. И каждый раз ты присваиваешь то, чем обладал тот чернокнижник, — то, что он когда-то тоже украл у другого, им убитого. На земле осталось бы очень немного чернокнижников, если бы это занятие так не манило в наше ремесло новичков. Чернокнижие продолжается через пожирание друг друга.
— Но ведь есть чары — несомненно есть, отец! — которые можно использовать во благо?..
Я прекратил стучать. Посмотрел на свои руки, на которых были отметины и из которых только что без всяких усилий мне удалось выпустить пламя.
— Чернокнижие не есть волшебство, не путай эти два понятия. Волшебство исходит от богов. Волшебник — их орудие. Волшебство проходит сквозь него, как воздух через тростинку. Волшебство может исцелять. Оно может давать удовлетворение. Оно как свеча в потемках. А чернокнижие находится внутри чернокнижника. И оно подобно опаляющему солнцу.
— Я не хочу становиться чернокнижником, отец. Правда… У меня… другие планы.
И тогда, как мне показалось, в его голосе зазвучала искренняя грусть.
— Возлюбленный мой Секенре, единственный мой сын, ты видел уже эватим, и они пометили тебя. Через всю жизнь ты пройдешь, неся шрамы от их прикосновений. Ты говорил с Сивиллой, и она также оставила на тебе свою отметину. Ты путешествовал среди призраков в сопровождении умершей, через царство Лешэ, страну сновидений. Ты испил воды видения и увидел все, что есть в Ташэ, стране смерти. И вот, наконец, ты прожег себе дорогу в этот дом пламенем, которое вырвалось из твоих ладоней. Позволь теперь спросить тебя: разве делают такие вещи мастера каллиграфии?
— Нет, — слабым голосом ответил я, всхлипывая. Вся моя решимость улетучилась. Я уронил меч на пол и опустился следом, прижавшись спиной к двери. — Нет, — прошептал я, — я просто хотел вернуть Хамакину.
— Тогда, сын, ты меня огорчил. Ты глупец! — заговорил он неожиданно резко. — Она не имеет никакого значения.
— Но она ведь тоже твое дитя. Разве ты не любил и ее? Нет, никогда не любил. Почему? Это ты должен мне сказать, отец. Ты должен… многое мне объяснить.
Он заходил по комнате. Зазвенел металл. Но отец не подошел к двери и не прикоснулся к задвижке. Наступила долгая тишина. Через открытую дверь моей комнаты я видел сделанный матерью геват, золотую птицу. Я уставился на него пристально, чтобы чем-то отвлечься, как будто в сложных узорах можно было разобрать ответы на все мои вопросы. Мне стало холодно. Я с силой обхватил себя за плечи; меня била дрожь. Снова заболели места на спине и на боках, где меня кусали эватим.
Через некоторое время отец заговорил вновь:
— Секенре, сколько, по-твоему, мне было лет, когда я женился на твоей матери?
— Я… я…
— Мне было триста сорок девять лет, сынок. К тому времени я давно уже был чернокнижником. Я прошел через многие страны, ускользая от смерти, пожираемый заразой чернокнижия. Там я убивал врагов и в безумии восставал против богов, которых я в лучшем случае считал равными себе. Но у меня наступил короткий промежуток просветления. Я вспомнил, кем был когда-то, давным-давно. Тогда я был… человеком. И я притворился, что я снова человек. Женился на твоей матери. А в тебе я видел… Я возлагал на тебя надежды, полагая, что ты станешь тем, кем когда-то был я. В тебе этот простой человек обрел новую жизнь. Если я мог хранить эту надежду, то и я в какой-то степени оставался человеком. Так что ты для меня очень многое значил. И я тебя любил.
— А как же Хамакина?..
— Просто ноша, вместилище, и ничего больше. Когда я наконец ощутил тяжесть надвигавшейся смерти, когда более не мог сдерживать натиск врагов, то заронил семя Хамакины в утробу ее матери и вырастил эту замечательную особь с определенной целью. Я принес ее сюда, чтобы она вместила в себя мою смерть. Семя ее было создано мной в моей лаборатории. Я поместил это семя в утробу ее матери через металлическую трубку, пока моя жена спала крепким сном под действием зелья. Теперь ты видишь, что жизнь Хамакины происходила не из Реки, не из сновидений Сурат-Кемада, но лишь от меня. Я предложил эту новую жизнь Пожирающему Богу взамен своей собственной. Она — сосуд, вместивший мою смерть. Я остаюсь чернокнижником, великим повелителем в стране мертвых, потому что я по-настоящему не жив и не мертв. Я не раб Сурат-Кемада, а его союзник. Вот так сын мой, твой отец перехитрил всех врагов, избежал всех опасностей. Лишь он один не поглощен чернокнижием до конца. Он продолжается. Ты не можешь не признать, что в моем замысле есть своя гармония.
Я встал; тело мое ужасно онемело. И я поднял меч.
— Секенре, — сказал отец, — теперь, когда я тебе все объяснил — и ты был прав, я обязан был дать объяснение, — тебе нужно уйти. Спаси себя. Стань тем, кем хотел быть я. Ты хороший мальчик. Я в твоем возрасте тоже был хорошим. Я хотел совершать только правильные поступки. Но я переменился. А ты, если уйдешь прямо сейчас, сможешь остаться таким как ты есть.
— Нет, отец. Я тоже переменился.
Тогда он закричал — не от страха, а от отчаяния. Я встал перед дверью, зажав меч под мышкой, сложил ладони, а потом открыл их.
И снова результат дался мне легко, естественно, как дыхание.
На этот раз из моих ладоней появилось красно-оранжевое пламя. Оно коснулось пола и разбежалось по нему. Я услышал, как внутри, в мастерской, упала на пол железная задвижка. Дверь распахнулась.
Сначала я не мог сфокусировать взгляд. Кругом была лишь темнота. Потом появились неяркие звезды, за ними — бесконечная черная равнина, на которой бушевали песочные смерчи. Я увидел сотни мужчин и женщин — голых, подвешенных к небу на железных цепях, и они медленно поворачивались иа ветру. Изуродованные тела, лица, искажение ненавистью…
Тьма рассеялась. Звезды исчезли. Комната отца оказалась такой, как до прихода жрецов, которые все уничтожили или вынесли. Все было на своих местах: книги, пузырьки, полки с баночками, чертежи, странные бормочущие существа, закупоренные в банках.
Отец на своем одре, облаченный в мантию чернокнижника, в которой я в последний раз его видел. Глаза его были выколоты, а глазницы были накрыты золотыми монетами. Он сел. Монеты упали ему на колени. В глазницах его пылал огонь, белый, как расплавленное железо.
И он сказал:
— В последний раз предостерегаю тебя, Секенре. В самый последний раз.
— Если ты столь могуществен, отец, то где же теперь твоя сила? Ты же на самом деле не оказал мне сопротивления. Ты лишь… предостерегал меня.
— А что я должен был делать, сын мой? — спросил он.
— Ты должен был бы убить меня. Что-либо иное предпринимать уже поздно.
Голос его стал тише, исказился и превратился в одно лишь шипение и стопы. Я едва различал слова.
— Теперь все мои приготовления пропали впустую. Ты до последнего мне не подчинялся. Ты не стал прислушиваться к многочисленным моим предостережениям, чернокнижник, сын чернокнижника…
Он скатился со своего одра на пол и пополз ко мне на четвереньках, покачиваясь из стороны в сторону. Огонь горел в его ужасных глазницах.
В этот момент я чуть было не позвал Сивиллу. Я хотел просто спросить у нее: «Что мне теперь делать? Что теперь?»
Но я не стал звать ее. В конце концов, только я сам могу решить, какой поступок будет верным. Сивилле понравится все, что бы я ни сделал. Она вплетет это в свой узор. А Сурат-Кемаду безразлично…
— Сын мой… — Казалось, эти слова доносятся откуда-то у него изнутри, словно ветер из туннеля. — Я до самого конца любил тебя, и этого оказалось недостаточно.
Он открыл свой большой, безобразно широкий рот. Зубы у него были как маленькие кинжалы.
В этот последний момент я не боялся сто, и не ненавидел, и не скорбел о нем. Я чувствовал только глухое, сверлящее осознание моего долга.
— Да, отец, недостаточно.
Я обрушил на него меч, и его голова отлетела от единственного удара. Мои руки совершили все чуть ли не раньше, чем я понял, что делаю.
Просто, как дышать.
Под ногами у меня разлилась кровь, похожая на расплавленное железо. Я шагнул назад. Половицы горели.
— Ты не мой отец, — тихо сказал я. — Ты не мог быть моим отцом.
Но я понимал, что он им был, и до самого последнего момента помнил об этом.
Я встал возле него на колени, обнял за плечи и лег, положив голову на его неровную, безобразную спину. Плакал я долго, громко и горько.
А пока я плакал, ко мне приходили сны, мысли, видения, вспышки воспоминаний, которые не были моими, и ужасное осознание, кульминация долгой учебы и еще более долгого опыта. Сознание мое наполнялось. Теперь я знал о тысяче смертей и о том, что стало их причиной и как каждая из них позволила обрести еще одну драгоценную крупицу знания или силы. Я узнал, для чего нужны все приборы, стоявшие в мастерской, понял содержание всех книг и чертежей. Открыл для себя, что находилось в каждой баночке и как это можно заставить заговорить.
Ибо я убил чернокнижника, а убив чернокнижника, становишься всем тем, чем был он.
Вот, что я унаследовал от отца.
На заре мы с Хамакииой похоронили отца в песках под домом. Черные звезды исчезли. Небо было темным, но это было привычное небо Эшэ, земли живых. Но мир вокруг был по-прежнему пуст, а песок мы копали руками. Вырыв неглубокую могилу, мы закатили отца туда, а голову его положили между ступней — так следует хоронить чернокнижников. Некоторое время с нами была мать. Она залезла в могилу вместе с ним, и мы засыпали их обоих.
Небо осветилось, стало сначала лиловым, потом лазурным. Под нашим доком заструилась вода, и я увидел, как первые птицы взлетают над тростниками. Хамакина немного постояла среди тростников, глядя на меня. А потом исчезла.
Внезапно я задрожал, и дрожь было почти не сдержать, но на этот раз я дрожал просто от холода. Началось лето, но ночные заморозки еще не отошли, а я был почти голый. Я поднялся и дом по веревочной лестнице, которую повесил из люка, и надел брюки, теплую рубашку и плащ.
Позже, когда я, взяв кувшин, снова спустился, чтобы набрать воды для умывания, я увидел, что ко мне шагает по воде человек в белой мантии и серебряной маске. Я встал и стал ждать. Он остановился на некотором расстоянии, но я вполне ясно мог разобрать его слова.
Сначала он заговорил голосом моего отца:
— Я хотел до конца рассказать тебе историю мальчика-цапли. Но боюсь, что конца у этой истории нет. Она… продолжается. Он не был ни цаплей, ни мальчиком, но выглядел совсем как мальчик. Поэтому он поселился среди людей, притворяясь одним из них. Тем, кто его любил, он доверял свой секрет, но все же он был чужим. Он так и не смог стать таким, как они. Он прожил свои дни, всех обманывая. Но те, кому он открылся, ему помогали, потому что действительно любили сто. Позволь же доверить тебе секрет. Секенре, когда мальчик становится мужчиной, отец дает ему новое имя, которое знают только они вдвоем, а потом сын дает это имя своему сыну. Поэтому прими имя твоего отца. А звали его Цаплей.
А потом человек заговорил голосом Сивиллы:
— Секенре, ты отмечен моим знаком, ибо ты мое орудие. Все люди ведают, что я угадываю тайны их жизней по запутанным переплетениям этого мира. Но знают ли они также, что по переплетениям их жизней я угадываю тайны этого мира? Знают ли, что я бросаю их, как кости, как шарики, а потом смотрю, как они упали, и истолковываю узор? Думаю, не знают.
И наконец этот человек заговорил голосом Сурат-Кемада, бога смерти и бога реки, и голос его был громом. Он снял маску и открыл страшное лицо. Челюсти его широко разверзлись, и бесчисленные неяркие звезды оказались его зубами; небо же и земля были его ртом, из брюха его извергалась река, и огромные его ребра были столпами мира.
Он заговорил со мной на языке богов, Акимшэ, языке пылающей святости в сердце Вселенной. Он назвал мне еще не рожденных богов, рассказал о королях и народах, о мирах, о делах былых времен и о том, чему еще предстояло случиться.
Потом он ушел. Теперь передо мной простирался город. Я видел корабли из далеких стран, бросившие якоря на реке, и их яркие флаги, развевавшиеся в утреннем бризе.
Я снял мантию, сел в доке и стал умываться. Мимо проплыла лодка, и гребец помахал мне рукой, но потом, поняв, кто я, осенил себя знамением против зла и изо всех сил налег на весла.
Страх его был таким напрасным, что мне это показалось невероятно смешным.
Я упал на помост и хохотал до истерики, а потом просто лежал. Лучи солнца заглянули под дом. Воздух прогрелся, и мне было приятно.
И я услышал тихий шепот отца из его могилы:
— Сын мой, если ты сможешь стать кем-то большим, чем просто чернокнижником, мне не будет страшно за тебя.
— Да, отец, я им стану.
Я сложил ладони и медленно раскрыл их, и огонь, который появился из моих рук, был безупречен, бледен и спокоен, как пламя свечи в безветренную летнюю ночь.