— Значит, новый паззл — это вы? — спросил изобретатель, открыв глаза.

Они проспали ночь на полу возле его машины, завернувшись каждый в свое одеяло, на расстоянии полуметра друг от друга; эта нейтральная полоса заменила им меч или ягненка — гарантов средневековой непорочности. Устраиваясь накануне вечером на ночлег, и Вера, и Кейн, разумеется, мысленно прикинули, что может подумать другой о возможности сексуальной связи между ними. Всецело поглощенные воображаемой картиной этих отношений, они как-то позабыли воплотить их в реальность; каждый решил предоставить инициативу соседу. Результатом явились только тщетные умозрительные построения и ничего больше. Замурованные в собственных телах, они ограничили их смутным взаимным вожделением, а потом и вовсе заснули оба, каждый в своей сторонке и своим сном, таким крепким, что его не нарушило даже ночное вторжение Рассела. Проснулись они довольно рано, как раз перед высадкой наемников.

— Мне приснился сон, — сказал Кейн, открыв глаза. — Трудноописуемый.

Он нашарил спички, зажег свечу и взглянул на Веру. Она лежала на боку, лицом к нему, с широко раскрытыми глазами. Кейн слегка приподнялся, сунул руки под спину и размял поясницу, потом снова лег и завозился под одеялом. Ему совсем не хотелось вставать.

— Так что это за сон? — спросила Вера.

И тут наверху, над ними, грянул бой: оглушительно, непрерывно и ожесточенно застрочили автоматы, им отвечало эхо других выстрелов, казалось, более отдаленных и еще более многочисленных. Кейн вскочил на ноги с энергией, совершенно неожиданной для человека, целиком состоявшего из самокопания, ложных симптомов и надуманных страхов.

— Ну-ка, помогите мне, быстро!

И пока над их головами расцветали децибелы, все более мощные и упорные, они собрали у двери, ведущей к трапу на первый этаж, все увесистые и тяжелые предметы, найденные в подвале, — иными словами, не так уж много: несколько балок, кирпичи и ящики с личными вещами Кейна. К удивлению Веры, изобретатель торопливо повыдергал провода, соединявшие его машину с черным кубиком на полу, и сбросил вниз, точно верхнюю часть спиленного ствола, высокий, грузный цилиндр древовидной формы, чьи разнокалиберные ветви скрутились и треснули при падении. Кейн пинками сбил уцелевшие отростки, еще торчавшие из боков аппарата, и они с трудом подкатили чугунную громадину к двери, окончательно заблокировав ее.

Сооруженная баррикада слегка приглушала внешний, все нарастающий грохот; выстрелы и разрывы сливались в одно неумолчное крещендо, которое тем не менее могло прерваться в любую минуту. Груда предметов, заваливших дверь, свела к минимуму звуковой объем сражения, превратив его в фоновую музыку. Вера и Кейн снова улеглись под свои одеяла, на сей раз почти рядом, но все-таки не совсем: неожиданные обстоятельства внезапно сблизили их, хотя пока еще не заставили слиться в объятии. Кейн сходил в чулан за сигаретами и опять лег возле Веры.

— Пускай сами там разбираются, — сказал он, — хотите сигарету? Нам совершенно незачем вмешиваться в их дела. Когда они перестреляют друг друга, мы попробуем выйти и договориться с победителями, если таковые останутся. Это «Честерфилд» — может, вы их не любите?

Он был разговорчив и оживлен. Казалось, сложившаяся ситуация зарядила его бодростью. Он предложил Вере, пока суд да дело, выслушать рассказ о его жизни.

— Но... вы уже вчера... — заметила она.

— Да, но я еще не все сказал.

И он изложил ей свою биографию. Перед Верой снова в хронологическом порядке продефилировали набережные Патапско, дядин дом в предместье Балтимора, ферма другого дяди в пятистах километрах к югу, между Флоренсом и Хемлетом, профиль некоей Ширли, регулярные свидания с ней между тринадцатью и шестнадцатью годами, белое кожаное заднее сиденье одной из пяти машин отца Ширли, который, кстати, был компаньоном третьего дяди в правлении завода синтетического клея. Похоже, у Байрона Кейна были в родне одни дядюшки.

Затем последовало описание коридора в университете, где некий Ремингтон Ремингтон познакомил его с Кэтлин, что очень скоро привело к свадьбе, но об этом он уже рассказывал, а потом к бурным скандалам с криками и бессонными ночами, с попреками и битьем посуды, от которых у него сохранилось лишь одно воспоминание, правда, довольно яркое: Кэтлин судорожно запихивает чемоданы в багажник такси. Далее пошли мрачные воспоминания о бритвах, алкоголе и электричестве и еще один эпизод, тоже мрачный, но более смутный и запутанный, чем предыдущие, а главное, еще более тревожный, в результате которого изобретателя на семь месяцев упекли в палату клиники, расположенной в сельской, но, как ни странно, нефтеносной местности, сплошь утыканной вышками и огородными пугалами, где-то между Ойл-Сити и Алтуной. Семь долгих месяцев, полных смертельной скуки, нефтяной вони и запаха транквилизаторов; двести дней, утопивших его мысли в химии и осчастлививших его визитами Кэтлин (раз в две недели), которая на самом деле так и не решилась бросить его по-настоящему, — визитами, проходившими на лавочке в парке клиники, насквозь провонявшем нефтью, куда он приходил в пижаме, и так все семь месяцев.

Сверху по-прежнему стреляли. Кейн уже добрался до Батон-Ружа, где устроился на довольно незавидную должность ассистента в какой-то лаборатории, выполнявшей субподрядные заказы. Тут он стал потихоньку оправляться от растительного существования в клинике Ойл-Сити, и у него начали возникать идеи; они приходили к нему одна за другой, боязливые и осторожные, как напуганные рыбки, очень медленно завоевывая себе место у него в мозгу, очень медленно оформляясь в связные замыслы. Мало-помалу он увлекся работой (чем же еще ему было увлекаться?!) и сделал несколько удачных изобретений; тогда его взяли в филиал фирмы Хааса, где отметили, похвалили, купили на корню и начали переводить, вместе с изобретениями, из лаборатории в лабораторию, во все более высокие сферы изобретательства. Патенты сыпались дождем — и на него самого, и на его сотрудников. Батон-Руж, Мемфис, Феникс, Сиэтл и Нью-Йорк стали первыми ступенями на пути к вершине, а именно к парижской штаб-квартире главной фирмы на бульваре Османна. Попав туда, он продолжал изобретать. Массу вещей, в течение многих лет.

И тогда пошла другая жизнь: постоянные переезды из одной страны в другую, дни, заполненные работой, одинокие ночи, а иногда, для разнообразия, беглые и непрочные любовные связи с какой-нибудь Вероникой, Карлой, Доротеей, Паулой. И совещания каждый третий четверг месяца у Джорджа Хааса, в его просторном кабинете с пятнистой голубой обивкой. И наконец, встреча с Рейчел Хаас — первый раз именно в этом кабинете ее отца и его босса, затем в его собственном кабинете, затем у него дома, затем у нее дома и наконец в неком любовном пространстве, где уже не было ни «твоего», ни «моего», ни чьего-то чужого. А потом однажды, воскресным утром, в Музее морского флота произошла встреча с Лафоном...

Наверху пулеметная пальба достигла пароксизма, после которого она неизбежно должна была захлебнуться. Что и произошло. Все кончилось в один миг, и наступила оглушительная тишина. А Байрон Кейн все говорил и говорил.

На самом деле, если не считать изобретений и Рейчел, существование Байрона Кейна было лишено крепких привязанностей, напоминало корабль без руля и без ветрил. Не обращая внимания на свое окружение и все его атрибуты, он проходил по жизни с искренней отрешенностью от реальной действительности. Ему было абсолютно неведомо желание пустить где-либо корни, подчиниться естественному человеческому стремлению обрести собственное жилище, свить свое уютное гнездышко. Повсюду, что в родном Патапско, что в этом подвале на островке Тихого океана, он упорно обезличивал свои временные пристанища, свирепо уничтожал в них все персональные следы своего пребывания; единственным исключением стала клиника Ойл-Сити, где эту заботу взяли на себя другие, превратив сей приют скорби в застывшее раз и навсегда пространство, разве что со сменяемыми обитателями, — вот там эта безликость была возведена в принцип, там это голое пространство было, как ни страшно признать, доведено до идеала.

— Все равно человеку плохо у себя дома, — заявил он, отвергая этими словами саму идею домашнего очага. — Стоит только завести свой угол, как там становится плохо. Мне, во всяком случае.

Таким образом, когда он очутился в Париже, его кабинет на бульваре Османна и квартира на улице Петрарки — два суровых полюса двойственной повседневной жизни — показались ему такими же привычными и чуждыми, уютными и неуютными, как, например, кабина лифта, или комната ожидания у дантиста, или терраса кафе на набережной Вольтера, где ему случалось видеться с Лафоном.

Великан познакомил его со своими друзьями — Карье, Тристано и другими. Они беседовали. В частности, Карье, человек высокообразованный, охотно беседовал с Кейном, интересовался его работами — как любитель, конечно, но и это было приятно. Однако в тот момент изобретатель как раз перестал изобретать.

Он топтался на месте, его преследовали неудачи, ему не хватало новых идей. Это началось уже довольно давно — может быть, виной тому была Рейчел. И вот, желая скрыть свое творческое бесплодие, он решил вернуться к одному старому, незавершенному и заброшенному проекту, представив его Хаасу как текущее исследование.

Их разговор состоялся в третий четверг марта; шел дождь. К великому изумлению Кейна, Хаас отнесся к докладу о проекте, окрещенном один бог знает почему «Престиж», очень внимательно и тут же предоставил ему неожиданно щедрый кредит, который изобретатель счел совершенно излишним, — что ему были эти чужие деньги и чужое внимание!

Но через день, в Нантере, дело приняло совсем иной оборот. Забыв об ораторских приемах и формальных извинениях, Карье не грубо, но прямолинейно, что было совсем ему не свойственно, предложил Кейну продать проект «Престиж» им, в обход Хааса. Кейн почти не удивился, он был весьма далек от реальности — или близок к ней, с какой стороны взглянуть. Его ум, целиком направленный на детальные разработки, могли занимать только детали, каковы бы они ни были. На всю грандиозность этого предложения, абсолютно лишенного деталей, он смог ответить только вежливой принужденной улыбкой, неумело выражавшей заинтересованность. Карье продолжал: ему дадут возможность вести свои исследования за границей, в таком месте, где Хаас, даже если очень разгневается, никогда его не найдет. Предложение было сформулировано в высшей степени конкретно и сопровождалось высокой цифрой гонорара. Изобретатель согласился почти не раздумывая. Да и пораздумав, он все равно ответил бы так же: его соблазнили не столько деньги, сколько туманная перспектива увидеть новые горизонты, наполнить легкие новым, неведомым воздухом. Это предложение явилось идеальным противоядием к той затхлой атмосфере, тому сладенькому эрзацу подлинного существования, которые неизбежно вызывали у него тошноту, где бы он ни был, стоило ему слишком долго зажиться на одном месте.

Кейн без труда убедил Карье, что не сможет уехать один, без Рейчел. Еще легче было уговорить Рейчел, привязанную к отцу в той же мере, что сам Кейн — к рисунку на его обоях. Посовещавшись, они решили измыслить удобный предлог — ознакомительную поездку или какой-нибудь научный конгресс — и покинуть Париж легальным путем, оставив таким образом между Хаасом и собой максимум пространства и времени, чтобы отец и патрон как можно позже обнаружил их предательство и чтобы его вполне вероятный гнев, оставшись втуне, выразился всего лишь в тщетной ярости и поголовных увольнениях. Вся эта затея казалась им забавной игрой.

Через какое-то время после их бегства Карье попросил Кейна состряпать ему фиктивную документацию на проект «Престиж», настолько близкую к оригиналу, что лишь опытный эксперт после долгого изучения смог бы установить подделку. Затем нужно будет, разъяснил он, умело подкинуть эту приманку Хаасу: тот бросится на розыски, и это даст им небольшой запас времени, которое сам Хаас будет терять понапрасну. Изобретатель, все еще увлеченный игрой в эту двойную игру и абсолютно убежденный, что обязан слушаться Карье не больше чем Хааса, использовал то, что сохранил для верности и о чем не знала ни одна живая душа, а именно два экземпляра настоящей документации проекта «Престиж», один из которых он и вручил Карье, ликуя при мысли о таком оригинальном способе жульничества — выдать подлинное за фальшивку, тогда как обычно делается наоборот. Мало того, передавая эти фальшивые фальшивки Карье, он сознавал, что ввел в систему, чья общая логика была ему недоступна, элемент, недоступный создателям этой системы, некую ложную величину, утаенную от всех и неподвластную контролю; воздействия этой величины никто не мог предвидеть, зато она могла, в силу своего существования, коренным образом изменить законы данной системы в целом, лишив в результате ее авторов возможности управлять ею. В каком-то смысле Кейн сам становился таким автором — слепым, но все же автором.

И это тоже была интересная игра, а еще интереснее стала следующая, когда Байрон и Рейчел через какое-то время улетели в Австралию, откуда сложными и все более интересными маршрутами прибыли на остров, где их ждали Тристано, Арбогаст и Джозеф.

Но едва они прибыли туда, как ситуация засохла на корню, точно растение без воды. За двойной, а то и тройной игрой последовало полное отсутствие игры, за вихрем приключений — полный застой, за ротором — статор. Они оказались узниками, арестантами этого острова. Кейну пришлось работать в силу обязательств, зафиксированных, так сказать, на оборотной стороне того договора, который он легкомысленно заключил, ослепленный его парадной стороной. Рейчел умирала от скуки, непрерывно обходя остров по кругу, словно по ребру того же пакта, и швыряя камешки в море.

Дни и ночи складывались в недели, а те сливались в месяцы. Изобретатель и Рейчел смотрели друг на друга, пытались разговаривать, но не находили тем для беседы, а вскоре и перестали искать их. Или же они перебирали всевозможные способы побега, хотя с этого островка, с этой бородавки на огромном теле океана, могли сбежать разве что персонажи мультиков. Они почувствовали себя несчастными, начали ссориться, и окружающих это встревожило. Как-то вечером Тристано объявил, что Рейчел завтра уедет на некоторое время: она нужна в другом месте, это ненадолго. Он изложил какую-то запутанную интригу с массой аргументов, где было невозможно отличить ложь от правды, явно рассчитывая, что эти категории сами по себе четко разделят его речь ровно надвое, без сухого остатка.

На следующий день Кейн проводил Рейчел на корабль. Это было старинное судно, очень красивое, очень большое, оснащенное четырнадцатью парусами. И Рейчел уплыла на нем.

Вот когда изобретатель почувствовал себя совсем одиноким, покинутым и одураченным; горький запах алоэ растравлял душу, а желтая лампа с ее режущим светом беспощадно оголяла пространство, выявляя коварство фальшивых друзей и фальшивых любовниц, природу фальшивых чувств и фальшивых деяний. И Кейн решил отомстить, воплотив эту фальшь в действительность: он начал творить фальшивое изобретение.

Окружающие не могли контролировать его работу по той простой причине, что не смыслили в ней ни уха, ни рыла, — им оставалось просто доверять ему. И это слепое доверие, которое теперь возмущало его больше всего остального — так доверяют домашней скотине или надежному слуге, — Кейн использовал на сто процентов. Он начал саботировать свою работу. Не подавая вида, спрятав озлобление под маской бесстрастия, он принялся тайком подменять досье проекта «Престиж» фальшивыми документами, на сей раз по-настоящему фальшивыми, еще более эзотерическими, чем сам аппарат.

Он сжигал одну за другой все свои подлинные записи, подкладывая на их место странички с расчетами воображаемого изобретения. Этот эрзац тоже никто здесь не смог бы отличить от оригинала. В конце концов Кейн искренне увлекся хитроумным созданием этой подделки, этого бессмысленного, дутого проекта, такого же иллюзорного, как театральная бутафория, которая, кстати сказать, всегда выявляет характерные черты вещей на сцене гораздо ярче, чем это удается в жизни, где они выглядят куда более унылыми и банальными. Подобно монаху-миниатюристу, разрисовывающему часослов, Кейн испытывал невиданное удовольствие, изготовляя адскую смесь из завиральных аксиом, нелепых посылок и сомнительных лемм, исписывая десятки страниц идиотскими формулами и малюя запутанные схемы, пестрота которых объяснялась исключительно количеством и степенью износа цветных карандашей, попадавшихся ему под руку, что, конечно, и в голову не приходило никому из окружающих.

Что же касается машины, созданной по этим чертежам и служившей воплощением его теории, а вернее сказать, его бредовых измышлений, она вполне соответствовала цели своего создателя — это была чистейшей воды фикция. Кейн соорудил эдакую железную головоломку из вторсырья, соединяя меж собой детали по спорному, но неукоснительному принципу — как карты лягут. Это была типичная технологическая «обманка», с достаточно убедительным количеством элементов и загадок, которую Джозеф и Тристано разглядывали со смесью крестьянской подозрительности и почтения, до тех пор, пока Кейн, от греха подальше, не запретил им доступ в подвал.

— Вот видите, в конечном счете эта штука хоть на что-то сгодится, — заключил он, указывая на громоздкий растерзанный цилиндр, загородивший дверь.

— А это? — спросила Вера, глядя на отключенный кубик, который по-прежнему мирно жужжал на полу.

— А вот это единственная вещь, которая честно работает, — ответил изобретатель. — Настоящий механизм, хотя ничего особенного собой не представляет. Что-то вроде аккумулятора или батарейки. Если уметь с ним обращаться, можно достичь очень высоких температур. Даже не знаю, смогу ли я объяснить принцип ее устройства, это довольно сложно.

Кейн никак не мог понять тот интерес, который все окружающие, от Хааса до Джозефа, проявляли к этой пустяковой безделушке. Конечно, загадочная батарейка, будучи усовершенствованной, могла служить самым разнообразным целям, но возможности ее применения были весьма ограниченны и уж никак не соответствовали страстным упованиям его работодателей. Однако он не стал их разочаровывать и веселился вовсю, глядя, как они упиваются мечтами и лезут из кожи вон ради такой ерунды.

На этом Байрон Кейн завершил свою речь. Он встал, подошел к двери, потряс ее и вернулся.

— Мы могли бы попытаться выйти, — сказал он, — наверху все спокойно, но дверь заблокирована снаружи. Давайте пройдем подземным ходом.

Они вошли в длинную каменную трубу, по которой проникли сюда накануне и которая кончалась где-то за километр от замка. Добравшись до конца лаза, изобретатель зорко огляделся.

— Никого нет, можно выходить, идите первая.

 Вера вышла наружу, под солнце, щурясь от ослепительно-белого света, который белые камни делали еще резче. За ее спиной раздался грохот, она обернулась: огромные круглые булыжники тяжело рушились вниз с вершины пирамиды, неуклюже перекатываясь и подпрыгивая. Вера бросилась назад к лазу, стала искать Кейна, не увидела его. Как только она выбралась наверх, изобретатель спровоцировал этот камнепад, который безнадежно завалил дыру, отделив его от Веры, сам же проворно нырнул в глубь подземелья. Вера услышала неподалеку шум шагов, испугалась, бросилась в кусты и стала ждать.

Байрон Кейн вернулся в подвал непривычной для него решительной поступью и прошел в самый дальний, неосвещенный угол огромного помещения, к перегородке, замаскированной коричневым брезентом. За ней до самого потолка высились штабеля ящиков из светлого и темного дерева, жести, эбонита и толстого картона; на каждом была приклеена этикетка, сообщавшая о его содержимом.

По принципу, обратному структуре словаря, чьи авторы пытаются собрать все вокабулы одного и того же языка в одном томе, эта стена этикеток являла собой одно-единственное слово — «взрывчатка», бесконечно повторяемое на почти всех известных языках, где оно выглядело то узнаваемым, то совсем чужеродным. Это и был тот смертоносный арсенал, который тщетно разыскивал Арбогаст и о котором Кейн, случайно обнаружив его в заброшенном углу подвала, никому не обмолвился ни словом.

Боезапас был очень старый, времен Второй мировой войны. Здесь соседствовали все виды производных нитроглицерина и нитробензола, тринитрофенола, пентрита и гексогена в различных сочетаниях, а также коробки с детонаторами, пакеты с кордитом и связки традиционного бикфордова шнура. Изобретатель открыл один из ящиков и вынул брусок пластита в прозрачной оболочке. С минуту он вертел брусок в руках, машинально чертя на нем ногтем свое имя, затем осторожно вернул на место. Прикрепив к ящику детонатор, он подсоединил его к бикфордову шнуру, который размотал метров на двадцать, потом зашел в чулан, взял там сигарету из пачки «Честерфилда» и коробок спичек.

Вернувшись назад, он закрепил конец шнура между спичками, переплетя его, на манер основы, с множеством этих плоских воспламеняющихся щепочек. Он работал медленно и тщательно, с некоторым даже удовольствием, как будто чинил лампу или другой предмет, легко поддающийся исправлению. Кончив, он закурил сигарету, сделал две-три затяжки и сунул ее в коробок, между спичками и картоном. Предоставив это устройство самому себе, он взял с пола одеяло, накинул его на плечо и подошел к ящикам со взрывчаткой. Погасил лампу и принялся ощупью карабкаться на самый верх штабеля.

Добравшись до верха, Байрон Кейн расстелил одеяло и улегся на него. В подвале царил кромешный мрак, и Кейн с минуту попеременно закрывал и открывал глаза, чтобы сравнить два вида темноты — при сомкнутых или поднятых веках. Потом он заметил вдали слабый свет — это тлела сигарета. Он стал следить за крошечным, еле видным огоньком, за его почти неощутимыми колебаниями — единственным свидетельством течения времени в этой безжалостной тьме, уничтожавшей протяженность пространства. Затем он увидел вспышку — это загорались от окурка спички, — и вторую, более яркую, когда пламя перекинулось на шнур. Теперь огонь распространялся более энергично: бикфордов шнур сгорал быстрее «Честерфилда».

Огненная точка близилась к нему, ее маршрут отмечал извивы шнура. Кейн еще мог бы спрыгнуть вниз, подбежать, погасить, но он предпочел смотреть на эту точку, а точка все еще была слишком далеко, гораздо дальше, чем ему хотелось. Кейн даже занервничал.

И тогда он резко отвернулся к стене движением оскорбленного человека, презревшего этот низменный мир, движением спящего, разбуженного по пустякам, который яростно и упорно жаждет вновь погрузиться в сон. Изобретатель закрыл глаза, сжал кулаки и веки, свернулся клубочком под одеялом и попытался заснуть; и против всякого ожидания, против всякого обыкновения, против всякого правдоподобия он действительно заснул.