На следующее утро он долго нежится в постели и встает так поздно, что пропускает одиннадцатичасовой бульон; затем, надев легкий костюм из жатой чесучи, выходит на прогулочную палубу, почти безлюдную, только двое юнг собирают на подносы бульонные чашки, брошенные у ножек шезлонгов; зеленое море налилось угрожающей чернотой.

В плаванье время очень скоро начинает тянуться томительно медленно. Более того, даже дни — и это ощущение тоже приходит очень скоро — не только кажутся длиннее, чем на земле, но и вправду становятся таковыми: если добавить время, продленное благодаря пересечению нескольких часовых поясов, к длительности морского перехода, получится, что каждый день насчитывает не менее двадцати пяти часов. Но, главное, сама ограниченность предлагаемых на судне развлечений способствует желанию растянуть их елико возможно. Так что, по правде говоря, пассажиры первого класса в основном тратят свой досуг на переодевания три раза в день, и это их наипервейшее развлечение. Кроме того, слабый пол проводит массу времени в шезлонгах под стеклянным козырьком прогулочной палубы, тогда как сильный увлеченно сражается в карты — вист, бридж, покер, — а попутно в шашки, шахматы и домино. Организуются также некоторые светские забавы, среди коих скачки на деревянных лошадках, позволяющие устроить тотализатор; а еще пассажиры каждый вечер — кроме воскресенья, когда это возбраняется, заключают пари о точном местонахождении корабля, притом на довольно крупные суммы. Ну а Равелю, который хорошо плавает, повезло, что на борту есть бассейн, и он регулярно посещает его, переходя затем в парикмахерскую, где прочитывает от первой до последней страницы «Атлантику» — ежедневную газету, выпускаемую корабельной типографией и публикующую новости, переданные на судно по радио с береговых станций.

Еще можно заняться обследованием пакетбота. Хотя пассажиры первого класса не имеют возможности входить в контакт с представителями низших слоев общества, где царят более свободные нравы, корабельное пространство достаточно велико, чтобы на его осмотр ушел целый день. И Равель не лишает себя этого удовольствия; он обходит палубы, задерживается на мостике, возле старших офицеров, проводит минуту в каюте радиста, наведывается в вахтенное помещение, где просит объяснить ему, как управляют разными аппаратами, спускается, чтобы полюбоваться турбинами, в машинный зал — это чудовищное корабельное чрево, которое удушливая жара и грохот уподобляют аду, но ему всегда нравились механизмы и заводы, доменные цеха и раскаленная багровая сталь: зубчатые колеса способны зародить в нем новые ритмические идеи гораздо скорее, чем морские волны. Затем он может снова подняться наверх, в уютные помещения суперкласса, продолжить чтение в кафе на открытом воздухе, прогуляться возле гимнастического зала или бросить взгляд на теннисный корт на верхней палубе. Один-единственный раз, будучи мало приверженным религии, он посещает часовню, которую по традиции, и это общеизвестно, оборудуют на строящемся корабле в первую очередь, хотя в случае несчастья вспоминают о ней в последнюю.

Однако и это скоро приедается, а, поскольку все дни похожи как две капли воды, не стоит задерживать на них внимание, лучше обратимся ко второй половине путешествия. За два дня до прибытия «Франции» в Нью-Йорк Равель, по просьбе публики, дал вечером маленький концерт. Для исполнения своих коротких пьес он воздержался от парадного фрака, этой униформы пианистов, предпочтя ей более демократическое облачение — можно даже сказать, с легким оттенком издевки. Он выходит в полосатой рубашке, клетчатом костюме, красном галстуке и в таком наряде играет свою «Прелюдию», написанную пятнадцать лет назад, а затем исполняет вместе с корабельным скрипачом Первую сонату для скрипки, сочинение тридцатилетней давности. Его голова находится чуть ли не на уровне клавиатуры, и ладони, вытянутые вперед как при прыжке в воду, не нависают над клавишами, а дотягиваются до них снизу. Его пальцы, слишком короткие, слишком узловатые и довольно толстые, с трудом берут октаву, но зато числят в своих рядах необыкновенно сильные большие — мощные, как у душителя, легко сгибающиеся в любую сторону, посаженные высоко и наотлет, а по длине почти равные указательным. Честно говоря, это далеко не идеальные руки для пианиста; впрочем, он и не блистает техникой — сразу видно, что давно не упражнялся, играет скованно и все время сбивается.

Тот факт, что он столь неуклюже управляется с роялем, можно объяснить также его леностью, которую он с детства так и не преодолел: будучи легковесным, он совершенно не желал утомлять себя игрой на таком тяжелом инструменте. Ему хорошо известно, что исполнение короткого произведения, особенно медленного, требует больших физических усилий, а он предпочитает избавлять себя от этой тягости. Лучше уж что-нибудь необременительное; в этом стремлении он недавно дошел до того, что написал аккомпанемент к сонету «Ронсар своей душе» для одной только левой руки: это позволяло ему играть и одновременно курить, держа сигарету в правой. Короче, играет он плохо, но сойдет и так — спасибо, что вообще играет. Он сознает, что до виртуоза ему далеко, но ведь публика все равно ничего не смыслит, все обходится благополучно.

Накануне прибытия, незадолго до чая, капитан стучит к нему в каюту. Равель, одетый в домашнюю куртку с разводами, открывает, и офицер, отдав легкий поклон, входит, держа под мышкой толстую книгу в темно-красном кожаном переплете с золотым тиснением на корешке. Равель тотчас понимает, в чем дело: это «золотая книга» пакетбота, и капитан в церемонных выражениях просит его написать в ней несколько слов. Он отвечает: ну разумеется, с удовольствием.

Капитан выкладывает книгу на столик, бережно раскрывает ее, почтительно листает и наконец добирается до первой незаполненной страницы, на которую и указывает Равелю. Тот медлит, не в состоянии с ходу сочинить подходящую формулировку, и для начала просматривает предыдущие записи: поскольку «Франция» плавает с апреля 1912 года, даты ее спуска на воду, книга заполнена сотнями хвалебных отзывов, подписанных именами более или менее известными Равелю и принадлежащими представителям высших сфер французского общества: политики, промышленности, финансов, церкви, — а также деятелям искусств, литературы, государственного управления и судопроизводства. Он изучает их якобы из любопытства, на самом же деле, не имея понятия, что ему следует написать самому, торопливо выискивает там подходящие обороты, которые могли бы подстегнуть его вдохновение.

Кроме того, в таких документах всегда поражает разнообразие подписей. Будь у Равеля больше времени, он бы занялся, интереса ради, изучением этих почерков и стилей, дабы определить по ним личности авторов — следуя старинному методу, изобретенному Бальди, а позже усовершенствованному аббатом Мишоном, Крепье-Жаменом и другими. Некоторые, к примеру, пишут свое имя и фамилию вполне просто и разборчиво, подчеркивая их или нет — иногда такой росчерк проходит под фамилией, не касаясь ее, иногда являет собой продолжение последней ее буквы. Бывает, что в порыве скромности и тяги к простоте (если только это не проявление гордыни) инициалы написаны строчными, а не заглавными буквами. Этот тип подписей расшифровать легко, но их все же меньшинство. Зато почти все другие отличаются более или менее удачной стилизацией и дополнены патронимом: их владельцы явно предавались этому занятию с большим удовольствием, словно им наконец представился единственный в жизни шанс заняться искусством каллиграфии. Разобрать подобные автографы, как правило, совершенно невозможно, поскольку они состоят из бесчисленных завитушек, закорючек, арабесок, спиралей, загогулин и росчерков, устремленных во все стороны, напоминающих следы мертвецки пьяного конькобежца на льду, украшенных таинственными черточками и точками и до такой степени хитроумных, что написанные имена не только нельзя установить, но иногда трудно даже понять, в каком направлении автор водил пером, с какого места его рука начала создавать сей маленький шедевр и где завершила свое творение. Под теми подписями, которые решительно не поддаются расшифровке, кто-то другой предусмотрительно обозначил карандашом имена их создателей.

Но главное, Равелю абсолютно ясно: каково бы ни было графическое решение подписи, ее исполнение должно было занять черт знает сколько времени. Поэтому сам он ограничивается скупым похвальным отзывом, который пишет своим крупным нервным почерком с остроконечными буквами, идеально разборчиво начертав внизу свое имя и фамилию, даже не сопроводив их росчерком, а всего лишь украсив заглавные буквы удлиненными вертикальными штрихами.

После ухода капитана Равель пользуется тем, что у него в руке перо, и пишет своим друзьям несколько коротких писем вполне банального содержания, не слишком утомляя себя изысками. В одном из них, адресованном супругам Делаж, он сообщает, что отнюдь не перетрудился, путешествуя в своей каюте люкс. В другом, предназначенном Ролану-Манюэлю, высказывает мысль, что нет ничего приятнее морского путешествия в такое время года. Далее маленькое письмецо к Элен и последнее — брату Эдуару; ну вот, с корреспонденцией, слава богу, покончено. Он еще раз переодевается, затем раскладывает свои послания по конвертам и относит их в справочную службу, где всю почту собирают и доставляют на берег гидросамолетом, взлетающим с кормовой палубы судна. Затем, поскольку путешествие близится к концу, следует озаботиться укладкой багажа и заполнением таможенных деклараций.

Ну а вечером, за ужином, начинается обычная в таких случаях церемония: обмен адресами, обещания дальнейших встреч, однообразные тосты. После чего пассажиры отправятся спать, и только некоторые из них предпочтут допоздна засидеться в баре, а на рассвете выйти на палубу, вдохнуть первые запахи американского континента и дождаться прибытия лоцмана в Эмброуз Лайт, вслед за чем им откроется вид на статую Свободы и судно пойдет вверх по Гудзону. Тем временем Равель, застигнутый бессонницей, только что закрыл перевод «Золотой стрелы», дважды или трижды перечитав последнюю фразу: «Но мог ли он, в самом деле, поступить иначе?!»