Утро 4 января, Нью-Йорк; комитет по встрече Равеля ждет его на пристани. В чистом небе висит ледяное солнце. Комитет составлен из делегатов различных музыкальных обществ, президентов ассоциаций, двух представителей муниципалитета, тучи фоторепортеров, размахивающих огромными вспышками, журналистов с блокнотами и засунутыми за шляпную ленту карточками аккредитации, карикатуристов и кинооператоров. Поначалу Равелю не удается с высоты мостика разглядеть знакомых в гуще толпы, но вскоре он замечает Шмитца, который исполнил десять лет назад его «Трио» — именно тогда его и познакомили с Элен, — замечательного Шмитца, главного организатора всего этого американского турне. А вон там, недалеко от Шмитца, стоит Болетт Натансон; он приветствует их обоих широкой улыбкой и взмахом руки, потом, не вытерпев, перегибается через борт и кричит: «Вот увидите, какие шикарные галстуки я с собой привез!»
Не успевает Равель сойти с трапа «Франции», как его окружает плотная толпа под завистливыми взглядами других пассажиров первого класса, которых в лучшем случае встречают родные. Ему пожимают руки — по его мнению, чуть слишком фамильярно, его приветствуют тремя короткими речами, в которых он не разбирает ни слова, поскольку напрочь обделен способностями к иностранным языкам, за исключением баскского. Если он и может кое-как спросить дорогу по-английски, то все равно никогда не понимает ответа; впрочем, здесь подобная ситуация немыслима, так как его не оставляют ни на минуту и не оставят в течение следующих четырех месяцев, даже тогда, когда можно было бы и дать покой. Теперь его торжественно ведут к длинной черной Pierce-Arrow с открытым верхом, каких он и в кино не видывал; она уносит его в Лэнгдон-отель, где для него забронирован «сьют» на девятом этаже.
Под неусыпным надзором своего менеджера и первой скрипки Бостонского симфонического оркестра, служащего ему переводчиком, он проводит этот день за различными интервью и встречами; тем временем в «Лэнгдон» идет непрерывный поток корзин с цветами и фруктами; в конце концов букетов скапливается так много, что для них не хватает ваз. И следующие четыре дня Равель проводит главным образом в такси, доставляющих его на всевозможные встречи, репетиции, званые вечера и приемы, в числе которых один — у жены изобретателя Эдисона — особенно утомителен: три сотни приглашенных по очереди подходят к нему, чтобы поговорить по-английски. Концерт в Нью-Йорке выливается в настоящий триумф: три с половиной тысячи зрителей стоя аплодируют ему более получаса, забрасывая охапками все новых и новых цветов, посылая воздушные поцелуи, оглушительно крича и свистя — так принято в этой стране выражать свой восторг, — и вынуждая раз за разом выходить на сцену, что ему, в принципе, не очень-то нравится. А с наступлением вечера, в поздний час, Равеля тащат в какие-то дансинги, гигантские кинотеатры, на негритянские шоу, откуда он возвращается в «Лэнгдон» вконец измотанным.
Затем начинается турне по всей Америке. В Кембридже после концерта, за которым следует прием, он вынужден прямо в смокинге мчаться на вокзал, чтобы не упустить поезд на Бостон, где живет в отеле «Коупли-Плаза» и где концерт снова завершается бурным триумфом; и снова ему нужно пожимать три сотни рук и выслушивать уверения в любви и в том, что он выглядит как настоящий англичанин, вслед за чем его опять тащат в очередное ночное заведение или в какой-нибудь театр теней. Тот же шквал ожидает его по возвращении в Нью-Йорк, в Карнеги-Холле, и те же светские мероприятия устраиваются в его честь: с Бартоком, Варезом, Гершвином, у богачей с Мэдисон-авеню, которые, разумеется, опять-таки просят: сыграйте нам что-нибудь! И он играет, он должен играть и играть, не переставая, в концертных залах и на частных вечеринках, где ему иногда приходится также, не без легкой робости, дирижировать оркестром, и похоже, что всему этому уже никогда не наступит конец.
Такой же прием ждет его в заснеженном Чикаго, с той лишь разницей, что в последний момент Равель отказывается играть. Не найдя в номере свой кофр с лакированными туфлями, он заявляет, что не выйдет на сцену: даже речи быть не может, чтобы он появился на публике в уличных башмаках и дирижерском фраке, и тогда одна из певиц хватает такси, мчится на вокзал, находит чемодан в камере хранения, и концерт все же начинается — с получасовым опозданием, но с тем же результатом: новая бурная овация, а следом торжественные фанфары оркестра, когда он еще раз выходит кланяться по окончании концерта. И такой же прием в Кливленде, и снова духовые оглушительно приветствуют его, а три с половиной тысячи слушателей встают в едином порыве; в общем, повсюду только триумф, только восторг, и гастроли проходят на славу. С одной только маленькой оговоркой — скверная еда. Настолько скверная, что в Чикаго Равель, приглашенный на ужин к одной миллиардерше, вынужден сбежать от нее пораньше и вернуться, в трескучий мороз, под неизбежным ледяным ветром, к себе в отель с единственной целью — заказать в номер хороший бифштекс. Другая проблема заключается в том, что он не спит. При той жизни, на которую его здесь обрекли, ему удается чуточку вздремнуть разве что в поезде, да и то не всегда.
К счастью, в поездах недостатка нет, и, опять же к счастью, он путешествует лишь в роскошных составах, пересекающих североамериканский континент во всех направлениях, ибо составленный для него маршрут более чем причудлив. Непостижимый, как метания мухи в воздухе, он ведет его через все двадцать пять запланированных городов, от северных льдов к тропикам и обратно, какими-то дикими зигзагами, с неожиданными остановками, с бестолковыми отклонениями.
Эти поезда с их пышными названиями: «Зефир», «Гайавата», «Эмпайр Стейт Экспресс», «Сансет Лимитед» или «Санта-Фе де Люкс» — на свой лад повторяют роскошный сервис «Франции». Не менее изысканные, чем этот круизный пароход, они представляют собой великолепные отели на колесах, состоящие из пятнадцати вагонов по восемьдесят тонн каждый, во главе с паровозом обтекаемого профиля, с кабиной машиниста в форме ракеты и центральной фарой, похожей на глаз циклопа. Здесь пассажирам предоставляют все мыслимые виды услуг: рабочие кабинеты для бизнесменов, дансинг и кинотеатр, маникюрные и парикмахерские салоны, консультации визажисток, концертный зал с фисгармонией для воскресных служб, библиотеку и множество баров. Что касается купе, то это настоящие апартаменты, отделанные ценными породами дерева, устланные коврами, украшенные витражами и драпировками; над каждой кроватью висит балдахин, а в ванны подается, на выбор клиента, пресная или морская вода. В хвостовом вагоне устроена открытая площадка с панорамным обзором, подобная террасе или балкону и увенчанная куполообразной крышей.
На одном из таких поездов — «Сан-Франциско Оверленд Лимитед» — Равель и прибывает к концу января в Калифорнию. В данный момент он получил короткую передышку, его программа менее насыщенна и позволяет слегка расслабиться: он проводит время либо под своим балдахином, пытаясь заснуть, либо в клубном вагоне поезда. Из Сан-Франциско он едет в Лос-Анджелес; тамошний теплый воздух позволяет ему сидеть на задней обзорной площадке, наслаждаясь созерцанием окружающего пейзажа. Состав мчится в тени высоких деревьев, похожих на дубы, хотя на самом деле это падубы, пересекает эвкалиптовые рощи, огибает по затейливой кривой горы всевозможных видов, то тускло-желтые, то ярко-зеленые. Приближаясь к Лос-Анджелесу, он минует разбросанные там и сям дома предместья: что ни особняк, то история, и иногда это история с бассейном, таящая в себе больше секретов, чем кажется на первый взгляд, а немногочисленные магазинчики между ними похожи на пестрые игрушки того вида, который особенно нравится Равелю.
В Лос-Анджелесе он дает концерт в бальном зале гостиницы «Балтимор», откуда посылает своему брату Эдуару открытку с фотографией этого небоскреба, проколотую булавкой: на лицевой стороне изображен сам отель, а на оборотной Равель уточняет, что обозначил этой дырочкой окно своего номера. Да, в Лос-Анджелесе живется гораздо лучше, чем в Чикаго; здесь в разгар зимы сияет солнце, огромный город буквально наводнен цветами, которые у нас растут только в оранжереях, при ста градусах по Фаренгейту, а высоченные пальмы чувствуют себя как дома. И, раз уж Равель заехал в эти благословенные края, он может меньше чем за час добраться в Stutz Bearcat — тоже открытом, но на сей раз цвета граната и лаванды, с белобокими колесами — до Голливуда, где во время экскурсии встречает нескольких звезд, например Дугласа Фербенкса, который говорит по-французски, или Чарли Чаплина, который не говорит. Все это его очень развлекает и помогает сохранять доброе расположение духа, на удивление постоянное, даром что триумф утомителен, а еда как была, так и остается скверной.
Поезд компании «Саутерн Пасифик» доставляет его из Перта в Сиэтл, минуя Портленд и Ванкувер; следующий поезд, «Юнион Пасифик Систем», везет его из Денвера (золотые и серебряные прииски, солнце, чистый высокогорный воздух) в направлении Миннеаполиса, через Канзас-Сити. Но здесь небо уже мрачнеет, и он со страхом думает о том, что на следующей неделе ему предстоит Нью-Йорк с его ледяным воздухом.
Однако в конечном счете погода оказывается не такой уж студеной и позволяет ему отпраздновать 17 марта свое пятидесятитрехлетие при большом стечении гостей; среди них находится и Гершвин, которого он хотел повидать еще раз, чтобы услышать в его исполнении The man I love. Гершвин, разумеется, играет с величайшим энтузиазмом, имея в виду после ужина попросить Равеля давать ему уроки композиции, на что тот отвечает решительным отказом, объяснив, что Гершвин рискует таким образом утратить свою мелодическую самобытность, а чего ради, скажите, пожалуйста, — чтобы сделаться плохим Равелем? Кроме того, он не любит брать учеников, и вообще, неужели Гершвину мало его мировой славы? Если он метит выше, не имея при этом соответствующих данных, то стоит ли помогать ему с риском попросту сломать?! В общем, Равель уклоняется, он и без того достаточно раздражен. Ибо, хотя организаторы вечера вознамерились приготовить ужин на его вкус (они уже начали понимать, что ему нравится, например, говядина с кровью), мясо, как всегда в этой стране, пережарено до безобразия.
Два дня спустя, добравшись до юга на «Кресчент Лимитед», Равель попадает в весну, жаркую, как середина лета, так что ему приходится сидеть в своем купе без пиджака, в одной рубашке, распахнув все окна и включив вентилятор на полную мощность. Правда, на задней террасе чуточку прохладнее, и Равель дремлет там весь день, а затем, после ужина, располагается в клубном вагоне, собираясь написать несколько писем, в которых рассказывает о своем сложном маршруте: для начала он осмотрит Новый Орлеан, попробует рыбу, запеченную в бумажном пакете, и французское вино, подаваемое в нарушение сухого закона, — знать бы еще, что это за зверь такой, сухой закон. Ближе к одиннадцати вечера, когда клуб начинает пустеть, он возвращается в свое купе, расположенное в другом конце поезда.
Если в Нью-Йорке уже заметно потеплело, то растительности там было куда меньше, чем в Новом Орлеане, где он провел всего один день, тем же вечером уехав в Хьюстон, чтобы дать в этом городе два концерта. Во время репетиций он производит сильное впечатление на оркестрантов, ежедневно меняя цвет своих рубашек и подтяжек: сегодня розовый, завтра — голубой. Все пока идет превосходно, по крайней мере, так ему кажется, хотя он не спрашивает себя, соответствует ли прием, который ему оказывают, ощущению триумфа, которое переполняет его на протяжении четырех месяцев. Это ощущение настолько сильно, что под его влиянием он слегка расслабляется, становясь все более и более небрежным в манере, и без того не очень-то уверенной, играть на фортепиано. Он думает, что публика этого не замечает, а впрочем, он вообще об этом не думает. А это, тем не менее, заметно. Он об этом не знает. Да если бы и знал, ему на это наплевать.
Перед вторым концертом он дает пресс-конференцию в церкви шотландского обряда, где объясняет, что ему требуется долгий период вызревания, чтобы сочинить музыку. Что в течение этого периода ему удается мало-помалу, но чем дальше, тем яснее, увидеть форму и архитектонику будущего произведения в целом. Что он может размышлять о нем годами, не записывая ни единой ноты. И что потом делает эту запись довольно быстро, хотя, конечно, остается еще масса работы: нужно устранить все лишнее и добиться, насколько возможно, предельной ясности и простоты.
Высказав это, Равель садится в машину и едет осматривать Мексиканский залив, затем совершает бросок к Большому Каньону, где проводит неделю, поселившись в «Фениксе», после чего «Калифорния Лимитед» везет его в Буффало, на другой край континента. Не вдаваясь в подробности, сообщим, что оттуда он возвращается в Нью-Йорк и в Монреаль, опять дает концерты: в Торонто, Милуоки и Детройте. Далее следуют: последний визит в Бостон, последний приезд в Нью-Йорк и наконец посадка в полночь на пакетбот «Париж».
Он прибывает в Гавр 27 апреля. Чувствует себя в отличной форме, а самое приятное то, что его маленький голубой чемоданчик, опроставшись от «Голуаз», содержит теперь двадцать семь тысяч долларов. На пристани путешественника поджидает целая группа близких: Эдуар с четой Делаж и, конечно, Элен в сопровождении все тех же Марсель Жерар и Мадлен Грей, которые бросаются к его ногам и преподносят круглый букет в фестончатой обертке. Ликующий Равель находит вполне нормальным, что они приехали встретить его в Гавре, и ему даже в голову не приходит их благодарить. Он только небрежно бросает: «Ну вот еще, зачем вы явились, лишнее беспокойство».