А дни все текли и текли, заполненные лишь короткими прогулками то позади замка, в лугах (боярышник, проселочные дороги, изгороди, коровы), то у моря (йод, волнорезы, водоросли, чайки); созерцанием лошадей — впрочем, быстро наскучившим, чтением случайно подвернувшейся книжки да ленивым сидением перед телевизором. Наверное, Глория могла бы куда полнее наслаждаться чистым воздухом, здоровой разнообразной пищей и крепким сном в комнате с открытыми окнами; наверное, она могла бы больше двигаться, но ей это и в голову не приходило.

Дни казались ей чересчур долгими, и она тоже частенько поглядывала на часы: никогда еще время не тянулось так медленно, как здесь. То была какая-то убийственная медлительность, стократ помноженная на самое себя, давящая, близкая к последней, окончательной недвижности. Медлительность растущей травы, медлительность ленивца на ветке или капельки смолы на дереве. Среди слов, определяющих движение, медлительность, без сомнения, самое выразительное — она до того неразворотлива, что даже не успела подобрать себе ни одного синонима, тогда как у скорости, не теряющей ни минуты, их полным-полно.

Бельяр тоже без конца сверялся с часами, подводя их каждую минуту. Эти крошечные часики на его запястье — механические, из докварцевой эпохи — были частью его скромного карликового имущества, куда входили еще расческа, зеркальце, носовой платок и солнечные очки. В первые дни после приезда он вознамерился было щеголять в этих очках, как в свое время в жарких странах, но под тусклым нормандским солнцем ни черта в них не видел, на все натыкался, и ему пришлось отказаться от этого удовольствия. Очень скоро он впал в меланхолию, начал дуться и устраивать сцены. Он горько сожалел о прерванном чудесном отдыхе в тропиках, сетовал на скуку и грозился уйти.

— Ну и уходи! — в сердцах крикнула ему однажды Глория. — Давай, убирайся! Ты мне надоел до смерти.

Бельяр тотчас вскочил и погрозил ей пальцем.

— Не смей говорить со мной таким тоном! — взвизгнул он. — Не воображай, что ты первая, кого я опекаю.

Нет, милочка, я руководил людьми поважней тебя. Известными, знаменитыми. Деятелями искусства и все такое.

— Ну и как? — с усмешкой спросила Глория. — Они все умерли?

— С чего это они должны умереть? — возмутился Бельяр. — Не волнуйся, я свое дело знаю.

Но когда Глория поинтересовалась, отчего же все эти знаменитости, хотя они еще живы, больше не прибегают к его услугам, Бельяр насупился и стал разглядывать в карманном зеркальце свои зубы. Потом глухо пробормотал, что да, были кое-какие проблемы. Однако ему не хотелось бы распространяться о причинах своего увольнения.

— Ax вот как? — воскликнула Глория. — Ну-ка, повтори, что ты сказал!

Карлик нехотя буркнул еще раз слово «увольнение».

— Постой-постой, — сказала Глория, — ты хочешь сказать, что тебя можно уволить?

— Конечно можно, — признался Бельяр. — Стоит лишь захотеть.

— Но я именно этого и хочу, — обрадовалась Глория. — Очень даже хочу.

— Как бы не так! — хихикнул Бельяр, изучая в зеркальце свой черный язык. — Хочешь, да не слишком.

— Дурак несчастный! — бросила Глория. — Жалкий недомерок!

В общем, между ними то и дело вспыхивали короткие перепалки, неизбежные при подобном безделье, когда люди начинают психовать по любому поводу. Например, из-за Бельяра, из-за Лагранжа, даже из-за Збигнева. Из-за лошадей. Из-за собаки, которая сама психует из-за другой собаки и потому все утро лает без остановки в глубине парка. Да и скука терзает их всех не меньше безделья. За неимением лучшего они все больше времени проводят у телевизора, совсем как Женевьева Жув. Смотрят сериалы («Ты рискуешь потерять ее, Алекс! Она ведь уверена, что любит тебя!»), смотрят телеконкурсы («А теперь прошу вас сосредоточиться, Роже! Какие цветы мы чаще всего видим на балконах?» — «Кувшинки… нет, я хотел сказать, петуньи… ой, нет, я хотел сказать, герань!» — «Увы, я сожалею, Роже, но вынужден учесть только ваш первый ответ. Итак, вы сказали „кувшинки“…»), смотрят выпуски новостей. В выпусках новостей никогда не упоминается имя Глории. Да и с какой стати его упоминать? Однако она по-прежнему боится этого. «Ты боишься не того, что о тебе заговорят, — злорадно бросил как-то Бельяр, — ты боишься, что о тебе НЕ заговорят… Эй, хватит, отпусти меня! — завопил он миг спустя. — Ты же знаешь, я не выношу физического насилия!»

Так прошло двенадцать нескончаемых дней — без радостей, но и без опасностей, — не таких увлекательных, как хотелось бы Глории, зато в надежном, уютном сельском мирке, пусть и замкнутом. Однажды Глория попыталась даже охмурить Збигнева, но он оказался не слишком-то податливым, этот Збигнев, — слова путного не вытянешь. Несколько книжек, обнаруженных на полках в гостиной, Глория давно уже прочла. Бельяр продолжал дуться, Лагранж пил теперь с утра до вечера, с каждым разом хмелея все быстрее. Нужно было срочно чем-то заняться.

И в первый же солнечный день, пока Лагранж еще не успел приложиться к бутылке, Глория попросила отвезти ее на машине в Руан. Быстренько туда и обратно, чтобы к ужину вернуться домой.

— Ну конечно, давай съездим, — сказал Лагранж, — почему бы и нет. Хоть немножко развеемся!

Итак, они поехали в Руан. В Понт-Одемаре Лагранж остановился, чтобы заправить свой «опель»; тем временем Глория пошла к ближайшему супермаркету фирмы «Шопи».

— Ты куда это? — удивился Лагранж.

— Хочу купить коньяк, — ответила Глория.

— Прекрасная мысль! — одобрительно сказал Лагранж.

Лучший коньяк «Шопи» в твердой картонной упаковке стоил сто двенадцать франков двадцать сантимов; Глория зашла в отдел канцтоваров, где купила рулончик скотча и рулончик цветной бумаги. Затем она вернулась к «опелю», и они тотчас поехали дальше; по дороге она кое-как завернула картонный футляр с бутылкой в цветную бумагу; это отняло у нее немало времени, но в конце концов ей удалось соорудить сносный подарочный пакет, да-да, вполне сносный. Лагранж включил радиолу, откуда, конечно, тут же полились песенки Дж. Дж. Кейла, и не только его, а еще и Боза Скеггса. Лагранж выстукивал кончиками пальцев ритм на баранке; слава богу, у него хватило такта не попросить у Глории коньяк.

Руан. Затем предместье Руана. Кварталы дешевых многоэтажек, больница, кладбище, дом престарелых. Они остановились у дома престарелых.

— Подожди меня здесь, — сказала Глория, выходя из машины. — Я ненадолго.

У Лагранжа снова хватило такта не навязываться ей в провожатые.

В приемной Глория попросила о встрече с месье Эбгреллом. Родственные связи? — Единственная дочь. «Подождите минутку», — сказали ей. Вскоре явился санитар — высокий красивый парень в белоснежном халате, очень любезный и, по всей видимости, хорошо знавший ее отца; во всяком случае, он говорил о нем с большой симпатией. Санитар повел Глорию в отделение трудотерапии. Папаша Эбгрелл оживленно беседовал с дамой столь же преклонного возраста; завидев их, он встал с кресла. Невысокий, худощавый, с серебристой щеточкой усов и немного растерянным взглядом, но все такой же элегантный в своем костюме блеклых тонов — словом, вылитый бывший консьерж Персоннета (о чем знаем только мы с вами, читатель). Он поцеловал руку Глории, едва она приблизилась к нему.

— Вот ваша дочь, месье Эбгрелл, — весело объявил санитар, — вы ведь рады ее видеть, правда?

Старик долго и чересчур пристально разглядывал Глорию.

— Прекрасно, — сказал он наконец, — вы пришли для сопровождения. Да, именно так: вы пришли для наблюдения. Садитесь. — И, обратившись к своей дряхлой собеседнице, он сообщил ей вполголоса: — Она пришла для вознаграждения.

Несмотря на вполне тихие занятия окружающих престарелых дам: вязание крючком и на спицах, изготовление искусственных цветов, плетение ивовых корзиночек, — в отделении трудотерапии было довольно шумно. Беззубые экстремалы, сидевшие в плетеных пластиковых креслах на ржавых металлических ножках, раскачивались взад-вперед с опасностью для жизни, другие пели хором «Ах, эта сладость первого объятья меня пьянит, пугает и влечет», запашок в помещении стоял тот еще, телевизор орал вовсю.

— Мы не могли бы пойти в более тихое место? — тоскливо спросила Глория.

— В принципе это не положено, — ответил санитар, — но я постараюсь что-нибудь устроить. Сейчас поищу вам спокойный уголок.

Уголок нашелся в маленькой гостиной, где царили тишь и полумрак, однако любезный санитар раздвинул портьеры, и их взорам предстала лужайка с клумбой посередине. Мебель была натерта воском, кресла облачены в белые чехлы, обои пестрели цветочками.

Санитар исчез, через минуту вернулся с чайным подносом и снова исчез. Они остались одни.

— Ну, как ты тут? — спросила Глория.

— Лично я — хорошо, — ответил ее отец, — но, видите ли, что касается соек…

— Каких соек? — удивилась она.

— С сойками дело обстоит неважно, — продолжал старик, — можно даже сказать, что их дела совсем плохи. И все же… — он поразмыслил с минутку и добавил: — Нет, в общем, все не так уж и скверно.

— Тебя здесь хорошо кормят? — осведомилась его дочь. Старик хитро подмигнул:

— О, я ем лучше, чем они. В десять раз лучше и в десять раз больше, — уточнил он, хихикнув.

— Нет, я хотела узнать, хорошая ли здесь еда. Вкусная ли она? — спросила Глория.

— В основном горячая, — ответил отец.

— Ну и ладно, — сказала Глория. — Пусть лучше горячая, чем холодная.

— Это верно, — согласился старик.

— Ты заметил, какая сегодня чудесная погода? — спросила Глория, пытаясь продолжить разговор, но отец как будто не слышал ее.

— Смотри, что я тебе принесла, — сказала она.

— Как любезно с вашей стороны! — воскликнул старик. — А что там в пакете?

— Коньяк для тебя, как всегда, — ответила Глория.

— Коньяк? — удивился ее отец. — Но я никогда в жизни его не пил!

— Ну да, рассказывай! — усмехнулась Глория, однако старик не отреагировал и на это замечание. — Ладно, мне пора, — сказала Глория.

— И правда, — задумчиво откликнулся ее отец, — вероятно, вам придется уйти.

— Я скоро опять тебя навещу, — добавила она.

— О, разумеется, — учтиво ответил он. — Только не слишком затягивайте с этим.

После того как Эбгрелла-старшего увели в отделение трудотерапии, симпатяга санитар проводил Глорию в выходу. Очень он ей приглянулся, этот санитар. В дверях она попросила его проследить, чтобы у больного не конфисковали бутылку, как это, вероятно, случилось в прошлый раз. Санитар широко улыбнулся.

— Знаете, вообще-то все алкогольные напитки у нас запрещены, но договориться всегда можно. Я прослежу за этим. Только вот что меня беспокоит: вдруг со старым господином возникнут какие-нибудь проблемы, так не могли бы вы оставить контактный телефон или адрес?

Она отказала не сразу — он ей и вправду очень нравился, — но все же ответила:

— Нет, я буду звонить сама.

Выйдя из здания, Глория направилась к «опелю», припаркованному на гравийной дорожке перед конторой администрации. Рядом, развернутый в другую сторону, стоял фургон «скорой помощи», длинный и обтекаемый, как белая акула. Глория села в «опель», который тут же рванул с места, развернулся и исчез в воротах. Через пять секунд следом отъехала «скорая».

Санитар, стоявший на крыльце, следил за этим маневром. Выждав еще пять секунд, он спустился с крыльца и, в свой черед, вышел за ворота. Слева, метрах в пятидесяти, стояла телефонная будка. Санитар достал карточку, украшенную на лицевой стороне снежным пейзажем, рассеянно пробежал глазами рекламный текст на обороте («Меняются сезоны, а с ними ландшафты, а с ними эмоции. Вы хотите поделиться своими эмоциями? Нет ничего проще — воспользуйтесь этой карточкой!»), улыбнулся своей обаятельной улыбкой, вставил карточку в аппарат и набрал номер Жува.