Сон можно представить себе в самых различных формах. Как серый шарф, как дымовую завесу, как сонату. Как большую серую птицу, парящую в небесах, как приоткрытые зеленые ворота. Как бескрайнюю равнину. Но еще и как скользящую петлю, удушливый газ, бас-кларнет. Как бабочку-однодневку, съежившуюся перед неминуемой гибелью. Или как крепостную стену. В общем, это вопрос стилистики, зависящий от того, спит человек или нет, посещают его сны или обходят стороной.

В данный момент все спят. Сальвадор — на служебном диване, относительно спокойно. Донасьенна — в своей огромной квадратной постели, нервно ворочаясь с боку на бок. Жув — подле мадам Жув, в глубоком забытьи. Жан-Клод Кастнер — вечным сном. Если принять во внимание тюбики бензодиазепина и хлоргидрата буспирона, разбросанные на прикроватной тумбочке, то можно сказать, что женщина, повергшая Кастнера в этот беспробудный сон, спит химически. Время от времени она тихо похрапывает. Рядом с ее кроватью горит ночник — то ли она оставила свет нарочно, то ли забыла погасить. На полу валяется куча раскрытых книжек — детективы, Фрейд в популярном изложении, маленькие томики из английской литературной серии о природе с описанием наиболее распространенных европейских птиц, деревьев и полевых цветов. В сумраке можно разглядеть пустую бутылку из-под дешевого рома, полупустую литровую емкость с сиропом из сахарного тростника и пепельницу, полную окурков. Так бывает каждую ночь, ничто не меняется и вряд ли изменится. Появление Кастнера внесло только две незначительные перемены — одну на теле Глории, другую на столе.

Щиколотка молодой женщины теперь обмотана широким пластырем, скрывающим ссадину, полученную два дня назад, когда она расправилась с машиной Кастнера, предварительно полностью очистив ее от всех вещей — тряпок, шнура для крепления вещей на верхнем багажнике, инструментов и мелких запчастей, всякого хлама из бардачка, предметов одежды Жан-Клода Кастнера и его водительских прав; все это она сложила в картонную коробку, оставив себе только клещи и молоток, да еще пластиковую папочку, где Кастнер хранил маршрут поездки, фотографии Глории и дорожные карты. Сама по себе папочка была очень даже недурна. Теперь, лишенная своего содержимого, которое Глория сожгла в раковине, вытертая и продезинфицированная, она покоится тут же, на столе.

Сев в очищенную таким кардинальным образом машину Кастнера, Глория поехала в сторону Трегье, выбросила там картонку с вещами в мусоросжигатель, а потом взяла курс на север; молоток и клещи лежали рядом, на соседнем сиденье. Над Лармором высилась еще одна отвесная скала, круто уходившая в море, которое здесь всегда было довольно глубоким, даже во время отлива. На нее можно было въехать по отлогому склону; место было дикое, безлюдное, в общем, идеальное. Глория остановила машину над самой пропастью, сорвала клещами номерные знаки и забила молотком номера на моторе и шасси. Затем опустила все стекла, выключила ручной тормоз и принялась изо всех сил толкать автомобиль. Сперва безрезультатно, машина не поддавалась. Потом вдруг резко сдвинулась с места, быстро, словно по своей воле, преодолела оставшиеся метры и рухнула вниз; в общем, все сошло бы гладко, если бы в последний момент край заднего бампера не разодрал ногу женщины. Глория вскрикнула и грубо выругалась; тем временем машина уже погружалась в воду. Нагнувшись, сжав рукой лодыжку и скривившись от боли, Глория дохромала до края скалы и проследила, как тонет автомобиль; лицо ее постепенно прояснялось, словно падение тела с высоты действовало на манер анестезии, несло успокоение. Так Энтони Перкинс наблюдал подобное зрелище в 1960 году, с той лишь разницей, что машина Кастнера, маленький «рено» 94 года выпуска, неопределенно-бежеватого цвета, тонула вполне покорно и без шума, тогда как автомобиль Дженет Ли, огромный белый «форд» за номером ГВ-418, никак не хотел поддаваться уничтожению.

Глория вернулась домой пешком, окольными береговыми тропами, отмеченными на скалах и путевых столбах красно-белым пунктиром. Номерные знаки она захоронила между утесами под толстым слоем гальки. Войдя в дом, она перевязала ногу и заодно, раз уж добралась до аптечки, превратила папку Кастнера в хранилище своих лекарств.

И вот теперь она спит. Спит крепко, не шевелясь, хотя во сне несется куда-то на мощном мотоцикле. За окном несмело брезжит рассвет. День наступает медленно, исподволь — так «боинг», весь в бортовых огнях, плавно взмывает вверх с бетонной полосы, так струнный оркестр завершает мелодию нежнейшим пиццикато.

Но вскоре бешеная езда прекращается: над горизонтом уже поднялось и засияло солнце. Глория сходит с мотоцикла и идет к телефонной кабине; тут-то она и просыпается. Минуту она неподвижно лежит с широко открытыми глазами, а потом — здравствуй, новый день! — встает и накидывает свой кошмарный зеленый халат. Кухня, электрическая кофеварка. Пока вода сочится сквозь фильтр, молодая женщина замечает, что на краю стола валяется желтая бумажка: какая-то рекламка, на обороте рисунок, который она, наверное, сделала вчера, — трудно вспомнить. Это портрет, набросанный дрожащей, неуверенной рукой; если быть пессимистом, его можно даже назвать автопортретом. Но как бы то ни было, Глория, закрыв глаза, рвет бумажку на клочки, все мельче и мельче, а потом швыряет их в унитаз и не глядя спускает воду.

В ванной возле душевого крана две плитки отлетели совсем, третья расколота, а все остальные давно пожухли, а то и почернели. Глория вешает халат на крючок за дверью. Она стоит голая перед квадратным зеркалом, висящим над раковиной; оно слишком мало, чтобы можно было рассмотреть себя целиком, да ей в любом случае совершенно не хочется видеть свое тело, свои безупречные длинные ноги, высокие округлые груди и упругие ягодицы — в общем, все, чего Кастнер даже заподозрить не мог под ее мешковатой одеждой. Доведись Кастнеру узреть такое великолепное тело, он в жизни не осмелился бы домогаться его.

Быстро приняв чуть теплый душ, Глория приступает к долгому тщательному макияжу. Сперва накладывает дневной крем, поверх него — жидкую пудру почти белого цвета, которую размазывает по всему лицу, как художник грунтует холст. Затем обводит карандашом глаза, придавая им миндалевидную форму, и покрывает веки бирюзовыми тенями. Далее с помощью хромированного пинцета, похожего на щипцы для улиток, Глория загибает кверху ресницы и красит их очень жирной черной тушью. Таким образом, вскоре на этой застывшей маске остаются живыми только блестящие серо-зеленые глаза, они бывают то серыми, то зелеными, в зависимости от погоды, пространства, освещения, а также душевного состояния их хозяйки. Потом она принимается за губы: обводит помадой их контур и закрашивает его внутри с помощью кисточки. Два оранжевых пятна на скулы, два темных мазка под бровями, и вот дело сделано. Размалеванная таким образом, Глория Эбгрелл вполне могла бы сойти за циркачку, упрятанную в дурдом с диагнозом «нервная депрессия», но все-таки не настолько депрессирующую, чтобы отказаться от исполнения своего номера в рамках самодеятельного концерта психов, организованного клиникой для посетителей в день открытых дверей.

Глория скрывается и, значит, как вы сами понимаете, всеми силами маскирует себя, желая стать неузнаваемой. Однако невольно возникает вопрос: уж не приносит ли ей тайное удовольствие эта процедура превращения в пугало? Размалевав лицо до безобразия, она долго изучает себя в зеркале, пока ей не становится тошно, но на самом-то деле она ужасно довольна, восхищается увиденным и гримасничает; радости ее нет границ, когда она слышит собственный голос, извергающий в непривычно пронзительном регистре грубые непристойности.

Кроме того, избыток краски на лице неизбежно должен размазываться при поцелуях, хотя ее практически никто не целует, — она делает все возможное, чтобы избежать этого. Конечно, иногда она вынуждена уступать натиску мужчин, как, например, в случае с Кастнером, иначе от него было не отвязаться. И тогда грим, конечно, размазывается. Жаль, что Кастнер так и не увидел себя после этого поцелуя, когда падал в черную бездну с веселенькими разводами на лице — алыми, коричневыми, светло-зелеными.

Но вот Глория слегка успокоилась, пришла в себя и вдруг заметила, что корни ее тускло-каштановых волос начали отливать природным золотистым цветом.

Их обязательно нужно покрасить в конце недели. А теперь быстренько сменить пластырь на ноге. Выбрать что надеть. Застегнуть ремешок часов на запястье: уже без четверти десять. Черт, а где же Бельяр? Стоя в чем мать родила, Глория закуривает сигарету и включает телевизор, хотя телевизор утром бьет по мозгам точно так же, как джин натощак. Но зато она может одеваться перед экраном, словно перед живым существом, и она напяливает один из своих кошмарных нарядов: верх — кофта из жаккарда — белые снежинки, зеленые, желтые и лиловые медвежата на пестром фоне, низ — темно-синие тренировочные брюки со штрипками.

Дикторша на экране выдает сенсационную новость: оказывается, старики, пьющие вино, на 27 % превосходят по умственным способностям стариков, которые его не пьют. Это многое обещает виноделам, заключает дикторша, и Глория хмыкает: большие шутники сидят на телевидении! Она стягивает волосы на затылке, надевает очки; ее взгляд мечет молнии сквозь стекла, сейчас она способна внушить ужас. Другая вспышка — бледный солнечный луч, — проникнув сквозь немытое стекло, падает на разоренную постель, и в его свете скомканные простыни выглядят грязнее, чем на самом деле. В комнате сейчас довольно прохладно. Глория наскоро оправляет постель, чтобы сделать атмосферу хоть чуточку теплее. Затем она выходит проверить содержимое почтового ящика, но там лежит всякая ерунда — рекламные проспекты, еще какие-то бумажонки, которые она выбрасывает не глядя, оставив себе лишь конверт с фирменным штампом конторы Бардо, Тильзитская улица, Париж; в конверте — чек за подписью некоего Лагранжа. Половина одиннадцатого, без четверти одиннадцать — нет, решительно Бельяр сегодня безобразно опаздывает. Вместо него в кухонное окно стучит Ален.

Ален — бывший моряк, мужчина лет пятидесяти пяти, хотя на вид ему можно дать и меньше. Он невысок ростом, коренаст, у него дубленое багровое лицо, ярко-синие, как пачка «Житан», глаза и короткие рыжие волосы ежиком. На нем брезентовая роба с треугольным вырезом и такие же голубые выцветшие штаны. Он слегка прихрамывает после какого-то несчастного случая, но тем не менее прочно держится на своих косолапых нижних конечностях.

Время от времени Ален заходит проведать Глорию, охотно соглашается выпить рюмочку-другую рома, болтает с ней на разные невинные темы — о погоде, о приливах, о местных жителях и торговцах, а иногда приносит рыбу. То крупную, то мелкую, как повезет. При улыбке у него вокруг глаз собираются морщинки. Хотя от природы он разговорчив, но изъясняется как-то неуверенно, со странной вопросительной интонацией, а губы его, вследствие другого несчастного случая, не всегда поспевают за языком. Он спрашивает:

— Ну, как оно, Кристина?

— Ничего, — говорит Глория, — терпимо. Кофейку?

В этот раз Ален кладет на стол кефаль средних размеров — рыбу, конечно, не из лучших, но все же довольно вкусную. Потом он немного рассуждает о погоде (вполне нормальная, по сезону), о приливе, который, как нам уже известно, был позавчера исключительно высок (больше 115, чуть ли не 120!). И объясняет, что эта аномалия имеет место, когда Земля оказывается на одной прямой с Луной и Солнцем; ученые зовут такое явление сизигией. «Си… чего?» — переспрашивает Глория. «Сизигия», — повторяет Ален и, запрокинув голову, одним глотком выпивает свой кофе. Далее следует несколько традиционных воспоминаний о плаваньях, в частности к берегам Австралии. Той самой Австралии, где, как уверяет Ален, еще совсем недавно было принято есть бифштексы с вареньем. От бифштексов он выруливает к рецептам других мясных блюд, начав с общей характеристики здешнего мяса и кончив весьма спорной характеристикой здешнего мясника.

— Ну так что же, хороший тут мясник? — с притворным интересом спрашивает Глория, которая сама питается в основном молочными продуктами, консервами и овощами; иногда съест яйцо или блин, а то и вовсе ничего.

— Мясник-то? Этот умеет жить, — отвечает Ален. — Хороший мясник.

И он задумывается, собираясь развить тему; Глория использует паузу, чтобы подлить ему кофе.

— Хороший-то хороший, — продолжает Ален, — только как бы это сказать… Скотина у него всегда маленько старовата — старше, чем хотелось бы, вот что.

Вы у него спрашиваете ягненка, а он наверняка подсунет вам баранину.

Глория улыбается, потом нервно хихикает.

— Вы хотите телятины, а он норовит всучить мясо взрослой коровы. Конечно, туши он разделывать умеет, тут ничего не скажешь, вот только скотину зачем-то пожилую берет.

Глория начинает беззвучно смеяться; эти короткие неслышные всхлипы одолевают ее все сильнее, бурлят в горле, вздымаются, доходят до критической черты и, наконец, вырываются наружу под изумленным взглядом моряка. Теперь Глория хохочет во весь голос, не в силах остановиться. Ален пробует успокоить ее, но она только безнадежно машет рукой, приказывая ему оставить ее в покое.

— Прекрати! — выдыхает она между двумя приступами смеха, — замолчи, ради бога. Хватит, уходи!

Крайне смущенный этим «тыканьем», моряк умолкает, испытующе гладит на нее и наконец решает удалиться. Выйдя, он еще какое-то время нерешительно топчется за дверью. Он и раньше подозревал, что она слегка не в себе. Но чтоб до такой степени!..

Ален шагает по дороге к своему домику, стоящему невдалеке. Выйдя от Глории в полном смятении, он не заметил серо-голубого серебристого «вольво-306», припаркованного на улице за воротами. Крыша машины усеяна капельками измороси, окна сплошь запотели, и потому кажется, будто в машине никого нет. Тем не менее внутри, запасшись бутылками воды «Vittel», блоком «Pall Mall» и радиотелефоном, кое-кто сидит.