Однако сменим на минутку тему, если вы не против, и вернемся к человеку, называющему себя Баумгартнером. Нынче у нас пятница 22 июня, и пока Феррер тащится по ледяной пустыне, Баумгартнер щеголяет в двубортном шерстяном костюме цвета антрацита, рубашке цвета сланца и галстуке стального цвета. И хотя лето уже как бы официально наступило, небосвод вполне соответствует этой тусклой цветовой гамме, то и дело коварно осыпая пешеходов мелкой моросью. В данный момент Баумгартнер идет по Суэцкой улице, что находится в XVIII округе Парижа, близ станции метро «Шато-Руж». Это одна из узеньких улочек в окрестностях бульвара Барбес, где африканцы торгуют мясом, живой птицей, параболическими антеннами и пестрыми яванскими тканями, изготовленными в Голландии.

На четной стороне Суэцкой улицы большинство окон и дверей в старых полуразрушенных домах заложены кирпичом en opus incertum, — это знак экспроприации жилья в ожидании сноса.

Тем не менее одно из этих зданий все же сохранило на последнем этаже пару более или менее зрячих окошек. Их стекла, скрывающие за собой мятые занавески, грязны и пыльны; одно из них треснуло наискосок и заклеено пластырем, второе отсутствует вовсе, его заменяет черный пластиковый пакет для помойки, натянутый на раму. Тесный подъезд содержит двойной ряд безымянных почтовых ящиков, распотрошенных местными вандалами, лестницу с неровными ступенями и стены, зияющие широкими трещинами. Там и сям видны отметки, сделанные, вероятно, городскими службами быта и снабженные рукописными датами, свидетельствующими о неумолимом расширении данных трещин. Лестничная лампочка, конечно, не работает, и Баумгартнер поднимается на верхний этаж вслепую. Он стучит в дверь и уже собирается распахнуть ее, не дожидаясь ответа, когда она открывается самостоятельно, и из квартиры торопливо выходит, едва не толкнув Баумгартнера, тощий долговязый субъект лет тридцати. В полумраке Баумгартнер с трудом различает этого типа: длинное, искривленное зловещей усмешкой лицо, лоб с залысинами, крючковатый нос, костлявые хищные руки; парень явно не расположен болтать и наверняка видит в темноте, ибо уверенно сбегает вниз по неосвещенной лестнице.

Распахивая дверь, Баумгартнер уже знает, что не закроет ее за собой: вонючая берлога, в которую он вошел, никак не внушает доверия — это нечто вроде домашнего пустыря, вывернутого внутрь, как грязная перчатка. И хотя пустырь этот замкнут в четырех стенах и прикрыт сверху кровлей, пол разглядеть невозможно — он сплошь завален мусором, рваными пакетами, вонючими тряпками, растерзанными журналами и афишами; все это слабо освещено огарком свечи в пустой бутылке, установленной на деревянном ящике. Воздух, пережженный бутановой плиткой, давно превратился в густой смрад, отдающий гнилью и газом. Дышать нечем. Радиола, стоящая на полу, у изголовья тюфяка, испускает еле слышные невнятные звуки.

Черты молодого человека, распростертого на этом зловонном лежбище, среди сбитых одеял и дырявых подушек, также трудно различить в полумраке. Баумгартнер подходит ближе: молодой человек с закрытыми глазами выглядит очень скверно. Можно сказать, он выглядит почти мертвецом. На крышке радиолы валяются чайная ложка, подкожный шприц, комок грязной ваты и выжимки лимона; Баумгартнер тотчас понимает, в чем дело, и начинает беспокоиться. «Эй, Палтус, — говорит он, — Палтус, очнись!» Наклонившись, он видит, что Палтус дышит, — слава Богу, одной проблемой меньше! В любом случае, даже подойдя вплотную, даже осветив лежащего не одной, а двумя свечами, трудно сказать что-либо определенное о внешности Палтуса: природа явно обделила его черты оригинальностью. Это бледное вялое существо в темной, также вполне банальной одежде; как ни странно, он кажется не слишком грязным. А, впрочем, вот он уже приоткрыл глаза.

Более того, он с трудом приподнимается на локте и протягивает Баумгартнеру руку, который поспешно отдергивает свою, едва коснувшись этих теплых, слегка маслянистых пальцев; оглянувшись в поисках стула, посетитель замечает всего лишь простой табурет и отказывается от намерения сесть; итак, он остается на ногах. Хозяин же вновь валится на тюфяк, охая и жалуясь на тошноту. «Мне бы глотнуть чайку, — тянет он, — но сил нет встать, ей-богу, сил нет». Баумгартнер морщится, но отказать в помощи не может: ему нужно, чтобы Палтус приободрился. Разглядев сосуд, похожий на чайник, рядом с предметом, похожим на раковину, он наполняет его водой и ставит на плитку, затем разыскивает среди мусора чашку без ручки и кружку с щербатыми краями. Одна слишком мала, вторая слишком велика. Палтус лежит, смежив веки, и то стонет, то улыбается. Пока закипает вода, Баумгартнер безуспешно ищет сахар, не находит и, за неимением лучшего, бросает в чай выжимки лимона, а радиола тем временем продолжает убивать время. «Ну что, — спрашивает Палтус, выпив наконец чай, — когда пойдем на дело?»

«Это вопрос дней, — отвечает Баумгартнер, извлекая из кармана мобильный телефон, — самое большее, через месяц. Главное, что, начиная с сегодняшнего дня, я смогу связаться с тобой в любой момент, — добавляет он, протягивая трубку молодому человеку. — Ты должен быть готов, как только представится удобный случай».

Палтус берет телефон, одновременно исследуя пальцем содержимое левой ноздри, потом, внимательно рассмотрев то и другое, заключает: «Потрясно! А какой номер?» — «Номер тебе не нужен, — говорит Баумгартнер, — он известен только мне одному, и этого вполне достаточно. Слушай внимательно, что я тебе скажу: он не годится для самостоятельных звонков, по нему можно только принимать мои, ясно тебе?» — «Ну ясно», — отвечает молодой человек, сморкаясь в рукав. «Поэтому держи его постоянно при себе», — говорит Баумгартнер, наполняя чашки. «Усек, — отвечает Палтус. — Только вот что, мне бы небольшой авансик…»

«Ну конечно», — признает Баумгартнер, доставая из кармана шесть бумажек по пятьсот франков, зажатых скрепкой. «Порядок! — откликается Палтус, возвращая ему скрепку. — Только невредно было бы и прибавить». — «Ну нет, — возражает Баумгартнер, указывая на шприц и вату, — я тебя знаю, ты все спустишь на эту мерзость». Начинается торг, в результате которого Баумгартнер облегчается еще на четыре бумажки по пятьсот франков; во время беседы он машинально разгибает скрепку, превращая ее в более или менее прямую проволочку.

Позже, на улице, Баумгартнер тщательно проверяет, не пристала ли к его одежде какая-нибудь частичка грязи из палтусова хлева. Ничего не обнаружив, он все же отряхивается так, словно и зараженный воздух комнаты мог каким-нибудь образом осквернить его, хотя он берегся изо всех сил; вернувшись домой, надо будет помыть руки, а может быть, и почистить зубы. Итак, он доходит до станции «Шато-Руж» и едет на свою новую квартиру. Час пик еще не наступил, вагоны полупусты, есть много свободных скамей, но Баумгартнер предпочитает устроиться на откидном сиденье.

Находясь в вагоне метро, что забитом, что пустом, Баумгартнер предпочитает откидные сиденья, в отличие от Феррера, всегда сидящего на скамейках. А ведь, занимая скамейку, как правило, оказываешься лицом к лицу или бок о бок с кем-то чужим, чаще же всего и то и другое разом. Такая позиция влечет за собой неизбежные соприкосновения, толчки, неудобства, нескромные взгляды и даже разговоры, совершенно ему ненужные. Ввиду всего этого, даже в часы пик, когда приходится вставать с откидного сиденья, чтобы освободить место для прохода, он хранит верность своему пристрастию. Это место индивидуально, подвижно и многовариантно. И уж, конечно, одиночное откидное сиденье — большая редкость! — обладает в его глазах двойным преимуществом в сравнении с парным, которое чревато таким же неудобным соседством, как скамьи, хотя все равно предпочтительнее этих последних. Таков уж он, Баумгартнер.

Полчаса спустя, вернувшись в свое новое жилище на бульваре Экзельманса и обнаружив у себя в руке проволочку, Баумгартнер никак не может решиться выбросить ее; наконец он сует ее в цветочный горшок и ложится на диван. Закрыв глаза, он пытается заснуть, отключиться от действительности хоть ненадолго — Морфей, ну пожалуйста, минут на двадцать-тридцать! — однако сон упрямо не идет к нему.