Дни и ночи проходили в ожидании корабля. Чтобы арбалетчики и челядь не затевали со скуки свар и потасовок, я почти каждый день вывешивал во дворе кольцо и устраивал состязания по метанию копья. Кто попадал в кольцо, получал приз — четыре вары шелка на колет или их стоимость деньгами, что позволяло победителям биться об заклад или спускать добытое в кости; таким образом удачливые наживались за счет менее везучих, время текло незаметно и не происходило никаких событий, достойных описания.

Наступил день отплытия. Еще до рассвета мы позавтракали, покинули Белую Башню и обогнули Севилью вдоль крепостных стен, не заходя в город, — все равно в столь ранний час ворота еще не открылись. Нам нужны были те, что зовутся Бибарахель и смотрят прямо на реку; рядом расположен мощный форт с тем же названием. Там мы спустились на песчаный берег и онемели от восхищения, разглядывая мачты, реи и такелаж на кораблях всевозможных форм и размеров, стоящих на якоре. По пути мы миновали крытые склады, где купцы хранят свои ценные грузы, привезенный из Африки и других стран, как христианских, так и прочих, или же готовые к отправке. Повсюду в строгом порядке, на удивление аккуратно уложенные и расставленные, покоились тюки и амфоры под надзором бдительных стражников. Последние, каждый в ливрее свего хозяина, полудремали, опираясь на копья, однако один глаз держали открытым, а руку — на рукояти палицы, чтобы при необходимости броситься на защиту вверенного им добра.

Дорогу нам указывал слуга, отправленный с нами мессером Франческо. Следуя за ним, мы добрались до корабля, превосходящего размером остальные, — такой кой корабль называется каррака. Судно стояло у пристани неподалеку от восьмигранной башни, именуемой Золотой, и его мачты соперничали с этой башней высотою. Капитан уже ждал нас, торопясь окончить погрузку и выйти в море, пока отлив не набрал силу. На пристань были перекинуты сходни, удобные для погрузки животных. На борт мы поднялись вполне благополучно — разве что один мул, испугавшись, свалился в воду, и матросам пришлось вытаскивать его на канатах — и без суеты расположились на корабле, который изнутри казался еще больше, чем снаружи, благодаря множеству разнообразных отсеков, каморок и закоулков. Арбалетчикам и слугам предстояло ехать в обществе балласта, то есть мешков с мелким песком, хранящихся в трюме. Служащий Фоскари, ответственный за сопровождение груза, строго-настрого предупредил, что каждая амфора с вином учтена и запечатана и по прибытии все они будут пересчитаны заново, так что если хоть одна исчезнет, с виновных взыщут трехмесячное жалованье, чтоб впредь неповадно было. Все приняли это к сведению, и никто не осмелился перечить, кроме смутьяна Педро из Паленсии, как обычно недовольного и не упускающего случая высказаться.

Вслед за нами взошли на борт несколько черных рабов, несущих на головах тюки с последним товаром, а также бочонки солонины и корзины с хлебом из подъехавшей к пристани повозки. Как только они закончили свою работу, капитан через альгвасила попросил у портового начальства дозволения сняться с якоря. Альгвасил громогласно протрубил разрешение со своего деревянного помоста, прогремела команда „отдать концы!“, и судно отчалило, содрогаясь, да так, что вместе с ним содрогнулось не одно доблестное сердце. И поплыли мы вниз по реке к открытому морю, а когда миновали замок Триана, что возле Севильи, в окне одной из башен я увидел знатную даму, которая встречала рассвет, расчесывая волосы перед зеркальцем, и тотчас вспомнил о моей донье Хосефине. С тех пор как мы сели на корабль, она не показывалась из своей каюты на корме, и всякий раз, проходя мимо, я наблюдал лишь закрытую дверь да в окошке — личико Инесильи, болтающей с Андресом де Премио. Меня терзала зависть, что сержант волен продолжать свои ухаживания (хоть Инесилья порой и наставляет ему рога со мной, оттого что женщин на всех не хватает), в то время как я, будучи верен королю и своему долгу начальника отряда, не имею права думать о моей возлюбленной донье Хосефине иначе как с целомудренным почтением.

В таких размышлениях и застал меня капитан корабля, маленький генуэзец, ростом почти карлик, по имени Себастьяно Матаччини.

— Сеньор, — сказал он мне, — мессер Франческе Фоскари, мой хозяин и покровитель, весьма лестно отзывался о ваших многочисленных достоинствах, так что позвольте заверить: я в полном вашем распоряжении и готов удовлетворять любые ваши пожелания, если только они не связаны со сменой курса, ведь целью нашей, как вам известно, является порт Сафи.

Я ему ответил схожим набором любезностей, и в результате мы остались совершенно довольны друг другом и отлично ладили в течение всего плавания, которое заняло полтора месяца. Дело в том, что африканский корабль, хоть и оснащен превосходно, из-за тяжелого груза не мог плыть быстрее. Нам, пассажирам, однако, казалось, будто мы провели на борту лет пять, так как нас постоянно преследовали недуги — тошнота, слабость, лихорадка, — ведь уроженцы Саморы, Куэнки и Толедо непривычны к дальнему морскому плаванию, а тем более к немилосердной качке. Матросы же, люди грубые и зачастую лишенные стыда, животы надрывали со смеху, глядя на наши мучения; одно слово — гнусное отребье.

Добавлю, что по пути мы один раз остановились у песчаного побережья, называемого Огненным, где разбросаны неказистые домики и стоит малая крепость, чей алькайд Диего Гарсиа де Эррера, невзирая на христианское имя, одеждой и речами крепко смахивал на мавра. Ему мы оставили несколько бочек солонины и вина и еще какие-то товары, нужные местным жителям, в обмен на груду тюков с козьими шкурами, которые здесь во множестве и почти за бесценок скупают у мавров, обитающих дальше от моря. За все это время я редко имел случай побеседовать с доньей Хосефиной и ни разу — наедине, так как сам же настоятельно просил женщин без крайней нужды не высовываться из каюты, абы не смущали их солдаты и матросы, без зазрения совести разгуливающие полуголыми. Поэтому женщины показывались лишь ненадолго и только в сумерках и не отходили далеко от своего убежища на корме, а когда спускалась ночь, усталость брала свое, и они удалялись спать. Эти часы Манолито де Вальядолид и Федерико Эстебан обычно посвящали музицированию, что служило радостью и утешением для всех — даже лошади, нервные и измученные долгим плаванием, успокаивались и затихали в своих стойлах, едва заслышав вечернюю мелодию. Тем не менее я скучал по твердой земле, даже по дорожной пыли и кусачим слепням, я мечтал войти поскорее в порт и оставить позади соленый запах моря, который, говорят, полезен для здоровья, а также вонь стекающих в воду нечистот, насчет целительных свойств коей судить не берусь.

Вот так проходили дни, пока не добрались мы наконец, с Божьей помощью, до порта Сафи, куда направлялось судно. Порт этот находится на побережье напротив Островов Блаженных, теперь принадлежащих Кастилии. Тогда они ей еще не принадлежали, но там уже жили кастильцы, и каталонцы, и генуэзцы, и даже французы.

Сафи представлял собой не больше полудюжины хижин, прилипших к огромному утесу, как бы расколотому надвое морем, — под его сенью, словно осы в разбитом кувшине, укрывались корабли. Был там и сарай из кирпича-сырца, окруженный колючим кустарником и охраняемый мавританскими стражниками, который служил складом для товаров Франческо Фоскари. В прочих строениях жили эти самые стражники и еще консул марокканского правителя. Сто или, может, двести мавров и негров встречали корабль на прстани и без конца смеялись, сверкая белоснежными зубами. Вот уж что всегда меня удивляло в этих людях и тогда как раз впервые было мною замечено — я имею в виду крепость и белизну зубов, столь обычную среди чернокожих. Под руководством опытного лоцмана корабль аккуратно пришвартовался к пристани, и мы, благочинно преклонив колена и глядя на сушу, вознесли положенные молитвы, после чего все сошли на берег, в том числе арбалетчики, выстроенные Андресом де Премио в строгом порядке, дабы внушить почтение местным ротозеям. Тут за дело принялись те, кому надлежало разгружать корабль. Мы же проследовали в дом консула, который оказался генуэзцем и приходился, насколько я понял, не то троюродным братом, не то еще какой родней мессеру Франческо Фоскари. Он был предупрежден о нашем приезде и встретил нас медовыми речами, а заодно сластями, финиками и сырами. Женщины остались у него отдыхать, а я пошел распорядиться насчет места, где раскинуть палатки и сложить наши вещи, и выбрал для этого просторную площадку между домами и рвом, по краю которого тянулся частокол: за неимением крепостной стены с башнями это сооружение призвано было защищать Сафи со стороны суши. По другую его сторону, на мавританской территории, виднелись домики-развалюшки и вовсе лачуги, готовые вот-вот рассыпаться; между ними, словно муравьи в муравейнике, сновали мавры и мавританки и чернокожие, большей частью дети. Они едва прикрывали свою наготу и явно жили в глубокой нищете. Еще дальше находился колодец, из которого они черпали воду, а вокруг — наполовину выжженное солнцем поле, пятно зелени без единого деревца, дающего тень. И стало мне ясно как день, что Африка — страна крайне бедная и неприятная, и решил я, что с поисками единорога следует поспешить, дабы вернуться в христианский мир как можно скорее. Мне тогда только исполнилось двадцать три года от роду, и волосы мои были черными, тело — молодым и сильным, зубы все — на месте, словом, был я целым и невредимым, каким пришел на этот свет. То же касалось и моих спутников, сорока девяти мужчин и четырех женщин, и теперь глаза мои наполняются слезами, когда я пишу о них, и вспоминаю, и снова вижу их перед собою как наяву.

На другой день утром — это была среда — еще до восхода солнца мы разобрали палатки, увязали тюки, снялись со стоянки и покинули Сафи в сопровождении консула марокканского правителя, который накануне целый день у себя дома подсчитывал количество прибывшего товара. Все это добро погрузили на верблюдов (к каждому верблюду был приставлен собственный черный погонщик), и караван тронулся в путь. Мы ехали позади него, насилу смиряя раздраженных верблюжьим запахом коней, и изображали охрану. Места те были неспокойные, поскольку, как нам объяснили, царьки разных племен то и дело ходили войной друг на друга, так что консул держался с нами на редкость непринужденно и приветливо, видя за собой столь блестящий отряд христианских стрелков, слывущих в Африке особо грозными и бесстрашными воинами. С одной стороны, такое отношение было нам приятно, и льстило, и вдохновляло даже, однако, с другой стороны, нас тревожило то, что не успели мы выйти из чрева корабля, точно Иона из китова брюха, и ступить на чужую землю, как в воздухе уже запахло предвестием беды. Так или иначе, мы радовались новизне всего, что нас окружало, Паликес и фрай Жорди ехали впереди с консулом и без умолку трещали на магометанском языке, звучавшем то как вороний грай, то как бормотание заики. Надо сказать, что из нас только Паликес и фрай Жорди разумели по-арабски, поэтому монах переводил остальным на человеческий язык то, что между ними говорилось. Таким образом мы узнали, что от Марракеша нас отделяют четыре дня пути, что город этот самый большой в Африке, да и в целом мире, и лучше всех укреплен и богаче всех украшен дворцами и фонтанами и прочими чудесами, каковые консул описывал в подробностях, размахивая руками, словно мельничными лопастями. Но когда он заявил, что правитель Марракеша — самый великий и могучий на свете властелин, я догадался, что и другие его славословия преувеличены, ведь правду говорят, что свой очаг горит ярче, будь ты хоть христианин, хоть мавр; впрочем, я не стал препираться по означенному поводу, дабы не обижать нашего гостеприимца и провожатого.

За следующие четыре дня не попалось нам ничего достойного упоминания, за исключением обширной пальмовой рощи, которая являла собой самое живописное и восхитительное зрелище. Посреди нее журчал родник с чистой холодной водой, а на гибких ветвях пальм там и тут, словно карабкаясь на небо, примостились мавры, собиравшие финики. Часть своего урожая они преподнесли нам в соломенных корзинах, и мы ели сочные плоды по местному обычаю, с верблюжьим молоком — оно не так сладко, как молоко ослиц, что мы пьем в Кастилии, поэтому с финиками сочетается хорошо. Правда, желудок фрая Жорди взбунтовался против непривычного угощения и пришлось бедному монаху его успокаивать отваром из своих трав, и невозможно было сдержать смех, когда он, влекомый безотлагательной нуждой, поспешно соскакивал с мула и мчался подобно зайцу, задирая на ходу рясу, за ближайший куст или камень. А если таковых рядом не случалось, ему ничего не оставалось, как садиться у всех на виду и притворяться глухим к остротам неучтивых арбалетчиков касательно размеров и белизны его зада.

На четвертый день, в воскресенье вечером, вдали показался Марракеш. Город этот во многом напоминал Севилью: плоский, окруженный толстыми бурыми стенами, над которыми возвышались синие и белые крыши домов, зеленые верхушки деревьев в садах, а также указующий в небо перст башни, похожей на севильскую, только здесь она называлась Кутубия, что по-арабски означает „книжная“, потому что раньше, когда большинство мавров еще умели читать, в ее основании располагалась книжная лавка. Любопытно, что у христиан, несмотря на все бедствия, и смуты, и эпидемии, и войны, посылаемые нам Господом за грехи наши, каждое поколение живет лучше своих отцов, худо-бедно мы совершенствуемся. У мавров же ровно наоборот: повсюду видны признаки упадка, множащиеся день ото дня. По моему разумению, это следствие их упорной приверженности ложной вере Магомета и их слепоты: отчего же, видя успехи христиан, они не устыдятся, и не исправятся, и не устремятся на путь, указанный Господом нашим Иисусом Христом?

Тем временем мы приближались к городу, и навстречу нам вышли королевские слуги с розовой водой и приветственными криками под пение свирелей и бой барабанов, а с ними целая толпа простолюдинов, мавров и мавританок, не говоря уже о бесчисленных детях, слетевшихся на новых гостей как мухи на мед. С ликованием повели они нас за собой и проводили в город через ворота, называемые Баб-Дуккала, откуда рукой подать до караван-сарая Мамуния, где располагаются на отдых караваны, пересекшие пустыню. Караван-сарай представлял собой просторный квадратный двор, опоясанный по четырем сторонам двухэтажными галереями; в комнатах наверху спят люди, а в нижней части — животные. Единственные ворота, большие и прочные, запирались на ночь и охранялись городскими стражниками, чтобы никто не мог проникнуть извне к чужеземцам, а сами они — выйти на улицы; эта мера помогала избежать шума, стычек и прочих неприятностей. Там мы и разместились на постой и, несмотря на то что нас было так много, заняли всего одну галерею, а три других остались пустыми — столь велик был ка-сарай. Посреди двора бил очень удобный фонтанчик, двумя тонкими струями подававший холодную воду. В углу лежала поленница дров, присланных нам мавританским правителем, а рядом, словно заготовленный на зиму стог, — солома от него же. Я через посредство Паликеса рассыпался в благодарностях перед устроившим нас здесь офицером; тот ответил, что завтра принесет нам весть от правителя, а сейчас ворота, согласно обычаю, закроются на ночь, после чего в изысканных выражениях попрощался.

Педро Мартинес, тот, что с порезанным лицом, увидев, как ворота затворяются снаружи, вознегодовал и разорался, какого, дескать, черта да какой мерзавец завлек нас в эту ловушку. В ярости он заявил, что нас бросили в тюрьму, и что я тому способствовал, пренебрегая безопасностью отряда, и что теперь мы в плену исконных врагов наших мавров и целиком зависим от их милости. И уже заволновались несколько арбалетчиков, из тех что лучше прочих с ним ладили и вечно плясали под его дудку, когда Андрес де Премио подошел к нему и, не говоря худого слова, врезал по лицу так, что Резаный растянулся на земле с окровавленным ртом — позже выяснилось, что сержант выбил ему зуб. Паленсиец начал было подниматься на ноги, и глаза его, словно у разъяренного быка, метали молнии, а рука уже сжимала нож. Тут Андрес де Премио выхватил шпагу и, приставив конец клинка к его горлу, точно ко впадинке под адамовым яблоком, произнес спокойно, будто и не сердился нисколько:

— Педрильо Резаный, последний раз тебя прощаю. Еще одна выходка — и, клянусь Господом моим Христом и Пречистой Девой, будешь болтаться на веревке, верно говорю, так же верно, как то, что меня зовут Андрес, а за компанию повиснет и всякий, кто тебе поддакивает. Я сказал свое слово, и оно касается как тебя, так и всех остальных.

Засим он убрал шпагу, смутьян встал, заметно присмиревший, арбалетчики, шушукаясь между собой, стали расходиться по своим углам — и дело с концом. Я же бросил взгляд в сторону женщин — они поселились в каморке с запирающейся на замок дверью поблизости от ворот — и заметил, что все четыре высунулись во двор и со смесью испуга и любопытства наблюдают за происходящим. И не мог я не позавидовать твердости Андреса де Премио (кто бы знал, что у него железный характер!) и не пожалеть о том, что это не я так лихо сбил спесь с Резаного. Вот, собственно, и все.

С величайшей заботой мы устроили на ночлег лошадей, стараясь поскорее откормить их до прежнее состояния, — за время морского путешествия они порядком исхудали. Затем все отправились спать, а я выставил двойной дозор по четырем углам галереи и дополнительного часового у ворот, который должен был стеречь заодно и комнату женщин, и только тогда счел возможным угомониться до завтра, хотя сон все равно ко мне не шел — вновь и вновь в голове моей крутились события минувшего дня.

Чуть рассвело, как у ворот уже появился посланник правителя, велел снять замки и ждал на улице, не переступая порога нашего обиталища, пока я к нему выйду, что, на мой взгляд, свидетельствовало о его деликатности и хороших манерах. Когда я спустился, облаченный все в тот же парадный наряд пурпурного бархата, подаренный коннетаблем, посланник сообщил, что настал мне час предстать пред монаршьи очи и что, если я пожелаю, с нами могут пойти самые достойные люди из моего сопровождения. Я согласился и позвал Манолито де Вальядолида и фрая Жорди — и, разумеется, знатока арабской речи Паликеса, которому предстояло переводить нашу беседу. Андреса де Премио я решил с собой не звать, а вместо этого взял его под руку, отвел в сторонку и сказал ему следующее:

— Андрес, друг мой, ты остаешься за начальника отряда. Поручаю тебе охрану доньи Хосефины и остальных женщин. Пусть никто не покидает караван-сарая без моего прямого приказа, подписанного моей рукой и для верности скрепленного знаком креста, начертанным поверх моего имени.

Андрес на это молча кивнул, и мы вчетвером отправились в путь с офицером. Сопровождавший нас мавр был обходителен, крепок телом и лицом приятен — не такой смуглый, как его собратья, он выглядел скорее белокожим, но чересчур загорелым от постоянного пребывания на солнце, что неизбежно при военной службе. Он представился нам как Инфарафи, и из разговора, который мы вели по пути при посредничестве Паликеса, я понял, что в его казарме много христианских рыцарей, дружных с ним и желающих с нами познакомиться, однако этикет здешнего двора запрещает им навестить приезжих, пока сам правитель на нас не посмотрит. Верить ли этому, я не знал, но противоречить не стал, дабы не выставить себя мнительным невежей. Впоследствии я выяснил, что мавры не обижаются, когда выказываешь недоверие, а, напротив, воспринимают это как нечто само собой разумеющееся. Дело в том, что к ним вообще, как правило, относятся с подозрением, и трудно сказать, оттого ли это, что они очень лживы и изворотливы, или же, наоборот, они столь лживы и изворотливы как раз потому, что никто им не верит. Что тут из чего на самом деле следует, нипочем не разберешься, хоть целый век с ними проживи.

Как бы там ни было, Инфарафи провел нас через большую площадь, на которой рыночные торговцы устанавливали свои навесы, — потом я узнал, что она называется Джема аль-Фна, что по-арабски означает „средоточие смерти“. Там толпилось великое множество народу, особенно женщин и детей, высыпавших из домов, чтобы поглазеть на иноземцев; они расступались, пропуская нас, и все время смеялись и отпускали замечания на своем немыслимом наречии — хвалили, согласно усердному переводу Паликеса, кто нас самих, кто нашу одежду, а кто коней. Уж не знаю, правда ли он все понимал, или понимал частично, а остальное присочинял, или же понимал-то все, а переводил только хорошее: во всяком случае, мы слышали только лесть и славословия, отчего я весьма приободрился, выпрямился в седле, выпятил грудь и как бы невзначай положил руку на эфес шпаги, откинув назад полу плаща. Искоса я поймал взгляд черных глаз мавританки, опушенных мягкими шелковистыми ресницами, и подумал про себя, что все-таки жизнь этих неверных в сердце Африки не лишена известных удовольствий.

Тем временем мы доехали до высокой красной глинобитной стены без зубцов и амбразур, но охраняемой чернокожими стражниками в белых одеждах, из чего я сделал вывод, что это и есть алькасар и резиденция мавританского правителя. Подбежали черные пажи, чтобы принять у нас лошадей, и мы спешились и прошли вслед за Инфарафи, миновав два прелестных дворика с водоемами, окруженными вазами с благоухающими цветами, в просторный зал, ярко расписанный и богато украшенный, где восседал правитель. В зале находилось два или три десятка человек, на вид придворных, судя по покрою и роскоши костюмов — причем некоторые были одеты не на мавританский манер, а по-христиански, и все вели меж собой чрезвычайно оживленные беседы. Впрочем, едва мы вошли, как воцарилась тишина и все глаза устремились к нам, скорее из любопытства, нежели из строгого следования этикету, коего мавры, будучи людьми темными, придерживаются мало.