В день отъезда, как предписано обычаем, сам Мирамамолин вышел провожать караван, а с ним — все его советники и знатные мужи Марракеша. Они поднялись на высокую башню, которая зовется Белой и находится возле ворот Баб-Герима, что прямо напротив дворца, а мы вереницей проходили мимо под бой барабанов. Караван шествовал в строгом порядке; отовсюду неслись приветственные крики горожан, облепивших крепостные стены в таком количестве, что казалось, будто здесь собралась добрая половина мира. Мы и вправду являли собой внушительное зрелище — около двух тысяч человек и пять-шесть тысяч верблюдов, навьюченных корзинами с солью, тканями и прочими товарами, в том числе стеклянными побрякушками, зеркальцами и мотками медной проволоки. Люди большей частью шли пешком, ведя за собой в поводу верблюдов. Предводитель каравана по имени Мохамет Ифран знал толк в своем ремесле, так что под его опекой нам ничто не грозило.
До врат пустыни, то есть до местечка под названием Уладрис, мы добирались еще две недели, в течение которых двигались среди бесконечных пальм, то и дело обходя маленькие орошаемые садики и огороды. На ночлег караван останавливался в весьма удобных загонах, построенных кем-то раньше на расстоянии дня пути друг от друга. Посередине загона сваливались тюки и корзины, а верблюдов погонщики выводили на прогулку, чтобы те ели и пили в свое удовольствие. Отсюда пошла шутка, что наши животные избалованы не меньше, чем знаменитый верблюд Тамерлана, имевший право безнаказанно пастись где ему заблагорассудится. Дело в том, что им следовало набраться сил, перед тем как идти в пустыню, — по той же причине дневные переходы были короткими и не слишком трудными.
На очередной стоянке выяснилось, что один из погонщиков украл у товарища небольшой кусок сукна и несколько монет. Мохамет Ифран, упомянутый выше предводитель каравана, в тот же вечер призвал обоих к своей палатке. Остальные столпились вокруг, и воцарилась полная тишина, нарушаемая только ревом верблюдов. Он их внимательно выслушал (истца и ответчика, а не верблюдов), затем кликнул палача и велел отрубить вору руки. Палач повиновался, культи наказанному перевязали, чтобы тот не истек кровью, а руки насадили на длинный шест и пронесли по всему загону, оповещая о свершившемся возмездии. Калеку же, уходя, бросили за ненадобностью, так как проку от него каравану больше не предвиделось. Этот Мохамет, столь безжалостный в отправлении правосудия, был высок, худощав и немногословен. Он никогда не повышал голоса, однако все, кто служил под его началом, торопились выполнять его волю даже раньше, чем прозвучит приказ. И как я уже заметил, хорошее поведение выходило им дешевле.
В час трапезы, дважды в день, на рассвете и на закате, каждый ел из своих припасов. Мавры собирались для совместной трапезы группами по семь-восемь человек, и мы поступали так же. Питались мы в основном кашей из особой муки, с какой арабы готовят вяленую баранину, но, поскольку запасы в тех краях пополнить негде, через несколько дней мука у нас кончилась, и в дальнейшем пришлось довольствоваться той же пищей, что у остальных. Чего нам не хватало, так это вина и сала, которых магометане, темный народ, не употребляют. Фрай Жорди не уставал повторять: „Ну что сказать о законе, запрещающем человеку столь отрадные вещи, как вино и свинина? Такие жестокие правила противны природе и подходят разве что скоту, но уж никак не людям — в этом я убедился на собственной шкуре“. Так или иначе, пришлось привыкать, и то были еще цветочки.
Когда караван проходил место под названием Сагора, ко мне явились несколько арбалетчиков с просьбой разрешить отряду одеваться на мавританский манер, то есть в просторные одежды до земли, а длинный кусок ткани наматывать на голову таким образом, чтобы почти все лицо было закрыто и оставалась только щелочка для глаз. Хитрость в том, что в подобном облачении человек сильно потеет, а так как оно пропускает воздух, получается ощущение прохлады; кроме того, не нужно целый день отплевываться от песка. Я посоветовался с фраем Жорди, и он дал разрешение. Но я поставил одно условие: когда вернемся в Кастилию, никому не рассказывать, что мы пересекли пустыню одетые как мавры, иначе нас засмеют или, того хуже, наградят какими-нибудь гнусными мавританскими прозвищами. Все тут же согласились, сочтя эту предосторожность в высшей степени разумной и необходимой. Так что дальше мы шли, закутавшись в белые одеяния, — чтобы поддержать своих солдат и не выделяться среди них, я и сам последовал их примеру. Фрай Жорди и его послушник выдержали еще два дня, но в конце концов сдались и они, ко всеобщему тайному облегчению.
В скором времени мы ступили в область, которая по-арабски называется Сахель, или Дорога жажды и страха. Столь звучных имен удостоилась каменистая пустошь, необозримая, как открытое море, местами плоская, местами гористая, где нет ни деревьев, ни травы, ни других растений, за исключением редких кустов и колючек. Животные там тоже не водятся, разве что обитатели пустынь, из тех кому не требуется вода: ящерицы, змеи, скорпионы да еще изредка гиены и дикие собаки, вечно скалящие зубы, как волки в феврале, — словом, одни опасные твари. Вода встречается редко, только в колодцах, разбросанных на расстоянии многих дней пути один от другого, и найти их очень трудно. Колодцы эти на удивление глубоки, вода в них едва пригодна к питью, солоноватая и горячая. Но если караван собьется с дороги или наткнется на пересохший колодец, то все погибнут, и люди и верблюды, — а порой именно так и случается.
Первый колодец, который мы обнаружили после мучительного восьмидневного перехода по обрывистым тропам и выжженным каменистым урочищам, носил имя Чега. Накануне мы весь день шли по ущелью, усеянному останками людей и верблюдов, некогда заблудившихся и нашедших здесь свой конец. Человеческие кости были совершенно белые, еще белее тех, что мы видели возле замка Ферраль, где впервые пришла ко мне моя донья Хосефина; на верблюжьих же скелетах сохранилась жесткая, высохшая шкура, натянутая туго, словно кожа на барабане. Когда мы проходили мимо, Мохамет Ифран, указывая на них, пояснил мне: животные умерли только потому, что погонщики утратили рассудок от зноя и жажды и зарезали их, чтобы напиться крови. Иначе верблюды учуяли бы воду, и им хватило бы сил до нее добраться — правда, возле колодца они бы все равно погибли из-за того, что некому набрать из него воды и напоить их. Таков суровый закон пустыни: животным не выжить без человека, а человеку — без животных. Мы оценили мудрость его слов и наглядность преподнесенного нам урока.
Идти дальше становилось труднее день ото дня. По мере нашего продвижения по пустыне дни делались все жарче, а ночи — все холоднее. Рассказываю и сам удивляюсь: как это возможно, чтобы в одном месте в течение суток знойное лето сменялось суровой зимой? Но являлись нашим глазам и более странные чудеса. Проходя местность, которую называют Дахад, мы лицезрели одинокие валуны, разбросанные по каменисто-песчаной почве, и каждый был столь велик, что трое мужчин, взявшись за руки, не смогли бы охватить его. И валуны эти двигались сами по себе, словно гигантские улитки, оставляя за собой глубокий след в земле, не выдерживающей их тяжести. И снова пустился в объяснения Мохамет Ифран: это не что иное, как духи пустыни, сказал он, и катаются они, чтобы скоротать досуг, наперегонки. По-арабски духи пустыни называются „эфрим“, иногда они благоволят караванам, а иногда нет, так как нрава они переменчивого и озорного. Как и люди, они делятся на мужчин и женщин, и если женский дух заглядится на караванщика и влюбится, то уже не покинет его никогда, даже если тот выйдет из пустыни. Валун будет ждать его возвращения на границе плодородных земель и неотступно сопровождать караван, заботясь, чтобы он ни в чем не испытывал нужды, указывая, если потребуется, колодцы, и тайные источники, и лучшие дороги, по которым быстрее и безопаснее всего добираться к намеченной цели.
Еще одно чудо, весьма удивительное. В пустыне из-за недостатка дождей и родников не бывает настоящих рек, зато есть реки из песка, одни главные, другие поменьше, иные мелкие песочные реки притоками впадают в большие — точно как в христианском мире. И все они движутся (ночью сильнее, чем днем), текут между камней и скал и порой стирают с лица земли дороги, а порой изменяют их направление, иногда могут засыпать колодец, а другой раз — обнажить новый. Словно морские волны, перекатываются струи песка — если случилось тебе заночевать в русле такой реки, то проснешься наутро под песчаным одеялом, и это невероятное зрелище, как будто тебя похоронили накануне.
Мы, христиане, были малость подавлены — и куда сильнее напуганы столь мрачным путешествием, но никто не выдавал своих чувств, даже с ближайшими друзьями не делились, боясь показаться трусливее мавров. Так что, зажав, как говорят в народе, сердце в кулак, мы следовали за караваном и старались во всем подражать нашим спутникам — бесспорно, эти люди хоть и иноверцы, да знали куда лучше нас, что и когда делать. Мы ели и пили в те же часы, что они, по нужде ходили туда же, куда они, — словом, повторяли каждое их движение за единственным исключением. Дважды в день мавры прекращали все дела и, простершись на чепраках лицом в сторону Мекки, возносили свои молитвы. Мы же в это время собирались вокруг фрая Жорди, слушали мессу, и молились истово, и каждый в сердце своем просил Господа о благополучном окончании этого путешествия. А я, кроме того, молил Его даровать мне скорое возвращение, чтобы моя донья Хосефина снова была со мной — я вспоминал ее день и ночь, и мысли о ней разгоняли тоску. Воображение рисовало мне, как я откажусь жить без нее дальше и как повелитель наш король с Божьей помощью отдаст мне ее в жены в награду за труды мои, когда я, вернувшись, преподнесу ему не один рог единорога, а целых четыре или даже пять. Я обещал себе, что буду холить и нежить госпожу моего сердца, одену ее в шелка и драгоценности, как королеву, чтобы все родственницы и соседки ходили к нам в гости любоваться ею, скрипя зубами от зависти. В подобных мечтах я черпал утешение и мужество на протяжении всего пути.
Когда в первый понедельник следующего месяца караван остановился на привал неподалеку от оазиса под названием Силет, одного из наших, парня по имени Хуан Гарсиа, укусила в ногу какая-то тварь. Родом он был из городка в окрестностях Толедо, превосходный арбалетчик. Лекарь надрезал место укуса, пустил кровь как следует, чтобы выгнать яд, но все равно пораженная плоть опухала и чернела, и глаза его стекленели от внутреннего жара, и пересохла слюна, и сколько ни прикладывал фрай Жорди свои мази, сколько ни поил его разными настойками, сколько ни молились мы за него — ничто не помогло, он умер. Первая в наших рядах смерть в чужом краю, зловещее предзнаменование грядущих потерь, опечалила и удручила нас безмерно, поэтому, войдя в Силет, мы ничуть не обрадовались, хотя ждали этого, как великого дара.
Силет представляет собою небольшую долинку с семью колодцами, пальмовыми рощами да скудной зеленью, сильно обглоданной верблюдами и козами. По ней разбросаны несколько жалких глиняных лачуг, там и тут видны полуразрушенные стены — остатки какой-то деревни, стоявшей здесь в лучшие времена. В тени саманной стены мы и разбили стоянку, на которой провели два дня, чтобы животные вдоволь напились воды. А на второй день пришли туареги, те самые, что разбойничают в пустыне и берут мзду с караванов. Их было всего-то десятка три, вооруженных короткими мечами, но, несмотря на это, Мохамет Ифран принял их в высшей степени радушно и со всеми церемониями, а потом удалился в свой шатер с одним из них, судя по всему — главарем, тощим человечком с жидкой белой бородкой. Долго они о чем-то договаривались, затем из шатра вышел мавр, который ведал хозяйственными делами каравана (он тоже сидел с ними), и велел перегрузить на туарегских верблюдов кое-какие ткани, несколько треножников и котлов, а также какое-то количество соли и боеприпасов — это и была наша дорожная пошлина. Когда погрузка завершилась, туареги рассыпались в прощальных любезностях и удалились, гордо выпрямившись в своих седлах. Самое занятное, что голову они обматывают неимоверно длинными кусками ткани черного цвета, поэтому струящийся из-под тюрбанов пот окрашивает в синеватый оттенок их лица, а заодно и руки (во время беседы они то и дело прикладывают руки к лицу). Таким своим видом туареги страшно гордятся и никогда не моются, чтобы его не утратить, — впрочем, возможно, сказывается и недостаток воды в пустыне, ведь даже мавры там совершают омовение при молитве не водой, а пылью. Уж поверьте, когда спустя два месяца тягот и лишений мы вышли оттуда, пахло от нас ничуть не лучше, чем от верблюдов. Однако, как будет видно из дальнейшего, недостаток воды оказался далеко не худшим из уготованных нам испытаний.
Все в том же Силете я велел отслужить заупокойную по погибшему арбалетчику, после чего мы двинулись дальше по этой неприветливой земле, призывая на помощь все свое мужество, чтобы терпеть обжигающий зной. Клянусь истинной верой — да не усомнятся в моих словах христиане! — что нет на свете места более унылого и жуткого, чем мавританская пустыня. Солнце как будто стоит в зените чуть ли не до самого вечера, словно отверстое жерло раскаленной печи, терзая людей и животных. Лучи его так безжалостны, что даже тени съеживаются, и пышет жаром земля, и обжигают камни, и кожаные ремни, и железные пряжки, и если дотронешься до них ненароком, на коже остаются волдыри и язвы, и пот струится ручьями, и пересыхают ноздри, и в иссохшем горле пропадает голос. Однако же довольно жалоб. На сем подробное описание ужасов пустыни прекращаю.
В первое воскресенье нового месяца добрались мы до большого холма по имени Зериба, с чьей каменистой вершины увидели далеко впереди, на расстоянии трехдневного перехода, не меньше, увенчанную облаками горную цепь. Весь караван разразился победными криками, и даже верблюды заревели, выражая свою радость. Арабы объяснили нам, что за теми горами находится первый город земли негров, что город этот велик и славен и зовется он Томбукту. Тут и мы разделили всеобщий восторг. Фрай Жорди, подцепивший какую-то дрянную лихорадку, на радостях мигом избавился от своей хвори, воспрял духом и, подойдя к нам с Андресом, предложил отслужить сегодня три мессы вместо одной и спеть хором Те Deum Laudamus. Что мы, христиане, и сделали с похвальным рвением, преклонив колена, ибо мнилось нам, что, раз подошли к концу наши мытарства в пустыне, остальное уже будет проще простого.
Итак, мы продолжили путь с легким сердцем, и на пятый день, в пятницу, замаячила на горизонте белая линия, которую мы приняли за стены Томбукту. А еще через сутки навстречу нам вышли горожане, встречая караван таким ликованием, каким кастильцы встречают долгожданный дождь после затянувшейся засухи. В сопровождении шумной толпы мы вошли в Томбукту и поняли, что никаких белых стен вокруг города нет, — нас обмануло марево, дрожащее над раскаленной землей.
Размерами Томбукту превосходит наши города, хотя на самом деле трудно сказать, где он начинается и где кончается. Почва здесь имеет рыжевато-коричневый оттенок, и россыпь дышащих на ладан домиков, кое-как слепленных из глины, тростника и веток, совершенно с нею сливается. Окраины к тому же вообще покинуты жителями, заселен только центр, а вокруг — целые кварталы заброшенных, опустевших, разваливающихся лачуг, где обитают разве что гиены и прочие твари да порой находят приют местные преступники. Сразу видно, что город переживает глубокий упадок и что когда-то, задолго до нашего приезда, он знавал лучшие времена.
Население состоит в равной мере из негров и арабов, а также потомков смешанных браков между ними, по которым и не скажешь, какой в них больше крови — черной или мавританской. Дома все одинаково бедные, никто не выглядит богаче соседа — похоже, ни один житель не обладает сколько-нибудь ценным имуществом, и нищета вокруг такая беспросветная, что смотреть больно. Но очень скоро мы узнали, что страна эта называется Сонгаи, и по количеству дней, необходимых для перехода из одного города в другой, вычислили, что она больше Кастилии и имеет форму квадрата, по углам коего расположены четыре города: помимо Томбукту есть еще Гао, Сале и Дженне. Король со своими приближенными и знатью живет в Гао и никого к себе не пускает — маврам туда вход закрыт под страхом смерти от рук палача. А Томбукту — всего лишь место, куда стекаются караваны и куда негры привозят свои товары: рабов, золото, слоновьи бивни, звериные шкуры и орехи кола. Орехи эти особенно ценятся у мавров, поскольку у грызущего их согревается сердце, как у христиан от вина. В обмен же на все эти замечательные вещи негры просят одного — соли, как можно больше соли. Иногда еще берут ткани и какие-нибудь чепуховые вещицы. Представьте только, какая нужда гнетет этих людей, коли им приходится менять многое на малое, золото — на соль.
В Томбукту нам отвели немыслимых размеров загон, выходящий на городскую площадь. Мы обосновались там, оставив снаружи сопровождавших нас негров. Про каковых негров надо сказать, что ходят они практически без одежды, лишь причинные места завесив тряпкой, которая, впрочем, мало что скрывает. А потому мы не могли не заметить, что срамной уд у негров значительно длиннее, чем у христиан и даже чем у мавров. И это всем нам было очень обидно. Только у Инесильи разгорелись глаза, и Андрес все время бросал на нее свирепые взгляды, хотя она утверждала, что радуется окончанию утомительного перехода по пустыне, а вовсе не чему-либо иному.
Затем мы расположили своих верблюдов, тюки и дорожные сумки в отведенном нам углу загона, оставили с ними хорошую охрану из арбалетчиков и отправились вслед за маврами, в самом радужном настроении спешившими туда, где, как нам сказали, находилась река. И в самом деле, на расстоянии двух арбалетных выстрелов виднелась густая ярко-зеленая роща, а за ней лениво несла свои мутные воды река невиданной ширины. Так велика она была, что казалась чуть ли не океаном, а точнее, напоминала низовье Гвадалквивира, где он впадает в открытое море, только более полноводное и спокойное. Сотрясая воздух восторженными воплями, мы бросились мыться, и от того, что такая толпа народу одновременно, сталкиваясь и плескаясь, залезла в реку, коричневая прежде вода сделалась серой, как будто в нее насыпали пепла, — столько грязи сошло с купальщиков. Остаток дня промелькнул незаметно — в отдыхе и всевозможных увеселениях. Правда, наглотавшись воды из щедрого родника, бьющего возле площади, мы вознаграждены были сильнейшим расстройством желудка и всю ночь промучились коликами и поносом, что навлекло на нас безжалостные насмешки остальных. Справедливость восторжествовала, когда на следующее утро означенный недуг добрался и до них.
Весьма поучительное наблюдение: с того дня, как мы вошли в пустыню, Мохамет Ифран перестал наказывать погонщиков за мелкое воровство и прочие проступки, вместо этого он скрупулезнейшим образом диктовал список их прегрешений писцу, приставленному к каравану, чтобы вести учет товарам. Теперь же, по прибытии в Томбукту, он устроил оглашение списка. Писец выкрикивал имена провинившихся, они один за другим выходили за ограду, и им на ноги надевали кандалы, в каких здесь обычно держат рабов, — не железные, а из дерева и проволоки. Когда вывели всех — получилось человек тридцать или чуть больше — Мохамет Ифран объявил каждому его наказание: столько-то ударов плетью, а в одном случае — отсечение руки. Потом с них сорвали одежду, и пришли очень грозные экзекуторы с кожаными бичами и располосовали им спины посреди площади на глазах у многочисленной публики, состоявшей из негров, мавров и мулатов. Истязуемые заходились криками и воплями, не заботясь о подобающей мужчинам сдержанности, да и какая тут сдержанность, когда у тебя позвоночник ободран до кости. Страшно было смотреть, как падали на землю клочья кожи, как хлестала кровь, словно у свиней на бойне. Когда наказание завершилось, им залепили раны целебными травами, что останавливают кровь, перевязали влажными тряпками и уложили в тени, щедро снабдив водой для утоления жажды. Двое не пережили наказания, остальным на память остались ужасные шрамы. Неудивительно, что у негров не редкость исполосованные белыми рубцами спины — следы суровой кары, ведь в этой стране человек дорого платит за каждый свой проступок.
На следующий день с утра караванщики собрались в загоне, посреди которого был выстроен шалаш из веток и листьев, дабы Мохамет Ифран мог удобно расположиться в тени. Им раздали плату за пересечение пустыни, каковой платой служили соль и медная проволока. Дальше каждый волен был выгодно обменять у негров свою долю на что пожелает. В числе прочих Мохамет Ифран позвал и меня, чтобы вручить мне три мешка соли от имени Мирамамолина, как было оговорено перед нашим отъездом. Исполненный радости и признательности, я велел разделить соль поровну между арбалетчиками и слугами — пусть потратят заработанное на любые удовольствия по своему усмотрению.
Первые два дня мы провели в палатках на своей стороне общего загона, но там вечно сновало туда-сюда множество людей, верблюды ревели без умолку, от запаха навоза, который никто не давал себе труда выносить, перехватывало дыхание. Не было ни нужников, ни даже просто навозной ямы ни для людей, ни для животных. Спалось в этом шуме и смраде неважно. Поэтому вскоре мы надумали отселиться. Подходящее место искали вдоль реки, чтоб не испытывать недостатка в воде, и нашли — такой же загон, длиной в один полет стрелы, окруженный глинобитной стеной, отчасти разрушенной. Заручившись согласием Мохамета Ифрана, мы перенесли туда наши палатки, устроили стойла для своих верблюдов, заложили проломы камнями и кирпичом-сырцом, взятыми из близлежащих покинутых лачуг. Теперь нам стало гораздо удобнее. Затем я распорядился, чтобы солдаты не ходили в город поодиночке, а только группами не менее десяти человек, надеясь таким образом избежать смертей, ножевых ранений и потасовок, ежедневно случавшихся в темных закоулках и прямо на улицах. Ведь вся жизнь здесь кипела вокруг караванов: с нашим приходом окрестные жители валом повалили в город, день ото дня их количество, и без того внушительное, увеличивалось, причем каждого терзал голод. Представьте себе, им ничего не стоило выпустить ближнему кишки ради жалкой горстки соли.
Негритянки приходили тоже, еще чаще негров. Нам объяснили, что женщины из соседних деревень, прослышав о караване, бросаются в Томбукту продавать свое тело. Когда караван уходит, они возвращаются домой к мужьям и детям, изрядно разбогатевшие и довольные, хоть и обремененные грехом прелюбодеяния. Арбалетчики стали приходить ко мне с рассказами, как они спали с негритянками да мулатками и какое от этого получили удовольствие. Из любопытства я решил тоже попробовать, и попробовал, и нашел, что с черной женщиной — все равно как с белой, только у черных женские места куда более темные и горячие и пахнут не тухлой рыбой, как у белых, а лежалой вяленой бараниной. И волосы у них там такие кудрявые, что напоминают скорее комки грязи — сколько они ни мойся, ничего не изменится. (Впрочем, я не имел в виду сказать, что они часто моются.) Поскольку предлагаемый путешественникам выбор огромен, цена за их услуги ничтожна. Малой горсти соли им вполне достаточно, и они убегают счастливые, уверенные к тому же, что покупатель, будучи белым и не сведущим в местных обычаях, остался внакладе. Они спешат скрыться в толпе, боясь, как бы тот не пожалел о своей неслыханной щедрости и не догнал их, чтобы отнять половину соли.
Еще одна удивительная и достойная упоминания вещь: есть всего два или три негритянских лица, и всё. Других не бывает, будто все они братья, вышедшие из одного чрева, — не то что мы, белые, ведь у нас каждый имеет собственную физиономию и двух одинаковых не найдешь, сколько ни ищи. По этой причине негры, стремясь избежать путаницы, обязательно носят какие-нибудь отметины: у одних на лице шрамы, которыми они сами себя награждают в детстве, на манер нашего крещения, у других не хватает пальца или мочки уха, у кого-то следы от избиения камнями, у кого-то рубцы от плетей — словом, признаки один другого краше. Надо, однако, заметить, что у всех у них здоровые, ослепительно-белые зубы. Это, вероятно, оттого, что зубами негры пользуются мало — еды-то у них всего ничего. Еще у них почти не растет борода, ноздри широки сверх меры (благодаря чему они обладают отменным нюхом), а губы толстые, что весьма удобно для поцелуев. У молодых женщин груди полнее и выше, чем у белых, словно рвутся кверху, а у мужчин, как я уже говорил, срамный уд поразительной длины. Последнее, полагаю, из-за того, что он у них всегда на свободе, на воздухе, не стянут-спеленут одеждой, как принято у христиан приличия ради, но главное — они его при каждом удобном случае беззастенчиво пускают в ход. Ведь люди эти примитивны, склонны к разврату и страх Божий им неведом.