С этого момента мыслительная способность ему отказала. Годы службы, долг перед компанией, преданность полковнику Бальфуру — все рассыпалось в пыль перед желанием, которое терзало его как неутихающая боль, грозящая в конце концов разорвать надвое.
Но он ждал, спокойно, терпеливо, возле ворот дворца, чтобы сопроводить ее назад в резиденцию, пока она не появилась. Каким-то непостижимым образом, вследствие того что увидел, когда вторгся в ее тайное убежище, зрелище показалось ему еще более эротичным, когда она предстала перед ним в обычной европейской одежде, сковывающей движения и застегнутой до самого горла. Знать, что под покровом многочисленных предметов дамского гардероба, под жестким китовым усом корсета, под ярдами унылой серой ткани прячется сияющая перламутровая кожа, как жемчужина в грубой, твердой оболочке раковины…
Он помог ей сесть в седло, и теперь, когда она очутилась в его руках, жажда обладания этим телом сделалось еще сильнее. Он не спешил отнять ладони от нежного изгиба ее талии. Потом, когда нужно было помочь надеть стремя, пальцы его скользнули вдоль затянутой в высокий ботинок лодыжки, оценивая ее изысканную форму. Любой предлог, чтобы до нее дотронуться. Любой предлог, чтобы быть поблизости и наслаждаться чувственным ароматом жасмина и лимона, который обволакивал ее, становясь ее неотъемлемой частью, как радость. Любой предлог, чтобы соединить реальность с мечтами.
Они выехали из ворот и, пропустив детей вперед, пустили лошадей шагом в свете уходящего дня, по молчаливому соглашению растягивая каждый миг тихих сумерек. На землю спускался вечер, и небо заливали сотни изысканных оттенков розового, оранжевого и пурпурного, как невинная причуда небесного Господа.
Бок о бок ехали они, и он думал только о ней. Следил за ярдом пространства, что их разделял, за едва заметными движениями ее рук и ног, когда она заставляла кобылку это расстояние понемногу сокращать. И оно сокращалось. Встрепенувшись, он удостоверился, что именно она намеренно и непреклонно приближается к нему, а не он к ней. Наблюдал, опьяненный ожиданием и страстью, и голову кружила надежда, а в голове повторялись молитвы всем богам, которых он знал, чтобы надежда претворилась в действительность. Пусть это будет не игра воображения, а счастливый факт, что его богиня приближается к нему сама.
А затем ее колено вскользь коснулось его колена. Казалось, вот-вот соприкоснутся их бедра…
Девушка не смотрела на него. Устремила твердый взгляд вперед, и он осторожно протянул руку — не мог более сопротивляться соблазну разрешить пальцам погладить складку ее длинной амазонки. Всего лишь раз, и рука бессильно упала. Пусть она не смотрела, зато смотрел он. И видел, как глаза ее сомкнулись, как падающая звезда, предзнаменование счастья.
Когда они добрались до гарнизона, сумерки сгустились. Он ждал, пока дети не въедут в ворота первыми, а затем увлек Катриону в сторону, где под высокой кирпичной стеной английского анклава гнездились глубокие тени. Снял ее с седла, и она обвила руками его плечи, когда он помогал ей встать на землю, медленно соскальзывая в его объятиях. Она будто не желала нарушить прикосновения своих рук к нему, не меньше, чем он не хотел ее отпускать.
— Танвир Сингх, — произнесла она его имя, и в это миг ничего он так не хотел, как сказать правду и просить назвать его Томасом. Только один раз. Только для того, чтобы услышать, как его имя слетает с ее губ, когда он поцеловал ее в первый раз.
— Это так странно. Я чувствую… Я хочу… — Ее голос был шепотом смущенной надежды, и смолк, не решаясь назвать ту потребность, что вспыхнула между ними как жаркий разряд молнии в грозу.
Но он знал, чего она от него хочет, даже если сама она этого не понимала.
— Да. — Только это и сумел он произнести, прежде чем пьянящая смесь вожделения, сдерживаемого лишь неимоверным усилием воли, и радости напитала его кровь, как весенний ливень, что заставляет реку выйти из берегов.
Потому что Катриона подняла на него глаза, и в них сияла ее искренняя душа, как бледная луна в бездонном небе. И он понимал, что поцелует ее во что бы то ни стало.
Но она была так молода, так доверчива, и он должен был знать наверняка.
— Мэм, — начал он. И позволил себе наслаждение произнести ее имя — удовольствие почувствовать на губах вкус граната. — Катриона. Я твой друг. Поэтому скажу тебе правду — она в том, что я очень, очень хочу тебя поцеловать. Но ты для меня запретна.
Она не пыталась отрицать эту правду. Вместо этого спросила:
— Почему?
И в тихом ее голосе впервые послышался жалобный отголосок боли.
— Разве не вы говорили, что в глазах Бога все мужчины и женщины равны? Почему мы не можем даже поцеловаться?
Потому что, если он начнет ее целовать, возможно, уже не сможет остановиться.
— Потому что законы устанавливает не Бог, а люди.
Но он не особо чтил законы. Большую часть своей жизни провел он как Танвир Сингх, который эти законы презирал. Поэтому в опровержение всего, что сам только что сказал, он склонил голову и коснулся губами ее губ с такой уверенной готовностью, что от неожиданности она ахнула.
Широко раскрыв глаза, она изумленно смотрела, как он уверенно завладевает ее ртом. Ее губы были мягкими — очень, очень мягкими и уступчивыми, двигаясь осторожно и неуверенно. Он не сделал больше ничего — просто не отрывал от нее губ, познавая ее вкус постепенно, выпивая ее маленькими глотками, ни разу не зайдя слишком далеко. Это она протянула к нему руки, вцепилась в рукава, чтобы удержать возле себя, чтобы он не вздумал уйти. Так что он не делал попытки оставить ее, пока сама не опомнится и не оставит эту затею — целоваться во мраке наступающей ночи.
Но она не хотела ничего понимать. Она поцеловала его в ответ, подчиняясь тихому ритму сладких ощущений, которые он, несомненно, возбудил в ней. Когда ее глаза закрылись, чтобы не расплескать удивительные ощущения, а кончики ресниц, как крылья бабочки, пощекотали его щеку, он сдался.
Руки потянулись дотронуться до нее, чтобы коснуться нежной твердости плеч под пышными складками рукавов, чтобы прижать к груди. Поощрить ее желание. Просить довериться ему в ожидании наслаждения.
Физическая страсть разгоралась в ней медленно, прирастая сотыми долями, едва уловимыми признаками. А он вел ее вперед, продлевая поцелуи, покидая податливую мягкость ее губ ради медленных скольжений вдоль длинной шеи, дразня ртом напряженную жилку, проводя пальцем по краю глухого ворота платья. Обнаруживая под плотным кружевом воротника прямую как стрела линию ключицы. Обрушивая на ткань жар своего желания, мало-помалу проникая сквозь ее слои, чтобы добраться до таящейся под ними кожи.
Ее голова запрокинулась, даруя позволение уступить пьянящему удовольствию. Его руки скользнули вверх по ее шее, проникли в волосы, взвешивая в ладонях тяжесть хрупкого черепа. Большие пальцы, погладив щеки, заставили ее раскрыть губы.
Он бережно целовал ее, упиваясь гранатовым вкусом этих губ, пролагая себе путь в мягких недрах ее рта. Вбирал и ее сладость, и ее добродетель, как будто они обещали ему спасение от себя самого. Будто тонкий аромат, возникающий где-то позади ее уха, мог сдержать в узде его основной инстинкт. Но когда Катриона обхватила руками его талию, прижимаясь к нему теснее, он понял, что самообладание покидает его, капля за каплей. И вот уже его руки обняли ее спину, и он схватил девушку в объятия, снова и снова покрывая поцелуями. Ее спина выгнулась дугой, опираясь на его руку; он держал Катриону так, будто одна лишь она могла привязать его к этому миру. Как будто одна она могла спасти его.
Спасти от чего? Он и сам не знал.
Как будто она была самым правильным его поступком за всю жизнь. Как будто страстное прикосновение ее губ к его губам преобразило его — изменило глубоко, в самой своей основе.
И она тоже почувствовала это. Открыла глаза и посмотрела на него. Ее пальцы легко пробежались по лицу Томаса, исследуя его черты с неподдельным удивлением. Как будто хотела запомнить его навеки, каждый изгиб, каждую линию, до последней морщинки. Как будто ей представилась счастливая возможность — в первый раз — открыть его как нечто новое и совершенно неизвестное.
— Танвир Сингх, — шепнула она. Но смотрела на него с таким удивлением и доверчивостью, что усталое сердце, которое, по его расчетам, никогда не было способно к глубоким чувствам, шевельнулось в его груди, переполняясь тем, что так опасно приближалось к благодарности.
Но потом она разожгла эту сентиментальную благодарность в жаркий огонь, когда, улыбнувшись, запрокинула голову и рассмеялась — восторженно, озорно. И ему немедленно захотелось показать, каким озорным может быть он сам. Какой восторг готов предложить ей. Столько восторгов, что она могла бы ахать и смеяться долгими часами и днями. Они оба смеялись бы и ахали от удовольствия, пока не состарились бы и волосы их не поседели.
Он нагнулся, чтобы прикусить мочку ее уха. Осторожно и нежно. И сокрушительная дрожь пронзила ее тело. И тело Томаса ответило тем же.
Он подвел ее к самой стене, прислонил спиной, чтобы облегчить свой вес, когда накрыл ее фигурку своим телом. Она отвечала отнюдь не пассивностью, но с новым пылом. Обвила его руками, тесно прижимаясь к нему, как будто ничем в жизни так не дорожила, как близостью его тела.
Она была настойчива и неумолима, исследуя вкус и шероховатости его кожи. Подушечки пальцев гладили бороду; любопытный большой палец лег на тяжело бьющуюся жилку в углублении его горла. Руки обняли шею, а тело — сильное и податливое — льнуло к нему все сильнее.
Они целовались и целовались, и он был уже во власти ее чар. Не помнил, кто он и кем ему надлежит быть, как будто ее колдовство опьянило его до самого края.
Но потом его ладонь легла ей на грудь и Катриона отпрянула, изумленная и даже немного напуганная тем, чего хотела. Она смотрела на него; страх и желание бились в ней почти с равной силой. Но страх, или осторожность, или, может, угрызение совести разогнали туманную дымку сладкого наваждения. Он видел, как побледнело ее лицо в сумеречном свете.
Она открыла рот, будто собираясь заговорить, но затем то ли передумала, то ли просто не нашла правильных слов.
— Благодарю, — любезно нарушил молчание он, — за этот дар себя и твоей красоты. — И провел подушечкой большого пальца по ее нижней губе, чтобы уверить в своей искренности, уступая заодно жажде касаться ее, жажде, которую нельзя было утолить. Сплел свои пальцы с ее — это был жест доверия и близости. Знак дружбы и соучастия. — Ты должна знать, что я мечтаю поведать тебе то, что знаю о любви, — продолжал он. — Как мечтаю о том, чтобы ты сделала то же. Мечтаю увидеть твое обнаженное тело. Я уложил бы тебя на ароматные подушки — для своего удовольствия. Для нашего удовольствия.
При этих словах она отступила подальше, недоуменно хмурясь, и тут он догадался, что заговорил не как Танвир Сингх, но как Томас Джеллико. Что инстинктивно произнес эти слова от имени своей истинной сущности.
И этой ошибки оказалось достаточно, чтобы лишить ее бесстрашия. Она отвернулась.
— Я ничего не знаю о любви.
Он обнял ее лицо ладонями.
— Катриона! Может быть, ты мало знаешь о любви такого рода. О прикосновениях и разделенной близости во мраке ночи. Но ты знаешь другую любовь — любовь к жизни, которую встречаешь с открытым сердцем.
Она поглядела на него, и пурпурный свет вечернего неба покрывал бледный овал ее лица мерцающим серебром.
— Танвир! Это безумие — надеяться, что мы можем отдать друг другу наши сердца?
— Нет, это наше спасение от сумасшествия. Это настоящее. Безумие — все прочее.
Так было и сейчас. Он все еще пылал, думая о ней.
— Кэт! — Уимбурнский Томас чувствовал себя опустошенным и невыразительным, как серый дневной свет, падающий на деревянную поверхность двери ее спальни, прочную и в то же время лишенную всяких прикрас, как и его вопрос. — Неужели меня так легко забыть?
Катриона оказала ему честь, дав ответ прямой, но очень тихий, потому что крепкая дверь едва позволяла слышать:
— Нет.
Слава богу.
— Я никогда тебя не забывал. Никогда. Каждый день ты в моих мыслях — первое, о чем я думаю, когда просыпаюсь утром, и каждую ночь, когда засыпаю.
Она вздохнула так глубоко, что он услышал.
— Похоже, вы все-таки кое-что забыли. Похоже, вы забыли, что бросили меня. — Ее голос мало-помалу набирал силу, как будто она готовилась выполнить неприятную, но неотложную задачу. — Вы сказали, что любите меня, — но, может быть, это просто померещилось. Если бы вы меня любили, то дождались бы. И если вы не были искренны тогда, значит, лукавите и сейчас. Вы говорите это лишь для того, чтобы добраться до меня и заставить вернуться. Облегчить себе задачу.
Это было слишком. Слишком много разных обвинений, чтобы отвечать.
— Я не бросил тебя в ту последнюю ночь. — В этом он мог быть уверен. Ночь, о которой она говорила — та последняя ночь, когда они были вместе, всего лишь через день после первого поцелуя возле гарнизонной стены, — запечатлелась в его мозгу как высеченная в мраморе. — Это ты ушла. Ушла и больше не вернулась.
— Я вернулась, Танвир… — Она умолкла, не решаясь произнести его имя, и он почувствовал тяжесть ее смущения и разочарования. — Пришла, но вас не было. Исчез ваш лагерь, что стоял вдоль пылающей реки, — все, до последней палатки и последней подушки, до последней лошади. Все! Даже навоз успели убрать.
— Нет. — Он был уже на ногах, стуча кулаками в дверь. — Нет. Я пришел за тобой. Пришел. Я отправился за тобой следом. В тот самый миг, когда я позволил тебе покинуть мой шатер в ту проклятую ночь. Я уже знал — знал, что совершил ошибку, и бросился вслед. Я почти догнал тебя, когда ты помчалась в резиденцию. Я звал тебя. Пытался остановить.
— Нет. Я не видела вас там. — Ее голос был не менее решительным. — И у полковника Бальфура вас тоже не было.
— У Бальфура? — Он уже почти кричал. Наверное, его слышал весь дом. Но ему было все равно. — Но ты пошла в резиденцию. Я видел, как ты вбежала в эту чертову резиденцию. Все остальные: все слуги и даже люди из гарнизона, кто там находился, — все спешили выбежать на улицу, прочь из дома, но ты — ты забежала внутрь.
К тому времени как Томас добрался до места, огонь вырывался уже из окон верхнего этажа. Оранжевое свечение можно было наблюдать на другом конце города. Томас закрыл глаза, и перед ним вновь встал тот ночной кошмар. Этот сернистый запах отчаяния — он до сих пор чувствовал его.
— Бог мой! Дом превратился в ад. Разумеется, я был там, Кэт! Неужели ты всерьез думаешь, что я не пришел, чтобы тебе помочь? Чтобы тебя найти?
Ему не следовало отпускать ее в тот последний вечер, в последний раз, когда он ее видел. Ей нельзя было уходить. Он должен был следовать инстинкту и удержать ее. Должен был держать ее, защищать ее и любить, пока она не забудет и о резиденции, и о людях, которые там оставались. Должен был!
Но он не сделал этого. Поцеловал ее и отпустил, позволил выйти из шатра и наблюдал, пока она не скрылась из виду в ночной темноте.
Ее уход означал для него гнетущую пустоту, приправленную подозрениями и сомнением: сумеет ли она к нему вернуться? И Томас не мог дать отчета в собственных действиях — попытался успокоить внезапно возникшие дурные предчувствия тем, что созвал своих саис и приказал свернуть их лагерь у реки, с тем чтобы уйти как можно скорее. Он хотел, чтобы его люди ушли задолго до рассвета на север, в Пенджаб, через перевалы Гиндукуша. Танвир Сингх должен был покинуть Сахаранпур, не оставив ни малейшего следа.
Потому что собирался — так или иначе — взять Катриону с собой. А савару из Пенджаба не стоит медлить, если он хочет увезти в горы горячо любимую родственницу его превосходительства, резидента компании, лорда Саммерса. То есть если он желает, чтобы его голова и впредь находилась у него на плечах.
Впрочем, она была ему дороже головы. Он охотно принимал этот риск. За эту девушку он был готов заплатить любую цену. Значит, ему нужно исчезнуть. Им нужно исчезнуть вместе.
Однако он ведь был не просто купцом-лошадником из Пенджаба. Он был еще и шпионом. А как шпиону Танвиру Сингху брать с собой Катриону Роуэн, бледнокожую британскую девушку, в дорогу, через горы и пустыни, на поиски секретов? Что, если от лишений суровой кочевой жизни она огрубеет и утратит нежную сладость, столь удивительно сочетающуюся с твердостью характера? Что, если трудности, которые непременно выпадут на их долю, вытравят из нее любовь к нему как злые хлесткие ветры, что так пронзительно дуют в горах?
Нет. Эти глупые опасения можно было смело гнать прочь. Катриона не избалованная изнеженная девочка. Она примет его жизнь и его лошадей, полюбит его свободу так, будто для нее и создана. Создана для него. Он чувствовал, что это так, чувствовал всем нутром.
Возможно даже, что ему не нужно бежать с ней на рассвете. Возможно, сейчас, когда она выбрала его, сейчас, когда он в ней уверен, он снова может стать Томасом Джеллико, если захочет. Вернуть себе вторую половину своей жизни. Возможно, так и следует поступить. Составить план, подумать о будущем — другом будущем, в другой стране. Они могут отправиться куда угодно. Он может даже увезти ее обратно в Англию, в Даунпарк. Уберечь от злого ветра судьбы, обеспечив легкое и приятное существование. Он мог бы дать ей жизнь принцессы.
— Хазур, хазур! — пробудил Томаса от мечтаний шепот.
Мальчик-конюшенный из резиденции — мальчик-конюшенный, которого Томас исправно и щедро одаривал рупиями, чтобы держал Танвира Сингха в курсе приездов и отъездов мэмсахиб Роуэн, — и еще один слуга, который должен был прийти к нему из резиденции в ту ночь, стояли в углу его шатра, энергично жестикулируя и указывая на юг.
— Хазур, вы должны знать. Там ужасная беда! Все вверх дном.
Томас выскочил из шатра и взглянул туда, куда указывал рукой мальчишка, вдаль, к югу, в направлении гарнизона, где поднимался огромный столб дыма, клубящийся, как огромная печная труба, на фоне пурпурного вечернего неба. Где в ночной черноте огонь обрисовывал очертания далекого здания.
Резиденция. Туда ушла Кэт.
Томас уже бежал к лошади, громко отдавая распоряжения. На бегу пытался прикидывать возможности и обдумывать планы, учитывая непредвиденные обстоятельства и возможные пути их обхода. Напрасно — лишь ужас своим холодным лезвием разрывал ему грудь, лишь страх туманил его мозг. Рвался вперед каждой фиброй души, каждой мышцей и костью, чтобы добраться до нее. Остановить ее. Уберечь от опасности, кипящей в ночном небе, как расплавленная смерть.
Когда он вскочил на лошадь и помчался навстречу клубам дыма, которые заволокли небо, наполняя его угольно-черной сажей и кислой вонью пепла и разрушения, ночную темноту лизнули первые языки оранжевого пламени.
Верхний этаж задней части дома был охвачен огнем почти полностью. Томас пробился через ворота гарнизона, не слушая безумных криков привратника.
Но он опоздал.
Он сразу же ее увидел — высокий тонкий силуэт застыл на фоне ярко-оранжевого зарева пожара. Он почти нагнал ее. Почти.
Катриона уже спешилась и даже пустилась бегом. Конечно, не так быстро, как он верхом на лошади. Но она бежала не останавливаясь. Не задержалась ни на миг перед охваченным огнем зданием, но сломя голову бросилась внутрь. Ее дурацкие широкие серые английские юбки задели дымящийся косяк двери, подмели дверной коврик, который только и ждал, чтобы загореться.
Но она бросилась внутрь.
Он соскочил на землю и помчался за ней, но люди выбегали из здания ему навстречу, и толпа отбрасывала его назад, как прибой. Помощник резидента Филдинг пытался остановить спасающихся бегством слуг и организовать подачу по цепочке ведер с водой, но выкрикивал явно не те слова.
— Эй, вы там! — Филдинг вцепился в его руку. От страха он был весь белый, на щеках выступили розовые пятна. — Заставьте этих болванов слушать. Нужно вытащить мебель из приемных, если возможно. И не дать этим чертям украсть все, что они сумеют утащить с собой.
Томас замедлил бег лишь настолько, чтобы успеть сказать несколько слов сиркару лорда Саммерса, пригрозив ему карами небесными, если не начнет исполнять свои чертовы обязанности. Но к тому времени как он добрался до приемной, Катрионы уже и след простыл. И на длинной винтовой лестнице ее тоже не было. Как и в других комнатах первого этажа или на заднем дворе.
Из дома выбегали все новые слуги, и он отталкивал их к двери на веранду, спрашивая то на хинди, то на урду, не видели ли они мэмсахиб Роуэн, пока не увидел, что через лужайку бежит Артур, старший сын Саммерса, крепко держа младшую сестру, Шарлотту. За ними бежала юная ама с младшим мальчиком, Джорджем.
— Где Катриона? — Ему пришлось кричать, поскольку треск и шум жадных языков пламени тем временем становился громче.
— Она пошла за Алисой, — охрипшим голосом сообщил мальчик, отчаянно махнув рукой в ту сторону, откуда они только что пришли.
— Куда?
— Наверх. Я не знаю. Она проводила нас вниз и бросилась обратно. Сказала, что сейчас вернется. — Согнувшись пополам, Артур закашлялся — легкие его разъедал дым. Шарлотта заплакала, слезы прозрачными ручейками стекали по запачканным сажей щекам. Томас взял ее на руки и заставил Артура идти дальше, на другой конец лужайки, где начинали собираться небольшие группы людей — жавшиеся друг к другу служанки и гарнизонные служащие, взирающие на происходящее в немом испуге. У дальней, южной стороны здания все еще суетились слуги, вытаскивая на газон мебель. Приказы отдавали служащие компании, которые не жалели сил, чтобы спасти бесценную старинную мебель, вместо того чтобы убедиться, что женщины и дети в безопасности!
Негодяи. Мерзавцы. Бессовестные паразиты. Томас бормотал ругательства себе в бороду.
Он повернулся, чтобы войти в здание тем же путем, каким вышел, но крыша веранды обрушилась перед ним, осыпавшись ливнем деревянных обломков и искр. Томас закрыл лицо рукой и обежал дом сзади в поисках другого входа, другой двери, чтобы войти и найти Катриону. Где-то должна же быть дверь!
Он пробежал мимо сада как раз вовремя, чтобы заметить темный силуэт мужчины, который выскочил из здания в облаке дыма и кувырком полетел на газон.
— Кэт! — Он бежал к человеку, уже понимая, что это не она.
Действительно. Это был лейтенант Беркстед. Без мундира, рукав рубахи запачкан сажей и кровью. Много крови; в него явно стреляли.
На пожаре?
Томас рывком поднял его на ноги, схватив за остатки того, что некогда было рубахой.
— Кто еще там, внутри? Вы видели мисс Роуэн? Или Алису? Она побежала туда за девочкой. — Если Беркстед сумел выбраться наружу, возможно, Катриона сумеет тоже.
Беркстед рванулся прочь, как будто это Томас в него стрелял.
— Убери руки. Не знаю, о чем ты говоришь.
Томас отпустил Беркстеда, но не отставал, требуя ответа.
— Я говорю о мисс Роуэн и Алисе.
— Нет, — ответил Беркстед, но что-то промелькнуло в его глазах — искра понимания или злорадства. Мерзавец лгал! Томас был в этом уверен. Все в нем было фальшиво. То, как выставил он вперед здоровую руку, будто защищаясь от Томаса. А вторая рука была прострелена пулей.
Эту дыру могла проделать в нем Кэт. Когда она покидала лагерь, у нее был при себе чертов пистолет.
— Где она? — Слова вырвались из груди Томаса, как глухой звериный рык, исполненный ярости и угрозы.
— Клянусь, я не знаю. — Беркстед попятился, намереваясь скрыться в темноте сада; его сапоги скользили в траве, пиная какие-то обломки. — Иисусе! Если бы я…
Томас пошел за ним. Он терял терпение. Времени не было — ни для логических построений, ни для здравого смысла. Ничего, кроме жестокой, карающей физической силы. Он даже не стал брать в руки оружие.
Одного сокрушительного удара хватило, чтобы Беркстед покатился по земле. Он сдержал-таки обещание разукрасить лейтенанту лицо! Из разбитого носа хлынула алая кровь, но Беркстед попытался подняться на ноги, готовый сражаться как дикий разъяренный зверь ради возможности сбежать. Томас сосредоточился на том, чтобы отыскать слабое место противника, — лейтенант уже потерял много крови, которая сочилась из раны на руке и пропитывала рукав, к тому же надышался дыма. Несмотря на отчаянную решимость, ему долго не продержаться.
И Томас давно научился грязным приемам. К чему терять время на правила чести, если имеешь дело с таким шакалом, как Беркстед? Приподняв лейтенанта за волосы, он легко провел удушающий прием.
— Что ты с ней сделал?
Ногти Беркстеда впились в руку Томаса, обхватившую его шею. Томас не чувствовал ничего. Ничего! Он резко завернул за спину раненую руку Беркстеда.
— Где? — рявкнул он прямо в ухо противнику. — Где?
В ответ Беркстед взвыл от боли, но отчаяние и страх не заглушили в Томасе все человеческое. У него не осталось ни жалости, ни терпения. Дикая, неукротимая злоба змеей прокралась ему в душу. И он локтем со всей силы нанес удар прямо по ране на предплечье Беркстеда.
Негодяй даже не смог закричать в полный голос, прежде чем осесть на землю без сознания.
Глупо было столь легко давать выход низменным инстинктам. Но времени сожалеть об этом не было, поэтому Томас оставил Беркстеда на траве и снова побежал к зданию резиденции, всматриваясь в окна наверху в надежде уловить какое-нибудь движение, любой признак жизни — чтобы понять, где искать ее, — прежде чем броситься внутрь.
В узком коридоре было нечем дышать из-за дыма. Но он низко пригнулся и бросился вперед, пытаясь сообразить, откуда шел Беркстед. Наверх, сказал Артур Саммерс. Поэтому Томас огляделся в поисках лестницы или другого способа подняться на второй этаж.
Глупо, глупо было позволить страху ослепить себя настолько, чтобы избить Беркстеда до бесчувствия. Самым идиотским образом загнать себя в тупик буйной, неукротимой ревности, поразившей его мужское самосознание. Погубить верную надежду найти ее.
Следовало тащить истекающего кровью негодяя с собой, заставить показывать дорогу там, где с потолка стекали густые спирали дыма, проникая в легкие, туманя зрение и выжигая глаза.
Томас развернул тюрбан, чтобы прикрыть рот, и тут, в задней части дома, наткнулся на подножие лестницы, предназначенной для слуг. Но верхний этаж, похоже, был полностью во власти огня. Куда ни кинь взгляд — повсюду жар, дым и оранжево-красное пламя, и он вынужден был отступить, ступенька за ступенькой, пока не запнулся и не полетел кувырком. И вот он снова стоял на улице перед домом, исторгнутый яростно бушующим огнем.
Беркстед исчез — уполз в какую-нибудь смрадную щель, из которой выполз, — так что не у кого было спрашивать, не на ком сорвать безмерную злобу.
Затем верхний край наружных стен здания начал оседать, поскольку внутренние несущие конструкции полностью сгорели. Не веря своим глазам, ошеломленный Томас стоял и смотрел — оцепенев от собственной неспособности сделать что-нибудь, — как с жалобным воем стены медленно падают внутрь дома.
На миг воцарилась странная неподвижная тишина, а следом за ней на Томаса обрушилась волна жара, и он попятился, хотя ноги его пытались идти вперед, потому что разум отказывался принимать очевидное. Он должен был войти в дом, чтобы вынести оттуда Катриону. Но там не осталось ничего, кроме огня и пылающих угольев. Не осталось дома, в который можно было бы войти.
Резиденция погибла. И Катриона тоже.
Нет. Он противился боли, разрывающей грудь. Не может быть, чтобы она погибла. Он бы знал. Он бы наверняка почувствовал, если бы она действительно погибла в огне. Понял бы, что утратил часть своей души, и утратил безвозвратно.
А у него все еще была надежда — мимолетная, но не желающая сдаваться, глупая уверенность в том, что она жива. Должна была остаться в живых. Она слишком решительная, полная жизни. Слишком молодая. Он не мог допустить, чтобы судьба обошлась с нею так жестоко.
Поэтому он, кому всю сознательную жизнь приходилось бросать вызов судьбе, не ушел прочь, а направился вдоль горящего остова здания, занимаясь тем, что умел лучше всего, — расспрашивал каждого слугу, что попадался на глаза, по крайней мере на двенадцати языках. Что он видел? Где находился? С кем говорил?
Сгорели, говорили многие. Предположительно, вся семья погибла в огне.
— Нет, — твердил он упрямо. — Артур, Шарлотта и Джордж выбрались наружу. Они были на лужайке. Я сам видел их. Разговаривал с мальчиком, с Артуром, и он сказал, что мисс Роуэн пошла в дом за Алисой. Сказала, что приведет ее. Кто-то наверняка видел их.
Но их никто не видел. Слуги качали головами и испуганно смотрели на него. Люди из компании стояли крепко, отделываясь безразличным пожатием плеч и высокомерными взглядами, — какое, спрашивается, дело туземному торговцу лошадьми до судьбы семьи их резидента?
Он оставил их в своем упрямом неведении. Если они не желают ему помочь, он справится сам. Сам узнает все, что нужно. Он всегда все узнавал. Но он потратил долгие часы, бродя по руинам, отметая одну надежду за другой, до тех пор пока не понял — больше ему ничего не сделать. Пора взглянуть в лицо правде: все, что ему остается, это держаться подальше от бездонного колодца черного отчаяния, который грозил поглотить его без остатка.
Рана была нанесена. Его сердце разорвалось пополам, и, к несчастью, в одно мгновение. Оно разрывалось медленно, в течение долгой ночи. Холод утраты забирался под кожу, один неспешный болезненный укол за другим, как мертвящий холод, что обращает в прах все живое на своем пути.
Тогда он нашел свою лошадь и сел в седло, а затем повернул на север и вскоре покинул долину Доаб. Несся в ночи, в отчаянии пытаясь ускакать от ненасытной боли беспамятства, прежде чем оно успеет схватить его и спрятать в своей утробе.