Возможно, в эту минуту, в семьдесят девятом году — Всемирный год ребенка, год парламентских выборов — над Стокгольмом тихо шелестит весенний дождь. Мне ничего не видно, да я и не хочу ничего видеть. Окна выходят на улицу Хурнсгатан, они плотно завешены шторами и драпировками, и в квартире, мягко говоря, мрачно. Я уже много суток не видел дневного света, и мне совсем нет дела до Стокгольма, кружащегося в веселом беспамятстве последней весны семидесятых.
Эта импозантная квартира словно музей гордости, прежних идеалов — возможно, рыцарского духа, который остался в прошлом. В прокуренной библиотеке тихо, темные шкафы и высокие буфеты в сервировочных пугают, кухня как болото, в спальнях — незаправленные кровати, в гостиной — холод. По обе стороны от камина, перед которым мы часами сидели, устроившись в чиппендейловских креслах с бокалом тодди и развлекая друг друга нетривиальными историями из жизни, стоят две фарфоровые скульптуры, изготовленные на фабрике Густавберга в конце прошлого века. Фигуры около полуметра высотой, и фарфор, из которого они сделаны, весьма удачно имитирует мрамор. Первая представляет «Правду», воплощенную в образе обнаженного мускулистого мужчины с тщательно вылепленными чертами лица, которые, однако, не в силах скрыть некую неопределенность, беглость взгляда. Вторая фигура, соответственно, изображает «Ложь» — шута, небрежно прислонившегося к винной бочке, со струнным инструментом в руках, излучающего остроумие и шарм, вероятно, с пикантной пасторалью на устах.
Фигуры, несомненно, наводят на мысль о молодых людях, которые совсем недавно проживали в этой квартире, но покинули пристанище, как по сигналу военной тревоги. Все осталось нетронутым, и в этой квартире, напоминающей музей, наполненной необычными предметами, вещами из прежних времен, я неизбежно погружаюсь в воспоминания.
Я омерзителен. Мой бритый, покалеченный череп, прячущийся под этим нелепым английским твидовым кепи, понемногу принимает прежние пропорции. Насколько это возможно, конечно. За этот год — Всемирный год ребенка, год выборов в шведский парламент — я поразительно состарился. Появились новые морщины, под глазами какие-то подергивания — нервный тик. От этого черты моего лица стали грубыми, но вовсе не отталкивающими. Мне всего двадцать пять, и я старею, как Дориан Грей. Я и не представлял, что в этой антикварной темноте, словно укрывающей жутковатую тайну замершего времени, можно так безнадежно чахнуть и увядать. Я мог бы из последних сил расчистить путь к входной двери, которую я для безопасности забаррикадировал массивным шкафом красного дерева, и выбраться отсюда. Но я и пальцем не пошевельну. Пути назад нет. Похоже, вся эта история лишила меня рассудка.
У меня израненная башка и куча врагов. У каждого есть какой-нибудь враг, пусть и мелкий, но мой враг — враг моих друзей, а друзья мои исчезли. Врага они не показали, и я даже не знаю, как он, она или оно выглядит. Могу лишь догадываться. И здесь я стремлюсь создать не столько портрет врага, образ Зла, сколько портрет своих друзей, образ добра и его возможностей. Это будет страшная сказка, ибо я склоняюсь к тому, что добро обладает лишь невозможностями. Порой стоит пренебречь утешением. После насилия и побоев, едва не лишившись жизни, можно позволить себе и такое.
Учитывая мое состояние — после лечения врачи не рекомендовали подвергать голову слишком большим нагрузкам — и все более давящее чувство времени, я вынужден немедленно приступить к работе. Я намерен возвести храм, монумент в честь братьев Морган. По крайней мере, это я могу для них сделать — где бы они теперь ни были.
Стоять перед зеркалом в спортклубе «Европа» неподалеку от Хурнстулля в Стокгольме осенним вечером семьдесят восьмого года, небрежно насвистывая мелодию старого шлягера, доносящегося из крикливого проигрывателя, и одновременно завязывать галстук аккуратным «Виндзором» — все это само по себе выглядело как вызов, но громко крикнуть на выходе «пока, девчонки!» — это было слишком.
Повисла тишина. Засмеялся только Хуан, ну и Виллис, конечно. У Хуана было другое имя, но он носил майку от баскетбольной формы с большой желтой семеркой, был родом из Югославии и смахивал на испанца — потому его и звали Хуаном. Он часто смеялся — не из угодливости, а лишь потому, что его темные глаза видели в этой стране много смешного. У Виллиса тоже было правильное чувство юмора. Он ухмылялся, сидя в своем «офисе»: клубом «Европа» он заведовал с тех самых пор, как появились первые спортивные объединения.
Однако остальных явление возмутило не на шутку. Какой-то чужак назвал их «девчонками» — это был удар ниже пояса, это было «не комильфо». В особенности для Гринго. На протяжение последних лет он, по молчаливому согласию, считался королем «Европы» и нечасто сталкивался с посягательствами на трон. Никому не хватало смелости оспаривать его положение. Впрочем, этим необыкновенным вечером чужак обскакал Гринго. Они отправились спарринговать — не всерьез, конечно, — настроившись на три раунда. Гринго пустил, было, по обыкновению, в ход свой знаменитый правый хук — некогда принесший ему звание чемпиона Швеции, — на что чужак ответил совершенно нетрадиционным набором приемов: спонтанных, разнообразных. Словно открылось четвертое измерение, о котором раньше никто и не догадывался, — Гринго пришлось прервать бой, мотивировав отказ тем, что у противника воняет изо рта. Чужак источал аромат чеснока, поэтому в ближнем бою Гринго не мог в полной мере продемонстрировать свой смертельно опасный правый хук. Гринго стал шелковым от чеснока! Народ умирал от смеха.
Всем было ясно, что это лишь отговорка: уже во втором раунде дела Гринго были плохи. Расклад был ясен, Гринго сидел на скамье рядом под вешалками с изрядно помятым видом и красными опухшими скулами, невзирая на холодный душ. Бинт, которым были обмотаны кулаки, он снимал с трудом скрывая муку. Гринго ничего не говорил, что само по себе было редкостью. Он молчал, но задумывал месть; было очевидно: Гринго этого так не оставит.
— Что это за чертяга? — спросил один из мальчишек-легковесов, которые, прилипнув к канату, смотрели, как совершенно нетренированный чужак, словно рожденный для бокса, навешивает Гринго.
— Это, — сообщил Виллис, выходя из стеклянных дверей своей каморки, украшенной портретами многочисленных боксеров, — это Генри. Он из моих прежних. Лет двадцать назад был одним из лучших. Но он расслабился, давно уже. Он пианист. Расслабился парень.
Мальчишки изумленно слушали, а после набросились на мешки с песком, пытаясь повторить удары Моргана, но получалось совсем не то. Теперь им было о чем поговорить — до того речь шла лишь о поединке Али и Спинкса. В спортклубе «Европа» все только и болтали, что о Матче. Реванше Али — Спинкс.
Я, разумеется, волей-неволей запомнил имя Генри Моргана — это было одно из тех имен, которые впечатываются в память. Не исключено, что и его обладатель запал мне в душу уже в тот первый вечер. Если и так, то в этом вопросе я был не одинок.
Спустя несколько дней я снова пришел в «Европу» — сидеть вечерами в опустошенной квартире было невыносимо скучно, — чтобы убить время и упрятать депрессию в мешок с песком, как следует его отколошматив.
Человек по имени Генри Морган появился в клубе примерно в одно время со мной, поприветствовал Виллиса и «девчонок», и взгляды, которыми они с шефом обменялись, явно свидетельствовали о сыновне-отцовских отношениях, связывавших Виллиса лишь с немногими избранными, в которых он по-настоящему верил, на которых полагался и ради которых мог сделать что угодно.
Значит, этот Генри Морган пропадал где-то невесть сколько лет — просто «расслабился», как сказал Виллис, — ведь боксеры приходят и уходят, а именно этот приходит и уходит, когда ему вздумается, и Виллис, пожалуй, давно это понял.
Я взялся за скакалку — к сожалению, из всей программы лучше всего я владею именно скакалкой. Генри Морган тоже прыгал через скакалку, и спустя какое-то время мы кружились в скакалочной дуэли, скрещивая руки и совершая двойные прыжки в бешеном темпе.
Было уже поздно, и спустя час мы остались вдвоем, не считая Виллиса. Он сидел в «офисе» за стеклянными дверьми и договаривался об участии своих парней в предстоящем гала-матче.
— Похоже, тебе плохо, малыш, — сказал человек по фамилии Морган.
— Так и есть, — ответил я.
— Значит, в это время года плохо не только правительству, — продолжил он.
— Я не против времени года как такового, — сказал я.
Человек по фамилии Морган встал на весы и, взглянув на деления, пробормотал что-то о полутяжелом весе. Надев коричневые брюки, рубашку в тонкую полоску, бордовый пуловер и твидовый пиджак в зубчик, он подошел к зеркалу, чтобы повязать галстук этим сложным «Виндзором». Тщательно причесываясь, он не отрываясь смотрел на свое отражение в зеркале. Его образ полностью соответствовал образу идеального джентльмена, это был загадочный анахронизм: довольно короткие волосы на пробор, крупный подбородок, прямые плечи и тело, одновременно казавшееся устойчивым и гибким. Я попытался прикинуть, сколько ему лет, но это оказалось непросто. Взрослый мужчина в мальчишеском образе, он слегка напоминал «Джентльмена Джима» Корбета, портрет которого красовался на стеклянной двери «офиса» Виллиса. Или Джина Танни.
Налюбовавшись своим анфасом, он обратил внимание на меня, постанывающего на скамейке. Словно заметив нечто необычное, он удивленно поднял брови и произнес:
— Черт, как же я раньше не заметил! — замолчав, он снова пристально вгляделся в мое лицо.
— Что? — спросил я.
— Что ты дьявольски похож на моего брата, Лео. Ты мне нужен.
— Лео Морган — твой брат? — переспросил я. — Который поэт?
Генри Морган молча кивнул.
— Я думал, это псевдоним.
— Хочешь роль в фильме? — неожиданно спросил он.
— Лишь бы деньги платили, — отозвался я.
— Я серьезно. Хочешь роль в фильме?
— Ты о чем, вообще? — спросил я.
— Одевайся, пойдем, выпьем пива — скажу, о чем, — ответил он. — Черт, как же я сразу не заметил!
Я быстро оделся, а Генри Морган тем временем возобновил самолюбование.
— Я угощаю, — сообщил он.
— Я догадался.
Человек по имени Генри Морган хохотнул и протянул мне ладонь.
— Генри Морган.
— Клас Эстергрен, — отозвался я. — Весьма приятно.
— Это еще неизвестно. — И он снова хохотнул.
Спортклуб «Европа» находился на улице Лонгхольмсгатан неподалеку от Хурнстулля, наискосок от «Кафе Чугет», но туда мы не пошли — там легко надраться в стельку, а мы решили не усердствовать. Дело было в самый обычный дождливый четверг в сентябре семьдесят восьмого года, и эти календарные данные не располагали к кутежу. Мы оказались в Гамла-стане и зашли в «Францисканец», взяли по «Гиннессу» и присели на диван, вытянув изможденные ноги.
Генри угостил меня «Пэлл Мэлл» из очень элегантного серебряного портсигара и зажег старый, пузатый, покрытый царапинами «Ронсон», после чего принялся чистить ногти перочинным ножичком, который он хранил в бордовом кожаном футляре в кармане пиджака. Я с изумлением смотрел на этот набор принадлежностей, подобного которому не видел давно.
Но сигарета была крепкой, и я смотрел за мост Шепсбрун, где медленно падал дождь, а улицы становились гладкими, скользкими, мрачными и печальными. Как я и сказал Генри Моргану, мне было плохо, мрачно, и не без причины. У меня украли почти все, что у меня было.
Человек, у которого украли почти все, что у него было, оказывается в очень необычном экзистенциальном положении, и выдающийся моралист Уильям Фолкнер, конечно, мог сказать, что обокраденный оказывается наделен тем, чего лишается вор: жертва блаженно погружается в совершенство самодовольной правоты, жертве в одночасье прощаются ее прежние грехи, и милость Божья снисходит на нее, подобно нерукописной клаузуле безотлагательного божественного действия.
Поэтому дождливым вечером четверга в начале сентября я чувствовал не только горечь, но и абсолютную правоту. Но, возможно, мне придется начать чуть раньше — я не говорю «начать сначала», ибо не верю, что у истории может быть начало или конец, ведь лишь сказки начинаются и заканчиваются в отведенное время, а перед вами не сказка, пусть так и может показаться.
Уже в мае, в самый расцвет его соблазнительной красоты — в начале «поры ярчайшего кокетства», как сказал поэт Лео Морган, — я был нищим. В банке мне отказали, мне нечего было продать, я с ужасом думал о долгих летних месяцах без денег, ибо это предвещало работу. Работа как таковая меня не пугала. Самым страшным было безденежное лето.
В легком отчаянии я пытался сбыть свои новеллы в несколько более или менее серьезных журналов, но редакторы, по самое горло заваленные присланными работами, вежливо отказывались от моего товара, и в глубине души я даже не удивлялся. Это были дурные поделки.
С нарастающим отчаянием я стал предлагать свой товар газетам. Я сдобрил тексты полемикой, без колебаний погрузившись в дебаты на темы, которыми раньше вовсе не интересовался. Был семьдесят восьмой год, весна, ровно десять лет после легендарной Революции. Иными словами, самое время для спевки нестройного хора потертых и уже слегка поседевших бунтарей. Кто-то жаждал переоценки Революции, свернувшей с прямого пути и превратившейся в песочницу для профессорских детишек. Другие видели в Революции золотой век, политическое празднество. В конечном итоге, наше время воспринималось и как пробуждение, и как погружение в сон — в зависимости от того, в каком состоянии наблюдатель пребывал все предыдущее десятилетие.
Я прекрасно знал, что такие дебаты кормят целый полк умельцев, которые вовремя ловят витающие в воздухе вопросы и раздувают из них общественные дебаты. Иногда эти мафиози достигали такого успеха, что обсуждение растягивалось на месяцы, заражая журналистов одного за другим, словно бешенство.
Все это, конечно, было не в моем стиле. Мне так и не удалось раздуть дебаты. Бить ниже пояса в тех кругах не считалось чем-то предосудительным, а вот брать назад слова, признавать правоту противника было сродни харакири перед лицом миллионов. Мне пришлось покинуть эту артель.
Разрешилось все неожиданно: я отрекся от всякого рода писательства на ближайшие два месяца, как только мне позвонил Эррол Хансен, друг из датских дипломатических кругов, и невзначай обронил, что в одном популярном гольф-клубе, где он нередко проводит время, требуется лакей.
— Викман, управляющщий, — сказал Эррол, — ждет человьека с рекомендацциями. Раншше у них были проблеммы с садами — паррни спали на полянках, вместо того чтобы стриччь. Не самая попульяррная рработа, но я тебя поррекомендую, если захочешш.
— А что там надо делать? — спросил я.
— Ехать на трракторе и стриччь траву. Там не перретрудишшся, leasure life, you know. Много солнтса, хорошший воздух и симпатиччные девчонки.
Все перечисленное произвело на меня сильное впечатление, мне нужны были деньги и работа — меня не пришлось долго уговаривать. Уже на следующий день я прибыл в офис господина Викмана на улице Банергатан для поступления на работу.
Как только я оказался в роскошном офисе — это была аудиторская фирма — меня атаковала элегантная дама-секретарь лет сорока.
— Наконец-то! — воскликнула она. Я не мог поверить, что меня так ждали. — Где же вы пропадали?
Я взглянул на часы: неужели опоздал? Нет, явился я вовремя, даже на пять минут раньше. Но не успел я как следует об этом задуматься, как элегантная секретарша принялась взваливать на меня пачки бумаг. Как и полагается настоящему джентльмену, я принимал их одну за другой, пока она щебетала:
— Такого у нас никогда не бывало! Сотрудники были в отпусках, понимаете, и столько всего накопилось, но я надеюсь, что вы справитесь быстро, как всегда, не правда ли, десять экземпляров каждого, как обычно, вы так любезны…
— Мне кажется, вы ошиблись, — наконец произнес я. — Я договорился о встрече с Бикманом по вопросу трудоустройства, ухаживать за лужайками…
Секретарша застыла на месте, и в эту же секунду на пороге кабинета показался мужчина, впоследствии оказавшийся директором Бикманом. Увидев нас, он замер, словно большой загорелый вопросительный знак. Секретарша, оказывается, приняла меня за сотрудника фирмы, которая занималась копированием совершенно секретных досье.
И господин директор, и секретарша принесли мне свои извинения. Я, разумеется, сделал вид, что все это время понимал, в чем дело, и, похоже, они оба решили, что я тот еще плут. Хотя на самом деле подобные вещи происходят со мной чуть ли не каждый день. Меня то и дело принимают за кого-то другого, после чего долго извиняются, что нередко дает мне некоторые преимущества. Порой так завязываются интересные знакомства. В данном случае получилось так, что мой работодатель был вынужден начать разговор с извинений. Это меня приободрило.
По окончании этой мольеровской путаницы господин Бикман проводил меня в свой элегантный кабинет. Мы стали беседовать о стокгольмском лете, парусном спорте, гольфе, его дочери и налогах.
Мы с господином директором мгновенно нашли общий язык, хотя он и счел несколько странным, что я не работаю и не учусь. Это выглядело несуразно, однако мы не собирались вдаваться в политические дебаты.
Встреча закончилась тем, что меня взяли на работу. Я должен был явиться на поле для гольфа в начале июня, чтобы сменить сотрудника, уходящего в отпуск, и отработать в клубе все лето. Узнав сумму жалованья, я вовсе не надорвал живот от смеха, но, с другой стороны, я мог рассчитывать на бесплатное питание и проживание в небольшом бунгало, от которого было рукой подать до клуба. Весьма привлекательный вариант. Кроме того, Викман намекнул — как мужчина мужчине, — что в клубе происходит многое из того, что можно назвать жизнью высшего света, а она несомненно могла представлять интерес для меня, человека мыслящего и обладающего тонким вкусом.
Начало июня выдалось отличным. Погода стояла прекрасная, Стокгольм лениво дышал зноем, летние кафе были заполнены до отказа, и все ждали праздника солнцестояния, чтобы наконец-то выбраться из города, который в это время года обладает удивительным очарованием, для многих спорным. Все жалуются на жару, но, едва оказавшись на лужайке в ближайшем парке, радуются теплу, как дети. Конечно, сидеть в конторе или потеть у станка в самый зной невыносимо, потому я и радовался возможности перебраться за город, в бунгало при гольф-клубе, который располагался в двадцати километрах к северо-востоку от Стокгольма.
Соседка обещала позаботиться о моих цветах и почте. Эррол подвез меня на своем «Мерседесе» с посольскими номерами. На заднее сиденье он небрежно бросил набор для гольфа, багажное отделение было занято моими вещами. Я вез с собой рабочую одежду, кое-какое тряпье на каждый день и костюм поприличнее для вечернего времяпрепровождения в клубе.
— Есть рриск, что в клубе ты будешш спускать все жаллованье, — сказал Эррол. — Это прощще простого.
— А можно получить скидку? — спросил я с надеждой.
— Вдругг и можжно. Но в баре у них железный парень. Cold type.
— Плохо. Ну да ладно, что-нибудь придумаю. По вечерам буду читать и работать.
Эррол засмеялся, очень по-датски.
— Это у тебя книжжки столлько весят?
— Килограммов пятнадцать, — ответил я.
— Пьятнаццать килограммов, — повторил Эррол. — Благодарью покоррно. Хоррошо, если аннотации успеешш прочитать.
— Ты недооцениваешь мой нравственный потенциал, — отозвался я.
В клубе меня представили челяди: прислужникам господина Бикмана с весьма неопределенным кругом обязанностей, официантам, работникам кухни и бармену, который и в самом деле оказался хладнокровным типом, словно бы в любую минуту готовым к драке. Называли его Рокс, но настоящее его имя было Рикард.
После осмотра роскошного здания наступила очередь автопарка. Моим провожатым был тридцатилетний любимчик шефа, имя которого я даже не пытался запомнить. Он говорил лишь о том, что мне не разрешалось и не следовало делать. Его речь являла собой странное отрицание бытия, его мир был полон запретов и нарушений. Я не должен был стричь ни так, ни этак, ни там, ни здесь, не должен был ездить слишком близко к клубу, чтобы не мешать гостям, мне запрещалось делать перерывы более пяти минут и категорически запрещалось загорать в зарослях над фэйрвэем. Неплохо характеризовало этого типа и то, что сам он совершенно не соображал, как работают все эти машины. Речь шла о двух крупных тракторах марки «Вестингс» с прицепным механизмом для стрижки травы, небольшом тракторе «Смит энд Стивенс» с очень мягкими и широкими шинами — для лужаек, а также паре ручных приспособлений для особых случаев. Трава — особенно трава на поле для гольфа — это целая наука, как мне сообщили. В мои же обязанности входила только стрижка. Обнаружив голый участок земли или другое необъяснимое явление, я должен был немедленно сообщить об этом консультантам и экспертам, чтобы те явились с необходимыми лечебными средствами.
Следующим на очереди после автопарка было то самое бунгало, где мне предстояло расположиться. Я увидел весьма изысканное строение, расположенное ступенями на небольшом возвышении за клубом. В нескольких комнатах бунгало время от времени жили работники — или «the staff», как американизированный Любимчик называл прислугу. Однако большинство служащих курсировали между городом и клубом, и я вполне мог рассчитывать на покой и уединение.
В комнате почти весь день было солнечно, а из окна, которое выходило на восток, открывался шикарный вид: небольшая ложбина, где темно-зеленый фэйрвэй изгибался в сторону пятнадцатой отметки. Простая цель, утверждал Любимчик, можно справиться четвертым айроном. Он и сам однажды чуть не сыграл «хоул-ин-уан» именно в эту лунку. Как бы то ни было, вид открывался красивый и умиротворяющий, он вселял надежды на хорошее лето.
Мне потребовалось совсем немного времени, чтобы освоиться на новом месте. Я научился ценить траву и презирать игроков в гольф. Их поведение неимоверно раздражало. Они насиловали мою траву. Но стоит ли о них? Трава зеленела. Вскоре я, словно гонщик, восседал за рулем крутого трехскоростного «Смит энд Стивенса» в шортах и футболке, загорелый, как Адонис, и довольный жизнью. Поначалу я работал на совесть, зарабатывая, как говорится, репутацию. Я научился самым элегантным образом управляться с машинами, изучив все индивидуальные особенности, из которых складывался характер каждой из них — такой же неповторимый, как и характер лошади, совершенно обезличенной для непосвященного. Одну следовало время от времени подталкивать, на другой — особым образом и в строго определенный момент переключать скорости, чтобы добиться плавного хода. Подростком я знал все, что только можно было знать, об американских драгстерах. Выпуски «Старт энд спид» за три года были прочитаны мною от корки до корки. Теперь эти знания давали дивиденды.
Но уже на второй неделе я снизил темпы. Все больше «маньяна»:«маньяна» здесь, «маньяна» там. Всему свое время, а в душной полуденной жаре постригальщику травы, пролетарию гольф-клуба, нужна сиеста. Меня не в чем было упрекнуть. Никто и не упрекал, ибо я делал свою работу — и делал ее хорошо.
Иногда вечерами шел дождь — прекрасный, умиротворяющий, освободительный дождь, который дарил мне ощущение красоты и гармонии. Разумеется, дождь был словно бальзам для моей драгоценной травы, но, кроме того, дождливыми вечерами местный пейзаж приобретал особо лиричный оттенок. В саду между клубом и бунгало воцарялась колониальная атмосфера, как в британском сельском клубе в какой-нибудь азиатской провинции. Вдоль дорожки были высажены розы, жасмин и сирень. Сразу после дождика я мог часами сидеть на скамейке у этой дорожки с чашкой чая «Ориентал Ивнинг» и сигаретой «Кэмел» без фильтра и дышал этой возвышенной, изысканной атмосферой.
Это была идиллия, а идиллия — всегда застой. Я размышлял, как можно обозначить противоположность этого состояния, и не мог придумать иных антонимов для «идиллии», кроме «войны», «физического насилия» и «горя». Я достиг определенной степени самосознания и понял, что я сам — как физический организм — невероятно консервативен. В детстве я отказывался мыться, пока мне не заявляли, что бородавки на руках появляются от грязи. Это, разумеется, оказалось неправдой: я стал мыть и оттирать руки от грязи по пятьдесят раз в день, после чего меня направили в больницу, где произвели очень болезненную операцию по удалению бородавок. Умываться холодной водой по утрам мне и по сей день не нравится. Бреюсь я только вечером. Почти все детство и отрочество меня укачивало в автомобиле. Вообще я терпеть не могу путешествовать, а к самолетам даже не приближаюсь. Мое тело чудовищно консервативно, малейшее изменение оно воспринимает как насилие. Более всего мне хотелось бы жить в термитнике, где температура не меняется круглый год. Я не переношу резких колебаний уровня освещенности и громкости. В кино меня нередко тошнит, я избегаю общества людей с пронзительным голосом и дурным запахом. Весь мой организм, так сказать, располагает к идиллии, но как только я наконец-то оказываюсь в идиллическом гамаке или сиреневой беседке, у меня начинаются нервный тик и спазмы, которые прогоняют меня из долгожданного убежища. В то же время я знаю очень беспокойных и неприкаянных людей, которые только и делают, что сидят в таких беседках между сиренью и черемухой, вдыхая запах идиллии, состоящий из сладкого аромата цветов и свежесваренного кофе.
Вот и в тот раз меня охватило беспокойство; я не мог больше сидеть на скамейке с книгой. Я встал и отправился в бар к Роксу. Он умел смешивать «Сингапурский Слинг», который превращал все тревоги в незначительные мелочи, так что на этот вечер с рвением и амбициями было покончено.
Угроза жестоких перемен — основное условие человеческого существования, и как только угроза приобретает реальные очертания, можно с полным правом называть это существование трагическим. Вскоре мне предстояло лично столкнуться с самыми убедительными доказательствами данного положения.
Лету не суждено было стать идиллией. В начале июля я зашел в кабинет Любимчика, чтобы попросить выходные. Сидя за письменным столом с телефонной трубкой в руке, он изъявлял настойчивое желание стать членом какого-то управления. Закончив разговор, он обратился ко мне со словами:
— Садись, черт возьми, как там тебя звать!
Я назвал свое имя, но еле удержался от смеха, ведь и я не запомнил, как его зовут. Любимчик тоже усмехнулся на всякий случай и поинтересовался, что мне нужно.
— Я хочу поехать на концерт в Гётеборг на следующей неделе. Мне нужно пару свободных дней.
— Это непросто… — начал Любимчик, потирая подбородок и стараясь изобразить сопротивление моему давлению. — Мы тобой чертовски довольны, так и знай…
Возможно, день выдался особо жарким, а может быть, я просто не выспался. Как бы то ни было, я решил, что не позволю ему помыкать собой, и перешел к решительным действиям.
— Послушай, — произнес я ледяным тоном. — Я раздобыл билеты на Боба Дилана, и меня не волнует, согласишься ты или нет. Через неделю я еду туда. Скажи спасибо, что я предупредил заранее.
Любимчик кивнул, челюсть у него отвисла до пола.
— Да, да. Раз так, то ничего не поделаешь.
Все было именно так, и поездка в Гётеборг удалась на славу. На западном побережье собралось пол-Стокгольма, и гетеборгские трамваи были до отказа набиты старыми хиппи, битниками, маленькими Бобами Диланами и бунтарско-бардовской элитой со всей Скандинавии. Это напоминало большой карнавал.
Концерт был великолепен. Легендарному певцу удалось расправиться с ореолом легендарности и снова стать рок-звездой. Под конец народ в зале стал зажигать спички, как свечи в огромном соборе, и все это было похоже на то единодушие, которое делает нас неуязвимыми.
Мне досталось место рядом с худым парнем, который несколько часов просидел, застыв на месте с неизменным выражением лица. Я и раньше встречал его в Стокгольме — этого парня можно было видеть везде, где что-то происходило. Возможно, впервые я заметил его у Вязов в Кунгстрэдгорден в семьдесят первом году. Один из бардов перед выступлением поздоровался с этим парнем — видимо, поэтому я его и запомнил. Он всегда был один, но здоровались с ним многие. Как его зовут, я не знал.
Концерт был великолепен, но то, что произошло до моего возвращения на работу, сильно снизило пафос. На следующий день после концерта я поехал автостопом обратно в Стокгольм. Я пообещал Любимчику вернуться как можно скорее — конечно, данное ему обещание немногого стоило, но я не хотел предавать траву.
Я отправился в свою квартиру в Лилла-Эссинген, чтобы взять новый запас одежды и узнать у соседки, которая обещала поливать цветы, не приходило ли стоящей почты.
На входной двери не было ни царапинки, но, едва открыв ее, я немедленно почувствовал вибрации, оставшиеся в воздухе после воров. Наверное, так происходит со всеми, кто заходит в свою квартиру после визита незваных гостей. Может быть, это виноватая дрожь отпечатков пальцев, а может быть, взломщики источают запах особого вещества, до сих пор не изученного воровского адреналина, который испаряется вместе с потом и создает в помещении совершенно уникальную атмосферу; а может быть, наше подсознание просто регистрирует малейшие изменения и подготавливает сознание, предупреждает и подает осторожный сигнал о грядущем Шоке.
Как только я оказался в квартире, ощущение, уже превратившееся в подозрение, подтвердилось: мой дом обчистили до последней тряпки, которую только можно было загнать на черном рынке. Я никогда не был владельцем особо ценного имущества, но страховая компания все же назначила определенную сумму.
Я тут же закурил и прошелся по квартире, прислушиваясь к своим ощущениям. Все было как при извещении о смерти: сначала хочется ущипнуть себя, чтобы прогнать этот дурной сон, затем просто отказываешься понимать, постепенно и очень медленно подпуская осознание произошедшего, пока в силу вступает защитная реакция.
Я трезво констатировал, что гражданин Эстергрен отныне располагает пустой жилой площадью около 43 кв. м, совершенно пустыми стенами, обчищенной кухней и книжной полкой, которую воры, явно обладающие представлениями о литературных ценностях, также опустошили. Оставался лишь письменный стол и две печатных машинки. Это было гуманно. Однако радость подпортил лист бумаги, на котором один из воров напечатал: «Надеемся, Диллан тебе понравился. Оставляем орудия, которыми ты зарабатываешь себе на хлеб». Увы, как любой хапуга, он не имел ни малейшего представления о том, как пишутся имена рок-звезд.
Только теперь мне пришло в голову открыть верхний ящик стола, где я хранил важные бумаги. Паспорта и прочих удостоверений личности не было, зато остались мелочи, представляющие исключительно субъективную ценность.
Бродя по собственной квартире, обчищенной до голых стен, я ощутил глубочайшую, прежде неведомую печаль. Я не злился — пока. Я скорее испытывал бесконечное удивление: как этим прилежным ворам удалось вывезти целую машину скарба без вмешательства какого-либо бдительного наблюдателя? Меня знали в доме, ведь по этому адресу я жил практически всю жизнь.
Выйдя на лестничную клетку, я позвонил соседке; никто не открыл. Однако соседка была вне подозрений. Затем я бездумно поднялся на чердак, лишь затем, чтобы убедиться, что воры не забрались туда и не взяли мои коньки. Они по-прежнему висели в мешке на крючке, и это меня обрадовало. Мои старые коньки вдруг обрели для меня неописуемую ценность, и я вообразил, что если бы не они, я бы совсем упал духом. Погасив окурок о цементный пол, я выглянул в чердачное окно и увидел, что на улице снова идет дождь.
Поскольку воры забрали даже телефон, мне пришлось отправиться к другой соседке, которая была дома, и рассказать всю историю еще одному изумленному и шокированному гражданину, а также позвонить в полицию и страховую компанию.
На поле для гольфа вернулся очень удрученный подстригальщик травы. Административное расследование началось, но полиция, равно как и страховая компания вполне отчетливо дали мне понять, что все это займет немало времени. Летние кражи — дело обычное, следователи в это время сильно загружены.
Я постарался отвлечься от трагедии, погрузился в работу и подстриг все поле, выровнял щебенку на дорожках и в приступе слепой ярости перекопал все клумбы. Через пару дней шок прошел, и в отдельные светлые моменты меня наполняло чувство головокружительной свободы и независимости. Больше в этом мире ничто не держало меня на месте. Я мог делать все, что взбредет в голову, стоило лишь раздобыть немного денег. Но в следующее мгновение эйфория сменялась глубочайшим раскаянием. Это было какое-то наказание.
Шли дни и недели. В начале августа наступил просвет: мне заказали книгу. Это было связано с несколькими юбилеями. Во-первых, клуб отмечал свое десятилетие — с поднятым флагом, помпезно и напыщенно. В результате убийственно серьезных обсуждений, переговоров и разглагольствований было организовано проведение шуточного турнира для юниоров, леди, полупрофессионалов и старичков в смешанных командах, который должен был завершиться праздничным вечерним коктейлем. Пришло огромное количество народа, и все значительные персоны, которым когда-либо доводилось загнать мяч в одну из восемнадцати клубных лунок, были на месте. Вечер был прекрасен, и представление удалось на славу.
Разумеется, в духе демократии нового времени, меня тоже пригласили. К этому моменту я успел сблизиться с работниками клуба. Большинство из них были отвратительны, но и с ними можно было весело проводить время, не предъявляя особо высоких требований. Я пришел в клуб ближе к вечеру, уселся в непринужденной позе у бассейна и завел беседу об уходящем лете с господином директором Бикманом. Он выразил серьезное, глубокое сожаление по поводу взлома и показался мне искренне озабоченным. Он хотел, чтобы я продолжал работать в клубе, и предложил мне переехать сюда — во всяком случае, до конца года. Но я дал понять, что мне нужно вернуться к писательскому труду.
— По-тря-са-ю-ще! — воскликнул Бикман — он был уже навеселе — и хлопнул меня по спине. — По-тря-са-ю-ще вот так вот сидеть и писать, писать. По-ни-ма-ешь, меня всегда восхищали люди, которые во что-то верят… — И он завел старую песню.
Пока Бикман разглагольствовал о жизни вообще и о писательстве в частности, я оглядывал толпу и присутствующих знаменитостей. Никто не показался особо интересным, и я понял, что требуются дополнительные возлияния.
Со временем к нашей мало-помалу продвигающейся беседе присоединились жена и дочь господина Бикмана. Я не встречал их прежде; они оказались ровно настолько загорелыми, накрашенными и декольтированными, насколько и следовало ожидать.
— Вот Клас, — представил меня Викман, — он вам понравится. Вообще он пи-са-тель. Он та-ин-ствен-ный тип, хе-хе! — хохотнув, директор скрылся в толпе.
Дамы немедленно проявили ко мне интерес и стали спрашивать, что я написал. Они никогда не слышали о моих книгах, но все казалось им чрезвычайно увлекательным. Они готовы были немедленно заказать мои произведения у своих книготорговцев.
— И вам приходится все лето стричь траву, чтобы заработать на жизнь?..
— Я не жалуюсь, — ответил я.
— Пожалуй, в этом есть прок — разнообразная работа, вы знакомитесь с разными людьми, не так ли? — предположила мать, склонив голову набок.
— Конечно. Действие следующей книги будет происходить на поле для гольфа.
И мать, и дочь-великанша засмеялись, после чего мать посетила идея — относительно заработков.
— Минутку! — Она углубилась в толпу.
Проследив за ней взглядом, я увидел, как она схватила за руку мужчину средних лет в джинсах и джемпере. Вид у него был слегка богемный, как у рекламщика, который успел заработать кучу денег и лишь изредка выезжает в клуб, чтобы забить мяч и пропустить стаканчик в баре. Фру Викман обменялась с ним парой реплик, тот икнул, и оба взглянули в мою сторону. Собеседник утвердительно кивнул и проследовал за госпожой Викман.
— Это Торстен Франсен, — сказала она, едва оказавшись рядом.
— Привет, — произнес тот.
Мы пожали друг другу руки, и фру Викман объяснила, что они с Торстеном дружат со школьной скамьи, что он знает меня, потому что работает в известном издательстве, и что у него всегда множество интересных мыслей.
Торстен Франсен приобнял меня за плечи и отвел чуть в сторону. По дороге мы захватили по коктейлю.
— Здесь все такие важные черти, — сказал Франсен. — Как думаешь?
Я кивнул и закурил.
— Тебе нужна работа?
— Больше всего мне нужны деньги, — ответил я.
— Ясное дело, — согласился Франсен. — Работать даром нельзя, даже писателю. Понимаешь, мне нравится то, что ты делаешь, и у меня есть для тебя идея.
— Поделись.
И Франсен поведал мне о другом юбилее: «Красной комнате» Стриндберга исполнялось сто лет. Идея заключалась в том, чтобы кто-нибудь — например, я, — сел и переписал этот роман, перенеся действие в наше время. Книга и по сей день волновала умы, а будучи перенесенной в наши реалии, могла обрести взрывную силу. Молодой потенциал и дерзкий стиль обещали наделать шуму, надеялся Франсен.
— Замысел мне нравится, — признался я.
— Ты-то хоть не зажимайся, — сказал Франсен. — Берешься или нет, вот в чем вопрос.
— Дай мне пару минут. Здесь, прямо скажем, не лучшее место для таких переговоров.
— Ладно, — согласился Франсен и снова хлопнул меня по спине. — Подумай пятнадцать минут, а потом я брошу тебя в бассейн. Кстати, может быть, твоя мысль заработает лучше, если я скажу тебе, что выкладываю десять кусков сразу после подписания контракта.
Нацелившись на ближайший столик с коктейлями, Франсен оставил меня одного в закутке за бассейном, удаленном и от клуба, и от всего остального мира. Я курил сигарету и спокойно размышлял. Идея мне и вправду понравилась. Переписать «Красную комнату» в наши дни было заманчивым предприятием; кроме того, в этом жанре я никогда прежде не работал.
Обещанные десять кусков добавляли предложению привлекательности.
Я быстро нашел стол с коктейлями, одним махом проглотил нечто сухое и колючее и прислушался к ощущениям. Напиток пошел хорошо, и, решившись наконец, я разыскал Франсена:
— По рукам.
Франсен с явным облегчением протянул мне лапу. Дело в шляпе — мы выпили за «Красную комнату».
— Если справишься, это будет твой прорыв, — сказал Франсен.
— Только бы никто нас не опередил.
— Придется начать прямо сегодня. Рукопись должна быть готова к Рождеству.
— Надеюсь, получится.
— Должно получиться. Работа как раз для тебя.
— Спасибо.
— Ох черт! — воскликнул вдруг Франсен. — Видишь, кто там идет?
Я бросил взгляд в сторону входа, но не заметил никого особо выдающегося.
— Кто? — поинтересовался я.
— Стернер, Вильгельм Стернер. В голубом пиджаке, с китаянкой — или кто она там. Вон они, говорят с Викманом.
Я никак не мог разглядеть этого человека, но увидел, как Викман машет хвостом, словно послушная собачонка.
— Что это за кадр? — Я никогда не слышал об этом Вильгельме Стернере.
Взгляд Франсена выражал одновременно презрение и понимание, а может, и каплю снисхождения.
— Если ты собрался, черт возьми, писать «Красную комнату» в наше время, ты должен знать, кто такой Вильгельм Стернер. Это шишка, одна из самых важных. В этих плебейских кругах его нечасто увидишь, — с железной уверенностью произнес Франсен. — Гляди в оба — возможно, ты видишь его в первый и последний раз.
— Чем же он занимается?
— Этот клуб — его, — процедил мой новый издатель, не сводя глаз с монстра. — Он же, к твоему сведению, заправляет почти всей промышленностью Швеции. Десять лет назад он завладел концерном «Гриффель». Скоро станет круче Валленберга. Он, кстати, в школе Валленберга и учился. Старик научил его всему. Оно и видно. Скоро одежка будет впору. Дорастет до размера Старика. Самое время. Вильгельм Стернер — он есть, но его не видно.
— Non videre sed esse, — вставил я.
Франсен вздрогнул и пристально взглянул на меня.
— Именно, — отозвался он. — Именно так, парень. Быть незаметным. Это его девиз — и Валленберга. Правительство ждет кризис, это как пить дать. Дела у них хуже некуда. Но в следующем году снова выборы, и тогда потребуются свежие министры. Сейчас в запасе не так много сведущего народа, да еще такого, который пока не успел ничем себя запятнать. Стернер ни разу не входил в правительство.
— Он что же, чист?
— Чист? — воскликнул Франсен, и я снова почувствовал себя идиотом. — Разве тяжеловес может быть чист? Но он умеет заметать следы, что-что, а это он умеет. Совсем недавно он свел в могилу начальников двух отделов. У одного моторчик не выдержал, другой веревку нашел. А про «дело Хогарта» уже и не помнит никто. Там люди дохли как мухи, но сам я ничего толком об этом не знаю. Стернер — тот еще дьявол, парень. Настоящий волк в овечьей шкуре. Элегантной такой шкурке.
Я пытался отыскать взглядом финансового монстра, который шагает по трупам, но это и вправду было сложно. Он стоял у входа: красиво загорелый в безупречно голубом клубном блейзере, бежевых брюках и перфорированных ботинках. Этот явно стряпал дела на международном уровне.
Ему могло быть и под шестьдесят, но о возрасте можно было только догадываться. Если он не играл в теннис с другими магнатами, чтобы оставаться в форме, то что-то здесь было нечисто. Он был типичным подающим, готовым пробуравить и разбить противника на атомы таннеровскими подачами, отработанными с сознательностью и упорством, необходимыми любой большой шишке. Этого человека, наделенного в равной степени злонамеренностью и шармом, понять было непросто. Тяжелый и массивный, как и положено международному магнату, — но в то же время, легкий как перышко. Он казался не вполне реальным человеком с ускользающими очертаниями, как кукла Кен, излучающая точность и лишенную запаха физическую мощь. Пиджак парил в пространстве, словно дирижабль, не касающийся земли.
Мелкая рыбешка вместе с женами любой ценой стремилась коснуться Зла, пожать руку главной шишке, и вскоре я увидел, как Франсен шаркает ножкой. Стернер пожимал руки сдержанно, словно американский сенатор, а его спутница — женщина с азиатской внешностью — улыбалась и приветливо кивала налево и направо, и низам, и верхам. Она элегантно пила мартини, не выходя из тени Чудовища. Ситуация, очевидно, не была для нее нова, но вид у нее был в меру утомленный: она давала понять, что все происходящее ей неинтересно, не демонстрируя скуку. Похоже, в молодости она была настоящей тусовщицей. Теперь же ее можно было считать дамой средних лет, которая не жалела ни об одном из прожитых дней. Будь у меня еще полчаса, она очаровала бы меня, но получаса не было.
Финансовый король Вильгельм Стернер и его ослепительная дама предпочли скрыться, не дожидаясь конца вечера, и это было разумное решение: возлияния усиливались. Лично мне пришлось вытаскивать из воды пятерых полностью одетых гостей, угодивших в бассейн. В том числе и моего нового издателя Франсена.
Таковы были обстоятельства моей жизни в преддверии осени семьдесят восьмого года. Так я изложил их Генри Моргану в «Францисканец» — для знакомства. Я, разумеется, рассказал и о многом другом, но это к делу не относится.
История со взломом произвела впечатление на Генри. Он был растроган до слез.
— Бедный парень! — воскликнул он. — Ты так похож на моего брата, — произнес он с искренним чувством. — Вы из породы неудачников. Ты тоже Рыбы?
— Конечно.
— Черт, так я и знал! У меня, знаешь, отличное чутье. Нутром чую вещи. Я чувствовал, что ты Рыбы.
Тем временем жажда давала о себе знать. Беседа продолжалась уже не первый час, деньги закончились. Оставалось только уйти.
— Можем пойти ко мне, — сказал Генри. — У меня что-нибудь найдется.
— Мне, пожалуй, пора домой. — Сценарий просматривался знакомый: отпустить вожжи и продолжать до самого утра, хотя на календаре обычный четверг и никакие святые в этот день не умирали и не рождались, а если такое и случалось, то напрасно — в наших календарях это отмечено не было, а может быть, Лютер этого святого просто отменил.
— Мне, правда, нужно домой. Сегодня еще только четверг.
— Попрошу без разговоров, — отрезал Генри. — Я еще не рассказал тебе о твоей роли в фильме.
— Ладно, — согласился я. — Только коротко.
Оказалось, что Генри Морган живет на Хурнсгатан. Напротив Горба, в одном из старых ветхих домов, среди только что отремонтированных фасадов — неправдоподобных, как куски сахара со взбитыми сливками.
Мы вошли в подъезд, настенная роспись девятьсот пятого года изображала охоту.
— Подожди меня здесь, — сказал Генри у лифта, доставая ключи. — Я живу на самом верху. Но сначала мне надо приготовить выпивку.
Генри нашел нужный ключ и открыл дверь. Затем он скрылся за портьерой, и стало тихо. Свет погас, я принялся нащупывать выключатель. Несколько минут ничего не было слышно. Наконец за портьерой хлопнула какая-то дверь, затем другая, и навстречу мне вышел Генри Морган с половиной бутылки «Докторс».
— Доверие не пропьешь, — довольно пробормотал он, открывая двери лифта. — Главное, ни о чем не спрашивай.
На пятом этаже была всего одна квартира с двумя входами, и я решил, что это парадная квартира, но Генри не собирался раскрывать все карты этим вечером. Прижав палец к губам, он шикнул:
— Только тихо! Все спят.
— У тебя семья?
— Все спят, все спят! — шепнул он. — Пойдем на кухню.
Мы прокрались на кухню — большую, квадратной формы, снабженную газовой и дровяной плитами. Старый закопченный шкаф до самого сводчатого потолка, фигурный шпон и солидный буфет темного дерева. Генри зажег пару свечей и достал два массивных бокала.
— Садись, малыш, — шепнул он и указал на стул. — Да, дружище, здесь я и проживаю. Не холодновато ли?
— Не страшно. Можно выпить для согрева.
Генри налил нам по неплохой порции и заговорил о моей будущей роли. Оказалось, что он вовсе не режиссер, а, скорее, статист. Когда-то он снимался в главной роли — это была видеоинструкция по плаванию «Калле учится плавать кролем», снятая в пятьдесят третьем году. Так десятилетний пловец Генри Морган дебютировал на экране. Генри поинтересовался, не помню ли я фильма — но я был слишком молод. Итак, Генри Морган был статистом — одним из лучших. Статисты держались одной большой семьей, и почти во всех шведских фильмах снимались люди из одной и тоже же команды. Фотографии и данные статистов были собраны в толстые папки, и Генри обещал позаботиться о том, чтобы я попал в одну из них, ибо это, по его мнению, было не менее важно, чем стоять в государственной очереди на жилье. Генри, по его собственным словам, обстреливал повозки, дрался, фехтовал и сидел в подпольных кабаках в исторических фильмах, стоял в очереди за работой, ехал на автобусе, прощался на перронах в современных фильмах. Мне следовало помнить об этом в следующий раз, когда я буду смотреть шведский фильм, снятый после шестьдесят восьмого года: где-нибудь на заднем плане можно было с большой вероятностью обнаружить Генри. Сейчас речь шла о фильме молодого режиссера: действие происходит в ранних шестидесятых.
— Нужен худой парень в галстуке из наппы и нейлоновой рубашке — ты идеально подходишь, — говорил Генри. — Я играю на пианино — то есть я пианист, мы с тобой должны отрепетировать пару песен, чтобы играть на заднем плане, — а на переднем будет происходить ссора между парнем и девушкой. Может выйти забавно. Ты умеешь петь?
— Довольно плохо.
— Разберемся. Я тебя научу. Понимаешь, если у нас хорошо получится, поступят новые предложения. Так обычно бывает.
Роль статиста вовсе не казалась мне привлекательной: мне не слишком хотелось фальшиво петь одетым в нейлоновую рубашку и галстук из наппы. Я ожидал чего-то другого. Если уж играть в кино, то по-настоящему.
Но возражения мои прозвучали неубедительно. Генри Морган был энтузиастом и обладал феноменальной способностью убеждать. Возможно, виски тоже сделало свое дело. Поздно ночью, когда мы уже успели обсудить с дюжину любимых фильмов, я сдался и пообещал прямо на следующий день пойти вместе с Генри к киношникам и зарегистрироваться кандидатом в статисты.
— Отлично! — рявкнул Генри во все легкие.
— Тише! — прошипел я. — Мы разбудим остальных.
— Кого? — спросил Генри.
— Тех, кто здесь спит.
Генри Морган сначала удивленно взглянул на меня, а затем разразился бурным жизнерадостным певческим хохотом, свойственным лишь по-настоящему счастливым людям или пьяным. Он долго смеялся, затем утер слезы и взял себя в руки.
— Нет здесь больше никого, — сказал он. — Я один. Просто подумал: в кои-то веки выпить в тишине — это будет интересно.
Мне стало казаться, что передо мной настоящий идиот. Впечатление усилилось, когда он подошел к окну и принялся выкрикивать в осеннюю тьму:
— Спинкс! Спинкс! Спинкс-с-с!
К этому моменту я был полностью убежден, что с этим идиотом мы угодим в полицию. Генри продолжал орать в окно:
— Спинкс! Спинкс! Спинкс-с-с!
Спустя пару минут в темноте возникла пара глаз, и на подоконник запрыгнул иссиня-черный кот. Генри взял великана на руки, и тот сразу же замурлыкал. Увидев меня, кот мяукнул.
— Это Спинкс, черныш Ниоткуда, — пояснил Генри. — Он бродит по крыше и не знает, кому принадлежит. Если кот вообще может кому-то принадлежать.
— Привет, Спинкс, — сказал я.
Спинкс подошел и поздоровался. Генри налил в тарелку сливок, которые Спинкс тут же принялся шумно лакать.
— Он появился в тот самый вечер, когда Спинкс победил Али, так что кличку долго выбирать не пришлось.
Некоторое время Генри сюсюкал с котом, а я пытался отыскать туалет. Пробираясь обратно на кухню, я заметил свет в конце узкого коридора. Оттуда доносились звуки фортепиано — хрупкие, прозрачные. Я направился к комнате: за высокими зеркальными дверями Генри Морган играл на черном блестящем рояле, занимавшем полкомнаты. Вторая половина — насколько я успел разглядеть — была занята пальмами на пьедесталах и старомодной софой с кисточками. Комната была обставлена с утонченным вкусом, и аккорды Генри, напоминающие звуки дыхания, создавали особо возвышенное настроение. Мы со Спинксом сели на софу с черными кисточками и погрузились в атмосферу.
Видимо, я задремал: спустя какое-то время резкий диссонанс и голос Генри вывели меня из оцепенения:
— Не спать, малыш! Нам нужно репетировать, прямо сейчас.
— Так срочно?
— Дело горит. Иди сюда, встань у рояля.
Я поплелся к роялю, с трудом удерживаясь на ногах. Больше всего мне хотелось спать, но Генри принялся наигрывать какой-то старый шлягер, чтобы взбодрить меня, и, откашлявшись, я подхватил припев.
— Ты умеешь писать — напиши для меня тексты, — попросил Генри. — Я хотел попросить Лео, но он слишком серьезный. Ты не такой. Мы могли бы стать куплетистами, работать в паре. В этой жизни ничего не стоит чураться.
— Не будем спешить, — возразил я.
— Ты слышал «Дроппен дрипп» Алис Бабс, которую она поет с дочерью? Начнем с нее. Это сложный канон. Дроп-пен — Дрипп — и — дрип-пен — Драпп, — запел он. — Когда я произношу «п» в «дроп-пен», вступаешь ты, понятно?
— Понятно, — ответил я. — Но это же дурацкая песня. Ночь сейчас, может быть, споем что-нибудь поспокойнее?
— Плевать на время, поехали… Дроп-пен — Дрипп — и — Дрип-пен — Драпп… вступай!.. Дриппен-Драпп. Давай с начала. Дроп-пен…
Глубоко вздохнув уже на «Дрипп», я начал петь, хотя это была самая идиотская из всех песен, какие я знал. Особенно нелегко петь почти безнадежно сложный канон в три часа ночи, после моря пива и кое-чего покрепче. Но Генри был неумолим и обладал, как я уже сказал, абсолютно феноменальной способностью убеждать.
К пяти утра самой обычной пятницы мы пели «Дроппен Дрипп и Дриппен Драпп» не хуже, чем Бабе и ее дочь. Генри наслаждался результатом своего труда: у него был талант педагога.
— Ладно, хватит на сегодня, — сжалился он наконец. — Я вижу, ты уже носом клюешь.
— Хорошо видишь.
— Можешь прикорнуть здесь, если хочешь.
— Я могу спать где угодно.
Генри показал мне комнату в противоположном конце длинного коридора, черного, как спуск в ад. Он открыл дверь, и едва я увидел большую кровать, как тут же рухнул на нее, даже не сняв ботинок.
— Скажу тебе только одну вещь, — произнес Генри.
— Какую?
— Сейчас ты лежишь в старой кровати Геринга. Good night.
Итак, когда я проснулся в одиннадцать утра обычной пятницы в начале сентября, меня тошнило, и я толком не знал, где нахожусь. Сознание постепенно начинало работать, пробуждая воспоминания о ночи, и я скользил больными глазами по комнате, пока не понял, что лежу в кровати, которая якобы когда-то принадлежала Герингу.
День был солнечный, окна комнаты выходили во двор, на восток, и солнечные лучи, отражаясь в жестяных кровлях, слепили меня. Комната, между прочим, была уютная: светлые обои, легкие шторы, изразцовая печь, бюро красного дерева, несколько платяных шкафов, пара эстампов со сценами из пьес Шекспира, персидский ковер и та самая кровать Геринга с огромной спинкой, украшенной резными шишечками из орехового дерева. Как ни странно, спалось в ней сладко.
Поднявшись с кровати, я почувствовал, что мерзну: спал я в одежде — и поэтому закутался в покрывало. В кухне Генри вовсю готовил внушительный завтрак из яичницы, бекона и жареной картошки. Меня затошнило от одного запаха, но я все же был голоден. Мне казалось, что я в море.
— Morning, — поприветствовал меня Генри. — Как спал?
— Как убитый.
— Тебя здесь ждет reveil — он указал на большой бокал с бледной жидкостью, похожей на слизь.
— Что это?
— Reveil? Это эггног, опохмел, короче говоря.
Я принюхался и снова спросил, что это такое: самозванный бармен не вызывал у меня доверия.
— Яичный белок, сахарный сироп, капля коньяка, мускат и молоко, — перечислил Генри, загибая пальцы. — Очень питательно, укрепляет, пробуждает жизненные силы.
Глубоко вдохнув, я сделал глоток; напиток оказался вкусным, хотя я никогда не верил в антипохмельные средства — они казались мне признаком морального разложения. Генри отказывался подавать завтрак, пока я не проглотил все, что было в бокале, поэтому мне пришлось его опустошить. Эффект был налицо. После обильного завтрака жизненные силы и вправду пробудились, я обрел способность наслаждаться солнцем и почувствовал себя на седьмом небе.
— Расскажи мне потом про старую кровать Геринга, — попросил я; мысль о ней никак не шла у меня из головы.
— Расскажу, — пообещал Генри. — Но не сейчас. Мне нужно побриться и привести себя в порядок. Мы же идем к киношникам, чтобы тебя поснимали. Ты не струхнул?
— Я? Никогда!
— Отлично. Можешь прошвырнуться по хате, пока я бреюсь. Тебе повезло, у тебя щетина не так быстро отрастает, как у меня.
Я последовал совету Генри и прошелся по квартире. Это было удивительно. Я никак не мог понять, что он за человек. Нового знакомого всякий раз хочется снабдить ярлыком, но для Генри ярлыка в моем арсенале не находилось. Один лишь вид его жилища отменял любые ярлыки.
Это была очень старая квартира, холодная и мрачная. Из большого холла через длинный коридор можно было попасть в одну из четырех комнат: там были две спальни, библиотека и гостиная с камином. В одном конце коридора располагалась комната с большим роялем, в другом — спальня с кроватью Геринга. Еще одна дверь из холла была заперта.
После прогулки я вернулся в кухню, чтобы вымыть посуду — больше мне нечем было себя занять. Мыть посуду — прекрасное времяпрепровождение, если отдаваться ему душой и телом. Тогда все происходит по принципу медитации — как я себе это представляю, — а после чувствуешь себя чистым и блестящим, как посуда.
Вскоре появился отлично выбритый Генри. На нем были новая голубая рубашка в тонкую полоску, бордовый галстук и пуловер, пиджак в рубчик с кожаными заплатками на рукавах, коричневые брюки и башмаки на шнуровке.
— Ну что, двинули? — предложил он. — Я уже позвонил им, зеленый свет.
— Двинули, — согласился я.
— Спасибо, кстати, что вымыл посуду.
— Не за что. Люблю мыть посуду.
— Отлично, я запомню.
Мы отправились мимо Слюссена в Гамла-стан, где располагалась контора небольшой кинокомпании. Генри явно бывал здесь не раз: он не стал звонить в дверь, и все радостно приветствовали его, словно он и впрямь был звездой. Меня представили шустрой даме средних лет по имени Лиза — она отвечала за кинопроизводство. Она пристально и неспешно оглядела меня, словно мысленно снимая с меня старую одежду и облачая в териленовые брюки, нейлоновую рубашку и галстук из наппы.
— Я тебя узнала, — сказала она, наконец. — Ты уже где-то снимался?
— Не думаю.
— Как тебя зовут?
Назвав свое имя, я увидел, как ее лицо озарила улыбка: возможно, она читала мои книги, подумал я.
— Ну конечно! — подхватила она. — Ты снимался в «Запоздалом раскаянии»?
— Нет, — вздохнул я. — Я никогда не снимался в кино.
Генри бросил на меня недовольный взгляд: подобное признание, по его мнению, было излишним.
— Из тебя все равно может выйти толк, — сказала Лиза, какое-то время помолчав. — А петь ты умеешь?
— Еще как умеет, — встрял Генри, в одну секунду превратившись в Генри-менеджера. — Он поет идеально для этой роли. Вообще, он изумительный материал. Пара минут — и он в образе.
— Ладно, тогда сделаем пару снимков, — сказала Лиза и несколько раз щелкнула «полароидом». Затем она записала мое имя, дату рождения и адрес, после чего нам осталось лишь откланяться.
— Вот видишь, не стоило и волноваться, — сказал Генри, когда мы вышли на улицу. — Понимаешь, с такими людьми нужно по-особому. Нельзя стесняться и сомневаться, надо быть убедительным. Это универсальное правило.
— Ага, понимаю, — согласился я.
— Пойдем-ка в «Кристину», выпьем кофе.
Мы заказали кофейник на двоих в кафе «Кристина» на улице Вестерлонггатан и впервые за день закурили. Я вновь почувствовал себя неважно, сердце сбилось с ритма, и я потушил сигарету. Генри был удивительно немногословен. Сдержанно и задумчиво он выкурил две сигареты подряд, пока я перебирал пластинки в джукбоксе, который висел над нашим столом.
Печально оглядев помещение, Генри закурил новую «Пэлл Мэлл» и потер кулаком гладко выбритую щеку. Его настроение менялось мгновенно. Уловив пару ностальгических фраз в песне, он мог погрузиться в меланхолию, даже если секундой раньше рассказывал анекдот.
Он долго смотрел на меня, я снова закурил и подумал, не поехать ли домой. Возможно, меня ожидали приятные сообщения. Пособие от издателя Франсена или новые данные от страховой компании.
— Хочешь переехать ко мне? — вдруг спросил Генри.
Я был немало удивлен и не знал, что ответить.
— Мы… мы не очень-то хорошо знакомы, — произнес наконец я.
— Тем лучше, — ответил он. — Черт возьми, у меня чутье. Мне кажется, я знаю, что ты за человек. Ты как мой брат Лео, только без его недостатков.
— А какой он?
— Хватит рассуждать. Я серьезно. В квартире есть место для тебя. Можешь работать в библиотеке и спать в кровати Геринга. Тесно не будет.
Я охотно признался, что мне надоела собственная квартира, в которой к тому же не осталось ничего ценного. Для переезда хватило бы и легкового такси.
— Мне почти нечего терять, — сказал я.
— Мне тоже, — признался Генри. — К тому же вместе жить дешевле. Ведь богачей среди нас нет?
— Пожалуй.
— Ну? Не стоит долго размышлять, принимая важные решения. Я всегда все решаю в одну секунду. Такая у меня жизнь. Все вверх тормашками. Но я живу, хоть и бывает одиноко.
— А твой брат Лео? Он не с тобой живет?
— Сейчас он в Америке, в Нью-Йорке. На днях прислал открытку — вернется не скоро.
— По рукам, — сказал я. — Попробуем.
— Вот тебе моя рука.
Генри протянул мне пятерню. Дело было сделано. Мне предстояло немедленно отправиться домой, собрать вещи, не взятые ворами из милосердия, оставить заявку на пересылку почты и попытаться найти надежного человека, которому нужно жилье. Все это можно было успеть до вечера.
Так и вышло. Один из платежеспособных дипломатических друзей Эррола Хансена искал небольшой пентхаус недалеко от центра. Дело было в шляпе.
Посреди моей квартиры стояли два чемодана с одеждой, две печатные машинки и пара пакетов с книгами, бумагами и дорогими мне вещами: лисьей головой, которую я нашел в лесу, панцирем краба, подаренным мне рыбаками на Лофотенских островах, несколькими крупными камнями и пепельницей в виде сатира с разинутым ртом, куда следовало стряхивать пепел.
Сквозь грязные окна проглядывало осеннее солнце, в комнате было бело, и я сделал пару затяжек «Кэмел» без фильтра. Дым вился, расслаиваясь на перистые облака.
Мной овладела меланхолия. Квартира выглядела такой мрачной. Очень часто мне бывало здесь по-настоящему тоскливо, но теперь я почувствовал тоску перед расставанием. Здесь я бездельничал и работал, любил и ненавидел, атмосфера этой комнаты стала частью меня. Здесь я написал свои лучшие строки. Теперь же в опустевшей комнате витали одни лишь призраки мыслей и существ. Годы сжались до нескольких деталей, до пары эпизодов. Я погрузился в меланхолию. Мне предстояло начать новую жизнь, не имея ни малейшего представления, к чему это приведет. И это было хорошо.
Хлопнули двери лифта, и на пороге появился Генри Морган.
— Добрый день, перевозки «Фрейс»! — объявил он, сдвинув на затылок фуражку.
— Что это у тебя на голове?
— Настоящая фуражка перевозчика мебели. Это весь твой багаж?
— Все, что осталось. Все, что у меня есть.
Генри уставился на жалкую кучу скарба посреди комнаты — чемоданы, пакеты и печатные машинки — и покачал головой.
— Кто бы здесь ни побывал, поработали они основательно.
— Все из-за этого проклятого Дилана.
— Не грусти, парень. Начинается новое восхождение. Скоро ты получишь страховку и купишь новые вещи. Если пройтись по секонд-хендам на Сёдере, можно выкупить все до последней мелочи.
— Не нужен мне этот хлам, — ответил я. — Начинаю новую жизнь.
— Золотые слова! Вперед!
Мы вытащили вещи в коридор, втащили в лифт, а затем погрузили в пикап фирмы «Мёбельман», который Генри взял на время. Мы управились за час. Новую жизнь можно было начинать сию минуту.
Похоже, Генри продумал все до последней мелочи. Я мог почти без ограничений распоряжаться двумя комнатами: спальней, где стояла кровать Геринга, и библиотекой. Прежде я о таком и не мечтал. Печатные машинки я отнес в библиотеку, заодно отметив, что первоклассным чтением я обеспечен на несколько лет вперед. Чемоданы Генри оставил в спальне, где предварительно освободил шкафы и отмыл пол. В воздухе едва ли не пахло весной.
— Что скажешь? — поинтересовался он.
Я уселся на подоконник и выглянул на улицу. Обстановка казалась идеальной.
— У меня никогда не было такого отличного жилья, — чистосердечно признался я.
— Будет холодно, так и знай. Уже в октябре приходится искать дрова и топить печи. Стоит включить хоть одну батарею — и пробки в подвале тут же вылетают.
Показывая мне квартиру, Генри рассказывал о деде, которому она прежде принадлежала. Дед умер лет десять тому назад. Он был аристократом по фамилии Моргоншерна. Представителей этого рода осталось совсем немного. Щит с гербом рода можно было увидеть на стене Дома благородного собрания Риддархюсет. У деда Моргоншерны родился только один сын, отец Генри, и того уже не было в живых. Остались только Генри, его мать Грета и брат Лео. Но они носили фамилию Морган.
— Ты слышал о Бароне Джаза? — спросил Генри, когда мы добрались до бильярдной.
— Барон Джаза… — повторил я, улавливая в этих словах что-то смутно знакомое.
— Это мой отец, — подсказал Генри. — Он был пианистом — джазовым. Довольно известным. Когда он начал набирать обороты среди профессионалов, ему пришлось расстаться с фамилией Моргоншерна — нужно было что-то американское, вот он и стал Морганом. Кажется, это произошло во время войны. Бабушка чуть не слегла от злости, порвала с сыном — и он умер, когда мы с Лео были еще маленькими. Вскоре умерла и бабушка. Раньше это была ее комната. После ее смерти дед тут же устроил здесь бильярдную.
Дед Генри в свое время был настоящим денди, светским львом. Женитьба не сильно повлияла на его привычки. Это было видно по интерьеру, выдержанному в аристократическом, но кокетливом стиле. В библиотеке было множество прекрасных книг: толстых, качественно переплетенных томов — отнюдь не зачитанных до дыр. В этом тяжеловесном интерьере я тут же почувствовал себя как дома.
Гостиная напоминала музей. Паркетный пол, покрытый персидскими коврами со спокойными, замысловатыми узорами, чиппендейловская мебель: диван и пара кресел из ротанга и красного дерева. Когда-то они принадлежали Эрнсту Рольфу: Моргоншерна, как и звезда шведского ревю, был страстным игроком. Однажды — дело было в веселые тридцатые — они засиделись за покером. Рольф проиграл и был вынужден оставить залоговый чек, Моргоншерна выкупил чек, заплатив сущий пустяк, а взамен получил отличный набор чиппендейловской мебели — и не прогадал.
Кроме того, в библиотеке имелось множество столиков из дуба и красного дерева; столешницы некоторых, по словам Генри, были сделаны из желтоватого африканского мрамора Джиалло Антико; на столиках красовались маленькие гипсовые бюсты, фарфоровые и каменные статуэтки и загадочные минералы, которые денди привозил из своих многочисленных странствий.
Он, разумеется, был заядлым путешественником, космополитом высшей пробы: его американские кофры, хранящиеся на чердаке, украшали наклейки из всех уголков земли, где можно было найти приличный бар и британский Кантри-клаб. На самом деле дед Моргоншерна являлся бессменным секретарем общества «ООО»: «Опытные, образованные, объездившие полмира» — полусерьезного объединения изысканных пожилых господ, которые играли в карты, на бильярде и пили грог.
— Особая гордость — этот телевизор, — сказал Генри, хлопнув по стенке громоздкого сооружения с раздвигающимися дверцами. — Дед одним из первых обзавелся телевизором. Каждую субботу, вечером, мы совершали паломничество в эту комнату, дабы узреть чудо. Нового он не покупал. Аппарат и сейчас отлично работает, но принимает только первый канал — я и не знаю, что идет по второму.
Остальные комнаты были выдержаны в том же тяжеловесном и мрачном стиле: обои начала века, стулья «бидермейер», лампы из нержавеющей стали в духе функционализма, персидские ковры, плетеная мебель, кожа и внушительных размеров фигуры из орехового дерева затмевали солнечный свет. Человеку, склонному к депрессии, в этой квартире жить не следовало. В любое время суток и в любое время года, задернув тяжелые шторы на окнах всех комнат, здесь за минуту можно было сотворить свою собственную ночь. Генри признался, что это его немного пугает.
— В этой квартире вечно таится ночь, — сказал он. — Стоит лишь задернуть шторы и включить воображение, и ночь здесь.
Помнится, голос его звучал беспокойно, невесело.
Сам Генри обитал по большей части в спальне и в студии, как он называл комнату с роялем. Это был старый рояль «Мальмшё», и звук его не уступал по качеству «Бёзендорфер-Империал», утверждал Генри. Может быть, дело было в акустике: в студии стояли лишь софа с черными кисточками и пальмы на пьедесталах, остальное пространство было свободно для звука.
Я вернулся в спальню, развесил одежду по шкафам, застелил кровать Геринга собственными простынями и повесил на стены несколько фотографий — своих и своей семьи. После чего вспомнил, что надо бы позвонить родным и сообщить, что я переехал.
Рассвет явился мягко и бережно, озарив крыши домов, и Генри позвал домой Спинкса, который теперь мурлыкал у него на коленях.
— Черт возьми, — произнес Генри, — вот это матч! Теперь все будут трепаться о Виллисе. Он же встречал Али. Прошлым летом, когда ездил от Объединения смотреть, как Али тренируется. У него и автограф есть — на футболке в конторе. Ну, теперь его в покое не оставят.
После матча Генри был на седьмом небе. Дело было в середине сентября: мы смотрели трансляцию поединка между Али и Спинксом в Королевском теннис-холле. Великий проучил Спинкса, чемпиона, по всем правилам: пускал в ход пунч, держал соперника на расстоянии и собирал балл за баллом, как фокусник аплодисменты. Это был чистый бокс, без «роуп-э-доуп». Секрет заключался в упорных тренировках и таланте.
Я ужасно устал после предварительных матчей, перед главным мы выпили по пиву, а на рассвете усталость стала перерастать в отчаяние. Но Генри, которому, казалось, было незнакомо слово «усталость», болтал без умолку.
— Ты видел его левый?.. Нет, ты видел? Я не видел — он бьет слишком быстро. Странно, что Спинкс устоял на ногах.
— Нет, я не видел его левый, — ответил я. — Но скоро увижу звезды.
— Сегодня вечером будет лунное затмение — по крайней мере, так сказал Сигарщик. Надо будет посмотреть.
— Конечно, надо. Но для начала мне надо поспать.
Лунное затмение ожидалось на следующий вечер после матча. Когда по-настоящему стемнело, мы поднялись на чердак. Он был большой, с высоким потолком и настоящей конторой для каждой квартиры. В отсеке Генри стояли козлы, на которых нам предстояло пилить дрова.
Мы взобрались по лестнице, ведущей к окошку, и вылезли на крышу.
— Только поспокойнее, парень, — предупредил Генри.
— Не волнуйся, я боюсь высоты.
— Высоты все поэты боятся. У моего брата Лео голова кружится от одного взгляда на глобус. Правда! Он от чего угодно может упасть в обморок.
Мы забрались на крышу и принялись смотреть на луну. Это было жуткое и величественное зрелище. Мы сидели и дрожали на крыше. Луна полностью скрылась в тени земли, виден был лишь слабый красноватый контур: неудивительно, что раньше это природное явление сводило людей с ума.
— Раньше?! — воскликнул Генри. — Разве сейчас оно с ума не сводит?
— Я бы не сказал, — отозвался я.
— По-моему, это жутко, чертовски страшно, — сказал Генри и взвыл.
Выл он громко, как настоящий маньяк, и я попытался его успокоить, но безуспешно. Вскоре пришел Спинкс, удивленно жмурясь, посмотрел на Генри и предпочел отойти в сторонку.
Как бы то ни было, лунное затмение произвело на меня большое впечатление — оно поистине величественно.
В середине сентября внезапно наступила настоящая осень; я же не мог сдвинуться с места. Мне никак не удавалось начать новую «Красную комнату», и я чувствовал себя загнанным в угол уже на начальном этапе. Издатель Франсен пару раз звонил, чтобы подтолкнуть меня. В точности сдержав обещание, он выложил десять кусков, так что я располагал средствами к существованию, по крайней мере, на ближайшее время.
Генри делал все, что было в его силах, чтобы я чувствовал себя как дома. Оставив меня в покое, он расхаживал по квартире в грязном комбинезоне и свистел. Он утверждал, что именно в комбинезоне ему хорошо свистится. Впоследствии оказалось, что это не так, но всему свое время — о комбинезоне Генри будет рассказано позже.
Я пытался обустроиться в дедовой библиотеке, но не находил покоя. Мы с Генри сознательно, но безуспешно пытались отдалиться от мира, изолироваться: у него было четкое представление о нас двоих как о творческих генераторах, которым просто необходим абсолютный покой для созидания истинного, жизненно важного искусства, — но от мира нас отделяли слишком тонкие двери.
В сентябре полиция приступила к штурму оккупированных домов в квартале Мульваден, и, поскольку там находились мои друзья, я отправился туда.
Полиция перекрыла улицу Крюкмакаргатан, в каждом подъезде стояли копы и болтали с людьми, которые обожали копов, ненавидели копов или просто хотели поболтать.
К вечеру народ стал давить массой и пробовать полицейские ограждения на прочность. Начался настоящий цирк. Огнеглотатели и барды развлекали народ, журналисты бегали туда-сюда и брали интервью у сердитых констеблей, взвинченные группы поддержки собирали хлам, чтобы развести костер. Вскоре прибыли пожарные и конная полиция, и квартал стал напоминать павильон для съемок дешевого фильма. Копыта цокали среди сидящих на земле людей, началась паника.
Вечер был холодный, настоящая осенняя погода. Я поднялся в квартиру, чтобы съесть супа и согреться перед баталиями, которые ожидались ночью. Генри сидел дома и смотрел старинный телевизор. Показывали программу о Жан-Поле Сартре, в какой-то момент старый экзистенциалист выступал в роли демонстранта, и Генри принялся разглагольствовать о Париже шестьдесят восьмого года и рассказывать, как он встретил Сартра на улице и даже задал Оракулу вопрос.
— Может, лучше спустимся к Мульваден? — предложил я.
— Расселяют?
— Там такой цирк, куча копов и факиров. Пойдешь?
— Хватит с меня копов.
— Трусишь?
— Я? Трушу?
— Похоже на то, — сказал я и вышел в холл, чтобы натянуть на себя побольше теплой одежды. — Надо поддержать оккупантов, — крикнул я в гостиную, где Генри не сводил глаз с Сартра.
— Иди и практикуй, я займусь теорией, — недовольно буркнул он. Генри не любил, когда его обвиняли в трусости; но теоретик из него тоже был никудышный.
Я вернулся в квартал Мульваден как раз в тот момент, когда конные полицейские совершали рейд среди мирно сидящих демонстрантов, и разгоряченный мерин выбил копытом зуб девушке, которую я знал. Одному барду конь пробил копытом корпус гитары, парень обезумел от гнева и принялся запихивать останки своего драгоценного инструмента под хвост животному. Народ заполонил улицу, пробираясь среди лошадиных ног, в воздухе свистали плети и дубинки полицейских, события все больше напоминали настоящие беспорядки. Вспышки фотоаппаратов щелкали одна за другой, репортеры облизывались.
После нескольких стычек все снова успокоилось. Полицейские остались на своих постах, демонстранты сидели там же, где и прежде. Весь квартал нервно пропах навозом.
Так все и продолжалось час за часом, в ожидании развязки, которая наступила очень нескоро. Участники Сопротивления, тем временем, набирали баллы. Полиция была посрамлена. У пассивного Сопротивления было моральное преимущество.
Я невольно думал о «Красной комнате». В одном из захваченных домов дрожал Улле Монтанус. В своей версии романа я хотел вывести этот образ — или нарисовать портрет его сына, похожего на своего неказистого отца как две капли воды и прибывшего в столицу из деревни, чтобы присутствовать на родительских похоронах. Действие моего сиквела «Красной комнаты» должно было начинаться сразу по окончании романа Стриндберга: события должны были разворачиваться в семьдесят восьмом и семьдесят девятом годах в квартале Мульваден, где на диване в одной из захваченных квартир лежит сын Улле Монтануса, Калле Монтанус. Гениальная находка! Он крепко спит, этот парень, спит и видит сны о лучшем мире, спит безмятежным сном, покуда в квартиру не врывается деревенский вертухай, земляк Калле, дабы разбудить этого оборванца, храпящего на диване. Они узнают друг друга и начинают препираться из-за старого долга. Так все и должно начаться!
— Возьми с собой ром, — произнес кто-то у меня за спиной, прервав мои размышления о «Красной комнате» легким тычком; обернувшись, я увидел Генри в полном обмундировании. — Чай с ромом, — повторил он, протягивая мне термос с благоухающим напитком.
— Ты все-таки решился!
— Сартр такой сложный. Чем дальше, тем сложнее. Наверное, я все же больше практик.
Мы так усердно репетировали «Дроппен Дрипп» и пару других шлягеров, что овладели репертуаром едва ли не лучше, чем полагается. Мы исполняли номера слишком профессионально, и Генри считал, что нам следует намеренно фальшивить, чтобы производить впечатление настоящих любителей.
Настало время снимать наш эпизод в фильме. Следуя кратким инструкциям Лизы, утром мы сели на поезд в Сёдерхамн и уже к обеду были на месте.
Генри утверждал, что судьба должна быть благосклонна к нам. Гороскоп дня пророчил ему судьбоносные перемены. «Будьте осторожны — вы имеете дело с мощными силами», — предупреждали астрологи, и Генри однозначно истолковал эти слова в свою пользу.
Мне открылся новый мир — мир кино, где царят суета и блеск. Генри ни на шаг не отступал от этикета, позаботившись о том, чтобы нас приняли, как настоящих звезд. Он, как обычно, был одет так, что реквизит не мог ни добавить, ни отнять естественности его облика. К тому же, он совсем недавно посетил цирюльника, который обновил его мальчишескую прическу с пробором — Генри был верен ей с начала пятидесятых.
Со мной дело обстояло хуже. Сдав меня гримерше, Генри отвел ее в сторонку для небольшого разговора.
— Я не могу, ты же знаешь, — повторяла она, но Генри просил и требовал, и наконец она сдалась и пообещала что-то, о чем я мог лишь догадываться. Они с Генри знали друг друга много лет.
Гримерша — разумеется, раздраженная, — вернулась к моей ничтожной персоне и прическе. За несколько минут ей удалось выстричь из меня образец начала шестидесятых — эпохи, когда «Битлз» еще не обогатились, а парикмахеры не обеднели.
После изнасилования, которому подверглась моя голова, мне пришлось облачиться в именно такие отвратительные серые териленовые брюки, именно такую противную нейлоновую рубашку с сетчатой подкладкой, именно такой галстук из наппы и именно такие остроносые башмаки, которых я опасался с самого начала. Но кино есть кино. Некоторым актерам приходится неделями голодать, чтобы войти в образ доходяги. Некоторые режиссеры мучают своих актеров, обвиняют их во всех грехах, а потом льстят, чтобы довести бедняг до нужного состояния. Лишения — часть этой работы. Звезды кино не только восседают в шезлонгах с золотыми табличками и пьют шампанское. Пожалуй, одна только Гарбо элегантно выходила из повозки, в костюме и гриме, перед самым началом каждого дубля. Во всяком случае, так утверждал знаток творчества Гарбо Биргер из комиссионки «Мёбельман» — но об этом я расскажу позже.
— Сильно! — воскликнул Генри, увидев меня в новом обличье. — Настоящий панк! Попроси, чтобы тебе отдали костюм после съемок. Это сейчас самое то.
Генри расхаживал по студии как дома, беседовал с режиссерами, осветителями, техниками и прочими служителями кино. Со многими он был в дружеских отношениях, народ смеялся и кивал, стоило Генри подойти ближе.
— Это моя последняя находка, Класа, настоящий самородок! — Генри подтолкнул меня к режиссеру по имени Гордон, который, признаться, разочаровал меня. Я ожидал совсем другого. Я всегда думал, что режиссеры — эгоцентричные демоны, истязающие коллег. Но этот Гордон, по всей видимости, принадлежал к новой школе, он был совсем иным: ходил на цыпочках и разговаривал шепотом, словно стесняясь собственной незначительности. Он слабо и неуверенно пожал мою руку своей потной ладонью, сказав, что я идеально подхожу на роль.
— Ты… ты… Ты как две капли воды похож на моего друга детства, — говорил он. — Они, он… этот фильм, это очень личное… Мне нужно… нужно разобраться в самом себе… — продолжал он до тех пор, пока кто-то не отвлек его внимание.
Генри, казалось, разделял мое мнение насчет Гордона; мы как ни в чем не бывало расхаживали по старому залу, разглядывая девчонок. В этом эпизоде изображались приготовления к школьным танцам, атмосфера должна была быть беспокойной, полной нетерпеливого ожидания — а уж что-что, а нервное настроение Гордон создавать умел. Никто ничего не знал, и если бы не Лиза, никакого фильма, наверное, и не получилось бы.
Спустя четыре часа ожидания, шушуканья и переговоров наконец начались съемки. Звезды — профессионалы, которые должны были служить приманкой для публики, — вовсе не сердились. Они привыкли к ожиданию. Директора школы должен был играть один из моих любимых актеров. Когда он прошествовал из гримерки, остальные утихли и потупили взор: его самоуверенность была отвратительна, но люди все равно тянулись к нему, как к пропасти, в которую во что бы то ни стало надо заглянуть.
Гордон шепотом отдавал указания, группировал актеров, а мы с Генри взобрались на сцену и принялись репетировать «Дроппен Дрипп» и прочие забытые шлягеры.
Первый дубль завершился фиаско. Мы с Генри отработали на ура, но у исполнительницы главной роли задралось платье на спине. Гордон, разумеется, оценил этот момент, но что-то все же было не так. Однако после пяти дублей все вышло как надо.
— По-моему, просто отлично, — удовлетворенно сказал Гордон; на том и порешили.
Я даже не успел поймать настроение. Мы репетировали несколько недель, ждали несколько часов, а съемки закончились за несколько минут.
— Такая уж у статистов жизнь, — резюмировал Генри. — Пойдем за нашими кровными.
Кровные нам выдал загнанный кадр, отвечающий за все и вся. Наш скромный вклад в искусство был оценен в пару тысяч.
— Потом половину вырежут. В лучшем случае мы промелькнем призраками на заднем плане. Но ничего не поделаешь. Статист должен быть скромным. Ты есть, но тебя не видно.
— Non videre sed esse, — сказал я.
Генри вздрогнул, непонимающе уставившись на меня. Затем он углубился в рассуждения о сущности и природе статиста. Нередко случается, сказал он, что из целого фильма зритель запоминает одного лишь статиста или дурацкую роль второго плана. По мнению Генри, в этом крылось нечто замечательное, и он даже не был уверен, что согласился бы играть настоящую роль. Ему нравилось оставаться в тени. Только в самом укромном месте он мог создавать музыку едва ли не разрушительной красоты.
Тогда я его не понял, но сейчас, много позже, понимаю очень хорошо. Генри так удручало положение вещей в мире, что он пытался делать вид, будто его ничто не волнует. Прожить жизнь, пожимая плечами, поддевая каблуком камешки. Но я думаю, это было лишь показное упрямство. На самом деле он мог испытывать такой гнев, что еле сдерживался, а настоящий гнев присущ лишь очень чутким людям. Чтобы справиться с тяжкой ношей нравственного долга, ему приходилось делать вид, что никакого долга не существует. Стоило ему столкнуться с чьими-то требованиями, как он пугался и ему начинали мерещиться обвинения. Он старался заранее обезопасить себя. Быть, но оставаться незаметным.
Я совсем не понимал его, когда мы сидели в раздевалке и курили сигареты из его элегантного портсигара. Генри чистил ногти перочинным ножичком, который он всегда носил с собой в темно-красном кожаном футляре. Я не понимал его и был весьма сбит с толку. Более всего меня интересовало, что он думает о моем дебюте.
— У тебя хорошо получилось, Класа, — отозвался Генри, не прекращая своих маникюрных занятий. — Сильно получилось.
— Спасибо. — Я чуть не плакал от радости. — Без тебя у меня ничего не вышло бы.
— Послушай, — сказал Генри, — мне надо зайти на минутку к Карин.
— Кто это — Карин?
— Гримерша. Нам есть о чем поговорить. Встретимся на станции в два пятнадцать, перед поездом.
Генри скрылся в толпе вместе с Карин, а я попрощался с командой киношников и помощником режиссера, который пообещал позвонить, если будет еще работа. Это вселяло надежду. На выходе я столкнулся со Звездой, и меня словно ударило током. Он производил впечатление сверхъестественного существа: столько в нем было нереальности, сверхъестественных сил — того, что называется харизмой. Он был похож на гипнотизера или влиятельного магната, который существует, но остается незаметным. С детства наблюдая Звезду на экране телевизора, я думал, что он вдвое выше. Несмотря на скромный рост, он казался гигантом духа под стать Цезарю, если верить художникам. Я чувствовал, что эта минута вполне может оказаться самой значительной в моей жизни. О таком в старости рассказывают внукам. Жаль, что я постеснялся взять автограф.
Сёдерхамн был одним из тех городков, передвигаться по которым лучше всего на мопеде. Холодный ветер пронизывал меня до костей, настроение было ни к черту. Я пытался согреться, думая о разорительных набегах русских — больше я ничего не знал об этом городе, расположенном на северном побережье, — и о кострах, которые они разжигали здесь в восемнадцатом веке. Вот тогда, наверное, было красиво, не то что сейчас — серость и скука. Добравшись до вокзала, я уселся на скамью, закурил и стал просматривать вечерние газеты. Сёдерхамн я ненавидел.
Пунктуальный Генри явился за несколько минут до отправления поезда, и мы отправились домой. У него тоже было отвратительное настроение. Может быть, из-за слишком стремительной разрядки. Ведь мы готовились и волновались, а теперь все было позади и деньги в кармане. Все это было похоже на Новый год, когда наутро не можешь вспомнить ни бой часов, ни собственные новогодние обещания.
Генри безотрывно смотрел в окно на скучный, еле освещенный пейзаж и молчал.
— Что там с Карин? — спросил я.
— Поболтали. Просто поболтали.
— Ты с ней спал?
— Нет, — мгновенно отозвался Генри. — С Карин я никогда не спал.
Произнес он это без особого воодушевления: так говорят о том, чего желали, но безуспешно.
Кондуктор прокомпостировал наши билеты, и я попытался уснуть, но не смог. Генри все так же уныло взирал на безрадостный пейзаж за окном. До самого Йевле он не произнес ни слова.
— У меня возникло такое странное чувство, — тихо, словно бы про себя произнес он. — Все эти люди в старомодной одежде… Я словно вернулся в те времена. Я и сам играл в школьном ансамбле и ходил на такие танцы. На съемках я испытал почти неприятное чувство, как во сне.
Спустя какое-то время после того, как Йевле остался позади, Генри добавил, по-прежнему словно про себя:
— Надо встретиться с Мод. Мне нужно встретиться с Мод. — Обратив пустой взгляд к Богу, сатане, ко мне и всему миру, он повторил: — Вот о чем было написано в гороскопе! Мне нужно встретиться с Мод.
Наш просторный квартал располагался между церковью Марии, кладбище при которой было усеяно могилами таких выдающихся личностей, как Лассе Люсидор по прозвищу Несчастный, Стагнелиус и Эверт Тоб, и благоустроенной, респектабельной площадью Мариаторгет. Дома блистали престарелой красотой, особенно заметной вблизи отреставрированных построек восемнадцатого века, расположенных на возвышении, которое называли «Горбом», и населенных керамистами, галеристами и многочисленными бардами — во всяком случае, если верить Генри Моргану.
Малый бизнес вновь расцвел. От угла до улицы Бельмансгатан можно было насчитать с дюжину небольших коммерческих точек — может быть, не слишком солидных, но явно приносящих хозяевам прибыль. В старой аптеке располагалось кафе «Примал», далее — галантерейная лавка, багетная мастерская, сигарщик, букинист, филателист, бакалейщик плюс несколько галерей и комиссионных магазинов одежды — и, конечно, фирма «Мёбельман».
В дверь позвонили; звонок бесцеремонно прервал мой завтрак. Вот уже пятое утро подряд я завтракал в одиночестве, не получая никаких вестей от Генри с того самого вечера, когда мы вернулись со съемок в Сёдерхамне. Зайдя домой, он лишь принял душ, поговорил по телефону и скрылся в неизвестном направлении. Это было написано в его гороскопе. Пропасть без вести на несколько дней.
Открыв дверь, я обнаружил посыльного из прачечной «Эгон» с коробкой рубашек и белья, завернутого в коричневую бумагу.
— Это нам? — спросил я.
— Морган, десять рубашек и четыре комплекта из простыни, наволочки и полотенца. Вот, здесь написано. Сто двенадцать риксдалеров, будьте так любезны, — сообщил посыльный.
— Ясно, — вздохнул я и отправился за деньгами.
— Будете что-то сдавать? — поинтересовался посыльный.
— Сдавать? — переспросил я. — Не знаю. Пойду посмотрю.
Он отдал мне чистое белье, я ему — грязное, и мы распрощались. Я положил рубашки Генри на его кровать, размышляя, не слишком ли это шикарно — отдавать белье в стирку, но это, конечно, было его личное дело. Расплачиваться, однако, пришлось мне. Впрочем, я был рад любому признаку жизни.
В остальном радоваться было особо нечему, кроме полного фиаско и тотального падения коалиционного буржуазного правительства, которое мой ушлый издатель Франсен предсказал полгода назад в Кантри-клубе. Как только Генри исчез, в квартире воцарилась атмосфера мрака и запустения. Я заставлял себя прилежно и по возможности систематически работать над «Красной комнатой». Мне удалось написать с дюжину страниц — как мне казалось, вполне неплохого качества.
Стараясь наладить общение с соседями, я познакомился с Сигарщиком. Это был весьма строгий немолодой господин, неизменно в костюме и при бабочке, неизменно осведомленный обо всех актуальных событиях в квартале. Пока мой хозяин пропадал, Сигарщик выполнял обязанности чичероне.
Кроме того, у Сигарщика была весьма интересная помощница — роковая женщина лет тридцати пяти, в длинном платье, плотно загримированная пудрой, тушью и ярко-красной помадой. Насколько мне было известно, она никогда не заговаривала с покупателями, которые, в свою очередь, не знали, позволено ли заговаривать с ней. Как бы то ни было, она внимательно прислушивалась ко всему, что происходило в лавке, и бросалась на склад, как только выяснялось, что чего-то недостает. Если покупатель грустил, ассистентка надувала губки. В общем и целом ее обязанности заключались в том, чтобы стоять и радовать посетителей своей красотой. Может быть, также предполагалось, что присутствие ассистентки будет привлекать внимание к широкому ассортименту порнографических и эротических журналов — от «Маркизы» до «Любовь-1», — представленному в лавке Сигарщика. Из вышесказанного следует, что тот, кого не интересовали всевозможные сплетни, имел целый ряд причин бойкотировать лавку. Я, к сожалению, слухами и сплетнями интересовался.
Сигарщик, разумеется, рассказал мне все, что можно было рассказать об окрестностях.
— Да, по тебе видно, — доверительно произнес он, склонившись над прилавком, — что ты хороший парень. Морган не пустил бы к себе кого попало. Он настоящий джентльмен. Но эти галереи… они притягивают сюда массу… ну, знаешь, всякого странного народа, если ты понимаешь, что я имею в виду.
Я вовсе не понимал, что он имеет в виду, и бросил злобный взгляд на даму, которая ответила мне лукавой улыбкой.
— Сходи в «Мёбельман» — там хорошие люди, с ними тебе надо познакомиться.
— Наверное, — согласился я, не сказав ни слова о том, что боюсь приближаться к комиссионным магазинам, чтобы не наткнуться на собственную старую мебель.
Человек, которого все называли Паван, прошел мимо и помахал нам в окно. Паван тоже хороший парень, утверждал Сигарщик. У него пенсия по инвалидности — слабая спина, — и это пособие он дополняет сбором бутылок в парках.
— И знаешь ли, — Сигарщик понизил голос. — Мне кажется, у него… — Он облизнул большой и указательный пальцы, потерев их друг о друга и заговорщически подмигнув.
— За счет бутылок? — удивленно спросил я.
— Конечно! Конечно! — воскликнул Сигарщик. — У него велосипед с кузовом, каждый вечер он возвращается домой с бутылками на двести крон. Без налогов! У него точно полный матрас денег, уж поверь мне. Но лучше его не трогать, зубки показать он умеет.
— Верю.
— Да, берегись, парень. Недавно к нам ввалились два наркомана с пушкой, и она… — Сигарщик ткнул пальцем в сторону красотки, которая ответила улыбкой, — она спряталась за прилавок, до смерти перепугалась. Мне пришлось успокаивать этих чокнутых, которые хотели забрать выручку. Но тут пришел Паван, просто вошел вот так. — Сигарщик продемонстрировал, как Паван вошел в лавку, выпятив грудь колесом. — Он как схватил их да как вышвырнул за дверь, да еще крикнул, чтобы катились к черту! Ха-ха-ха!
— Жуткая история, — сказал я. — Вы, наверное, многое повидали…
— Не без того, — самодовольно подтвердил Сигарщик. — А вот еще Ларсон-Волчара, знаешь его?
— Нет, — ответил я. — Ларсона-Волчару я тоже не знаю.
— Это Морган окрестил его Ларсоном-Волчарой. Настоящий оригинал, знаешь ли. Если выйдешь как-нибудь ночью пройтись по кварталу, точно его встретишь. Он всегда со своей овчаркой, потрясающая собака. И правда похожа на волка…
— Morning boys! — В лавку вошел Генри Морган.
— Привет, привет! — отозвался я, и мы поздоровались за руку. Генри подмигнул мне с довольным видом отдохнувшего человека.
— Хэлло, Долли! — обратился Генри к даме за прилавком, и та, как обычно, ответила ему улыбкой — самой целомудренной и невинной.
Генри пришел сделать ставку в лотерее. На этот счет у него был договор с Грегером и Биргером из магазина «Мёбельман». Стоила ставка около двадцати крон.
— Это непростой чертяка, — сказал Генри, когда мы поднимались в лифте. — Остерегайся. Что бы ты ни сказал Сигарщику, через полчаса об этом будет знать полгорода. Не человек — сито. Прямое сообщение с новостным агентством.
— У меня секретов нет, — возразил я.
— Зато они есть у меня, — отозвался Генри. — Хотя девчонка там отменная.
Генри был у Мод на улице Фриггагатан и еще не завтракал. Он был голоден. Я не собирался ни о чем его расспрашивать. Уважать личное пространство друг друга — таков был наш уговор.
Завтраки Генри были по меньшей мере удивительны. Апостолы здорового питания, враги калорий и друзья диет могли бы часами чесать в затылке, высчитывая и составляя длинные формулы нового рецепта самоубийства из ингредиентов завтрака Генри. Существует расхожее представление о том, что холостяки вроде него с утра проглатывают чашку «Нескафе», разведенного теплой водой из-под крана, и наспех выкуривают сигарету. Но все это не имело ни малейшего отношения к Генри-гурману. В молодости, проживая в континентальной Европе, он приобрел некоторые привычки. Не знаю, можно ли было назвать его завтрак континентальным — датским, английским, немецким или французским, — но был он, в любом случае, монументальным.
Для начала Генри повязывал элегантный фартук, после чего его барменские руки принимались в диком темпе и в такт музыке, исторгаемой радио, сновать по кухне, словно барабанные палочки: они доставали из неизменно полупустого буфета все, что только могло скрываться в его недрах. Сначала пару бокалов мутного сока гуавы для утоления самой страшной жажды, затем — пару ломтей свежего французского хлеба, прожаренных так, чтобы соленое масло пропитывало ломоть насквозь, чтобы эмменталь помягчел, а мармелад «Вилкин энд Сонз» растаял. Затем бокал морковного сока, полпачки бекона и яичница с немецким коричным кетчупом плюс апельсиновый сок. Сверх этого — тарелка простокваши со сметаной и мюсли, а завершалась трапеза чашкой кофе с цикорием, разбавленного горячим жирным молоком. Кофе был той крепости, которую в вульгарных компаниях называют плодоизгоняющей. После быстрого посещения туалета Генри возвращался за стол, чтобы прочитать пару утренних газет — не для информации, а исключительно ради удовольствия.
Сам я в лучшем случае мог съесть четверть предложенного, но страсть к газетам у нас с Генри была общая. Как и Генри, я читал минимум четыре утренние газеты плюс еженедельники из тех, что продавались у Сигарщика. Привычку к этому прилежному чтению газет и к кофе с цикорием, который он покупал где-то на рынке, Генри приобрел в Париже. В те времена он был Анри ле бульвардье, беспрестанно порхавшим из одного кафе в другое в поисках новых открытий. В каком-то смысле он таким и остался, и я не уставал удивляться тому, как он возмущается и закипает каждый раз, читая утреннюю газету. Генри был чувствителен и легко выходил из себя, прочитав в газете какую-нибудь удручающую новость. Такой новостью могли стать не только сообщение о конце света или хладнокровная констатация Институтом Исследований Будущего того факта, что человечеству осталось максимум двадцать пять лет до всемирной катастрофы, но и простая заметка о мучителе кошек или новом вирусе гриппа, движущемся к нам с востока. Генри тут же мрачнел, призывал Зевса и Спинкса, чтобы успокоиться, или мерил температуру, прижимая ко лбу странную полоску с жидкими кристаллами, чтобы затем считать результат с помощью зеркала.
Начитавшись новостей, настрадавшись и навозмущавшись вдоволь по поводу жестокости этого мира, Генри успокаивался. Все стекало с него, как с гуся вода. Для бесконечно наивного Генри премьер-министра по-прежнему звали Таге Эрландер, Короля — Густавом Адольфом Четвертым, Ула Ульстен для него был какой-то мелкой сошкой, а Карл Густав Шестнадцатый как был, так и оставался кронпринцем. Вдобавок ему очень нравилась девушка кронпринца, Сильвия — истинная красотка, настоящая ягодка, как сказал бы Карлсон на крыше. Представления Генри о мире были искаженными, хаотичными, отрывочными.
Однажды утром мы читали об ужасной катастрофе, которая случилась на крыше небоскреба в Нью-Йорке. На этой крыше стояла масса людей, которых должны были доставить в аэропорт Кеннеди. Внезапно вертолет, уже почти опустившийся на крышу, накренился от порыва ветра, и лопасть пропеллера врезалась в людскую массу. Кого-то разрубило вдоль, кого-то поперек, некоторым просто перерезало горло. Говорили, что одна из голов упала на тротуар в нескольких кварталах от места происшествия, люди падали в обморок, один ортодоксальный еврей пережил видение, сошел с ума и вырвал себе бороду, а один ушлый предприниматель сорвал куш года, мгновенно распродав все старые бинокли любопытным, желающим проследить за судьбой упавшей головы.
Для Генри все это было слишком.
— Нет, ты можешь это представить?! — вопил он, меряя шагами кухню. — Голова плюхается на тротуар, прямо тебе под ноги! Отрезанная голова. Представь себе выражение лица. Ручаюсь, что сперва голова стукнула по башке Лео, а потом уже упала посреди улицы. Говорю тебе, он притягивает все несчастья. Ты его не знаешь, но я-то знаю.
Генри покраснел от возбуждения и успокоился, лишь сунув голову под кран с холодной водой. Все как рукой сняло.
— Кстати, насчет Лео, — спокойно произнес он. — Надо сделать ход за эту неделю. Лео играет в шахматы по переписке со старичком по фамилии Хагберг, который живет в Буросе.
— Ясно.
— Он главный бухгалтер и настоящий шахматный маньяк, он ведет партии, разбросанные по всему нашему полушарию. Только этим и живет. Если Лео о ком-то и думает, то об этом старике, и теперь, когда его нет, надо держать марку. Но я ничего не понимаю в шахматах.
— Я тоже.
— Вот черт! — пробормотал Генри. — Черт побери. Ну да ладно, одна голова хорошо, а две лучше. Пойдем-ка сделаем ход.
Мы вошли в гостиную, где возле телевизора красовался столик из палисандрового дерева, взяли пару стульев и присели рядом. Генри зачитал схему хитроумного хода, присланную шахматным маньяком и главным бухгалтером Хагбергом из Бороса, после чего мы переставили его черного коня, констатировав собственное плачевное положение.
— О чем я только думал! — смущенно пробормотал Генри. — Хагберг, кстати, и не знает, что вместо Лео играю я. Если бы узнал, умер бы, наверное, от унижения. Он, кстати, пока сделал всего два хода.
— Это безнадежно, — сокрушенно произнес я.
— Нет ничего безнадежного, Класа, — возразил Генри. — Есть сигарета?
Мы закурили, уставившись на чертова коня. И вскоре, в результате мучительных размышлений, пришли к выводу, что наш единственный выход — рокировка. Генри напечатал схему хода на пишущей машинке — его детские каракули могли вызвать подозрения у главного бухгалтера, — и положил письмо в холле, среди прочих, ожидающих отправки.
Потом мы разошлись по своим углам в квартире. Генри собирался упражняться в игре на рояле, я же уселся в библиотеке с дешевым изданием «Красной комнаты» и красным карандашом наизготовку. Я планировал как следует поработать над проблематикой произведения.
Так мы и проводили утренние часы до предобеденной встречи в холле. Там Генри открывал ящик буфета, где лежала пара десятков книжечек с обеденными купонами.
— Только без вопросов, — говорил он, протягивая мне одну. — Одна пачка в неделю, без спиртного и без вопросов.
— Слово джентльмена, — торжественно обещал я.
Мы нередко ходили в обеденный ресторан «Костас» на улице Бельмансгатан. Там обычно можно было встретить всю честную компанию: Воровскую Королеву, Грегера и Биргера из «Мёбельман», галеристов, Сигарщика и Павана. Приятная атмосфера и вкусная еда заслуживали отметки в путеводителе для туристов.
В октябре я вновь обрел себя как личность и гражданин. Полицейское расследование и зондирование, проведенное страховой компанией, дали приблизительно одинаково благоприятные результаты в отношении Класа Эстергрена, в дальнейшем именуемого Обворованный. Проворный и бодрый страховой агент позвонил мне, чтобы сообщить, что пока мне полагается частичная выплата в размере десяти тысяч крон. За этим последовали сообщения от прочих государственных учреждений, выписавших мне новый паспорт, удостоверение личности и прочие документы, отправившиеся из моего дома на черный рынок. Часть страховой суммы покрыла налоговую недоимку и прочие неприятные задолженности, но и осталось немало. Мы решили отпраздновать это дело. На рынке продавали омара, и Генри, отправившись на разведку, вскоре вернулся от знакомого торговца с тремя живехонькими, черными, как ил, здоровяками, которые агрессивно ощупывали деревянный ящичек своими усиками.
Генри приготовил мгновенно покрасневших омаров с овощами, пивом и специями. Около семи вечера трапеза была готова. Я организовал прекрасную сервировку: достойный фарфор, высокие хрустальные бокалы под «Руффино Тоскано Бьянко», сухое и прохладное.
Мы ели горячих омаров с маслом и поджаренным хлебом. Ели тихо и благоговейно, ибо горячий омар, правильно приготовленный, — одна из самых вкусных вещей, которые только может предложить наша планета. После ужина мы перебрались в гостиную, чтобы выпить кофе, блаженствуя перед камином. У нас в планах был выход в город — последнее время мы и вправду жили скромно и скучно, — но от деликатесов нас совсем разморило, а итальянское вино вовсе не даровало итальянский темперамент.
Генри поставил пластинку со старым джазом, и бодрости это не прибавило. Более, чем когда-либо в жизни, я хотел послушать старый рок — любую пластинку, лишь бы ритм и энергия поставили меня на ноги. Но все мои пластинки украли, а для Генри поп и рок просто не существовали. Может быть, только как фон в баре, но не более того. Я уже больше месяца жил в его квартире и начал скучать по своей музыке. Генри утверждал, что я прохожу курс детоксикации. Он собирался научить меня слушать настоящую музыку.
Он даже предложил мне написать вместе песню. О двух джентльменах — этакую театральную песенку с запоминающимся припевом, идеальный шлягер.
Такой припев в стиле Карла Герхарда сочинил Генри, который вовсе не чурался подобного творчества, хотя серьезные композиторы называют это своего рода проституцией. Но в отношении истинного искусства Генри — и это он любил повторять — не признавал компромиссов. Он не простил бы себе ни единого фальшивого такта.
Однако тем вечером песенке «Джентльмены» не было суждено родиться. И вели мы себя вовсе не по-джентльменски. Сдержанные звуки саксофона заземляли наши импульсы, словно вдавливая в удобные кресла. На улице шел дождь, и от желания покутить не осталось и следа.
— У меня совсем нет ощущения праздника, — зевнул я.
— Me to, — лениво отозвался Генри неправильной английской фразой. — Наверное, мы слишком быстро ели. Омара надо есть медленно. К тому же нужно было пригласить женщин, тогда бы мы взяли себя в руки.
— У меня нет ни одной на примете, — уныло констатировал я.
— Me to, — все так же некорректно согласился Генри. — Порой жизнь чудовищно скучна.
Как два здоровых и прилежных боксера умудрились так быстро сдуться после омаров и нескольких бутылок сухого белого итальянского вина, осталось загадкой. Сказать, что мы перетрудились, было бы огромным преувеличением.
Для хранения тайн требуются определенные технические навыки — может быть, даже особый талант. У Генри Моргана не было ни того, ни другого. Как-то раз в конце октября он посвятил меня в свою Тайну, которая объясняла многое в его жизни.
У Генри не было работы, он был артистом — в точности как Улле Монтанус, — и время от времени оставался без гроша в кармане. Но он всегда держался на плаву. Так было всегда, с тех самых пор, как он вернулся домой из континентальной Европы. У Генри было небольшое наследство — точнее, его доля, находящаяся под контролем юридической фирмы и высылаемая ему раз в месяц. Иногда он продавал какую-нибудь драгоценную нечитаемую книгу из дедовской библиотеки или подрабатывал в городе или в порту. Всякий раз он находил выход из положения.
Но он удивительным образом оставался все тем же энергичным и предприимчивым мужчиной в самом расцвете сил и носился по дому в грязном рабочем комбинезоне, вовсе не производя впечатления чувствительного пианиста, который мечтал в один прекрасный день поразить мир своим искусством.
Генри планировал арендовать театр «Сёдра», чтобы однажды вечером исполнить большое фортепианное произведение «Европа. Обломки воспоминаний», над которым он работал последние пятнадцать лет. Теперь, как он считал, настало время для дебюта. Я был абсолютно согласен с тем, что театр «Сёдра» — вполне подходящее место. Ведь один удивительный венгр несколько лет назад арендовал Драматен — и выступил с большим успехом. Генри Морган вполне мог добиться такого же. Аренда плюс персонал стоили четыре с половиной — пять тысяч, а весной обязательно бывают дополнительные выходные. Если заранее разослать приглашения — этакие едкие, броские, как выразился Генри, — всему музыкальному истеблишменту, включая критиков, продюсеров и антрепренеров, то мероприятие обречено на успех.
Какими бы возвышенными ни были планы, под небом голубым всегда есть земля, которую нужно возделывать. Чтобы стать частью музыкальной индустрии, требовались жесткие методы. Я поддерживал Генри на все сто. Весь его огромный труд был записан в толстенной нотной тетради, и, как утверждал сам Генри, пары часов репетиций в день было достаточно, чтобы отработать самые тонкие нюансы. Однако мне казалось, что репетиция в чистом виде занимает не более четверти часа, остальное время уходит на шлягеры, кофе, обед, еще кофе и бесконечное расхаживание по квартире.
Именно это расхаживание и громко хлопающие двери будили во мне любопытство и сеяли сомнения. Генри постоянно бродил — в рабочее время, разумеется, — в своем грязном голубом комбинезоне, утверждая, что именно в этой одежде ему особенно хорошо свистится.
— Комбинезон на лямках и с ширинкой на пуговицах дарует ощущение гармонии! — заявлял он. — Попробуй сам!
Сказано — сделано. Я напялил еще хранящий тепло тела комбинезон, который, правда, оказался мне великоват, и констатировал, что это довольно приятно. Мне, конечно, и самому доводилось работать в комбинезоне, но я никогда не задумывался над тем, что в таком виде автоматически начинаешь свистеть — это как бы неотъемлемая часть имиджа. И свистится в комбинезоне неплохо — за какую арию ни примешься.
— Вот черт! — воскликнул я. — Надо и мне такой купить.
— Конечно, — одобрил Генри, снова облачаясь в свой комбинезон. — В мужском магазине «Альбертс» продаются. Недорого. К тому же в комбинезоне чувствуешь, что как бы занят полезным делом. Становишься настоящим тружеником культуры!
В этом я с ним был полностью согласен, но неясным оставалось одно: как Генри успевает так выпачкать одежду, едва ли не в глине вымазать, покидая квартиру совсем ненадолго. Насколько я знал, во дворе не было даже песочницы.
Генри очень хорошо понимал, что этот вопрос меня волнует, и вот теперь, в конце октября, спустя месяц после моего переезда, он решил, что я выдержал испытание и вполне могу быть посвящен в Тайну. Я проявил себя верным, лояльным и надежным другом, считал Генри. Настала пора включить меня в круг избранных, посвященных. Кроме того, я мог стать неплохим помощником, отметил Генри.
Это была по меньшей мере невероятная история.
Молодость Генри прошла большей частью в континентальной Европе. Дезертировав из армии во время срочной службы, он ударился в бега. Авантюра с бегством за границу продлилась целых пять лет — так, по крайней мере, утверждал сам Генри, — и завершилась той самой бунтарской весной шестьдесят восьмого. В то время он был в Париже, в самом центре событий — впрочем, как и всегда, — там его и застало письмо матери, сообщающее печальную новость. В самый разгар революции дед Моргоншерна, поднявшись по лестнице в доме на улице Хурнсгатан, упал в прихожей с разрывом сердца.
Генри вызывали домой — его изгнание утратило смысл, ибо военные давно о нем забыли, — для участия в прощании с дедом, которого должны были похоронить в фамильной могиле на кладбище Скугсчюркогорден. О старике Моргоншерне искренне скорбили, и оставшиеся в живых члены общества «ООО» украсили могилу внушительным траурным венком. Все происходило без лишнего шума, как того желал усопший.
Осталось и завещание. Представители рода Моргоншерна получили причитающуюся им долю, и Генри, изнемогающий от любопытства, тоже. Доля Генри была сокрыта в двух конвертах. Один из них содержал сведения чисто экономического характера — о месячном пособии в размере полутора тысяч крон: «чтобы предоставить внуку Генри Моргану возможность развиваться как музыканту и композитору, не поддаваясь действию рыночных механизмов, царящих в современном мире, лишенном вкуса и стиля…» — как выразился старик Моргоншерна. Сумма выплачивалась через юридическую фирму, подлежала индексации и была вычислена таким хитроумным образом, что у наследника не было ни малейшей возможности прокутить состояние, ленясь и роскошествуя.
Содержимое второго конверта было еще удивительнее. На конверте красовались две надписи: «Фирма» — чернилами и «Генри Моргану» — простым карандашом. Возможно, дед до последней минуты сомневался, кому оставить в наследство это своеобразное послание.
Генри досталась пачка пожелтевших бумаг, одна из которых была особенно хрупкой, бледной, потертой и засаленной. Это была старая карта. Послание содержало историю о том, как старый денди — который, как мы знаем, был страстным игроком, однажды выигравшим прекрасную чиппендейловскую мебель, принадлежавшую Эрнсту Рольфу, — как-то ночью играл в покер с господами из общества «ООО» («Опытные, Образованные, Объездившие полмира») — высокообразованными господами, учеными. Один из этих господ был историком, который исследовал квартал Русендаль Стёрре, где жил Моргоншерна. Историк сделал потрясающее открытие. Он реконструировал легендарные бельмановские подземелья и нашел, благодаря старинным рисункам, тайник с кладом.
Бельмановские подземелья были окружены мифами. У всех, кто жил в квартале Русендаль Стёрре, обязательно был какой-нибудь знакомый, брат которого спускался исследовать тайны этих ходов. В ответ на вопрос, где этот брат находится в данную минуту, следовали либо взгляд, полный ужаса, вздох и гробовое молчание, либо невнятные отговорки. Один любитель приключений в сороковые годы якобы спустился в подземелье через подвал старого, теперь уже не существующего дома на улице Бельмансгатан, и, ведомый губительной жаждой знаний, опускался все ниже и ниже, пока земля не поглотила его. Обеспокоенные исчезновением путешественника, знакомые спустя неделю отправили за ним врача и медсестру, которых постигла та же участь. Позже, когда так называемый бельмановский дом снесли, подвалы якобы захватили сатанисты, чьи кровавые ритуалы наводили страх на весь район Сёдер. Кроме того, утверждалось, что время от времени в подземельях обитали бродяги и прочие неприкаянные, пока дом не снесли в середине семидесятых годов.
Однако член общества «ООО», историк, интерпретировал миф о бельмановских подземных ходах совсем иначе. Дело обстояло так, утверждал он: король Адольф Фредрик приказал составить план побега из королевского дворца для себя и своих приближенных на случай осады. Кто был предполагаемым врагом — неясно, но подземный ход через весь Гамластан был выкопан. Этот ход должен был соединяться с другим, под Сёдра-Мальмен, пока неясно как, но историк предположил, что сооружение метро сделало практическое расследование невозможным.
Какова же роль квартала Русендаль Стёрре в этой истории? Дело в том, что подземный ход обязательно должен был вести к кварталу между церковью Марии и нынешней площадью Мариаторгет, где прежде располагался большой склад с конюшней, находящейся под постоянной охраной. Это был тот самый квартал, где раньше жил старик Моргоншерна, а теперь обитали мы с Генри.
Той ночью, о которой идет речь, историк-игрок делал огромные ставки в покере, в качестве одной из ставок использовав ту самую карту с кладом, — и все проиграл. Его исследование было не вполне научным, но ни у кого не было причин сомневаться в истинности выводов. По здравом размышлении все это могло показаться мальчишескими выдумками, но тот факт, что проигравший исследователь, торжественно передав сопернику карту со всеми данными, вскоре совершил самоубийство, давал некоторую гарантию истинности. Дело в том, что он планировал сделать состояние на своем расследовании.
Суть заключалась в том, что на определенном отрезке теперь уже, наверняка, почти разрушенного подземного хода должна была располагаться пещера, в которой король приказал спрятать немало драгоценных предметов. Поскольку бежать из дворца ему предстояло налегке, он велел заранее припасти несколько сундуков, полных едва ли не сказочных сокровищ.
Завладев драгоценной картой, Моргоншерна начал медленно, но верно развивать деятельность по организации раскопок. В подвале было несколько неиспользуемых помещений: в одном из них действительно обнаружился замурованный портал, который можно было отнести к сооружениям семнадцатого века. Простукивание показало, что за порталом есть пустое пространство, и поздней ночью в октябре 1961 года господин Моргоншерна принялся разламывать стену, чтобы, к своему глубокому удовлетворению, обнаружить ход, ведущий в подземелье. Параллель с Берлинской стеной напрашивалась сама собой — в неспокойные времена иных так и тянет разрушить какую-нибудь стену.
Но в 1961 году господин Моргоншерна был уже стар и довольно слаб. Ему требовалась помощь, и он заручился поддержкой нескольких человек. Моргоншерна основал что-то вроде фирмы, акционерного общества, члены которого в условиях строжайшей тайны вкладывали свои трудовые усилия, получая взамен долю в старинном кладе, который им предстояло найти.
Спустя семь лет — то есть к тому времени, когда дед Генри отошел в мир иной, оставив удивительное завещание, — свою долю в фирме имели уже около дюжины человек. Кроме самого денди, это были Филателист, Грегер и Биргер из фирмы «Мёбельман», Паван и Ларсон-Волчара. К тому моменту компания успела продвинуться примерно на пять метров в южном направлении, семь метров в восточном, после чего ход резко поворачивал на сто восемьдесят градусов, чтобы продолжиться в направлении западном. Золота пока не нашли, но сомнений в успехе предприятия не было, ибо некоторые знаки давали понять, что раскопщики на верном пути.
— И ты думаешь, я тебе поверю? — спросил я Генри, который со скаутским рвением поведал мне о Кладе.
Дело было пасмурным, ветреным вечером, мы пили кофе в гостиной. Генри очень волновала конфиденциальность информации: только между нами, тет-а-тет, как мужчина мужчине и прочая, и прочая. Мне было оказано доверие, но вместо того, чтобы испытать благодарность, я усомнился в здравомыслии Генри Моргана. Все изложенное напоминало сюжет плохой книги для мальчишек.
— И не проси, чтобы я тебе поверил, — повторил я.
— Могу показать карту, — сердито возразил Генри. — Хоть я и не люблю ее показывать.
Немало оскорбленный, он отправился к себе и вскоре вернулся с картой. Это и вправду была очень подробная схема квартала, всех имеющихся и предполагаемых подвалов и ходов, которые вместе составляли настоящую подземную сеть. Где-то среди этой путаницы должен был начинаться искомый ход, предназначенный для бегства короля и хранящий невероятный клад.
Я внимательно изучал карту, не произнося ни слова. Генри самодовольно посасывал сигарету, и я чувствовал, как он думает: что, съел?
— Хм, — произнес я. — И насколько ты продвинулся?
— Вот настолько, — Генри ткнул указательным пальцем примерно посреди квартала, под колонкой во дворе. — Ход разветвляется, одно ответвление идет на восток, другое — на запад. Для начала двинемся на восток. Надо добраться до церкви.
— Да, да, — согласился я. — Хотя все это ужасно наивно.
— Наивно, — повторил Генри. — Конечно, наивно. Это чертовски наивно! Это так же наивно, как смотреть футбол. Но погоди только, вот спустимся туда — и твои сомнения улетучатся. Обещаю!
Генри оказался прав. Я, разумеется, настаивал на немедленном осмотре места раскопок, и Генри не стал возражать. Мы спустились в подвал через ту дверь, которая вела к Филателисту. Эту самую дверь Генри открывал, когда я впервые оказался в доме — после «Францисканец», где мы пили пиво, так и не утолив жажды. Это у Филателиста, который чуть ли не каждый вечер выпивал с друзьями, Генри раздобыл бутылку виски.
Дорога вела через склад Филателиста в подвал. Если не шуметь, никто в доме ничего не слышал. Все было крайне хитроумно обустроено.
Из небольшой комнаты, где хранились инструменты, лопаты, заступы, кувалды и ломы, а также тачка, первый ход вел прямо вниз. Источниками света служили несколько слабых ламп, было холодно и сыро. Ход уводил к развилке, о которой мне поведал мой проводник.
— Вот и развилка, — указал Генри. — Боишься?
— Боюсь?
— Что своды обрушатся — они ведь и вправду могут рухнуть! В прошлом году такое случилось. Но все обошлось. Внизу никого не было, к счастью. Приглядись — увидишь, что все опоры старые. Это действительно очень старый ход.
Я рассмотрел толстую опору, которая поддерживала поперечную балку, и поскреб ее камнем. Дерево было сплошь серое и подгнившее. Пахло плесенью и землей, болотистой почвой.
— Верю, — согласился я. — Это наверняка очень старый ход. Но в золото мне не верится.
— Да, да, — вздохнул Генри. — Понимаю. Можно сомневаться, можно спрашивать себя, чем ты, собственно занят. Но что толку? Надо пытаться. Надо во что-то верить!
— А что, сегодня здесь никто не работает?
— Кажется, сегодня очередь Грегера. Но он может быть занят. Он работает на Воровскую Королеву.
— Владелицу «Мёбельман»?
— Yes. Она отличная. Она управляет Грегером и Биргером, гребет золото лопатой. Что в руки ни возьмет — из всего делает деньги. Ушлая девица!
— И они во все это верят?
— Вкалывают только так. В основном пашем мы с Грегером и Биргером. Ларсон-Волчара и Паван здесь все больше за ворот закладывают. Но мы двигаемся потихоньку.
— И они не требуют доказательств? Не понимаю, как ты умудряешься заставлять их рыть, как каторжных, на одном честном слове.
— Вера творит чудеса. Это не я заставляю их рыть. Они надеются на успех — и я, черт возьми, тоже. К тому же, мы иногда вечеринки устраиваем. Я угощаю всех. Кстати, в ноябре должны собраться, совсем забыл. Надо раздобыть денег.
Сложно сказать, в чем было дело, но что-то заставляло меня верить Генри. Стоило ему заговорить о каком-нибудь проекте, как его энтузиазм заражал собеседника, словно тяжкая болезнь. Следовало признать, что мир бизнеса утратил в лице господина Моргана блестящего торговца.
Я последовал совету Генри и купил в магазине «Альбертс» приличный синий комбинезон. Генри был прав и в отношении свиста: свистелось в комбинезоне отменно. В самой позе, которую немедленно принимает человек, облачившийся в комбинезон, есть нечто спокойное и гармоничное: руки глубоко в карманах, снюс и сигареты тоже, инструменты, книги — да вообще, что бы ни взбрело в голову, — умещается в комбинезоне.
Прошло совсем немного времени, и я стал полноправным вкладчиком фирмы. Меня представили Филателисту — маленькому, потертому господину в полукруглых очках, большому специалисту в своей области, — и всей команде «Мёбельман». Воровская Королева тоже была надежным специалистом. Ей хватало одного беглого взгляда на любой предмет, чтобы определить его рыночную стоимость с точностью до эре, и после она ни пол-эре не уступала. Королева расхаживала среди своего барахла в платье, убрав волосы валиком, и излучала почти одухотворенное величие.
Грегер был туповат и несамостоятелен: он старался во всем подражать Биргеру, который на фоне товарища казался довольно элегантным. Биргер смахивал на башмачника из книги о Пиноккио, которая была у меня в детстве, — только чуть моложе. Как и этот персонаж, он всегда говорил только правду.
Биргер был настоящий чаровник. Он шагал в ногу со временем и порой, под настроение, захаживал в магазин «Альбертс» за новым обмундированием. Всегда гладко выбритый, причесанный и выглаженный, Биргер был неплохим знатоком поэзии и сам писал стихи на уровне рифмоплета примерно третьего ранга. У него редко оставалось время для покупателей.
Ларсон-Волчара и Паван тоже участвовали в проекте. Ни один из них разговорчивостью не отличался, они просто делали свое дело без лишних слов. Чем они занимались бы, не будь этой работы, неизвестно. Оба были на пенсии.
Когда я подключился к раскопкам, осень уже полностью вступила в свои права. День шел за днем, теперь подчиняясь более четкому распорядку. После раннего завтрака начинались часы, посвященные Искусству, — в библиотеке с «Красной комнатой». Работа наконец-то пошла, мой анализ принял определенную форму, и мне стало казаться, что из-под клавиш печатной машинки время от времени летят искры неподдельного остроумия. Лиценциат Борг — точнее, суровая прямолинейность его циничных высказываний, — являл собой естественный катализатор. Между Боргом и главным героем Арвидом Фальком изначально существовала глубокая связь, поэтому он вполне мог непринужденно комментировать происходящее со стороны. Борг был неоценим, но я все же с трудом представлял себе сюжет книги без Улле Монтануса. Поэтому я не расставался с мыслью о том, что его доселе неизвестный деревенский сын Калле Монтанус, восемнадцати лет от роду, спит на кухонном диване в оккупированном квартале. Написать роман о Стокгольме, обойдя стороной антибуржуазную молодежь, было немыслимо. По моему замыслу, Арвид должен был избавиться от занудной учительницы и предаться разгульной богемной жизни — возможно, в компании развеселой девчонки из квартала Мульваден. Это было гениально.
Страницы рождались одна из другой, текст полился рекой, издатель Торстен Франсен был очень доволен, хоть и продолжал слегка подгонять меня.
После пары часов прилежания в библиотеке ясное осеннее утро сменялось обеденной порой. Мы ели в «Костас» на улице Бельмансгатан, благодаря неиссякаемому запасу обеденных купонов, хранившихся в ящике комода Генри. Я пообещал ему не спрашивать, откуда он их берет, и до сих пор ничего об этом не знаю.
После обеда наступала пора раскопок. Несколько часов труда в одиночестве — внизу было тесно. Приходилось пробиваться сквозь глину, песок и землю, лежащие слоями. Работа была монотонной и скучной, но в трудную минуту на выручку приходили мысли о том, что мы сделаем с найденными деньгами.
Приближался ужин, готовили мы по очереди. Генри был настоящим гигантом кулинарии, и его внушительная коллекция поваренных книг вмещала все — от экзотических лакомств с Бали до простой пищи для шведских охотников за сокровищами.
После ужина силы, как правило, нас покидали: усталость от физического и умственного труда давала себя знать. Мы играли в бильярд, смотрели телевизор, читали что-нибудь хорошее и разговаривали. Генри рассказывал истории из своей жизни в континентальной Европе и давал мне, не обладающему жизненным опытом, сопоставимым с искушенностью мистера Моргана, советы о том, как следует обставить современную «Красную комнату».
Нам, несомненно, повезло: мы обустроили свой быт именно так, как надо. Я имею в виду душевно-телесный баланс. Нам не хватало только женщин.
Артисты — чувствительные души, вечные цыгане. Генри Морган не был исключением: его рояль в одно мгновение мог оказаться расстроенным, да что там — совершенно неисправным. Это был худший рояль в мире, и как, скажите на милость, можно достичь вершин мастерства, играя на этом корыте? Даже глухого стошнит от одного его вида, возмущался чувствительный композитор.
Разыграв в очередной раз эту сцену, Генри отправлялся в подвал, чтобы тяжким трудом изгнать гнев и злобу. Спустя час он обычно возвращался в еще более скверном расположении духа. Оказывалось, что Генри наткнулся на каменную глыбу в стене, которую невозможно изъять без подкрепления.
— Ну, не хорони себя живьем, — говорил я самым ласковым тоном. — Прошвырнемся до «Европы», побоксируем. Поможет.
— Хорошая мысль, — вздыхал Генри. — Дурацкий день, было же написано в гороскопе. Ничего не ладится.
Удрученный, но оттого не менее прозорливый Генри предвидел, что в тот день дела не пойдут как по маслу, но знал, что нападение — лучшая защита. Мы не собирались вешать нос и решили увенчать эту пятницу — а заодно и всю неделю, — дансингом. План был отличный.
Здесь нас не могли подстерегать неприятности. Побросав вещи в спортивные сумки, мы поехали к Хурнстуллю, на улицу Лонгхольмсгатан, в спортклуб «Европа». Поскольку дело было вечером в пятницу, никто из парней особо не усердствовал — кроме Гринго.
— Привет, девчонки! — как обычно, гаркнул Генри.
Все, кроме некоронованного короля Гринго, поздоровались с нами, а Виллис вышел из своего «офиса», чтобы поболтать о матче между Али и Спинксом. На эту тему он мог говорить часами, излагая собственную теорию относительно тактики Али и сравнивая его с Джо Луисом, который в сорок девятом году покинул ринг непобежденным — других вариантов у Али в нынешнем положении не было.
Гринго же был в самом воинственном расположении духа. Этот жеребчик спарринговал с Хуаном, которому требовалась жесткая тренировка перед надвигающимся матчем.
— Тише, тише! — кричал Виллис. — Потише, Гринго! Хуану нужно приличное лицо к понедельнику! Побереги порох!
Гринго был минимум на десять кило тяжелее изящного югослава, похожего на испанца. Кроме того, у жеребчика был жесткий правый хук, который ему не позволялось использовать во время спарринга. Это было настоящее орудие убийства, в свое время погасившее двадцать пять боксеров.
В тот день все располагало к реваншу. Гринго вызывал Генри на ринг, и Морган не мог отказаться. Он пробормотал что-то о дурной форме, ведь в последнее время не особо много тренировался, будучи занят другими делами — как он вечно пояснял Виллису, — но мальчишки уже сбежались. И Генри досталось, и немало. Гринго по-настоящему завелся и сразу пошел в атаку. Генри избежал травм лишь благодаря старым навыкам.
После двух раундов Генри сдался. Я ожидал, что это окончательно сломит его, учитывая все неудачи дня. Но опасения мои оказались напрасными. Генри пришел в отличное настроение, хотя все тело его наверняка болело от правых хуков Гринго, не оставлявших на противнике живого места.
— Спасибо, Гринго! — Генри протянул ему красную пятерню. — Ты из меня дьявола выколотил.
Гринго, чрезвычайно довольный реваншем, одарил Генри рукопожатием и улыбкой.
Проведя пару часов в «Европе», мы отправились домой, зайдя по дороге в винный магазин. Там купили пару бутылок вина, цыпленка-гриль и крупный картофель для запекания.
Когда мы добрались до дома, там было уже темно и мрачно. Огромная квартира и днем могла казаться мрачноватой, а в сумерках, пустынная и безмолвная, она напоминала средневековый замок. Приходилось здесь и там зажигать множество маленьких ламп, чтобы прогнать этот печальный полумрак.
— В этой квартире вечно таится ночь, — говорил Генри. — Стоит лишь задернуть шторы и включить воображение, и ночь здесь.
Голос его звучал беспокойно, невесело.
Вечер удался на славу. После ужина мы принялись чистить перышки, готовясь к веселью.
— Надо побриться, — сказал Генри. — Навести красоту. Это много значит…
Мы побрились со всей тщательностью. Генри всегда превращал повседневные процедуры в обстоятельное действо, исполненное утонченности и изящества. Речь шла об Искусстве Приготовления Еды, Искусстве Уборки и Искусстве Бритья. Наблюдать за Генри, который брился с мылом, кисточкой, опасной бритвой и ремнем для правки, было одно удовольствие.
Затем настала пора выбирать костюмы для «конфирмации». Генри достал темную фланелевую вещицу, а я — черную магическую и дополнил ее удавкой из коллекции Генри, добившись неплохого эффекта.
Генри постановил, что мы отправимся в «Балдакинен». По его мнению, это было неплохое место. Я не знал, каковы наши шансы, но Генри уверял, что проблем не будет.
— В Колонном зале умные, опытные девчонки. Они любого возьмут в оборот. Не волнуйся.
Мы поехали на метро к Центральному вокзалу, дошли по улице Васагатан до площади Норра Банторгет и вовремя оказались в «Балдакинен». Мне не стоило волноваться, уверял Генри — я и не волновался. Мы были в отличной форме, ноги так и рвались на танцпол, едва заслышав ритм.
Нам достался неплохой столик посреди толпы, и мы заказали виски.
— Мы это заслужили, Класа, — сказал Генри, закуривая — его жесты были преувеличенно элегантны. — Итог хорошей трудовой недели.
— Я славно поработал, — согласился я. — Минимум двадцать пять страниц.
— У меня тоже неплохо идет, — отозвался Генри. — Удачно ты ко мне переехал, правда? Все как по маслу.
— Конечно, — снова согласился я. — Мне никогда так хорошо не жилось.
— Осторожней, малыш! — Генри вдруг слегка пнул меня под столом. — Скоро белый танец. Тебя пригласит черноволосая дама лет сорока в голубом платье «чарльстон».
— С ума сошел!
— Не оборачивайся, — сказал Генри. — Ни за что не оборачивайся. Она выследила тебя, как овечку. Ты ее добыча. Скоро она вонзит в тебя свои когти. Обещаю! Спорим на пятьдесят крон.
— Отлично! — согласился я. — По рукам.
— Настоящая красотка, вот увидишь.
Мы чокнулись виски и огляделись по сторонам.
— Вот черт, гляди-ка. Похоже, тебе повезло. Она уже отшила какого-то жирного бухгалтера. Только тебя и поджидает! Что, интересно, достанется мне. Я слишком стар, чтобы надеяться на белый танец.
Меня одолело любопытство, и мне пришлось притвориться, что у меня затекла шея, чтобы увидеть даму в голубом платье чарльстон. Она и вправду бросила на меня пронзительный темный взгляд — и действительно была очень элегантна. Дама улыбнулась мне, а Генри снова поддел меня под столом.
— Пятьдесят крон! — самодовольно пробормотал он.
Оркестр выдавал ровные и уверенные такты, народ радостно скакал по танцполу. Я немного нервничал, потому что довольно давно не танцевал. Генри включил радар, исследуя дам в зале. Выбор был невелик — привлекательных девушек уже застолбили напористые коммерсанты в клетчатых пиджаках и галстуках, завязанных такими огромными узлами, что казалось, будто каждый прижал подбородком огромную булку.
Я и не понял, когда наступил белый танец. Лишь почувствовав прикосновение к своему плечу, я обернулся и увидел черноволосую даму в голубом платье чарльстон.
— Потанцуем? — только и произнесла она.
— Если смогу, — ответил я, чувствуя, как назойливая нога Генри снова пинает меня под столом. — Надеюсь, танец действительно медленный.
К счастью, оркестр заиграл протяжную песню про «любовь — сердца кровь», солист пел, как водится, в нос, картавя и утрируя открытые гласные в самые драматические моменты. Похоже, все солисты популярных групп пели на каком-то особом уродливом диалекте шведского, который культивировался в хит-парадах танцевальной музыки. Я не мог удержаться от смеха, слыша эти картавые «р» и уродливые «э», и моя партнерша, разумеется, поинтересовалась, над чем это я смеюсь. Я объяснил, но она не разделила моего веселья.
Танец в любом случае удался. Мы синхронно скользили по танцполу, умудрившись не задеть ни одного из крепких бычков, которые перетаптывались с боку на бок, окликая друг дружку.
Даму звали Беттан, мы протанцевали пять номеров подряд и, усталые и потные, вернулись на свои места. Генри, очевидно, отправился на охоту. Я предложил Беттан присесть за наш столик, и она согласилась. Мы поговорили о том, о сем, и Беттан оказалась весьма приятной женщиной. Воспитывая в одиночку двоих детей, она жила на улице Далагатан. Недалеко отсюда, пояснила она.
Генри вскоре вернулся. Он играл в рулетку, кое-что выиграл и хотел немедленно угостить нас шикарными коктейлями. Генри очень вежливо представился Беттан, щелкнув каблуками и поцеловав ручку. Дама согласилась: джин-фиц.
Как истинный джентльмен, Генри немедленно завел беседу с Беттан. Он задавал множество вопросов, не будучи при этом нетактичным или навязчивым. Беттан также явно симпатизировала Генри. Мы изумительно провели вечер. Беттан танцевала с нами обоими — она обожала танцевать, — и довела нас, здоровых боксеров, до полного изнеможения.
Позже вечером Генри также нашел спутницу осенней ночи — мы не разглядели ее толком, — и я уловил тягу. Беттан не прибегала к иносказаниям, намекам и застенчивым фразам о постели и сладких снах. Она рубила сплеча:
— Ты ведь пойдешь ко мне домой? — Это прозвучало так, словно отказ был бы совершенно немыслимым унижением.
— Конечно, — отозвался я. — Только Генри скажу.
Мой друг танцевал, тесно прижимая к себе невероятную женщину в платье с блестками. Я крикнул ему в ухо, что мы уходим.
— Понятно, — ответил он, подмигивая. — До завтра.
— Вот пятьдесят крон. — Я положил купюру ему в карман.
Беттан работала секретарем в большой фирме и очень любила растения. Вся ее квартира, благоухающая джунглями и тропиками, была заставлена растениями, названия и стоимость которых Беттан охотно сообщала мне. Я забыл все названия, но цветы были чертовски дорогие, это я понял. Некоторые можно было продать за несколько тысяч, говорила Беттан. Может быть, она имела в виду рослые пальмы, стоявшие по обе стороны диванного уголка в гостиной.
— Может быть, чаю или вина?
— Чашку чаю, пожалуйста. — Я пошел вслед за Беттан на кухню.
На кухонной стене висело школьное меню, а также разные адреса и записки детям. Плюс фото мальчишек, которые мне сразу понравились. Подростки-панки: у одного оранжевые, у другого лиловые волосы. Они напоминали маленьких троллей: зубные тролли Кариус и Бактус — или Ханс и Фриц.
— Славные мальчишки, — сказал я.
— В жизни они не такие опасные, — отозвалась Беттан.
— Играют в группе?
— Конечно. «Пятачки».
— Хорошее название, — одобрил я. — Вот бы увидеть.
— Можем заглянуть, если хочешь.
Мы приоткрыли дверь в детскую: маленькие тролли сопели, оранжевые и лиловые перья торчали в разные стороны. Оранжевый казался альбиносом: бледная кожа, белые ресницы.
— Можно купить одного?
Беттан расхохоталась и закрыла дверь, чтобы не разбудить троллей.
— Ты бы не выдержал. Слышал бы ты, как они репетируют. Приходится сбегать из дома.
Мы пили чай в джунглях гостиной, Беттан говорила о растениях — или с растениями. Вскоре пришло время ложиться.
— Ты мой самый молодой любовник, — сказала Беттан, когда мы вошли в спальню.
— Я — любовник?
— А ты как думал? — отозвалась Беттан, раздевая меня, как мать.
— У тебя сыновья и любовники, — сказал я.
— Без этого нельзя, — ответила Беттан. — Главное, не торопись.
— Обещаю.
Вернувшись домой утром в субботу, я застал Генри-чаровника только что выбритым — чтобы оставаться опрятным, ему приходилось повторять процедуру несколько раз в сутки. На кухонном столе виднелись остатки завтрака на двоих. Я налил себе чашку тепловатого кофе, присел на стул и принялся листать газету.
— Как прошла ночь? — спросил Генри, прервав радостное насвистывание.
— Великолепно, — ответил я. — Но что было утром…
— Муж вернулся?
— Нет там никакого мужа.
Но утро все же не задалось. Для начала я проснулся под инфернальные звуки электрогитары и барабанов, сотрясающие дом: юные панки начали репетицию. Беттан была одета и накрашена, свежа и бодра — она хотела вытащить меня в город, чтобы пройтись по магазинам. Но у меня так разболелась голова от тролльского панк-рока, что я даже позавтракать не смог.
— Ладно, — сказала Беттан. — Можешь как-нибудь позвонить.
Она поцеловала меня в губы без лишних сантиментов: я догадывался, что женщины в ее возрасте не питают особых иллюзий. Похоже, так оно и было.
— А твоя? — спросил я Генри.
— I’m in love again, — пропел он с влюбленным и наивным видом. — She’s at the closet, making-up.
— Вот как, — протянул я. — Валькирия?
— Yes, sir.
Больше кодовых реплик не последовало: в кухне появилась новая любовь Генри. Это была барышня среднетяжелого веса, лет тридцати семи, в длинном платье с блестками, в туфлях на высоком каблуке и с тяжелым, вычурным макияжем.
— Привет, — она протянула руку. — Салли Сирен.
— Привет, Салли, — отозвался я. — Красивое имя. Меня зовут Клас.
— Мышонок Клас! Ха-ха-ха! — пронзительно выдала Салли.
Голос у нее был не менее пронзительный, чем у женщины-телепата, сопровождавшей телефокусника Труксу.
Похоже, события ночи подготовили почву для телепатической связи между Салли и Генри: они бросали друг на друга загадочные взгляды и хихикали над чем-то, мне совершенно неизвестным. Они напоминали двух подростков, которые только что тискали друг друга в гардеробе, очень гордятся этим и хотят, чтобы все поскорее об этом узнали, но ничего не говорят вслух. Все становилось ясно из жестов и долгих страстных взглядов.
Однако Салли явно не была чересчур романтичной натурой: вскоре она уже вовсю шумела на кухне, демонстрируя бытовые навыки.
— Итак, мальчики, — заявила она, отгоняя Генри от раковины и гремя посудой. — Я вижу, вы типичные холостяки. Этим займусь я.
Салли носилась по квартире, словно кухонное торнадо в рекламе «Аякса», сверкая блестками, поучая Генри и ругая меня за неряшливость.
— Ох уж эти холостяки! — повторяла она снова и снова.
Время от времени Салли прерывала хлопоты, чтобы плюхнуться на колени Генри и одарить его поцелуем. Они ворковали, как пара горлиц, хихикали и щипали друг друга за щечки.
— Петушок мой, — щебетала Салли.
— Поросеночек мой молочный, — отзывался Генри, хватая даму за бочок, от чего та с визгом вскакивала.
Меня от этого воркования изрядно мутило, и я предпочел скрыться. Но голос Салли, дающей Генри ценные указания и наставления о ведении хозяйства, проникал через две закрытые двери.
— Ох уж эти холостяки… — повторяло эхо.
Через некоторое время разговоры утихли, хлопнула дверь, затем другая. Они прокрались в спальню Генри, и спустя несколько минут голос валькирии раздался снова.
— О-о-о, Генри-и-и… О… О… — Страстные выкрики доносились через четыре закрытые двери.
Господа продолжали упражняться еще пару часов, пока Салли не засобиралась домой. Я к тому времени успел расположиться в библиотеке, не найдя иного способа справиться с похмельем. Но пока квартиру оглашали страстные вопли Салли Сирен, это было не так-то просто — несмотря на включенное радио.
Наконец, голова Салли, обильно орошенная лаком для волос, показалась в дверном проеме:
— Пока-пока, мышонок Клас! — И она исчезла, ублаженная любовником Генри Морганом.
Когда в квартире вновь воцарился покой, Генри-сибарит вошел ко мне, чтобы сообщить, что он влюблен, по уши влюблен. Он даже выглядел моложе, несмотря на бессонную ночь, был гладко выбрит, а мешки под глазами словно смыло обильными поцелуями Салли.
— И имя у нее такое красивое, — сказал Генри. — Салли Сирен… — несколько раз повторил он, словно пытаясь вернуть вкус ее поцелуев. — Я хочу посвятить ей песню, — заявил влюбленный, осторожно закрывая дверь. — Симпатичную песенку, — скромно добавил он в коридоре.
Я изначально с недоверием отнесся к страсти Генри. Салли Сирен была слишком резкой, и я полагал, что речь идет о мимолетном увлечении, по прошествии которого моему другу предстояло, очнувшись от морока, горько пожалеть о своих словах, деяниях и обещаниях, данных этой непростой особе.
К обеду Генри написал песню «Счастливая Салли Сирен». Услышав легкую, воздушную мелодию и кокетливый перебор аккомпанемента, я никак не мог соотнести их с недавно промчавшимся по нашей квартире хлопотливым торнадо средней весовой категории в длинном платье с блестками, в туфлях на высоком каблуке и при полном макияже.
— Хорошая песня, — сказал я. — Очень хорошая песня. Только, может быть, слишком романтичная. Салли, она… твердо стоит на земле, обеими ногами, так сказать…
— Не надо, Клас, — разочарованно протянул Генри. — Зачем ты все время сгоняешь меня с небес на землю?
— Вовсе не сгоняю. Может быть, у меня просто похмелье?
Генри со стоном опустился возле рояля, глубоко вздохнул, и я понял, что дело сделано: он плакал, уткнувшись лицом в скрещенные на рояле руки, тихо и смиренно всхлипывая. Клавиши между «до» и «фа» намокли.
Я сел на софу и тоже вздохнул. Черное солнце раскаяния и сожаления взошло над похмельной долиной стенаний.
— Прости, что я такой нечуткий, — попросил я. — Мог бы и поделикатнее, конечно…
Генри кивнул.
— Иногда мшш… стиливи… — всхлипывал Генри, не отрываясь от рояля.
— Не могу разобрать ни слова.
Генри поднял голову и посмотрел в окно на грязно-серую улицу. Затем повернулся ко мне, и я увидел на лице следы слез.
— Иногда можно сделать вид, — повторил он. — Можно же просто притвориться.
— Конечно, — согласился я.
Достав чистый и выглаженный носовой платок, Генри высморкался и внезапно улыбнулся.
— Они такие жестокие! — Он шмыгнул носом. — Они невыносимо прямые и честные…
— Кто?
— Салли сказала, что она замужем и любит мужа и детей больше всего на свете. Она не лгала, я видел, что она говорит правду. Нет, черт меня дери, я больше никогда не буду влюбляться. Впрочем, я и не влюблялся, а просто сделал вид — освежить воспоминания. Так давно не влюблялся…
— У меня то же самое, — сказал я. — Чертовски давно.
Генри снова принялся бренчать на рояле, гораздо более сдержанно, спокойно и без притворной радости. Как если бы Моцарт попробовал играть блюз. Теперь музыка Генри звучала более искренне; я прилег на софу, закрыл глаза и стал слушать.
— In the mood for Maud, — тихо запел он. — In the mood for Maud, — взвыл он, как настоящий черный король блюза.
Я сразу понял, что он снова исчезнет на время. Что он сбежит уже вечером. Салли Сирен лишь напомнила ему о Любви.
Вновь настало время прилежно трудиться в заповеднике, который мы попытались создать в нашем доме: несколько часов за печатной машинкой, несколько часов на раскопках и тихие прохладные осенние вечера перед камином. Я совершенно добровольно придерживался этого расписания те несколько дней, что Генри пропадал у Мод.
Время от времени я спускался в подвал. Была смена Грегера и Биргера, а они работали крайне мало, все больше препираясь и потягивая десертное вино. Биргер как раз писал новую поэму и потому не мог сосредоточиться на работе. Грегер возил тачку.
— Жить ведь тоже надо, — сказал мне Биргер однажды вечером. — Работая, тоже надо жить, так?
Я согласился.
— Вот Грегер — он простой человек, — сказал Биргер, когда товарищ скрылся с полной тачкой. — Немного наивный, но отличный парень. Он всегда придет на помощь, понимаешь? Всегда. Но он простой человек.
— А мне не доводилось встречать простых людей, — сказал я.
— Ясное дело, — поспешил согласиться Биргер. — Об этом моя поэма. «Простое — видимость одна / но трудно разглядеть / когда является луна / мы скорбь должны терпеть…» — продекламировал Биргер.
— Красивые рифмы, — похвалил я. — Прямо как у Гульберга.
— Спасибо, спасибо! — Биргер протянул мне грязную пятерню.
— Осталось еще? — спросил Грегер по возвращении.
— Чего? Земли — полно!
— Сладкое осталось? — пояснил Грегер.
Биргер достал пол-литра десертного, и мы сделали по глотку для согрева в благоговейном молчании.
— Ну как, продвигается работа? — поинтересовался я.
— Спрашиваешь! — воскликнул Биргер. — Да мы только до обеда полметра выгребли!
— Да уж, дело идет, — согласился Грегер. — Только грязи много и спина болит — особенно здесь вот, в пояснице.
— Вы только послушайте! — снова воскликнул Биргер. — У него спина болит! Да тебе в кино надо играть, Грегер! Как Гарбо!
Тогда-то Биргер и рассказал о своей дружбе с Гарбо: по его словам, он жил в том самом доме на улице Блекингегатан, 32, что и Грета Густафсон. В восемнадцатом году — году великого перемирия — любезная Грета возила колясочку, в которой лежал Биргер, и он отлично помнил эту скромную и в то же время бойкую девчушку. Грета отвозила мальчугана Биргера к церкви Всех Святых, присаживалась на скамеечку и лизала леденец, порой угощая и Биргера. Биргер лизал тот же леденец, что и Грета Гарбо! Впоследствии он, конечно, не узнал свою няньку в голливудских фильмах: девочку с улицы Блекингегатан преобразили, испортили, осквернили! В ней не осталось ничего от девчушки с леденцом, сидящей на скамейке у церкви Всех Святых. Мир сошел с ума.
— И вот что я тебе скажу, — сообщил Биргер. — Когда мы найдем сокровища, я первым делом слетаю в Америку навестить Грету! Даже не сомневайся. Она меня помнит, как не помнить.
— Ты уже пятьдесят лет так говоришь, — заметил Грегер.
— Хорошего не грех и сто лет ждать… — парировал Биргер.
Парни стряхнули с одежды землю и пыль и передали мне смену, не прекращая оживленного спора о том, можно ли узнать Гарбо на киноэкране. Не исключено, что этой дискуссии они посвятили остаток дня.
Так прошло двое суток, пока Генри не вернулся от Мод. Утром он возник в холле, привычно интересуясь, нет ли писем.
— Только от Хагберга из Бороса, кажется.
— Ты придумал новый ход?
— Подумаем вместе.
Леннарт Хагберг из Бороса явно почувствовал угрозу, скрытую в хитроумной рокировке, так что мы могли быть довольны игрой.
— За эту блестящую партию Лео будет благодарен мне до конца своих дней, — заявил Генри. — Шахматы — единственное, в чем он знает толк.
Наступил День Всех Святых; нам предстояло почтить память усопших. Точнее, чествовать усопших, как выражался Генри.
Я никогда не был воцерковлен, но считал себя очень религиозным человеком — а это две совершенно разные вещи. Генри изменился в лице, когда я сообщил ему, что не проходил конфирмацию, не посещаю богослужений и вдобавок ко всему вышел из церковной организации. Он не мог понять такого беспросветного обмирщения. Генри не был выдающимся теологом, но как неисправимый романтик и эсхатолог все же испытывал тягу к литургии. Я был готов согласиться, что ритуалы заставляют испытывать особые чувства, но мне этого было мало.
— А Лютер вообще зануда, — заявил я. — Отменил кучу праздников…
— Да ты что?! — Генри сердито вытаращил глаза. — Вот это да… Об этом я не подумал. Ну да… Во Франции я даже хотел принять католичество, хоть это и большая ответственность. Я не из таких людей…
— Мне не нравится Лютер, вот и все, — отрезал я.
— Об этом надо поразмыслить, — отозвался Генри.
Беседа происходила в автобусе на пути к кладбищу Скугсчюркогорден. Это было в День Всех Святых, и мы собирались зажечь на могилах свечи, чтобы почтить усопших. На шоссе опустились сумерки, Генри погрузился в мрачные размышления о Лютере.
— Не думай о нем! — просил я. — Не дай ему испортить этот день!
Многие могилы на кладбище уже светились. У ворот, покупая большие свечи, мы почувствовали одухотворенность ритуала. Вокруг звучали приглушенные разговоры, и даже торговцы цветами не особо шумели; они явно делали неплохие деньги на свечах и еловых ветках.
— Впечатляет, — сказал Генри у ворот. — Прямо дух захватывает.
Огоньки свечей — маленьких и больших — трепетали, освещая могильные плиты, выхватывая из тьмы и забвения имена. Свечи горели в полях, на холмах и в ложбинах, в лесу и на прогалинах. Пламя рвалось в вечность — казалось, в это мгновение имена и даты действительно сливались с вечностью. В течение нескольких ноябрьских часов буквы, высеченные мастерами в камне, мерцали, как вечный свет наших молитв.
Люди бродили среди могил, как призраки в осенней одежде, приглушенно переговаривались и зажигали свечи, предавались размышлениям, сомкнув ладони; их лица светились, и могильные камни мерцали, и вздохи молитв растворялись в морозном воздухе.
Мы долго стояли и созерцали это великолепие, пока не отыскали тропинку, ведущую к склепу семейства Моргоншерна. Это было ухоженное сооружение, украшенное высоким памятником с тронутым ржавчиной гербом.
Генри зажег большую свечу зажигалкой «Ронсон», повернутой на полную мощность, как паяльник, и поставил свечу перед могильным камнем. Он громко и отчетливо прочитал все имена, закончив перечень на своем отце Гасе Моргане (1919–1958) и деде Моргоншерне (1895–1968). Дочитав, Генри долго стоял, опустив руки в карманы, — было холодно, из восточных степей дул пронзительный ветер, — и надвинув на лоб кепи; он в тишине и покое предавался размышлениям. Сам я по понятным причинам не мог настолько проникнуться атмосферой, но все же был впечатлен видом волнующегося моря свечей, в которое превратились окрестности, словно уходящие в бесконечность.
— Всем привет! — произнес вдруг Генри, резко нарушив атмосферу сосредоточенности. — Надеюсь, у вас все хорошо, где бы вы ни находились.
Он не отрываясь смотрел на свечу, на могильный камень и маленькую замерзшую розу, взбирающуюся вверх по золоченым надписям.
— Вы, наверное, думаете, что все это мышиная возня, да? Все, чем мы здесь, внизу — или вверху, это уж как посмотреть — занимаемся? Конечно, возня, но что поделаешь?
Обратившись ко мне, Генри повторил:
— Что поделаешь?
— Надо терпеть, — ответил я. — Больше ничего не остается — только терпеть.
— В такие минуты, — произнес Генри, глядя на море свечей. — В такие минуты легко поддаться сомнениям. Все кажется таким бессмысленным… Крутишься и вертишься весь этот жалкий век, отведенный тебе на земле, и так редко, редко замираешь, чтобы оглядеться по сторонам и спросить у себя, зачем все это… Это приговор, тяжкий приговор, наказание…
— Надо смотреть иначе.
— Надо жить иначе. Нельзя метаться. Пусть другие мечутся.
Мы содрогнулись от нового порыва ледяного ветра.
— Как холодно в этом мире, — поежился Генри, словно отыскивая причину уйти.
— Как интересно вы говорите, — произнес голос в темноте у могилы. — Как настоящий священник.
За могильным камнем показалась фигура девушки — или женщины. Она улыбалась.
— Я не могла не прислушаться, — нахваливала она красноречие Генри. — Вы говорили как настоящий священник, я чуть не расплакалась от такой красоты.
Женщина вышла на тропинку и оказалась элегантной дамой лет двадцати пяти, одетой полностью в черное, с траурной ленточкой на воротнике пальто.
— Месяц назад умер мой отец.
Генри достал сигарету из пачки, предложил и нам с девушкой. Мы закурили и некоторое время стояли в тишине. Она первой нарушила молчание.
— Вы в город?
Мы оба кивнули, дрожа от холода.
— Вы на машине? Могу подвезти.
— Благодарим, дитя мое, — ответил Генри в надежде, что отеческий тон священника окажется к месту. Но он ошибался. Эта дама вовсе не производила впечатления беззащитного агнца, раз уж на то пошло. У нее был ядовито-желтый автомобиль с надписью «Пико». Это явно была одна из тех непростых девчонок, что гоняют по городу на курьерских автомобилях. Помнится, на машине значился номер восемь — совсем как у известного баскетболиста.
Когда дама подвела нас к ярко-желтой тачке, Генри окончательно растерялся.
— Ты водишь курьерский автомобиль? — изумленно воскликнул он. — Это просто…
— Садитесь, ребята! — пригласила нас дама. — Кстати, как вас зовут?
Генри, по обыкновению, обстоятельно представился, пожав даме руку и щелкнув каблуками, а затем, кивнув в мою сторону, назвал мое имя без лишних комментариев.
— Меня зовут Черстин Бэк, — представилась дама.
— Олрайт, Черри, — сказал Генри. — Полегче на поворотах: на дорогах, наверное, скользко.
Черри вела, как ангел, и переключала скорости ловко, как гонщик. Она отлично владела педалями, и Генри бросал косые взгляды то на них, то на спидометр. А может быть, и на коленки Черри, откуда мне знать.
— Ты верно говоришь, — заметила Черстин, набрав обороты. — Насчет бессмысленности. Все эти… все эти стремления такие смешные. Сначала ввязываешься в эту гонку, а потом спрашиваешь себя: а куда это я несусь?
— Кто бы знал… — поддакнул Генри.
— Но надо двигаться вперед. Нельзя видеть во всем одну пустоту.
— Надо делать вид, — сказал Генри. — Нужно все время делать вид, что там, за горизонтом что-то есть. Иначе ты обречен.
Черстин не казалась человеком, парализованным беспросветностью существования. Она чуть было не отправила нас обратно на кладбище своими бесстрашными маневрами на шоссе.
— Куда вам теперь? — спросила она у Слюссена.
— Точно не знаю, — отозвался Генри. — Может быть, в кафе?
— Хорошо, — согласилась Черстин. — В Гамластан?
Не дожидаясь положительного ответа, она рванула вверх по Слоттбаккен, ловко пристроила автомобильчик на парковочном месте для мопедов и инвалидов и выскочила на улицу.
Мы отправились к Кристине, где заказали три кофе с коричными булочками и печеньем. В кафе было тесно и суетливо, и наше благоговейное настроение вскоре испарилось. Жизнь вновь поймала нас в силки голода, жажды и сладострастия. Однако Генри, которому никак не удавалось избавиться от тона проповедника, — я был уверен, что он по-прежнему надеялся тронуть сердце Черстин таким образом, — заявил, что он питает глубокое почтение к женщинам, облаченным в траурные одежды, ибо в их облике есть некое особое достоинство.
— Я, пожалуй, скоро сниму траурную ленту, — сказала Черстин. — Больше не могу выслушивать соболезнования.
— Ты осталась одна?
— Мама умерла пять лет назад. Мне казалось, я никогда не оправлюсь. Но пришлось взять себя в руки. Для папы это стало еще большим ударом. Теперь и его тоже нет. Не могу думать о нем как… как о мертвом. Он был таким замечательным человеком…
Принесли наши кофе, и Генри вновь предложил нам закурить, из деликатности промолчав — в кои-то веки!
— Он был таким находчивым, мой папа, — продолжала Черстин. — В двадцатые годы основал собственную фирму-тотализатор. В Гетеборге. Только ленивый не делал у него ставок. Потом наступили тяжелые времена, появилось АО «Тотализатор», и папе пришлось искать что-то другое. Он стал продавать велосипеды и автомобили. Если бы вы его повстречали, не забыли бы никогда.
— Наверняка, — согласился Генри.
Черстин снова расстроилась и заплакала. Закрыв лицо руками, она всхлипывала и шмыгала носом.
— Я ничего… не могу… поде… — рыдала она.
— Ну, ну. — Генри протянул ей выглаженный носовой платок.
— Спасибо. — Черстин как следует высморкалась. — Ой! Нет, вот черт! — крикнула она вдруг. — ЧЕРТ!
— Что такое? — спросили мы в один голос.
— Я потеряла линзу, — ответила Черстин. — Контактную линзу, правую. Сидите на месте, НЕ ДВИГАЙТЕСЬ, СИДИТЕ!
Мы с Генри замерли на месте, не смея вздохнуть, пока Черстин осторожно разворачивала носовой платок, внимательно рассматривая каждую складочку, чтобы затем перейти к своей траурной одежде, столу, стулу и полу. Она осторожно опустилась на пол, шаря по ковру, как подслеповатая собака, и бранясь, как сапожник.
— Чертова линза! — рычала она так, что Генри усмехнулся. — Эти гребаные линзы стоят пятьсот с лишним крон за штуку!
В конце концов она нашла линзу в собственной чашке, выловила ложечкой и отправилась в туалет, чтобы ее вымыть.
— Забавная штучка, — произнес Генри.
— У меня нет слов, — отозвался я.
— А я влюбился, — скромно сообщил Генри. — I’m in love again, — тихо пропел он.
Я не решился сказать, что тоже влюблен. Может быть, не по уши, но, во всяком случае слегка — примерно по плечи.
За сим, разумеется, последовала песня. Лишь увидев любовно зарифмованный мною текст «Черри с траурной лентой и линзами», Генри понял, что я тоже пал жертвой страсти. Черстин оставила Генри номер своего телефона, сказав, что обязательно хочет встретиться с нами вновь — причем вскорости! Всю дорогу до дома Генри парил в облаках. Я же держал восторги при себе, хотя текст, который я написал и отдал Генри, чтобы тот переложил его на ноты, говорил сам за себя. Вне всякого сомнения, так мог писать только по-настоящему влюбленный поэт.
Около часа Генри сидел за роялем, сочиняя новую песню, после чего подозвал меня и сказал с язвительной улыбкой:
— Это сильный текст, Класа. Чертовски сильный текст.
— Спасибо, Гемпа. Сердечное тебе спасибо, — ответил я, затягиваясь сигаретой и присаживаясь на софу с черными кисточками.
— Но у меня возникло ощущение, что автор этих строк питает нежные чувства к объекту, если можно так выразиться… Это же, с твоего позволения, панегирик.
Смутившись, я выпустил дым прямо в лицо свинье, сидящей за роялем.
— Может быть, и так.
— Хо-хо! — выкрикнул Генри прямо в лицо роялю. — Придется нам ее делить. Целомудренно и невинно. Жюль и Джим… — продолжил Генри, наигрывая песенку, которую пела Жанна Моро и которую он сам помнил примерно наполовину.
— Не паясничай! — Мне вовсе не хотелось выслушивать издевки над своей нежной любовной песней. — Играй по-хорошему.
— Ладно, прости. — Генри взял себя в руки и сыграл песню — лучшую из всего, что нам удалось создать вместе: чуть печальную балладу о девушке в линзах и с траурной лентой, которая скорбит по отцу, лотерейному королю из Гетеборга. Нет ничего проще и приятнее, чем подбирать рифмы к названию этого города.
Главным днем в году для охотников за сокровищами, несомненно, был гусиный праздник — день Святого Мартина. В начале ноября к нам явился Грегер — разумеется, подосланный Биргером, — и поинтересовался, что их ждет в этом году. Генри сообщил, что все будет как обычно, и попросил передать приглашения остальным гостям.
«Как обычно» означало торжественную трапезу: кровяной суп, пара хорошо прожаренных гусей, легкое вино, десерт, коньяк и кофе. Праздник влетал в копеечку, поэтому Генри попросил меня отыскать в библиотеке пару томов на продажу, рассчитывая выручить пару тысяч.
Я часто заглядывал в букинистические магазины и регулярно читал отчеты с книжного аукциона, поэтому был в курсе цен. Я наметил несколько книг специального и документального характера и принялся высчитывать и прикидывать, складывать и вычитать, а затем позвонил букинисту, чтобы уточнить цену умопомрачительного французского четырехтомника «L’histoire de la Comedie Française».
Тут меня осенило: «Ежегодник Шведского Туристического Общества» в отличном состоянии — все выпуски, с самого первого 1886 года до 1968-го! Прекрасное собрание: на полках почти два метра описаний ландшафта, истории, культуры, а также маршрутов для каноэ и велосипеда по всей стране. За все это наверняка можно было выручить не менее полутора тысяч.
Гениально, великолепно, согласился Генри, после чего мы упаковали восемьдесят два тома в коробки и отправились в «Мёбельман», чтобы взять на время автомобиль. Нам не нужно было далеко ехать, чтобы выручить неплохие деньги за товар, но Генри непременно хотел иметь дело с высококлассным букинистом, и мы остановили свой выбор на «Рамфалькс» на улице Хамнгатан.
— Тысяча, — сказал мужчина за прилавком, перелистав несколько экземпляров.
— Послушайте, — начал Генри-продавец. — По телефону нам назвали сумму в две с половиной. Но это было в Упсале. Я не поеду за город ради каких-то жалких сотен. Тысяча семьсот пятьдесят.
— Не знаю, — заскрипел букинист. — Многовато… Хотя… Собрание, конечно, отличное…
— Отличное! — воскликнул Генри. — Да это первоклассное собрание, черт меня побери! Этих книг никто не касался. Ну? Две ровно?
На этом переговоры были окончены: Генри-продавец быстро убедил собеседника, что букинистический магазин, в котором нет выпусков «Ежегодника Шведского Туристического Общества» начиная с 1886 года, не достоин называться букинистическим магазином.
Забрав свои драгоценные купюры, мы двинули на рынок Хёторгсхаллен: там у Генри был приятель, торговавший мясом и дичью. Это оказался здоровяк весом не меньше ста кило с руками вышибалы, в кровавом фартуке. Когда-то этот мясник занимался боксом и достиг неплохих результатов.
— Привет, малыш, — приветствовал мясник Генри. — Видел Али со Спинксом? Вот это файт! Гуси? Два? Если бы ты позвонил заранее, Гемпа… Чудак ты. Два гуся? Прямо сейчас? Нет, нет.
— Какого черта?! — вскричал Генри, побледнев, но мясник только расхохотался, покачал головой, вытащил из холодильника две отличные тушки и бросил их на прилавок, так что брызги полетели в разные стороны.
— Сами вчера прилетели из Сконе, ха-ха-ха, — хохотнул мясник.
— Неплохая шутка, — пробормотал Генри. — Для такого идиота, как ты.
После того, как обмен любезностями закончился, мы отправились за остальными покупками, после чего вернулись домой на фургончике «Мёбельман» с шестью полными коробками снеди. Все это обошлось нам меньше чем в полторы тысячи, и Генри был доволен.
Жарить гуся — непростое дело для новичка, а если гусей, как и новичков, два, проще оно не становится. Однако с помощью здравого смысла, хорошей поваренной книги и бесконечного терпения мы успешно завершили предприятие. Генри и раньше проделывал необходимые операции, но порой путал последовательность.
К трем часам ночи наш труд был завершен: перед нами красовались два поджаристых, начиненных фаршем и хлебным мякишем гуся, жирных и румяных, источающих такой густой аромат, что им одним можно было насытиться.
«Гусиный вечер» стал настоящим событием. Мы накрыли длинный стол в подвале: белые известковые своды, свечи в маленьких нишах и закрепленные у стен лавки создавали настоящую средневековую атмосферу. Мы достали тонкий фарфор, украсили стол свернутыми салфетками и покрыли его плотной льняной скатертью.
На нашей кухне царил хаос. Руки Генри-бармена сновали туда-сюда, фартук пропитался гусиным жиром и соусом вперемешку с мукой и специями. Генри разошелся и был явно в духе, посему я решил удалиться и заняться украшением подвала, die Stimmung.
Наконец стол был накрыт; мерцающие свечи озаряли букеты красных тюльпанов, напоминающих о приближении Рождества. Обстановка была самая торжественная.
— Было сказано: в семь, сейчас семь, — скромно заметил Грегер, первым прибывший на место.
— Добро пожаловать, Грегер, — приветствовал его Генри. — Угощайся.
— Благодарю, — с достоинством ответил тот, принимая коктейль.
Грегер нарядился в свой лучший выходной костюм и даже вставил красную розу в петлицу.
Вскоре подтянулись и остальные, не слишком опоздав: Паван в пиджаке и клетчатой рубашке, Ларсон-Волчара в клетчатом блейзере — свою овчарку он привязал в углу; пришел Филателист в костюме стоимостью в серую марку «скиллинг-банко»; Биргер с галстуком-бабочкой, а последней явилась Воровская Королева, при виде которой раздались шепот и приглушенные аплодисменты. На ней были длинная черная юбка, топ с люрексом, жемчужное колье и длинные серьги.
Гости довольно быстро оживились, вечеринка набирала обороты: Биргер досконально анализировал состав коктейля, приготовленного Генри; этот выдающийся знаток безошибочно определил все компоненты, и Грегер бросил на него восхищенный взгляд.
Пока мы согревались коктейлем и болтовней, слегка притуплявшей голод, Генри отправился на кухню. Филателист рассказывал об удачных осенних сделках, парни из «Мёбельман» тоже не жаловались. Деловой народ квартала Русендаль Стёрре явно процветал, и мы подняли бокалы за светлое будущее, которое вот-вот должно было наступить.
— Кушать подано! — воскликнул Генри, неся перед собой только что дымившийся на плите кровяной суп. — Прошу гостей к столу!
Джентльмены принялись рассаживаться. Королеву усадили напротив хозяина — так, чтобы все могли разглядеть ее как следует. Остальные расселись без особых церемоний. Я оказался между Ларсоном-Волчарой и Биргером.
Кровяной суп удался на славу, вино развязало языки, и гости, вздыхая и причмокивая, нахваливали его горьковатый нежный вкус. Биргер, манерничая, ел суп «от себя», двигая ложку к противоположному краю тарелки.
— Кое-кто умеет есть как приличный, — заметил Ларсон-Волчара.
— Ты каждый год это говоришь, — отозвался Биргер.
— Не ссорьтесь, мальчики, — успокоила их Королева, которая всегда держала своих поклонников под контролем.
— И еще раз добро пожаловать! — Генри поднял кубок.
— Ваше здоровье, графья и бароны! — сказал Биргер.
— Ваше здоровье! — подхватила вся компания.
Вскоре настал «гусиный час», и мы с хозяином удалились, дабы вернуться с главным номером программы, изнемогавшим в духовке. Как только мы водрузили обоих красавцев на стол и соблазнительный аромат распространился по комнате, раздались громкие аплодисменты.
— Ура! — выкрикнул Грегер.
— Вот молодцы так молодцы! — похвалила Королева.
— Брависсимо! — восторгался Биргер.
Генри разрезал первого гуся, не обидев ни одного из гостей. Запеченный картофель, яблочное пюре, брюссельская капуста, студень четырех сортов, морковь, горошек и соус, сваренный из мясного бульона и двух литров сливок, — такого пира никто еще не видывал. Мы жевали, глотали, стонали и охали, сожалея, что наши желудки вмещают так мало, и снова вздыхали от невообразимого наслаждения. Тосты все учащались, пот блестел, смешиваясь с гусиным жиром, гости ослабляли галстуки и снимали пиджаки, вздохи заглушали чмоканье, чавканье и бульканье вина.
Первым ослабил ремень Грегер, вскоре остальные последовали его примеру, а после третьего обхода Королева осталась единственной, кто по-прежнему являл собой достойное зрелище. Эта дама к тому же неплохо переносила алкоголь: все господа, разумеется, желали чокнуться с красавицей.
Биргер, конечно же, сварганил стишок в честь славного события и, дойдя до кондиции, потребовал внимания. Гости зашикали, призывая друг друга к тишине и сосредоточенности.
— Я напишал… штих. В чешть гущя… и повара, — начал он.
— Просим, просим!
— Тихо… Буду читать по… памяти. Что нам шлова и рифмы поэта… Ешли гущь на штоле прекрашном этом… — продекламировал Биргер первые строки, а остальные я, признаюсь, забыл, равно как и прочие гости, — в этом сомневаться не приходится.
Вино, жара и еда лишили меня сил, и я утратил способность следить за ходом событий. Смею, однако, утверждать, что Биргер сокрушался по поводу своего словесного бессилия перед гусиным столом, не упустив, впрочем, возможности зарифмовать «гусь», «стремлюсь» и «союз», на что некий гость возразил, что рифма повторяется из года в год и к тому же принадлежит перу Повеля Рамеля.
Такое высокомерное отношение, разумеется, задело Биргера, но он решил не подавать вида. Гости подняли бокалы, и свет примирения озарил своды подземелья. В перерыве между гусем и мороженым с кофе и коньяком мужчины вышли облегчиться к колодцу под кленом во дворе. Была звездная, прохладная осенняя ночь. Свежий воздух пошел нам на пользу, над нами мерцал кусочек звездного неба: лоскуток вселенной в обрамлении четырех фасадов. Долго глядя вверх, можно было вообразить себя взмывающим ввысь в космос. Паван утверждал, что однажды с ним такое произошло.
— Я стоял и смотрел полчаса прямо в небо. Земля стала уходить из-под ног, и я как бы взлетел. Очнулся у велосипедной стоянки через несколько часов. Но это, конечно, было очень поздно ночью, хе-хе…
Похохотав над вознесением Павана, мы вернулись в Инферно, дабы увенчать поглощенный гусиный жир мороженым с вареньем из имбиря.
Мы сидели, потягивая коньяк, в наилучшем расположении духа за столом, который, как водится, к этому часу напоминал поле брани: кофейные чашки, блюдца из-под мороженого, пепельницы, опрокинутые пустые бутылки и грязные салфетки, — когда по комнате вдруг пронесся ледяной ветер, ворвавшийся к нам извне; неприкаянный ангел распахнул дверь, развеяв дымку, туман, алкогольные пары, смех — короче говоря, die Stimmung.
Он стоял в дверном проеме, и я, конечно, не знал, кто это такой, но много раз видел его в городе, а также на концерте Боба Дилана прошлым летом в Гетеборге. Наши места были рядом, и этот тощий тип сидел, прищурившись, с абсолютно заторможенным и отсутствующим видом. Но я узнал его, потому что год за годом встречал в самых разных местах, где что-то происходило. Он был и на концертах у Йердет, и у Вязов, и у Института Дизайна, и в демонстрациях участвовал, и вообще во всем этом цирке.
Я, конечно, не понял, что этот человек делает здесь, на нашем тайном праздновании в подвале. Сначала я подумал, что он услышал звуки, доносящиеся снизу, и спустился, чтобы ему налили. Но вскоре выяснилось, что я ошибался.
— Лео? — в изумлении произнес Генри. — Лео?! — несколько раз повторил он, прежде чем встать из-за стола, чтобы пожать брату руку и как следует поздороваться. — Но… черт возьми, как это? — спросил он в прежнем изумлении.
Лео оказался совсем не таким, каким я его себе представлял. Генри утверждал, что мы очень похожи. Мне так не казалось. Лео был намного выше Генри и выглядел изможденным. Впалые щеки, серая кожа заядлого курильщика, торчащие скулы, бегающие глаза под черными вьющимися прядями волос, свисающими на лоб. На приветствия Генри брат отвечал довольно сдержанно.
Итак, перед нами был Лео Морган, вундеркинд, превратившийся в молодого поэта, певца поколения ранних шестидесятых, «прови», демонстранта, музыканта-авангардиста, писателя и разоблачителя пороков общества. Кем еще он стал, я не знал — и, пожалуй, к счастью.
Остальные гости довольно хорошо знали Лео Моргана, они приветствовали его с почтением, которое мне трудно было понять: словно какого-то социального инспектора. Со мной Лео поздоровался кивком — после того, как Генри объяснил ему, кто я такой.
Из-за неожиданного происшествия, прервавшего застолье, Генри как-то приутих и сник. Он не ждал, что Лео вернется домой. Сидя в конце длинного стола, братья тихо и сдержанно разговаривали — никто не слышал, о чем шла речь. Я догадывался, что Лео есть что рассказать об Америке, хотя в тот момент все выглядело вовсе не так, как бывает, когда кто-то возвращается домой после долгого путешествия и рассказывает о своих приключениях в дальних краях. Ни бурных жестов, ни взрывов хохота. Эта дискуссия больше напоминала обсуждение предстоящих дебатов в штаб-квартире партии.
Братья долго сидели в отдалении, беседуя друг с другом, и празднование мало-помалу вернулось в прежнюю колею: ваше здоровье, графья и бароны, и так далее. Генри припас несколько бутылок «Грёнстедтс Экстра», отличного коньяка, особо оживившего компанию. Парни вели горячие споры о судьбах мира, а Королева разошлась и принялась танцевать степ, доказывая, что когда-то была танцовщицей.
Было уже довольно поздно, когда Лео наконец оказался рядом со мной. Он успел немало выпить, но казался собранным, хоть и усталым. Он спросил, как мне живется в квартире и чем я занимаюсь. Я рассказал, что пишу современный вариант «Красной комнаты», что дело движется и что живется мне прекрасно.
— А как дела в Нью-Йорке? — спросил я. — Генри все ждал писем, но их не было…
Взгляд Лео потяжелел и почернел, одновременно излучая угрозу и равнодушие. Он долго молчал, уставившись на подсвечник.
— Да, — произнес он, наконец. — Было здорово. Очень здорово. Дома, наполненные магмой — словно город стоит на вулкане, — вывески и окна горят и пульсируют, только и жди извержения. Я часто ходил в кино…
— Ясно, — отозвался я, немного сбитый с толку. — Ясно.
— Ты мне поверил? — спросил Лео, не отрывая взгляда от свечи.
— Что? — переспросил я. — Как это — поверил?
— Ну, про дома? — Лео улыбнулся.
— Почему я не должен верить тебе?
— Потому что я там не был, — ответил Лео. — Я никогда не был в Америке.
Я усмехнулся, чувствуя, что этот странный человек совершенно заморочил мне голову.
— Что ты ржешь? — угрюмо спросил он.
— Не знаю.
— Я в психушке лежал, — сказал Лео. — В психушке.