Так, приучая себя к дисциплине и порядку, я скоротал лето. Попытки связаться с Мод становились все более редкими и случайными — на мои звонки она все равно не отвечала. Одно время я даже думал, что больше ее уже не увижу. Я безупречно выполнял свою работу, но, несмотря на плотный график, всегда находил в себе силы писать по вечерам. Любой писатель позавидовал бы моему загару. В лучах ослепительного солнца на зеленых просторах я управлял большими машинами с утра до вечера. Кстати, именно тогда, посреди фервея, мне впервые почудилось, что меня рассматривают через оптический прицел. Я сидел высоко на самой большой машине, в шортах, майке и кепке с наушниками на голове — у всех на виду, легкая добыча для снайпера. Я бы даже не понял, что произошло, не услышал бы выстрела. Я бы просто почувствовал жжение, быть может, увидел рану, кровь; сознание стало бы медленно угасать, а машина, потеряв управление, поехала бы дальше, закопалась бы в бункере — «Вот ведь сука какая!» — или взбесилась на грине. Это минутное наваждение произвело на меня неприятное впечатление, возможно, в силу своей новизны. Как и всякое новое чувство, оно обнажило часть моего сознания, расчистило поляну, доселе укрытую непроглядной тьмой, место, которое нельзя открыть, не совершив насилия. Потом это чувство еще не раз возвращалось ко мне, обычно — как воспоминание, и лишь изредка — как более стойкое ощущение, основанное на конкретных наблюдениях. Только теперь, спустя годы, я начинаю различать за всем этим определенную систему и догадываться о том, кто находится по другую сторону прицела.
К августу рукопись была более или менее окончена. Не хватало названия, по-прежнему оставались длинные куски, которые можно было переписать и улучшить. Я решил, что не буду торопиться — пусть еще полежит. Впервые. Раньше бы я побежал сломя голову к издателю — за реакцией, одобрением или хотя бы авансом. На этот раз я решил затаиться и выждать время. Когда я начал писать это повествование, голова моя была обрита наголо из-за побоев, нанесенных мне при так и невыясненных обстоятельствах. Но раны затянулись, внешние следы побоев исчезли, даже нервный тик под глазом — и тот прошел. Я загорел, поправил здоровье, сменил профессию. Я сделал выбор, принял сотни трудных решений, каждое из которых, как только я сдам рукопись издателю, окажется необратимым. Особые обстоятельства требовали особого терпения.
Однажды в августе, субботним вечером, в клубе устроили праздник раков. У меня был выходной, и я провел его за чтением рукописи. Весь день я просидел за закрытой дверью и задернутыми шторами, как Мод в тот июньский вечер на Хурнсгатан. Согласно последней редакции, она появлялась ближе к концу, входила в квартиру, в мою жизнь, как освободитель, неся с собой свет и свежий воздух. В последней сцене Мод лежала на кровати, а я сидел на подоконнике, глядя на нее, — на этом рукопись обрывалась. Тогда я не знал, что Мод предстоит пролежать на этой кровати еще двадцать пять лет. Человек, которого мы вместе решили называть Генри Морганом, вышел из игры, и это казалось вполне логичным. Только мы с Мод остались в квартире, которую она назвала зловещей. Я заимствовал у нее это слово и использовал на первой же странице, о чем впоследствии пожалел.
Чтение принесло мне удовлетворение, которое довольно быстро сменилось чувством вины. Книга была задумана как обвинительный акт, как попытка указать на пятно несмываемого позора, как историческое расследование, что называется, с далеко идущими последствиями. В этом смысле достижения мои были довольно скромными. Потеряв связь с Мод, я лишился доступа к тем важным материалам, которые она обещала предоставить в мое распоряжение. Книга казалась мне слабой еще и потому, что главный герой был прописан в ней слишком старательно и в результате приобрел гипертрофированные черты, представ эдаким обаятельным, неотразимым голубоглазым повесой, крайне далеким от своего оригинала. При первой же возможности я переспал с его женщиной и потом, мучимый угрызениями совести, взялся кроить из него героя с излишним усердием, чтобы наказать себя и загладить свою вину. Книга, изначально задуманная как обвинительный акт, превратилась в акт самобичевания. Я видел это сам, это увидела бы и Мод, а Генри хватило бы пары страниц, чтобы понять это. Я назвал врага и сам встал в его ряды. Я определенно напрашивался на неприятности. А когда мой главный герой пропал без вести, я испытал облегчение. Сам я не смел себе в этом признаться, но текст, мои собственные слова разоблачали меня. Это было отвратительно, чудовищно.
Сгорая со стыда, с тяжелым сердцем, я пошел к Роксу в бар, чтобы напиться и забыть о своем позоре, хотя бы на время. Но Рокс был занят приготовлениями к празднику раков — изучал ассортимент шнапсов, которые следовало охладить, и не спешил мне на помощь. Стоя в кладовке за баром, он заполнял бутылками холодильник из нержавеющей стали. Он отлично знал о моем присутствии, и я бы не удивился, если бы он также хорошо знал и о моем внутреннем состоянии — от настоящего бармена это не скроешь. Тем не менее он не спешил мне на помощь. Я ждал так долго, что в конце концов решил уйти — зайти к себе в бунгало, переодеться, добраться на первом же автобусе до города и завалиться в первый попавшийся кабак. Только это решение созрело, как я почувствовал довольно сильный хлопок по плечу. Я обернулся и увидел Франсе на, издателя. Слава богу, он пришел с женой и взрослой дочерью. Мы с ним разругались, во всяком случае я так думал, поэтому присутствие дам было мне на руку. Франсен послал меня к черту, когда я забрал аванс, не сдав заказанную им рукопись — современный пастиш на «Красную комнату» Стриндберга. Поначалу эта идея мне приглянулась, но работа оказалась утомительной, и когда я отказался от проекта, Франсен, с непривычной для издателя прямотой послал меня ко всем чертям.
Сейчас он стоял передо мной, облаченный в костюм для игры в гольф, и меньше всего производил впечатление человека сердитого. Супруга и дочь были одеты соответствующе. В те годы гольф все еще оставался спортом для людей состоятельных, джинсы были запрещены, во «Врене» не позволяли играть даже в шортах. Предпочтение отдавалось костюмам в клетку. В клетку нарядился и Франсен — с головы до пят. С таким клетчатым человеком невозможно подраться — даже враждебные чувства невозможно испытывать к тому, кто выглядит так, будто запутался в веселеньком покрывале. Хочется просто обнять парня и сказать: «Ну ты попал, старина!»
— Здорово, боец! — Его голос прозвучал так дружелюбно, что я подумал, уж не обознался ли он.
Франсен даже ударил меня по животу перчаткой для гольфа. Он не собирался выяснять отношения и заводить разговор о моей неудаче и о деньгах, что я задолжал ему и его издательству.
— Решил смочить горло?
— Нет, — ответил я. — Сегодня только для членов клуба.
Франсен пропустил мой ответ мимо ушей. Его мучила жажда.
— Рокс!
— Он занят, — сказал я.
Но Рокс вышел, и Франсен угостил меня пивом. Его клетчатая супруга и не менее клетчатая дочь уселись в кресла неподалеку. Выглядели они довольно жалко, можно было подумать, что они оказались здесь не по собственной воле. Франсен отнес им две бутылки минеральной воды и наполнил для них бокалы — либо он был таким предупредительным, либо они настолько обессилели и пали духом, что не могли сделать этого сами. Дамы показались мне еще более клетчатыми в сравнении с Франсеном. Чем дольше я смотрел на него, тем легче он справлялся со своей клеткой. Он вернулся к стойке, и, поскольку говорил он исключительно о гольфе и ни словом не обмолвился о литературе, мне и по сей день кажется, что он принял меня за другого. Тогда, в любом случае, мне было ни к чему разубеждать его в этом. Благодаря появлению Франсена в баре, Рокс начал обслуживать своих клиентов и, тем самым, не дал мне уйти из клуба. Вот что имело решающее значение в тот вечер и повлияло, без преувеличения, на всю мою жизнь.
Праздник был организован только для членов клуба, но, поскольку я входил в состав обслуживающего персонала, то и мне тоже перепало с дюжину шведских раков. Вместе с посудомойкой-югославом мы ели их на кухне. Он был неразговорчивым по натуре, и переезд в Швецию никак его не изменил; он любил раков и ел их очень аккуратно, уделяя отдельное внимание каждой конечности. Мы чавкали, молчали и время от времени чокались рюмками, которые быстро заляпали жирными пальцами. Гости собрались на открытой террасе ресторана, и скоро до нас донеслась первая песня. Для застолья приготовили целый сборник песен, которые гостям предстояло орать весь вечер. Местная традиция видимо предписывала начать не с «Пей до дна», а с ее варианта — «Впереди!». Мы с югославом сидели за маленьким столом на кухне и наслаждались угощением в тишине так, словно сговорились не обращать внимания на весь этот шум, не слышать ни звука из того, что происходит в ресторане. По сути, из вежливости к гостям.
Я сидел спиной к двери, ведущей в зал, и не увидел, как она открылась, зато услышал стук разъяренных каблуков по каменному полу кухни. Я заметил, что югослав сопровождает кого-то взглядом — его глаза следили за тем, чьи разъяренные шаги направлялись в нашу сторону. Я обернулся и увидел Мод. Она остановилась возле нашего столика, посмотрела на меня в упор и сказала:
— Ублюдок…
Прошло два месяца с тех пор, как мы разговаривали друг с другом последний раз, в то утро на Хурнсгатан. Мы уставились друг на друга — она злобно, я скорее удивленно. Я не ожидал увидеть ее здесь. Ведь она порвала с прошлым, и гольфом не интересовалась. В этом клубе Мод появлялась только в сопровождении Вильгельма Стернера, но отношения с ним она, по собственному утверждению, давно разорвала. Я просто-напросто не желал ее здесь видеть. И уж точно не ей было упрекать меня — ее появление здесь означало, что она возобновила связь со Стернером. Но я сидел, а она стояла, и поэтому нападала она.
— Ублюдок…
Ее щеки вдруг залила краска, но несмотря на свой гнев, она не смогла сдержать улыбку, словно боль вдруг отпустила, почти отпустила — в ее взгляде в одно и то же время прочитывались облегчение и беспокойство, радость и отчаяние. Тогда я этого не понял, не мог этого понять, я просто встал и пошел к раковине, чтобы вымыть руки. Это было первое, что я сделал, — вымыл липкие руки, словно это имело значение.
— Ты даже не представляешь… — она покачала головой. — Ты даже не представляешь себе…
— Что? — спросил я.
— Где тебя черти носили? Неужели ты не мог позвонить? Хотя бы раз!
— Позвонить! — сказал я. — Я звонил тебе без конца!
— Вот как… — ответила она, склонив голову набок и прищурившись.
Она мне не верила.
— Конечно, звонил, — сказал я. — Правда же? — Я посмотрел на старика югослава.
Он, очевидно, все понимал, поэтому я и привлек его в качестве свидетеля. Он видел, как я сидел в каморке с телефонной трубкой в руке, но он не мог знать, кому я пытаюсь дозвониться. И все равно, я смотрел на него, смотрел умоляюще, как будто он мог подтвердить мои слова. И он подтвердил. С непререкаемым авторитетом он заявил:
— Он звонил тысячи раз… Каждый день…
Казалось, что Мод вот-вот расплачется, возможно, потому что от сердца у нее отлегло, но я понял это далеко не сразу. Потом она рассмеялась — она смеялась над собой, над нами. Она оторвала кусок грубой бумаги от рулона на стене и высморкалась.
— Ты пришла сюда с ним? — спросил я. — Не будем называть имен…
— Да, — ответила она. — И виноват в этом ты!
Мод выкинула бумагу в черный мешок для мусора. Взяв себя в руки и оглядевшись, она спросила:
— Мы что, так и будем здесь стоять?
Мы вышли через заднюю дверь, обогнули клуб, из которого доносилась уже новая песня, и двинулись по дорожке, ведущей к моему бунгало. Было уже темно, и я держал ее за руку, чтобы она не споткнулась о неплотно пригнанные известняковые плиты. Дверь в домик была заперта, свободной рукой я достал ключ и отпер. Мы вошли, так и не разжимая рук. Как только я закрыл дверь и включил свет, Мод прислонилась к двери. Наконец-то мы могли разглядеть друг друга как следует. Она притянула меня к себе. Прогулка немного освежила нас, краска сошла с ее щек. Мы коротко поцеловались. Мод облизнула губы, чтобы почувствовать вкус поцелуя.
Я зажег несколько ламп, наименее ярких, над кроватью, на столе. Мод села на край постели, выпрямила спину, положила сплетенные руки на колени. Я закурил и, чтобы освободить переполненную пепельницу, направился в сортир. Несколько окурков и немного пепла просыпалось мимо. Выглядело это противно, и я попытался собрать их и вытереть пепел со стульчака. Все это застало меня врасплох.
— Как дела?
— Нормально, — ответил я.
— А это… — она кивнула в сторону письменного стола, на котором лежала новая кипа бумаг.
— Не спрашивай.
— Почему?
— Мне стыдно.
— Чего?
— Может, не будем сейчас об этом?
Мод улыбнулась. Сейчас нам было не до литературы. Я опустил жалюзи.
— Комары…
— Он знает, что ты здесь.
— Спасибо.
— Придется ему с этим смириться.
— Может, его это вполне устраивает. Ведь он заполучил тебя обратно.
— Ты сам в этом виноват.
— В чем? В том, что переехал?
— Я приходила туда и звонила в дверь, каждый день… Звонила по телефону. Я места себе не находила, я не знала, что случилось. Что я должна была думать, а?
— Понятия не имею.
— Нет ты скажи, как по-твоему?
— Что я пропал, подобно Генри?
— А что еще мне оставалось думать?
— Прости, — сказал я, — но откуда мне было знать, что я тебе не безразличен?
Мод посмотрела на меня, так словно я оскорбил ее.
— Идиот, — сказала она. — Мы провели потрясающую ночь… и я по-твоему должна была просто пожать плечами… когда ты исчез, так же бесследно, как он…
— Я просто не выдержал. Я был на грани безумия. А тут еще ты…
— Ты хочешь, чтобы я ушла?
— А чего хочешь ты?
— Не знаю, — ответила она. — Все вышло именно так, как Генри и говорил. У него было какое-то шестое чувство.
— И что же он говорил?
— Если что-нибудь случится, все что угодно, я должна разыскать тебя. Он сказал, что ты хороший, что я достойна…
— Хороший?
— Да.
— И я должен этому верить?
— Прекрати.
— Ты достойна хорошего, — сказал я. — Это точно.
— Он это чувствовал. Он был уверен.
Мне захотелось съязвить, чтобы как-то защититься от ее серьезности и от угрызений совести, которые напомнили о себе, как только речь снова зашла о Генри. Чем дольше он отсутствовал, тем прекраснее становился.
— Я ужасно, ужасно испугалась, — продолжила она. — Думала, что это я — наивная и не поняла ничего… Я сходила с ума, мне все время было плохо. Оставался только один человек, у которого я могла спросить…
— Понимаю, — сказал я. — Тем более что он видимо и является отцом будущего ребенка…
Мод вздрогнула. До этого она смотрела прямо перед собой, как будто не желала видеть мою убогую обстановку. Теперь она уставилась на меня:
— С чего ты взял?
— Прости, — сказал я. — Но ты же была беременна?
Мод рассмеялась, словно давая понять, что я полный идиот.
— Я и сейчас беременна, — ответила она. — Только конечно же от Генри!
— От Генри…
— Я же говорила тебе!
— Нет, не говорила.
— Говорила.
— Нет. И сам я не спрашивал.
— Но я точно помню.
— Мод… — сказал я и посмотрел ей в глаза.
Она отвела свой взгляд. Я докурил сигарету и пожалел, что у меня нет ничего спиртного. Мне захотелось выпить. Я был счастлив — я давно уже не был так счастлив, я чувствовал, что я существую, что на меня смотрит женщина, которой я нужен. Мне следовало бы держаться от нее подальше, своим присутствием она мучила меня больше, чем отсутствием, но все это сочеталось с восхитительным чувством вновь обретенной уверенности в себе. Она согласилась, даже сама сказала, что мы провели вместе «потрясающую» ночь — ночь, от которой она отказалась на следующее же утро; я не мог понять почему, но с уважением относился к ее решению. Угрызения совести могут принимать какую угодно форму.
Я думаю, что все это было для нее очевидно, она отлично понимала мои мысли и чувства.
— И что теперь? — спросил я. — Что нам теперь делать?
— Он выдвинул условия.
Мод кивнула в сторону клуба, откуда теперь стали доноситься громкие крики и смех. Но Стернер, наверное, был в числе самых спокойных и тихих гостей. Он не кричал и не смеялся, для него праздник уже закончился, и он был с головой занят тем, чтобы навести вокруг себя порядок, вокруг него все должно было быть безупречно чисто, потому что оставалось всего две недели до назначения нового правительства. А Стернера прочили на один из постов в этом правительстве.
— Я видел его в новостях, — сказал я. — И всякий раз до смерти боялся… Что увижу рядом с ним тебя, счастливую…
— Возможно, Генри ошибался, — сказала Мод. — Возможно, не такой уж ты и хороший.
— Я не об этом, — начал я, но она оборвала меня.
— Ты что, не понимаешь, что это невыносимо!
— Вот и я о том же, — сказал я. — Это невыносимо, именно поэтому я и хотел от вас скрыться.
— От нас? — переспросила она. — Это от кого же?
— От вас. От всех вас. От тебя и твоих мужчин.
— Значит, ты хочешь, чтобы я ушла?
— А что, похоже? Только что я был почти счастлив.
Я хотел только, чтобы она поняла меня, хотя больше и не испытывал к ней доверия. Еще недавно я доверял ей и ничего плохого о ней не думал, но теперь сомневался, больше чем когда-либо. Не знаю почему, но от этого она казалась мне еще более привлекательной. Мод, должно быть, заметила, что я снова сложил оружие, без боя отказался от здравого смысла, предал инстинкт самосохранения и голос разума. Я стоял перед ней, готовый ко всему, если надо — безрассудный, если угодно — бесстрашный, готовый признать желание, влечение, вожделение — то, что я чувствовал всегда, но подавлял в себе.
Мод встала, подошла ко мне. Легкий порыв качнул жалюзи, деревянная рейка задела о подоконник и смела с него дохлых мух; в комнате стояла такая тишина, что слышно было, как они упали — звук падения высохших насекомых на синтетический ковер.