В дверь позвонили, когда я стоял перед зеркалом с херувимами на раме и наблюдал, как дергается нерв у меня под глазом. Это было единственное доступное мне развлечение. Сигнал словно паяльная лампа прорезал сумрак прихожей. Которую неделю я слонялся по этой квартире в полной изоляции от окружающего мира, поддерживая в себе жизнь лишь тем, что работал и опустошал кухонный шкафчик, где стояли консервы и сухой паек — запас, который постепенно подходил к концу. Телефон молчал, соседей было не видно, почты я практически не получал — распорядиться о пересылке корреспонденции с моего собственного адреса сюда мне было лень. Одно из писем, которое до меня дошло, было от Малу, женщины, с которой мы какое-то время встречались, но которая переехала из города в Хельсингланд. Она приглашала меня навестить ее, писала, что чувствует себя хорошо, что произошло чудо, потому что так хорошо она еще никогда себя не чувствовала. Наша связь была обычной для того времени, все было прекрасно до тех пор, пока мы сохраняли искренность во всем, кроме того, что касалось нашего истинного отношения друг к другу. Мы познакомились как-то вечером во «Фрегате», и спустя несколько лет она переехала ко мне, в основном потому, что «ей было негде жить». Это не помешало моей соседке всего через пару дней после переезда поздравить меня с «милой невестой», что дало нам повод к фальшивым смешкам, ибо про Малу нельзя было сказать ни того ни другого. Она была похожа на тролля, одевалась в сшитую собственными руками одежду, с самого начала напоминавшую рванье, и всегда подчеркивала, что наше сожительство носит вынужденный характер, несмотря на то, что мы жили как пара и вечерами иногда рисовали в огромных альбомах портреты наших будущих детей, а некоторым даже давали имена. Большую часть этих глупых имен она откопала во «Властелине колец», которого всегда таскала с собой в виде потрепанных, зачитанных до дыр томиков. Она могла открыть книгу и погрузиться в чтение в любое время и в любом месте, даже когда курила. Курила она много, особенно когда общалась со своим братом, предприимчивым, но к тому времени уже изрядно опустившимся человеком, который не расставался со своим товаром, пытаясь сбыть его каждому встречному. Пока Малу жила у меня, она старалась не курить, потому что знала, что, хотя курить мне и нравится, у меня случаются измены, особенно от употребления того, что все называли «черным ливанцем». «Турецкое серебро» было получше, но достать его именно в то время было сложно. Ее брат водил знакомства в высших кругах и гнездился иногда в шикарных, изящно меблированных квартирах на Эстермальме по приглашению своих малолетних знакомых, чьи родители были в отъезде, или обеспеченных клиентов, которые решили немного хипануть. Проведя несколько дней в таком гетто, Малу возвращалась домой с огромным пакетом сладостей, которые она жадно поглощала, согнувшись над замусоленным и подмокшим томиком Толкиена. Ей бы конечно хотелось, чтобы я положил конец ее вылазкам, но я был не прочь немного побыть один. Без нее я успевал гораздо больше.
После одной из таких отлучек она вернулась домой в таком жалком состоянии, что готова была поступиться гордостью и признать, что, несмотря ни на что, я ей небезразличен. Она умоляла меня выдвинуть ей ультиматум: «Выбирай, либо я, либо чиллум!» Но я не мог, не хотел. Можно подумать, я был способен дать ей больше, чем наркотики. Мы предали друг друга. Она растворилась в тумане Эстермальма и проявилась только через полгода. За это время я успел поработать в гольф-клубе и сменить место жительства: поскольку мою собственную квартиру взломали, я переехал к Генри на Хурнсгатан. Тогда я был уверен, что это кто-то из ее дружков. У меня до сих пор есть такие подозрения.
Однажды, холодным зимним вечером, разузнав, что я живу на Хурнсгатан, она позвонила мне, чтобы рассказать, что они с братом до полусмерти накачались наркотиками на летней даче у своих знакомых. Мы с Генри поехали к ним, просто потому, что решили совершить джентльменский поступок. Как их занесло туда, в этот промерзший коттедж в заливе Лёкнэс, мы так никогда и не узнали. Тесный, загаженный, вонючий притон, мягко говоря, не дотягивал до стандартов Эстермальма. Брат лежал на полу, рядом с ним валялся шприц, а Малу забилась в угол и дрожала. Я вытащил ее на мороз, пока Генри пытался привести в чувство брата. Малу была не в себе, она быстро и возбужденно тараторила про то, как они бросили кому-то вызов. «В каком смысле, бросили вызов?» Я ничего не понимал. Она говорила и говорила, но вдруг заметила звезды на небе, увидела лед и стала сползать, скользя, вниз по склону к озеру. Я как мог, поспевал за ней, но с большим трудом. Одет я был не по погоде. Мы спустились на лед. Светила луна. Было красиво, жаль только, что у нас не было возможности полюбоваться природой. Малу была как в бреду, но она явно что-то задумала — она выбралась на лед и двинулась в сторону полыньи неподалеку от берега. Я до смерти перепугался и попытался ее догнать, но поскользнулся и упал. Я решил, что она хочет утопиться, и боялся, что не успею ее спасти. Но она вдруг остановилась и стала подпрыгивать на одном месте. Вскоре лед зашевелился, должно быть, от сотрясения он пошел трещинами, что в свою очередь породило гулкий вой, который эхом разнесся по всей округе.
Не знаю, как она до этого додумалась, но делала она это совершенное сознательно — она словно играла на льду, как на музыкальном инструменте, что само по себе было удивительно, но еще удивительнее было то, что лисы в окрестных лесах стали отвечать на эти звуки. К ледяному зимнему небу, к звездам, луне и всему Млечному пути поднималась воющая, ревущая песнь льда и диких животных. Вот кому они «бросили вызов». Это было непостижимо. Казалось, будто сама природа, послушная ее воле, сошла с ума. Но зрелище было величественное, и они с братом выжили — об этом я уже писал в своей книге. Ночь эта была незабываемой, фантастической и трагичной одновременно — сам бы я до такого никогда не додумался.
Малу имела свои особые представления о природе, и одно время мне казалось, что они могут стать для нее спасением, единственной возможностью уйти от зависимости. Она распрощалась со мной, с братом, с наркотиками и поселилась в общине, где-то в Хельсингланде — я был этому только рад. А потом я получил от нее письмо, в котором она писала, что с ней случилось чудо, что она излечилась и чувствует себя хорошо, что за пять месяцев она не сделала ни одной затяжки. В своем письме она описала и ферму, на которой жила, и людей, что жили с ней рядом. О некоторых из них я слышал и раньше, все они, похоже, были из одного теста. Белые вороны. Я так и видел их перед собой — все как на подбор тролли: бороды, ленточки на лбу, пончо, чудные шляпы. Можно было предположить, что на повседневную рутину они смотрят с безразличием или презирают ее, подобно богеме, что сами они выше суеты, что им и дела нет до мелких неурядиц. Ничего подобного. Они были не только грязны, но и мелочны — что попало не ели, отлично знали что почем, какое пособие положено им по болезни и сколько денег можно обналичить за раз. По сравнению с их занудным существованием, моя собственная жизнь казалась иррациональным хаосом. У меня не было ни малейшего желания встречаться с ней в такой компании. Я сел писать письмо, чтобы как можно мягче сообщить ей об этом.
И тут ко мне в дверь позвонили. Я отозвался из-за огромного шкафа красного дерева, которым был забаррикадирован вход, но ответа не получил. Тогда, пересилив свой страх, я немного отодвинул шкаф и увидел через стекло входной двери, что на лестничной площадке стоит женщина. Я догадался, кто это. В течение нескольких секунд я колебался перед выбором, а поскольку исход тех событий вам уже известен, могу только добавить, что прошло немало времени, как минимум, несколько дней, прежде чем я окончательно убедился в том, что принял правильное решение, впустив женщину в свой дом. Гораздо позже, однако, мне было трудно сознаться в этих сомнениях — они стали казаться мне непостижимыми.
Некоторое время мы с Мод стояли и молча смотрели друг на друга, она знала обо мне, я знал о ней, но источником наших знаний друг о друге был один человек — Генри Морган, ее любовник, источник ненадежный, человек, который не особенно церемонился с фактами, сообщая каждому из нас только то, что было выгодно ему самому. Можно было бы назвать его лжецом, мифотворцем или, если угодно, даже аферистом. Мы должны были, прежде всего, забыть все то, что он успел нам поведать, — это было важно для нас обоих и мы оба прекрасно это понимали. Предоставленные друг другу, мы могли наконец сравнить желаемое с действительным. Она меня никогда не видела, я видел ее лишь однажды, на расстоянии, — это было вечером в гольф-клубе, куда она заглянула в сопровождении Вильгельма Стернера. Рядом с ним она казалась гораздо старше. Сейчас ей на вид было около тридцати, может, чуть меньше. Прямые плечи, длинная шея, каштановые волосы, римский нос. На ней был черный льняной костюм с двумя вишнями на лацкане пиджака. От нее пахло пачулями, а может, чем-то еще более изысканным и утонченным.
Противостоять всему этому было, разумеется, невозможно, но я сразу же постарался вести себя с ней как можно сдержанней, ибо знал, что она связана с людьми, которых попросту можно назвать «дурными»; среди них она чувствовала себя как рыба в воде, и у меня были все основания полагать, что ко мне ее подослали в качестве приманки, как необыкновенно привлекательного доносчика.
И все же я впустил ее — после раздумий, которые с моей стороны, возможно, были просто притворством. Она обошла квартиру, пытаясь сопоставить свои ожидания с тем, что увидела. Она никогда не бывала здесь раньше, хотя мужчина, который здесь жил, многие годы был ее любовником. По ее сдержанной мимике, по движению бровей я понял, что она удивлена.
— Все совсем не так, как он говорил, — наконец, сказала она.
— А что он говорил? — спросил я.
— Что тут убого. Очень убого.
— Ты удивлена?
Она в первый раз по-настоящему улыбнулась мне. Это был ее ответ.
— Здесь не убого, — произнесла она. — Здесь как-то… зловеще.
— Зловеще?
Она посмотрела на меня так, словно я был тому виной. Потом без спросу открыла шторы, и в комнату хлынул до боли ослепительный свет. Когда глаза мои привыкли к яркому освещению, мне стало еще больнее при виде грязи, скопившейся в квартире, пыли, мусора — всего того, что коллекционирует сидящий взаперти, изолированный от мира параноик, — чтобы не дай бог никто не обнаружил в мусоре следов его существования. Хотя сначала я не убирал просто потому, что думал: как только работа будет закончена, в прихожей появится Генри и скажет: «Я как раз собирался навести здесь порядок…», или соврет еще что-нибудь вроде этого.
А потом мне уже было не до этого — я пытался навести порядок хотя бы у себя в голове. Мимо меня прошла весна. Я писал, с утра до ночи, в течение многих недель, и накропал больше пятисот страниц, которые сейчас лежали на письменном столе в библиотеке.
— Новая книга? — спросила она, взглянув на кипу бумаг.
— Не знаю, — ответил я. — Work in progress.
Я не знал, что сказать. Она тоже была персонажем этой книги, которая должна была объяснить, по крайней мере мне самому, что же все-таки произошло — с пропавшим без вести, с той страной, которая позволила ему пропасть.
Не спросив разрешения, она начала листать бумаги — с притворной рассеянностью, с напускным безразличием. Она выхватывала отдельные слова тут и там, немного прищуривалась, чтобы лучше видеть.
— Ты тоже здесь есть, — сказал я, возможно, чтобы позлить ее.
Она снова улыбнулась, быть может, немного натянуто. Попросила сигарету, и я дал ей одну из моих последних. Я предложил ей выпить, но она отказалась, и я налил себе. Джин с лаймом.
Тут она заплакала. Я все еще заставлял себя думать о ней плохо. Можно сказать, что мы какое-то время бились на совершенно противоположных фронтах. Она пыталась приободриться, высушить слезы и поправить макияж, а я изо всех сил старался выглядеть враждебно. Никто из нас со своей задачей особо не справился. Она была так же печальна, а мне вскоре пришлось капитулировать — так долго изображать враждебность я не мог. Не только потому, что мне это претило, но и потому, что по отношению к ней это было несправедливо. Я уже решил про себя, что описал эту женщину недостаточно хорошо, что это можно было сделать лучше. Она была этого достойна. Даже если нет, я бы все равно рискнул, предпочитая заблуждение разочарованию.