Вспомнить его было непросто, потому что он произвел на меня бледное и неприятное впечатление, которое со временем поблекло еще сильнее. Бывают люди, чьи лица невозможно забыть, даже если виделись вы только мельком и не обмолвились при этом ни словом. Но Конни был не из их числа — его лица я вспомнить не мог, как ни старался. Возможно потому, что внешность у него была, что называется, заурядная. Среди его недостатков следует отметить негативное, критическое, порою даже агрессивное отношение к людям, преуспевшим хоть в чем-нибудь. Он не скрывал своей позиции, но не избегал общения с этими людьми, а напротив, радовался встрече с ними и возможности высказать свое мнение. Такое поведение было довольно распространенным, а с тех пор, как вышла моя книга, я сталкивался с ним все чаще и чаще, но так и не научился должным образом на него реагировать. Среди подобных критиков часто попадались хорошие и внимательные читатели. Если я встречал их в баре, они обычно были навеселе, а надравшись в стельку, хотели во что бы то ни стало рассказать мне все, что они обо мне думают.
Я помню обстоятельства нашей единственной встречи с Конни. Это было весной 1986 года, в апреле, — между убийством премьер-министра и катастрофой в Чернобыле. Я тогда довольно много переводил для театра — современные англоязычные пьесы, напичканные обсценной лексикой. Такой ругани шведская сцена еще не знала. Но все прошло хорошо, одни постановки вызвали скандал, другие имели успех, третьи были скандальными и успешными одновременно — возможно, вследствие того, что в обществе установился новый климат, более резкий и жесткий. Англия это уже пережила, а в Швеции все только начиналось.
Некоторые актеры стали моими друзьями, и встречаясь в понедельник вечером в баре, мы часто обсуждали новые проекты. Разговор о Конни зашел как раз в такой вечер. Один из актеров, с которым я работал, завсегдатай бара, рассказал, что к нему «пристал» странный тип, который сначала «наорал» на него, а потом попросил прочесть пьесу, которую он, по собственному утверждению, где-то нашел. Актер, разумеется, спросил, о чем пьеса и кто ее написал. Человек не смог назвать имени автора и сказал, что понятия не имеет, о чем текст. Тогда актер спросил, где он ее нашел, как она попала в его руки, на что тот ответил: «Я нашел ее на диване…» Эта фраза стала предметом пародии: изображая своего собеседника, актер скорчил довольно глупую мину и произнес вяло и безразлично: «Я нашел ее на диване…» Обстоятельства эти показались актеру столь необычными, что он решил не разочаровывать своего нового знакомого и попросил занести пьесу в театр. Что тот и сделал — на следующий же день.
Пьеса называлась «Том и Юлиус» и написана была по-английски. Речь в ней шла о встрече Т. С. Элиота и Граучо Маркса летним вечером 1964 года в Лондоне, встрече, описанной в нескольких биографических очерках. Актер сказал мне: «Если этот зануда сам написал ее, то у него талант, а если ты сможешь все это перевести, ты просто гений». И предоставил решать мне. Получив текст, я прочел его. Пьеса оказалась легкой, разговорной, изобилующей каламбурами, что делало ее, как и предсказывал профессионал, непереводимой — во всяком случае, мне это было не по зубам. Известно, что Элиот и Граучо Маркс были заочно знакомы долгие годы и относились друг к другу с уважением и восхищением, — сидя по разные стороны Атлантики, они вели переписку, посылали друг другу портреты с автографами и договаривались о встрече, однако договоренность всякий раз нарушалась, встреча откладывалась. И вот, наконец, встреча назначена, оба возбуждены и полны ожиданий. Но обоих ждет разочарование. Граучо, или Юлиус, подошел к делу серьезно: он подготовился к литературной дискуссии на академическом уровне. Заучив некоторые стихотворения целиком, он хочет во что бы то ни стало продемонстрировать свои знания поэту. Элиот не в силах его слушать. Его интересуют лишь каламбуры и скабрезности. Все идет к неизбежному столкновению. Каждый ищет в собеседнике часть себя. Но все впустую. Они меняют тему разговора, меняются местами и в какой-то момент даже шутят, не поменяться ли им женами, но все напрасно, им не дано увидеть то, чего они хотят. Они слишком стары и слишком устали, чтобы признать это, они уже не в силах сменить однажды избранное амплуа. Ожидаемого столкновения не происходит. The play ends not with a bang but a whimper. Остроумно. Даже чересчур. Насладились вечером только жены знаменитостей, которые вели себя как нормальные люди и непринужденно болтали обо всем, что приходило им в голову. Долгожданная встреча величайшего поэта и не менее великого комика прошлого века была недолгой, обоим она принесла лишь разочарование.
Своему другу актеру я сказал, что разделяю его мнение — пьеса неплохая, но местами непереводимая. Он как раз собирался встретиться с человеком, который дал ему текст, и попросил меня пойти с ним. Мы увиделись вечером в его любимом баре. Вскоре появился и тот парень. Его звали Конни. Он казался моим ровесником. Вид у него был такой, будто он только что пришел от зубного, но понял, что ему срочно нужно вернуться обратно. Выпив по кружке пива, мы с актером попытались, как можно деликатнее, объяснить ему, что пьеса хорошая, но труднопереводимая. Мы были уверены, что имеем дело с автором, но реакция Конни нас несколько озадачила. Наша критика оставила его совершенно равнодушным. Он только пожал плечами и повторил:
— Я просто нашел ее на диване…
Мы переглянулись. Актер спросил:
— Что же это за диван такой?
Конни ответил:
— Молох.
— Молох?
— Так его называют.
Другого объяснения не последовало.
Актер спросил, как бы с намеком:
— А не может ли этот диван произвести что-то более… актуальное, или, может, по-шведски, или…
Конни дал понять, что это невозможно. Но выпить еще кружку он был не прочь. Мы снова заказали пиво и перешли к обсуждению достоинств пьесы — некоторые диалоги казались такими правдоподобными, будто автор и сам присутствовал на ужине. Конни в обсуждении не участвовал и сказал, что ничего об этом не знает. Человек, который, по его мнению, написал ее, умер, и спрашивать было не с кого.
Спустя многие годы я вернулся к «Тому и Юлиусу» и взглянул на пьесу совершенно другими глазами. Тогда, в 1986 году, мы отвергли ее по своей незрелости, но виной тому была также атмосфера, царившая в обществе. Убийство премьер-министра потрясло Швецию и пробудило в людях чувства, которые требовали выражения, но в гораздо более грубой и примитивной форме. Общественное спокойствие было нарушено, все шведы стали невольными участниками коллективного расследования; преступник существовал, но за отсутствием особых примет, составить его четкое описание было невозможно. Опубликованный фоторобот представлял собой портрет настолько собирательный, что практически каждый мог при желании разглядеть в нем свои черты. В те времена беседа двух мужчин, дымящих сигарами в лондонской гостиной в 1964 году, казалась малоинтересной. Но мы, разумеется, были неправы. В то время мы просто не могли понять всей глубины пьесы.
Актер должен был вернуться в театр на репетицию, и, пожелав Конни удачи, ушел. Оставшись наедине с этим мрачным и неразговорчивым человеком, я признался ему, что мы приняли его за автора.
— Меня… — сказал он, словно и не подозревая об этом недоразумении. — У меня таких амбиций нет. Я даже не уверен, люблю ли я театр.
Говорил он вроде искренне, но я все еще сомневался. Вдруг он действительно являлся автором, который сначала пожелал остаться неизвестным из осторожности, а когда пьесу отвергли, решил и вовсе откреститься от нее?
— Я почти уверен, что пьесу написал партнер моего отца. Он вроде был англичанин.
Конни коротко рассказал, что унаследовал от отца фирму, небольшую контору, которая проводила опросы общественного мнения. Отец и его партнер скончались задолго до нашей встречи. Я решил, что проще поверить ему, и поверив, сразу же потерял всякий интерес к этому делу. Конни был довольно молчалив, пожалуй, даже немного застенчив, и когда все загадочные обстоятельства были раскрыты, разговор сам собой зашел в тупик.
— Вернуть вам текст? — спросил я. Пьеса лежала у меня в портфеле.
— Оставьте себе, — сказал Конни. — Делайте с ней, что хотите.
— О'кей, — ответил я и попросил счет.
— Я читал вашу книгу, — сказал Конни так, словно долго думал об этом.
— Какую? — спросил я.
Конни ответил.
— Мне кажется, я знаю, кто эти братья… — сказал он.
— Вот как?
— Что касается всего остального… вся эта торговля оружием… я в это не верю, — произнес он скептически.
Возможно, это была расплата за отвергнутую пьесу. Мне совершенно не хотелось с ним спорить — мне уже столько раз приходилось отшучиваться и приуменьшать значение того, что на самом деле было вопросом жизни и смерти.
— К тому же, местами плохо написано, — добавил он.
Я ответил:
— Один английский писатель сказал: «Чтобы научиться писать хорошо и целой жизни мало».
Счет никак не несли. Возникла неловкая пауза. Конни напился, по крайней мере, у него, наконец, развязался язык:
— Эх… А я развожусь… Во всяком случае, съезжаю…
Это могло сойти за оправдание или извинение. Я не ждал от него никаких извинений, но вынужден был поддержать разговор:
— Сочувствую. У вас есть дети?
— Да, годовалая дочь.
Принесли счет. Конни полез во внутренний карман пиджака, но я остановил его и расплатился сам. Он хотел посидеть еще и угостить меня — ему наверняка нужно было поговорить, — но я отказался, сославшись на неотложное дело. Сказать ему правду я не мог — не мог сказать, что мне надо забирать ребенка из детского сада. Иногда я действительно жаловался на это, поскольку имел неосторожность жениться на турфирме, и жена моя дома практически не объявлялась, но ровно в эту минуту, в разговоре с ним, это прозвучало бы как неуместное напоминание.
Мы расстались на улице перед баром. Он исчез в толпе. Его поглотила серая масса — та самая, которая служила ему рабочим материалом. Я полагал, что прощаюсь с ним навсегда. Пьеса «Том и Юлиус» угодила в картонную коробку и отправилась на чердак, после того как развалился мой собственный брак. Вместе с другими многочисленными коробками она переехала на старый сеновал и стала, по всей видимости, прибежищем мышей и другой мелюзги, которая устраивала себе норки и вила гнезда среди острот вроде: «Let's fire a friendly torpedo». В конце концов, в памяти моей остался лишь гаснущий свет и две горящие точки только что зажженных сигар, два огонька в неловкой тишине, в необъятной темноте.
Я и сейчас, в начале двухтысячных годов, помню эту темноту, но кроме нее ничего не помню, потому что после катастрофы в Чернобыле, когда Малу отправила двадцать три прощальных письма своим друзьям, ее поглотила другая, еще более страшная тьма.
Густав ждал от меня поддержки, рассчитывал на мое участие, и я, разумеется, хотел ему помочь во что бы то ни стало. У меня были дела в Стокгольме, дела не срочные, которыми я мог заняться в удобное для себя время. В общем, я сразу же выехал. Густав ждал меня в условленном месте — у крытого рынка на Эстермальмсторг. Я не знал, сказать ли ему, что я приехал только ради него, или объяснить, что у меня есть и другие дела, чтобы не ставить его в неловкое положение. Увидев его бледное, усталое и взволнованное лицо, я сразу забыл о своих сомнениях и постарался сделать все возможное, чтобы его успокоить. Он не спал несколько суток.
— Пойдем сразу к Конни, — сказал он.
— Ты предупредил его, что придешь со мной?
— Он не берет трубку, — ответил Густав. — Но я оставил несколько сообщений.
— Он до сих пор думает, что ты имеешь к этому отношение?
— А, по-твоему, я ни при чем? Я люблю ее.
Я задал глупый вопрос, но его ответ прозвучал совершенно естественно и непринужденно.
До торгового центра, где находился офис Конни, мы дошли пешком. Внутри все было увешано флагами и вымпелами; красная ковровая дорожка вела от главного входа к временной сцене.
— У них сегодня эта дурацкая церемония, — сказал Густав. — Открытие самого большого торгового центра Скандинавии.
Я читал об этом в газете. Густав подошел к закрытой двери — чтобы войти, требовался код, но в офисы, расположенные в здании, можно было позвонить по домофону. Пока Густав звонил, я читал названия фирм. Предприятие Конни называлось, скорее всего, «Институт Лангбру», как я узнал позже, в честь владельцев и основателей Ланга и Брудина. На наш звонок никто не ответил.
— Я знаю, что он там, — сказал Густав.
Мы решили немного подождать под дверью, а поскольку в офисы время от времени приходили посетители, долго нам ждать не пришлось. Приехал велокурьер с тубусом. Мы проскользнули за ним следом и поднялись в лифте на последний этаж. Наверху был всего один офис. На старой латунной табличке, повешенной, очевидно, задолго до появления торгового центра, было написано «Институт Лангбру».
Густав несколько раз настойчиво позвонил в дверь. Никакого ответа. Тогда он заглянул в щель для почты и крикнул:
— Конни! Это я, Густав!
Мы ждали молча, прислушиваясь к звукам по ту сторону двери. Вскоре до нас донесся какой-то шум, слабый стук, словно дверь ударилась о резиновый дверной стопор.
— Мы просто хотели поговорить! — Густав старался сохранять спокойствие.
Это возымело должное действие, и вскоре из-за двери послышалось:
— Кто это «мы»?
Густав ответил, и человек за дверью принял решение — один за другим он отпер три замка, и дверь медленно отворилась.
Даже если бы я помнил, как выглядит Конни, я бы ни за что не признал его. Выглядел он ужасно — не человек, а развалина. Довольно скоро мне предстояло выяснить, что было тому причиной, и даже понять его состояние. Мало кто мог сделать это и не сойти с ума.
— А, это ты… — сказал Конни, глядя на меня. — Терпеть тебя не могу…
— Конни, — начал было Густав, но Конни остановил его жестом руки.
— Осторожно, Густав, — сказал он. — Я заражен.
Густав замер. Я не знал, какие у них отношения, насколько хорошо они знакомы, но в моей компании Густав, вероятно, чувствовал себя увереннее.
— Черт, да ты же под кайфом! — сказал он.
— Осторожно, — повторил Конни. Потом он обратился ко мне: — Тебе бояться нечего. Ты свое уже получил.
Конни сделал неопределенный жест, охватывающий все, что его окружало. Он не был «инфицирован» или «запятнан» — он был «заражен». Чтобы продемонстрировать это, он попятился от двери, вытянув перед собой руки, как будто для того, чтобы обозначить границу карантинной зоны. Мы с Густавом остановились в дверях. Конни был несомненно болен, и что бы с ним ни приключилось, заразиться нам не хотелось. Я пока еще не понял, почему он сказал, что я тоже заразен.
— Тебе здесь не место! — Конни указал на Густава. — Ты слишком молод. А ты… — он снова указал на меня, — ты знаешь, о чем речь…
— Нет, Конни, — ответил я. — Понятия не имею.
— Что, черт возьми, происходит? — спросил Густав.
— Тебе здесь не место, — повторил Конни.
— Да хватит уже! Ты что-то знаешь, да? Ты что-то слышал. Я тоже имею право знать.
Конни кивнул. Он понял, но сказал так:
— Нет. О Камилле я ничего не знаю. Меньше, чем когда-либо. Но мы узнаем. Скоро.
— Как?
— Уходи! Я позвоню. Тебе это ни к чему… — Он сделал три глубоких вдоха, один за другим, и похлопал себя по груди, словно говорил о какой-то скрытой болезни.
— Я не уйду, пока не узнаю, что происходит. — Густав посмотрел на меня, словно искал поддержки.
Но я не мог его поддержать. Конни производил впечатление больного и безумного человека, но я, кажется, понимал, что он не сошел с ума, что все это не пустые разговоры. Похоже, за его словами стояли веские и обоснованные аргументы.
— Прости, — сказал он, — если я наговорил лишнего. Ты должен понимать, каково мне сейчас. Я до сих пор не знаю, где она, но мы обязательно узнаем. Это единственное, что я могу сейчас сказать.
— Когда? — спросил Густав.
— Сегодня. Завтра. Я не знаю. — Он пошатнулся, словно у него резко упало давление, потом облокотился о дверной косяк. — В горле пересохло…
Он поплелся на кухню.
— Иди, — сказал я Густаву тихо, так чтобы Конни не услышал. — Иди домой. Я ненадолго задержусь — посмотрим, что из этого получится.
— Господи, что же я натворил? — сказал Густав.
— Скорее всего, ничего. Именно поэтому ты должен уйти. Пока ничего не натворил.
Он все понял.
— Ладно, Конни, — сказал он. — Ладно. Я ухожу.
Он постоял немного, дожидаясь, пока Конни появится в дверях кухни. Конни вышел, кивнул и вытер подбородок. Он так жадно пил, что облил себе грудь.
— А ты? — обратился он ко мне. — Ты останешься?
— Останусь, если хочешь, — ответил я.
— Не бойся меня.
— Я не боюсь.
— Мало ли чего я тут наговорил.
— Все в порядке.
— Как там погода?
— Похоже, будет дождь.
— Возьми зонтик. Бери, сколько хочешь.
Густав проследил за его жестом. В прихожей стояло высокое ведро, украшенное английскими охотничьими мотивами. Из него торчали забытые посетителями и временными служащими зонтики. Густав послушно взял себе зонт и посмотрел в мою сторону с жалостью, словно ему вдруг стало стыдно за то, что он втянул меня в это дело.
— Я позвоню, — сказал я.
Густав кивнул и вышел.
Я вошел и закрыл за собой дверь.
— Раздевайся, — сказал Конни.
Я снял пальто и оставил его в прихожей. На вешалке висели пиджаки, пальто и костюм.
Помещение было старое и запущенное. В просторной прихожей стоял большой металлический каталожный шкаф; одна дверь вела в кухню, две другие — в кабинеты и еще одна — в комнату, заставленную письменными столами со старыми телефонными аппаратами. Конни вошел в один из кабинетов. Я проследовал за ним. Комната была довольно большая, с эркером. Уровень пола в эркере был выше, чем в кабинете; окна выходили в торговый центр. Посреди кабинета стоял огромный потертый кожаный диван. Воздух был затхлый.
Конни стоял в эркере и выглядывал из окна, словно желая удостовериться, что Густав действительно ушел.
— Этот ковер… — сказал он. — Откуда он здесь взялся?
В его голосе слышалось удивление или даже недовольство тем, что он этого не заметил, потерял бдительность.
— Когда мы пришли, он уже был, — сказал я.
— Значит скоро можно будет открыть окно и послушать, как какой-нибудь муниципальный советник распинается об успешном сотрудничестве муниципалитета и частного сектора.
— Это точно, — ответил я.
— Мне тоже пришлось платить за этот ковер.
— И мне, — сказал я. — Я часто захожу в тот бар что внизу.
— Знаю. Я тебя видел.
— Ты здесь живешь?
Конни скорчил гримасу, как будто не желал отвечать на этот вопрос.
— С некоторых пор, — сказал он. — Хотя это запрещено. Но я знаю охранника. — Пауза. — Я дал ему взятку.
— И давно ты тут сидишь?
Этот вопрос он оставил без ответа.
— Твоя книга… — начал он. — Когда мы виделись с тобой в последний раз, в 87-м, я сказал, что это туфта.
— Это было в 86-м, — возразил я.
— Разве? Хотя, может быть. Как бы то ни было, я сказал, что знаю этих братьев, но все остальное — туфта…
— Я этого не помню, — сказал я.
— Сегодня все наоборот.
— То есть?
Он медлил с ответом — быть может, хотел разжечь мое любопытство или раздразнить мое тщеславие. Откуда ему было знать, что это непросто.
— Ты хотел мне что-то сказать?
Он сел за письменный стол. На массивном, старом, дубовом столе стоял новый и, насколько я мог судить, мощный компьютер.
— Поступай с этим, как знаешь, — сказал он. — Тебе не впервой. Ты слышал такое и раньше. Но это ничего. Люди имеют обыкновение забывать. — Он поднял телефонную трубку и проверил, есть ли гудок. — Они будут звонить.
— Кого ты имеешь в виду?
— Я расскажу…
Он отвернулся к окну. Послышалось сопение, и на секунду я подумал, что он плачет, но шум доносился из-за окна.
— Садись, — сказал он. — Это Молох.
— Кто? — не понял я.
— Диван.
— А… Тот, что пишет пьесы?
— Точно, — сказал Конни. — Смотри, не вырони ничего. Пропадет с концами.
Я сел на диван. Он был чересчур глубокий и потому ужасно неудобный. Я просидел на нем не один час, но так и не смог расположиться удобно. Когда я облокачивался на спинку, ноги отрывались от пола, и тело теряло точку опоры.
Ниже я наверняка не раз повторю, что откровения Конни прозвучали сбивчиво и несуразно; в его путаном рассказе смешались важное, неважное и такое, что казалось неважным лишь до поры до времени. Конни удавалось сохранять внешнее спокойствие, видимо, благодаря таблеткам, которые он постоянно грыз, но на самом деле он находился в состоянии внутреннего распада, иначе говоря, претерпевал необратимые изменения. Возможно, и рассказ его, полный мучительных воспоминаний и столь же мучительных признаний, являлся неотъемлемой частью этого превращения. Человек, потерявший ребенка, не может остаться прежним. Даже если ребенок вернется. Стоит только допустить такую возможность, заглянуть в бездонную пропасть сомнения и самокопания, и станет понятно, что для преодоления этой пропасти необходимо собрать в кулак все свои силы. Для начала надо этого, как минимум, захотеть. Даже это, оказывается, не так-то просто. Мне понадобится много времени, чтобы упорядочить все, что я услышал, придать этому подходящую форму и постепенно решить, подлежит ли это пересказу.