Диван этот называли Молохом, потому что он постоянно проглатывал самые разные предметы. Стоило обронить хоть что-нибудь, и вещь загадочно исчезала. Конни утверждал даже, что у дивана есть руки или щупальца, с помощью которых он обшаривает карманы гостей. Большой и тяжелый, обитый к тому времени уже изрядно потертой опойковой кожей, с четырьмя широкими подушками, он мог легко разместить на себе пару-тройку рослых мужчин, даже если бы они решили разлечься на нем. Но был коварен. Любой предмет, выскользнувший из кармана или просто оставленный на диване, если его не хватились сразу же, можно было считать пропавшим без вести. Возникает резонный вопрос, куда же все это девалось. В недрах дивана был захоронен небольшой клад, состоящий главным образом из монет — некоторые были украшены профилем Густава V, другие имели иностранное происхождение. Кроме того, можно предположить, что в глубине его в большом количестве залегали книги, журналы, ключи и компакт-диски, несколько водительских удостоверений, расчесок, зажигалок и портсигаров, а также бессчетное множество самых разнообразных шариковых и перьевых ручек, среди которых могли заваляться и довольно дорогие экземпляры. Маленьким детям строго-настрого запрещалось садиться на этот диван. И если поначалу это было лишь шуткой, призванной защитить дорогую обивку от малолетних вандалов, то в конце концов шутливое отношение сменилось вполне заслуженным уважением — диван не знал пощады, утроба его была ненасытна, за время своего пребывания в доме он увеличил вес приблизительно вдвое. Конни не раз повторял: «Мне это уже надоело. Пора с этим кончать…» — так, словно собирался покончить не только с диваном, но и со всем своим бизнесом. В случае переезда или эвакуации, диван бы не сдвинулся с места. Пришлось бы разделать его тушу, изрубить его на куски. Рано или поздно, Конни бы вскрыл свой диван и опорожнил его прожорливое брюхо, и тогда содержимое Молоха, предметы, однажды утерянные или доселе невиданные, составили бы все наследство Конни — ничего другого ему бы от прежней жизни и не досталось. Возможно, опустошая диван, ему предстояло сделать сенсационные открытия, обнаружить секретные отчеты, бумаги и документы, чековые книжки и счета, о существовании которых давно позабыли. Одному только Богу известно, что таил в себе этот диван.

Конни предпочитал стоять в эркере, отлучаясь только для того, чтобы проверить, работает ли телефон.

— Кто должен тебе позвонить?

— Они, — сказал он. — Зараженные.

— А кто они, собственно, такие?

— Люди, с которыми я связался. Но не по собственной воле. У меня не было выбора. Они разыскивают мою дочь, и они ее найдут. Я в этом не сомневаюсь.

— Отлично, — сказал я. — И давно ты ждешь звонка?

— Торчу здесь уже третий день.

В торговом центре духовой оркестр заиграл марш. Конни выглянул в окно. «Вот черт…» — сказал он. Я подошел к нему, чтобы посмотреть, в чем дело. Музыканты в красных униформах играли в сопровождении команды юных танцовщиц. На фасаде здания, по обе стороны от эркера, красовались две дюжие валькирии. Когда-то беззащитные перед натиском стихий, они изрядно пострадали от ветра, осадков и выхлопных газов и теперь выглядели так, словно подхватили неизлечимую болезнь. Одна из них потеряла ухо, другая осталась без носа.

Как выяснилось, церемония открытия планировалась заранее и была подготовлена ассоциацией предпринимателей, которая с момента своего образования выросла вдвое. Пассаж, объединенный под одним стеклянным перекрытием с пятью новыми офисными зданиями, стал одним из крупнейших во всей Скандинавии торговым центром. Старые здания, протянувшиеся во всю длину торгового ряда, были построены в начале двадцатого века, в эпоху шумного ликования, согласно критически настроенным умам того времени, отмеченную непримиримым антагонизмом роскоши и нищеты, который во избежание социальных конфликтов на уровне общественного сознания было принято всячески скрывать или, по крайней мере, приукрашивать. Именно в этой части города жили люди состоятельные, те, кому и в голову не приходило стыдиться своего богатства. Наделенные в достатке всем, кроме скромности, они строили себе дома с вычурными фасадами, изобилующими дорогой лепниной и всевозможными архитектурными излишествами. Многие подъезды, ныне едва заметные среди огромных витрин, были украшены фресками, чьи сюжеты, заимствованные из исландских саг и скандинавской мифологии, служили напоминанием о языческих, но, тем не менее, достойных всяческого почитания, предках. Чем искуснее выглядело это напоминание, это звено, связующее одальмана, который поклонялся асам, с благочестивым гражданином оскарианской эпохи, тем вернее сам художник становился одним из участников шумного ликования. Потому что именно в этом и заключалось главное достижение эпохи — подаренное разобщенной нации единое для всех ослепительное прошлое, способное внушить подданным разных чинов и сословий одинаковое уважение.

Конни Ланг стоял в своем эркере — теперь, как и много лет назад, когда он был ребенком и не доставал до подоконника. Тогда его отец подкладывал ему под ноги пару экземпляров «Ежегодного статистического вестника», чтобы сын мог выглянуть из окна и полюбоваться уличной толпой. «Вот оно наше сырье», — приговаривал отец. Пол в эркере был на ступень выше, чем в комнате, и тем самым представлял собой своеобразный пьедестал или «the bridge», как его называл партнер отца — человек со странностями, обожающий все английское, вернее, все то, что соответствовало его представлениям о доброй старой Англии. Кроме всего прочего, он восхищался торговым флотом, вследствие чего в обстановке его кабинета прочитывалась морская тематика. Нельзя сказать, что вся отделка этого помещения была решена в едином стиле, но внимательный глаз не мог не обратить внимания на отдельные детали, предназначенные для того, чтобы создать определенное настроение. К примеру, на стене между окнами эркера висели латунные корабельные часы с боем. Они только что пробили пять склянок утренней вахты. «Alone on the bridge», — говаривал отцовский партнер, глядя сверху вниз на толпу, заполонившую узкую асфальтированную улочку с магазинами на каждом шагу, как одинокий капитан, у ног которого на нижней палубе копошатся рабы. Мальчишкой, Конни нравилось думать, что эркер похож на капитанский мостик, но, повзрослев, он долго не мог понять, каким образом это высокомерие сочетается со смирением, провозглашенным важнейшей из добродетелей в стенах отцовского предприятия, которое было принято называть не иначе, как Институтом. Люди на улице представляли собой ценный материал. Цель конторы, разместившейся над ними, заключалась в том, чтобы предоставлять вышестоящим инстанциям сведения, отражающие изменения общественного мнения по самым разным вопросам, от политики до потребительского спроса. Данная информация служила основанием для принятия решений, мудрых и осторожных, независимо от того, кто их принимал. По мнению владельцев, Институт использовался как важный инструмент в процессе разработки и создания уникальной структуры — шведской модели. Необходимым условием существования такой модели было наличие процветающего предпринимательства и строгой политики распределения, которые порой казались такими же несовместимыми противоположностями, как одальманы-язычники и благочестивые оскарианцы. В сложившейся ситуации требовались квалифицированные кадры, чья способность использовать это взрывоопасное соединение без риска разнести все к чертовой матери являлась важнейшим достижением того времени. Самым успешным было позволено участвовать в шумном ликовании эпохи.

Именно на этом поприще Институт Лангбру добился значительных успехов, занимаясь изучением общественного мнения, ненадежного, капризного, в некоторых случаях, непредсказуемого. Правильная оценка господствующих в обществе умонастроений позволяла обращать то, что казалось взрывоопасным, в нечто динамичное и мощное, в нечто полезное — в движущую силу, появление которой, по мнению некоторых, положило начало бесконечному прогрессу.

Вот какое наследство было доверено в управление Конни Лангу; и не только сам Институт, но и особый дух — вера в то, что мнение простого народа, этой серой и безликой массы, следует уважать, особенно если оно выражается в конкретных цифрах и процентных соотношениях. Возможно, в былые времена Конни и верил в это, но теперь, когда я видел его перед собой в проеме эркерного окна с незажженной сигаретой во рту, бледным лицом и тусклыми от недосыпания глазами, он больше напоминал человека, лишенного всякой цели и смысла.

— Тебе надо поспать, — сказал я. — Я послушаю телефон.

— Ничего, — сказал он. — Я в порядке.

— Что у тебя там за таблетки?

— Маленькие белые. Мне дал их Блейзис. Ты его знаешь?

— Румын?

Конни кивнул.

— Он профессионал… Значит, депрессант он тебе тоже дал.

Конни кивнул еще раз.

— Он объяснил тебе, как часто их принимать?

— Все в порядке, — сказал Конни. — Мои мысли ясны как никогда.

— Но красный ковер ты не заметил.

— Это потому, что вы меня отвлекли.

— Его постелили до нашего прихода.

— Хватит, — сказал он. — Я сам разберусь, когда мне и что принимать.

— А что, если нет? Сколько штук у тебя осталось?

— Достаточно.

— Как выглядит депрессант? Большие синие таблетки?

Но Конни не желал это обсуждать. Лечь спать для него в тот момент было равносильно предательству — все равно, что отказаться от собственной дочери.

— Она надеется на меня…

— Ладно, — сказал я. — Ладно. Но ты помнишь, где они лежат, да?

— Там, в прихожей, — сказал он. — Или здесь, в ящике…

Он открыл ящик стола, но ничего там не нашел. Он вышел в прихожую, налетев на дверной косяк, и тут же вернулся с маленьким белым конвертом в руках. Он обронил его на стол так, что конверт лег прямо перед старомодной рамкой с портретом дочери как письмо соболезнования. Фотография была сделана в год окончания школы. Он передал мне рамку, чтобы я мог рассмотреть портрет получше. Ничего особенного я не увидел, тем более, что снимок был сделан два года назад: блондинка в черной водолазке своей улыбкой заставляла задуматься о том, что же такого смешного сказал ей школьный фотограф. Но, как я уже и говорил, снимок был двухлетней давности — мало ли что могло произойти в жизни девушки за два года. Возможно, она уже не была блондинкой, и уж наверное, чтобы развеселить ее теперь, одной дежурной шутки суетливого фотографа было бы недостаточно.