Одно из помещений офиса уже давно не использовалось. Когда-то оно служило кабинетом «англичанину», но поскольку на смену ему никто не пришел, комната стала использоваться как кладовка и со временем превратилась в свалку списанного инвентаря. Там хранились старые пишущие машинки и арифмометры, скоросшиватели и дыроколы, засохшие штемпели, точилки для карандашей, изготовленные из хромированной стали, коробки с копировальной бумагой, копировальная машина, упаковка неиспользованных перфокарт, старая арматура, пепельницы на подставках, чернильницы, промокашки, стеллажи с подвесными картотеками и дверями-жалюзи, неисправный шредер для бумаг и другое оборудование, предназначение которого могли объяснить только специалисты. Изготовленные из дерева, металла и бакелита, все эти предметы были покрыты равномерным слоем пыли. Под слоем пыли залегала своеобразная жировая прослойка, характерная для учреждений подобного рода. Она представляла собой комбинацию жирных кислот животного происхождения, выделенных железами служащих, и испарений металла и углерода. Запах там стоял особый и в наши дни чрезвычайно редкий — запах пыли, чернил и смазочных материалов, сохранившихся в утробе офисной техники, ароматическая основа с легкой примесью кофе, табака и дыма, когда-то залетевшего сюда через открытое окно. Запах этот в природе больше не существует, это запах эпохи, отступившей в прошлое под натиском одноразовых вещей и цифровых технологий.
Значительную часть коридора занимал несгораемый каталожный шкаф, достаточно просторный, чтобы внутри него могли разместиться «четыре посетителя в положении стоя». Он был заполнен папками с архивными копиями по всем проектам, которые были осуществлены Институтом с момента его основания. Для того, кто мог расшифровать все эти числа — результаты проведенных за последние пятьдесят лет опросов общественного мнения, — они представляли собой важный вклад в Новейшую историю Швеции, бесценный материал для исследования. «Дух времени, разложенный по полочкам», — как мог сказать отец Конни с гордостью и удовлетворением, твердо уверенный в том, что материалы эти в будущем приобретут огромное значение. Он внес свой личный вклад не только в определение духа времени, но и в его формирование. Когда Конни случалось открывать этот шкаф, ему казалось, что он чувствует запах сигарного дыма. Запах проплывал мимо него и быстро улетучивался, так что Конни никак не мог определить, был ли этот запах лишь воспоминанием или действительно пропитывал собой хранящиеся внутри бумаги. Так или иначе, ощущение, что эти старые документы хранят в себе дух безвозвратно ушедшего времени, благодаря ему только усиливалось. Конни и сам воспитывался в духе того времени, который, в грубом приближении, можно было бы определить как «конструктивно-критический», подразумевая под этим приоритет критического мышления, направленного на всеобщее совершенствование; при условии, что описание фактических обстоятельств было правильным, просвещение, исследовательская деятельность и научная дискуссия могли возглавлять и направлять лежащее в основе всего движение, иначе говоря, прогресс. Не переворот, не налет, не атака, но исполненное достоинства, неторопливое поступательное движение. Никого не надо было толкать, сбивать с ног и растаптывать по ходу этой спокойной процессии. Поспевать за ней могли даже хромые и немощные.
Так это было преподнесено ему, и так, в свою очередь, он преподнес это собственной дочери, когда она была моложе и только начинала задаваться сложными вопросами. Но то, что она видела, чему была свидетелем изо дня в день, не соответствовало этому описанию, и в конце концов она усомнилась в возможности подобного прогресса. Она видела различия повсюду — явления, которыми не так давно статистическая наука пренебрегала как исключительно редкими, за короткий период двадцатого столетия вследствие лишь немногих и незначительных политических преобразований распространились настолько, что стали важными реалиями, которые нельзя было сбрасывать со счетов. Среди них — бедность, маргинализация, бездомность.
— Она всегда была такой, — сказал он. — Однажды на Рождество мы стояли перед витриной магазина, где были и игрушки, и красочные свертки, и даже Санта Клаус. Я спросил ее: «Чего бы тебе хотелось больше всего?» Я знал, что она мечтает о коляске для кукол. Но ей было стыдно признаться в этом, потому что возле двери магазина сидел попрошайка. Я его даже не заметил… Может, мне уже тогда надо было насторожиться, но я, скорее, испытывал гордость. Ведь у нее было такое чуткое и большое сердце.
И хотя говорил он сбивчиво, делал многословные отступления и перескакивал во времени то назад, то вперед, я все равно мог с уверенностью утверждать, что он прокручивал все это у себя в голове днями и ночами. И чем больше он говорил о Камилле, тем сильнее было чувство, что он готовится получить известие о смерти дочери и я тоже участвую в этих приготовлениях. Порой он упоминал о ней в прошедшем времени, как будто судьба ее уже была решена.
В его изложении не было никакого расчета — Конни не пытался представить себя в лучшем свете на случай, если мне придется отвечать в качестве свидетеля, раз уж я стал наперсником, по крайней мере, в его глазах. Он ни на секунду не забывал о моем присутствии и о том, кто я такой, о риске, что однажды я, возможно, захочу повторить некоторые из сообщенных им сведений. Возможно, он сам того желал, хотя и не говорил об этом. Снова и снова он возвращался к одному и тому же: «Тебе я могу рассказать об этом. Ты уже заражен…» Он повторял эти слова так, словно выслушивая его исповедь, я подвергался своего рода наказанию.
Довольно долго Конни рассказывал мне о своей последней встрече с дочерью, так как обедали они как раз накануне ее исчезновения. Он понял, что ему сложно беседовать с Камиллой — все темы вдруг оказались больными, и чего бы они ни коснулись в разговоре, все было будто заминировано.
— Даже о своей работе я больше не мог говорить. Тяжелый, нудный труд… Стоило мне только заикнуться об этом, лицо дочери выражало презрение, а сама она не упоминала о моей работе иначе, как с иронией. С презрением и с этой непристойной насмешкой избранности. Всем своим видом она хотела сказать, что я… заблуждаюсь. — Он резко вытянул руку и сжал кулак, словно хотел схватить витающий в Институте дух. — Камилла, вероятно, еще слишком молода, чтобы понять, что сама она просто променяла одни заблуждения на другие. И угрызения совести, в хорошем смысле этого слова, — тоже заблуждение. Я всегда это подозревал. Но… это презрение…
— Разве нельзя просто смириться с этим? — Я попытался вставить свое слово, но моя попытка осталась незамеченной.
— Год тому назад я заметил это впервые, — продолжал он. — Заметил, что она презирает мою работу и все, что связано с Институтом. Это было сразу после волнений в Гётеборге. Она отправилась туда с друзьями, она была полна надежд, но ее сразу же арестовали, буквально ни за что. Полицейские оскорбляли ее… А потом она увидела, как один из тех офицеров получает красную розу от имени правительства за проявленное мужество. О том, что с ней было в Гётеборге, мне больше ничего неизвестно, но что-то там случилось. Она рассказывала об этом так, словно ни капли не разочаровалась, как будто расправа была неизбежна. Меня это беспокоило больше, чем несправедливость властей. И все это с таким презрением. Их презрение к ней, ее презрение к ним и ко всему, что за ними стоит. Последствия сказываются до сих пор…
Конни проводил исследование, типичное неофициальное задание от Янсена. Следующее поколение мобильных телефонов требовало новой наземной сети, и вопрос был в том, каким образом следует проводить модернизацию. Решение вопроса долго откладывалось, но лоббисты и производители настаивали на своих требованиях, и правительство было вынуждено предпринять конкретные шаги. Какой бы проект ни был принят за основу, его реализация предполагала развитие довольно бурной деятельности — главным образом, возведение многочисленных вышек по всей стране, а как показывал опыт, ничто так не раздражает людей, как то, что возвышается — объекты, которые должны быть возведены, чтобы функционировать. Идет ли речь о памятниках, ветряных электростанциях или вышках мобильной сети, людей это всегда бесит. Одним из немногих исключений был и остается разве что майский шест. Правительство прекрасно понимало, что как только все концессионные договоры будут заключены, само строительство надо будет осуществить быстро и, в некотором смысле, даже беспощадно. Поскольку речь шла о национальных интересах, всякое сопротивление местных властей и их избирателей подлежало подавлению, и в этой связи возникала необходимость прозондировать общественные настроения. Предполагалось, что сопротивление будет, но насколько сильным оно окажется и какие формы примет, оставалось неизвестным. Именно это и поручили выяснить Конни.
Он провел закрытое исследование, негласный опрос, и собрал данные, необходимые для того, чтобы представить достоверную оценку возможного сопротивления и, как он выразился, «его температуры». Англичанин ввел для внутреннего употребления понятие «The Point of Earl Grey». Инструменты для измерения данной величины достались Конни по наследству. Считается, что чай лучше всего заваривается в воде, температура которой чуть ниже точки кипения. Применительно к статистике, задача сводилась к тому, чтобы увязать, к примеру, сопротивление определенному нововведению с точкой «Седого графа». Любое отклонение от этой величины в меньшую сторону увеличивало вероятность того, что данное сопротивление будет подавлено без каких-либо нежелательных последствий. Среди прочих параметров в расчетах учитывались, например, сроки правления. Полученный Конни результат был более чем обнадеживающим. Недовольство проектом третьего поколения не могло возрасти настолько, чтобы угрожать его реализации даже на местном уровне. Как только отчет Конни был представлен, вопрос решили — дали отмашку, и еще до того, как решение было обнародовано, строительство уже началось. Сопротивление, которое Конни удалось оценить по результатам предварительного опроса, со временем было действительно зарегистрировано и в численном выражении вполне соответствовало его подсчетам. Муниципальные власти в отдельных городах воспротивились строительству, но были вынуждены уступить под давлением областной администрации, и дальнейшая реализация проекта проводилась в соответствии с планом.
— Видимо, это тоже было наивно с моей стороны — хвастаться этим перед Камиллой, — сказал он. — В своем деле мне удалось достичь вершины, но в ее глазах я был кругом не прав. Она ненавидит все эти вышки мобильной связи. Она принадлежит к числу радикалов, которые сопротивляются любым переменам, в принципе. Они всегда против. Кроме того, у нее развивается паранойя по поводу радиации.
— В ее-то годы? — сказал я. — Не слишком ли она для этого молода?
— Это у нее от матери. От Аниты, моей жены… то есть вместе мы не живем, но она мне все же жена… Она этим одержима. Все время ищет в еде токсины, химию и всякую дрянь. Все, что на самом деле увидеть нельзя. Особенно то, что увидеть нельзя. Радиация, вредные выделения из строительных материалов. На двери холодильника у нее целый список. Это работа на полную ставку. Она уже обнаружила у себя все симптомы, какие только можно представить. Не знаю, о чем это говорит. О тревоге, о неудовлетворенности. Понятия не имею. Поначалу я пытался над ней подшучивать, но потом перестал. Весь мир наполнен токсинами, и смысл жизни в том, чтобы избежать отравления.
— А с тобой что? — сказал я. — Ты же и сам заражен…
— Это совсем другое.
В пассаже снова заиграл духовой оркестр. Звуки рикошетом отскакивали от стен и, несмотря на то, что все окна были закрыты, в офисе зазвучал беспечный триумфальный марш «When the Saints…». Конни молча стоял у окна и смотрел на все происходящее сверху вниз. Оркестр должен был маршировать туда и обратно вдоль протяженного пассажа весь день, и вскоре после того, как музыканты отправились в западном направлении, звуки музыки стихли, уступив место призрачной тишине, нарушаемой только глухими ударами большого барабана, звучащими подобно сердцебиению, какому угодно, но не беспечному — учащенному и сильному, с редкими, но долгими паузами, от которых становилось не по себе.
— Все началось с рождения Камиллы, — сказал Конни. — Она плакала. Сутками. Она так много плакала, что мы чуть с ума не сошли. Ты знаешь, что такое ребенок, который плачет?
— Ну, да… — ответил я. — Думаю, да.
— Орет, как резаный, — сказал он. — Днем и ночью.
— Ну, нет, такого у меня не было.
— Тогда ты и представить себе этого не можешь. Это пытка. Все валится из рук… Нервы на пределе… Ты начинаешь сомневаться в себе, в других, и это разрушает тебя изнутри. А когда ты окончательно сломлен, ты молишь только о пощаде, о минуте покоя… Анита была в панике, я даже боялся, что она что-нибудь сделает с ребенком. Я мог хоть иногда укрыться здесь и отдохнуть. Мы возили ее к врачу чуть ли ни каждый день. Нам говорили: «Колика. Через три месяца пройдет…» Три месяца прошло, но она продолжала плакать… Зима была холодная… — Он сделал паузу и посмотрел на меня невидящим взглядом. — Быть может, она плакала, потому что хотела нам что-то сказать, но об этом уже никто не узнает. Может, она просто не желала во всем этом участвовать… Я не знаю. Возможно, скоро все выяснится. Когда ее обнаружат…
— Что ты хочешь этим сказать? — спросил я. — Ты думаешь, она сделала что-то… непоправимое?
— Я просто хочу быть готовым ко всему, — сказал он. — Неужели ты этого не понимаешь?
Я кивнул. Я все прекрасно понял. А еще я понял, почему Густав перед уходом посмотрел на меня таким извиняющимся и одновременно пытливым взглядом, как будто размышлял о том, правильно ли он поступает, оставляя меня наедине с этим человеком, которого я знал лишь мельком и который, скорее всего, был на грани нервного срыва, как и любой другой, кому предстоит потерять ребенка.
— Ты сомневаешься во всем, ты пытаешься держать себя в руках, даже в половине пятого утра, ты говоришь: у нас проблема. Что нам делать? Но когда все уже проверено и все пройдено, не остается ничего, кроме тебя самого. Проблема была в нас самих, мы не могли взаимодействовать, по крайней мере, там и тогда. И ребенок чувствовал это. Она плакала, потому что все понимала. И это, скорее всего, причиняло ей боль.
Они перевернули свою жизнь вверх дном, и во времени и в пространстве, обратили ночь в день и переставили в доме всю мебель.
— Эти старые выщелоченные скамейки и столы с откидными досками, резные деревянные кресла и бюро с застревающими ящиками — все, что собирала моя жена… Я никогда не понимал, зачем. Почему современная городская квартира должна выглядеть, как кухня старинного деревенского дома, если ты сам не имеешь к деревне никакого отношения? Мне все это ни к чему, потому что я горожанин. Но жена моя в прошлой жизни жила в деревне. Анита, сотрудник Фонда социального страхования, вдруг обрела прошлую жизнь! Мы оба были на грани безумия…
— И чем все это кончилось?
Очень скоро я пожалел, что задал этот дурацкий вопрос.
— Чем? — спросил он так, словно это было очевидно. — Вот этим все и закончится.
Я предпочел пропустить его слова мимо ушей:
— Когда ребенок перестал плакать?
— Ну, тогда… — сказал он. — Тогда все было иначе. Все шло к тому, что мы скоро расстанемся. Наши отношения дали трещину, между нами разверзлась пропасть. Мы словно пережили катастрофу, в которой проявилось то, что мы не хотели видеть, выяснилось то, что мы не желали знать.
Однажды вечером Анита, его жена, встретила его в дверях — на руках у нее была их рыдающая дочь, но сама она неожиданно выглядела преображенной. Утром он оставил дома жену с ввалившимися глазами, измученную, бледную и подавленную, мать девочки, которую, казалось, все в этом мире делает несчастной, которая затихала лишь в редкие минуты полузабытья, но и тогда каждый вздох ее прерывался всхлипом. Жена и теперь была такой же бледной и усталой, но в глазах у нее появился яркий блеск. «Я знаю, что это! — сказала она. — Я точно знаю, что это! Это ток. Электричество! У нее повышенная чувствительность к электричеству…» Конни устал. Он был совершенно не готов к такому повороту событий. Он просто сказал: «Да, возможно, так оно и есть…». Он и понятия не имел, каковы будут последствия этого открытия.
Например, деревенский дом, который ждал их на юге Швеции. Его описание можно было найти в каталоге, лежащем на выщелоченном кухонном столе. Анита арендовала этот дом на три месяца. Это была старая хибара недалеко от моря, без электричества и водопровода. «Терять нам нечего, — сказала она. — Ты говоришь, что проблема в нас самих, что мы не можем взаимодействовать, по крайней мере, здесь и сейчас. Значит, это и надо изменить. Очень скоро мы будем совсем в другом месте».
— У меня не было выбора, — сказал он. — Я надолго отошел от дел. Пришлось моему отцу вернуться и снова возглавить фирму. Он был стар, но хотел этого. Мы загрузили машину и переехали в эту хибару. Мы проехали шестьдесят миль, не вынимая беруши из ушей. Приехали уже вечером, поздним вечером в начале мая…