Конни ждал телефонного звонка от Посланника с сообщением о том, что удалось выяснить, допрашивая Роджера Брауна. Зная методы Посланника, можно было представить себе, как чувствует себя руководитель «Предприятия года»: у нас были все основания полагать, что разговор оказался непростым, что Работяга невзлюбил директора. Мимо окна прошел оркестр духовых инструментов. Снова вальс. Приближалось время торжественного открытия, народ собирался в освещенной части торгового пассажа напротив эркера Конни, где уже расстелили красную ковровую дорожку для мэра.

— Черт, как же я ненавижу это место… Закрою его… — Конни бросил взгляд на пассаж, и, когда снова повернулся ко мне, ему пришлось опереться на стену, чтобы не упасть — от любого движения у него кружилась голова. У Конни садилась батарейка. — После всего этого мне только закрыть его и осталось.

— Закрыть?

— Больше не могу… мне надо выбраться отсюда. От всего тошнит… Самого себя боюсь.

— Как это?

Оказалось, это чувство охватило его сразу же, как только ушел Посланник.

— Вчера… — сказал Конни. — Это же было вчера?

Я ответил, что это, наверняка, было вчера.

— Он пришел в пять, а может быть, даже без одной минуты пять… Мы разговаривали здесь. Он рассказал все, все рассказал и удалился… Я вышел в холл, чтобы проверить, действительно ли он ушел — дверь не хлопала. Но его и вправду не было. Я посмотрел на часы. Была четверть шестого. Я подумал, что часы остановились, и проверил время по телевизору. Семнадцать пятнадцать… Я позвонил Аните и спросил, который час. «Пятнадцать минут шестого», — ответила она и, разумеется, стала задавать вопросы, но мне лишь хватило сил попросить ее заткнуться, так как больше сказать было нечего. К тому же я полностью уверился, что схожу с ума. Неужели он пробыл здесь всего четверть часа?! Я вышел в холл, взял конверт, который купил у Блейзиса, и проглотил таблетку… я должен был что-то сделать, что угодно, лишь бы все изменилось. Я больше не мог оставаться в конторе и выбежал в пассаж за едой. Не поесть, а вонзить во что-нибудь зубы. Я вонзил зубы в кебаб. Не знаю, в таблетке было дело или нет… я был голоден, но в то же время меня тошнило… я готов был разреветься, но ходил, улыбаясь во весь рот, — сам видел в зеркале… я был сбит с толку и ясен рассудком, как никогда, разочарован, обижен, распален, все подряд… Как растерянный подросток…

Строительные работы в новой галерее подходили к концу, пол был уложен и пах мокрыми строительными материалами. Леса демонтировали, завесы снимали, словно открывая памятник.

— Там я встретил старого знакомого, который открыл собственное бюро путешествий. Он был в сомбреро, гавайской рубашке и бермудах и сказал мне: «Я каждый день так одеваюсь!» Так бы и вмазал ему. Что мы за люди, почему нам нравится говорить, что мы спятили, имея в виду, что просто ведем себя не по-шведски! Мне захотелось выбить ему все зубы, запихнуть чертовы маракасы поглубже в глотку.

Эта ярость, эта злость были чужды Конни, и он это осознавал — он не был в ладах с агрессией и боялся ее. Поэтому поспешил прочь, пока ничего не произошло, добежал до западного выхода из пассажа и выбежал прочь, под открытое небо. Но там шел дождь, Конни замерз и вернулся, пройдя мимо охранника, недоверчиво следившего за ним. Раньше Конни его не видел.

— Зелено-бежевый страж порядка, у которого в голове ничего, кроме названий пары мышц и препаратов для их увеличения. Он все время с идиотским видом пялился в зеркало — если не таращился на меня. «Чего смотришь?» — спросил я. «Чего?» — переспросил он. «Плохо слышишь?» — «Чего?» — «Осторожней, малявка, я кусаюсь». — «Чего?» — «Я кусаюсь!» В рации что-то зашуршало. Наверное, нажал кнопку вызова подкрепления. Так что я убрался.

Но вокруг постоянно что-то происходило, и все вызывало у Конни отвращение. «Люди… Витрины… Все». Вчерашняя прогулка, когда он был на седьмом небе от счастья, теперь казалась хождением по мукам.

— Я не хотел этих чувств, но они просто охватили меня, и я не мог их остановить…

Он забрел в центр медитации, находящийся в одном здании с магазином здорового питания, и почувствовал себя жестоким посланником грубого, шумного и ядовитого мира. «Черт знает что я там делал…» Он ходил среди полезных товаров и покупателей, ведущих здоровый образ жизни, чувствуя со всех сторон их желание прожить долгую жизнь — осторожную, экономную, безвредную, но прежде всего — долгую жизнь. «Помогите! — закричал он. — Помогите!» Покупатели, и без того испуганные, впали в панику. Они смотрели на него широко распахнутыми глазами, пытаясь понять, почему он кричит, почему он зовет на помощь. «У меня внутри было единственное слово — зов о помощи. Но в то же время я сам и был этой помощью…»

В пассаже с давних пор располагалась табачная лавка с сигарным клубом в подвале — одним из основателей клуба в шестидесятые годы был коллега отца Конни, «англичанин». Конни давно предлагали вступить в клуб, но он отказывался, так как не курил сигар.

— Но теперь мне обязательно нужно было отправиться и туда… чтобы сказать какую-нибудь гадость.

Мне доводилось видеть этот курительный салон: пещера красного дерева с бордовыми диванами, курительными столами, уставленными латунными пепельницами с восточным орнаментом, маленькой тематической библиотекой за стеклянными дверцами и пожелтевшей картой мира, на которой отмечено расположение наиболее выдающихся табачных плантаций. Там царили покой и тишина, располагающие к вдумчивому наслаждению. Дым вился, поднимаясь к потолку, элегантно исчезая в едва заметных вентиляционных люках, поэтому воздух был вполне пригодным для дыхания некурящего, по какой-то причине оказавшегося в салоне, — хотя такой гость был, в принципе, нежеланным, ибо в этом храме собирались для поклонения, а поклоняющиеся чему-либо всегда непримиримы по отношению к тому, кто не разделяет восторга.

Конни стоял посреди этого храма и нес какую-то чушь о том, что даже Кастро уже завязал, пока, наконец, не очнулся и не отправился прочь — а может быть, кто-то из сотрудников ему помог.

Примерно то же повторилось в бассейне, старой добротной купальне, основательно отремонтированной и обновленной с целью соответствия современным требованиям комфорта, моционно-рекреационных возможностей и тому подобного. Конни и там бывал не раз с отцом, в детстве. Стоя у входа, он узнал статную массажистку, которая ожидала нового клиента — возможно, директора одной из тех компаний, что управляют пенсионными сбережениями и назначают себе такие бонусы, что этой женщине, когда она состарится и больше уже не сможет разминать его дурную плоть, не достанется ничего. И здесь Конни разразился проповедью, ответом которой стала растерянная и неловкая тишина. Конни это заметил, но понять причины не мог, ведь все сказанное было чистой правдой, именно так все и есть, ни больше ни меньше, и эта правда пробуждает отвращение и волю к убийству.

И книжный тоже стал больше, внутри обустроили кафе и маленькую сцену, на которой «интересные люди» могли выступать перед людьми «заинтересованными», рассказывая о своих новых произведениях. В какой-то момент Конни обнаружил себя в числе «заинтересованных», столпившихся у сцены, на которой один из наиболее видных писателей страны отвечал на вопросы читателя, явно имеющего представление о его творчестве.

— Меня охватил ужас, — сказал Конни. — Я почувствовал, что еще секунда, и я вскочу на сцену и вцеплюсь в бороду этому человеку. Я будто увидел насквозь то, что он говорит, и понял, что все это дерьмо, одно дерьмо, и за это дерьмо его уважают и даже любят. Это меня и взбесило…

Я не знал, кто рисковал стать жертвой Конни, но спросил:

— Можешь объяснить точнее?

Конни задумался.

— Этот человек был таким, каким можно стать, только если очень сильно этого захочешь… Это результат волевого усилия, напряжения…

Он описал облик: вздернутые брови, запрокинутая голова и приоткрытые нежные губы, то растянутые в доброй улыбке, то принимающие более привычное выражение беспокойства, которое «просто не может быть естественным проявлением». Это представление продолжалось так долго, что сам автор и, к сожалению, публика поверили в образ человека, который воспринимал мир с постоянным удивлением, любопытством, поелику сам явился из другого мира, благо такое впечатление производили и его книги. Многие слушатели свидетельствовали об этом, держа наготове куцые, но оттого не менее сочные байки, полные почти соломоновой мудрости. Повседневные наблюдения этот пророк снабжал эпитетом «своеобразные», при этом говорящие имели в виду, что автор, продолжающий традицию устного рассказа, — редкая птица в нашей культуре, столь же редкая, как и понятия «честность», «ручной труд» и «терпение». Этому человеку удалось своими произведениями создать собственный образ маргинала в гуще событий — он был совершенно уникален, он был чудаком, абсолютно изолированным ото всех и вся, то есть не был замечен в компрометирующих связях, но в то же время постоянно выполнял особо важные поручения. Однако Конни не мог отказать писателю в некотором мастерстве, ибо тот с придыханием провозглашал свои горькие истины, никого не осуждая, никого и ничего не критикуя. Он довольствовался тем, что снабжал любой феномен эпитетом «своеобразный», изображая его как нелепую часть современности. Он даже не утверждал собственной правоты, так как вдобавок ко всему был скромен.

— Мой кебаб взлетел и приземлился прямо перед сценой, — рассказывал Конни, — оросив коричневые писательские ботинки из грубой кожи соусом. Да, ботинки были коричневые, хотя часы показывали далеко за шесть…

Конни бросился обратно, домой, в контору. Он, можно сказать, вырос в тех кварталах, везде встречал друзей и знакомых и был убежден, что пользуется доверием в кругах предпринимателей. Теперь же он меньше чем за час нажил себе врагов — от охранника до населения сигарной пещеры.

— Я изрядно опозорился, — признавал он. — Дело мое тухлое. Я не смогу ничего им объяснить… даже… даже сославшись на ужасное происшествие. Это не извинение. Даже это меня не извинит.

Теперь у Конни был усталый вид. Заглянув в конвертик, я увидел, что белых таблеток осталось всего две плюс большая синяя. Наступало время принять последнюю. Я предполагал, что за прошедшие часы он проникся доверием и мог поручить мне вахту — или жене, которая выжидала у себя дома. Она была, что называется, «запасным вариантом».

Оркестр в галерее выжал парадный марш и, вероятно, остановился у сцены, ожидая мэра, который должен был перерезать сине-желтую ленту большими позолоченными ножницами, уже мелькавшими в руках у одного из организаторов. Марш закончился, воцарилась тишина, особенная тишина. Я подошел к окну, открыл его и выглянул наружу. Если бы я решился протиснуться мимо наштукатуренных валькирий, то смог бы мельком увидеть шелковую ленту в тот момент, когда она, разрезанная надвое, скользнула на пол и открыла вход на красную дорожку для мэра. Народ стоял вдоль стен и на свободном месте у сцены, камеры слепили вспышками, местная телекомпания снимала все на камеру. Мэра, чье появление сопровождалось звуком фанфар, окружали охранники. Расслышать, что она говорит, было трудно: звук рикошетом отскакивал от стен, но я понял, что мэр расхваливает государственные и коммунальные инстанции, которые совместно с коммерческими банками и промышленниками реализовали этот уникальный проект, изначально грандиозный, но, к сожалению, иссякший где-то между четвертым и пятым этажом. Кроме того, мэр назвала несколько имен, которые предстояло высечь на мемориальной доске. Речь ее была образцово короткой, и вскоре в галерее раздалось четырехкратное «ура», звук фанфар и снова беспечная музыка.

Когда в конторе Конни, наконец, зазвонил телефон, ситуация была на грани. Конни окончательно выбился из сил, телефонная трубка в его руке весила тонну. Когда он взял ее, я встал, готовый к чему угодно, какое бы сообщение он ни услышал.

То, что он услышал, оказалось не худшим из возможных вариантов — может быть, вторым с конца. «Вот как… ясно… да… жаль…» Его дочь не нашли, ни живой, ни мертвой.

— И что… что мне делать? — спросил Конни пустым, словно сухим голосом, вероятно, получив совет не терять надежды.

— Хорошо. Спасибо, — ответил Конни и застыл с телефонной трубкой в руке, глядя в стол. Положив трубку на стол, он поднял голову и молча посмотрел на меня — все, что нужно было понять, я понимал без слов. — Они все еще ищут.

Значит, визит Посланника к Роджеру Брауну не дал результата. Вполне возможно, что Посланника отправили к Брауну напрасно, что последний теперь сидел и трясся, совершенно уничтоженный, как и Стене Форман, хоть и не имел отношения к делу. По крайней мере, к этому делу. К другим делам он отношение имел, и, вероятно, Посланник воспользовался случаем разобраться с Форманом раз и навсегда. Теоретически это было возможно, а больше я ничего не успел подумать. Конни я об этом говорить не стал — дальнейшие размышления могли окончательно подкосить его. Механизм, пожирающий людей, был запущен, а на кнопку нажал Конни.

Он застыл у письменного стола. Маниакальный поток речи иссяк и не думал возобновляться. Мысль, наверняка, работала предельно интенсивно, но никуда не вела, Конни не мог выдать ни единой гипотезы или предположения и лишь повторял:

— С чего-то ведь они должны начинать…

— Позвони жене, — посоветовал я.

Так он и сделал — позвонил жене и рассказал ту малость, которую успел узнать. Какое-то время он молчал: вероятно, на том конце провода раздавался плач. Потом Конни произнес: «Ладно, хорошо, приходи…» — она хотела поговорить.

— Надо позвонить Густаву, — сказал я.

— Позвони, — ответил Конни и уступил мне место за столом. Густав ждал дома. Я сообщил ему, что Камиллу разыскивали и не нашли, что это хорошо и означает лишь, что надо продолжать ждать. Ее ищут круглые сутки.

— Ты что-то скрываешь? — спросил Густав.

— Кое-что, — ответил я, — но ничего важного.

— Точно?

— Абсолютно.

Густав понял, что на этот момент он больше ничего не узнает, и закончил разговор, сказав, что ничего хуже с ним в жизни не происходило. Я ответил, что понимаю его.

Мои самые тяжкие опасения относительно Конни не оправдались — во всяком случае, не там и не в тот момент. Я ждал нервного срыва, агрессии, безумствования и отчаяния, ложных выводов и обвинений налево и направо. Но их не последовало. Реакция Конни оказалась почти противоположной. Он прошелся по конторе, пробормотал: «Это значит, что…» — и умолк, застыв на месте, словно весь его механизм застрял в одном положении и моменте. «Следовательно, это значит, что…» Вывод он не озвучил, что это означало осталось неясным; Конни просто замер в дверном проеме, размышляя с каким-то старчески дряхлым видом.

Постепенно я уверился в том, что он не сделал вообще никаких выводов.

— Надо принять депрессант, Конни…

— Анита идет сюда, — сказал он. — Нам надо поговорить.

— Тебе надо заглушить себя, — ответил я. — Отдохнуть. Поспать.

— Херня, — отрезал он. Но тут же добавил: — Ладно, хорошо.